«Какое такое злодейство учинил народ? — спрашивал папаша Дюшен на следующее утро после неудавшегося мятежа 20 июня 1792 года. — Надел на голову короля красный колпак? Да итить вашу мать! Колпак Свободы в сто раз ценнее, чем все короны всех месье Вето в мире! Вломился в открытые двери, расколошматил биде мадемуазель Вето? Нечего сказать, было ради чего устраивать заваруху и разворачивать красное знамя!»

На самом деле Эбер прекрасно знал, какое злодейство учинил народ в тот день и какое еще собирается учинить, поскольку был одним из тех, кто его организовал. Случившееся 20 июня было генеральной репетицией тех событий, что произошли 10 августа. Накануне большого торжества всегда бывает генеральная репетиция — это один из народных обычаев.

Когда санкюлоты ворвались в Тюильри с оружием в руках, Мария-Антуанетта решила, что настал ее последний час. Но мятеж стих, и к ней вновь вернулось мужество. Что-то в глубине души говорило ей, что скоро она будет спасена и счастлива, и она цеплялась за эту надежду, потому что другой у нее не было. Она переписывалась с Ферзеном, который проехал через всю Европу, чтобы убедить герцога Брунсвикского выступить против Франции. Достаточно пригрозить ей посильнее, думали они. Если продемонстрировать французам силу, те присмиреют. Ферзен говорил о необходимости манифеста, где говорилось бы об этом, в некотором роде ультиматума. Он подсчитывал численность войск: 15 тысяч с одной стороны, 8 тысяч — с другой. Немного не хватало денег, но когда они будут, все пойдет как по маслу!

Именно этого и ждал папаша Дюшен: «Знайте, что наше терпение уже на исходе! — заявляет он королеве в ходе своего „невгребенно патриотического“ визита к ней, о котором рассказывает в газете от 14 июля. — В последний раз, от имени нации, которая вас ненавидит за то, что вы причинили ей столько зла, объявляю вам, что пробил ваш последний час; что гильотина будет справедливой наградой за все ваши преступления, если вы не перестанете строить козни против бравых санкюлотов, которые уже устали вас прощать!»

Исход был близок, это ощущалось всеми. В Париже на каждом углу, а особенно в Якобинском клубе, требовали казни короля. «Мы ждем лишь сигнала».

Все это время Нормандец был один. Никто больше не приходил в его садик, лужайку не подстригали, трава пожелтела и высохла, розы никто не срезал уже много дней. В парке больше не было гуляющих, лишь небольшой отряд стражи.

Мария-Антуанетта добилась позволения, чтобы ее сын мог поиграть с детьми маркизы де Лед, в ее доме в предместье. Последний раз в жизни Людовик XVII виделся с детьми своего возраста. Накануне королева гуляла с ним в саду Тюильри, федераты их заметили и принялись оскорблять. Еще немного, и их бы растерзали. Но четыре офицера пробились сквозь толпу и окружили королеву и дофина. Затем гренадеры расчистили проход и проводили их до королевских апартаментов. Королева поблагодарила солдат и офицеров. Но федераты вернулись с грузом камней и принялись швырять их в окна. Пришлось закрыть ставнями все окна, выходящие во двор. Во дворце стало мрачно, как никогда.

Дофин боялся темноты, ему мерещились призраки. Он проводил все время с аббатом д’Аво, который чересчур усердствовал, вкладывая в его голову познания. Однажды вечером, когда мальчик был уже в постели, к нему зашел месье де Флорио, чтобы рассказать о своих морских путешествиях и сражениях. Дофин очень любил эти рассказы. Слушая Флорио, он и уснул. Потом пришла королева и осталась с сыном на всю ночь: она дремала в кресле, укрывшись пледом. Песик Муфле устроился возле ног Марии-Антуанетты, и она надеялась, что в случае опасности он залает и разбудит ее.

Утром Нормандец забрался на колени матери, стал обнимать ее и целовать. Ее присутствие его ободряло. Некоторое время они сидели, прижавшись друг к другу, прежде чем отправиться навстречу опасностям нового дня, который обещал быть еще тревожнее, чем предыдущий, и еще насыщеннее тайными хлопотами: Мария-Антуанетта принимала деятельное участие в заговорах, она писала Ферзену, Мерси, Барнаву, всей Европе. По сути, это был отчаянный крик: «На помощь! На помощь!» Ей приходилось также расшифровывать письма, которые она получала. Это была изматывающая работа, но в результате ее эпистолярный стиль все больше совершенствовался. Мария-Антуанетта превращалась в настоящую писательницу.

Инспирированный королевой и ее любовником ультиматум Брунсвика дошел до Парижа. Но вместо того чтобы запугать французов, он лишь усугубил их настроение. Почувствовав себя униженными, они захотели отомстить и рвались в бой. Эбер был одним из главных подстрекателей к войне.

Лишь Провидение спасло в те дни королевскую семью. Для ее членов изготовили особые кирасы, «с двенадцатислойной подкладкой из тафты, непробиваемые для пуль и штыков», и кинжалы, чтобы защищаться. Нормандец надел свою кирасу и попросил Терезу нанести ему удар кинжалом, чтобы испытать доспех на прочность. Но сестра не умела обращаться с кинжалом, ее пугало оружие, и тогда он попросил отца. Тот согласился и нанес ему удар, потом другой. «И смотрите-ка, ничего мне не сделалось, давайте еще! Я неуязвим! — восклицал дофин. — Где мой конь?» В момент этой последней, неожиданной радости им сообщили, что прусская армия под командованием Брунсвика вошла в Треве и будет в Париже 14 или 15 августа, стянув к нему все свои силы. Они дрожали и молились. Петион, избранный мэром Парижа, трактовал будущее на свой лад: «Вижу, скоро регентство перейдет ко мне; ну, что ж, я не буду отказываться!»

Сорок восемь парижских секций действительно требовали низложения короля, но секция Французского театра, возглавляемая Дантоном, пошла еще дальше и выдвинула другую программу: она объявляла о подготовке восстания и сообщала, что если 9 августа акт о низложении короля не будет обнародован, то восстание начнется, и народ, услышав звуки набата, устремится во дворец.

Эбер был членом этого «Мятежного комитета». Сантерр, организатор генеральной репетиции, на этот раз должен был довести дело до конца. Но какова была конечная цель? Никто этого не знал. Свергнуть короля, низложить его, упразднить монархию, объявить республику — очень хорошо, но все это были только слова. Как перевести их на язык действий? Повесить короля? А кто это сделает? Кто осмелится зайти так далеко? На эти вопросы не было ответов. Руки мятежного народа все еще дрожали. Королевская семья могла воспользоваться этим, чтобы сбежать. Но Людовик XVI упустил такой случай — в очередной и последний раз.

«Нужно судить его, — твердил папаша Дюшен, — объявить его лишенным королевского титула как предателя нации, как предводителя шайки разбойников, которая хочет нас истребить… Что до королевы, пусть мочится от страха в свое биде и сколько угодно трет душистым мылом свою физиономию и рожу своего толстяка-супруга — напрасный труд, мадам и месье Вето навсегда останутся для нас страшнее черта!»

Эбер, в каждой бочке затычка, спешил из одного кабинета в другой, выступал в клубах, в «Мятежном комитете», в Учредительном собрании. Он сделал для революции больше, чем любой другой, и ощущение собственного могущества дополнялось удовольствием обо всем рассказывать в своих памфлетах: «Я вижу, как вокруг меня гибнет цвет французских граждан, но скоро, под шквалом пуль и ядер, мы ворвемся во дворец и искромсаем на куски всю эту сволочь!..»

В разгар резни, когда нападавшие ненадолго заколебались, королевская семья смогла покинуть дворец: депутат Редерер предложил отвезти их в Учредительное собрание — последнее возможное убежище. Но нужно было пройти через парк.

— Отвечаете ли вы за жизнь короля? — спросила Мария-Антуанетта. — Отвечаете ли вы за жизнь моего сына?

— Мадам, мы умрем за вас, это все, что мы можем вам гарантировать.

Они вышли из дворца. Мария-Антуанетта снова несла сына на руках. Сколько раз Нормандец служил ей щитом? Она плакала, он вытирал ей слезы и подбадривал ее. Ребенок смотрел в лицо опасности твердо, как солдат — он привык к постоянным бегствам, а к этому последнему бегству готовился уже несколько недель, глаза его были широко открыты, он был начеку и не плакал, что особенно впечатлило Марию-Антуанетту. «Мой сын больше не боится волков», — думала она. Но внезапно он показался ей очень тяжелым. У нее больше не было сил, все было кончено. Тогда один из гренадеров подхватил принца и усадил себе на плечо, на манер святого Христофора.

— Не бойтесь, месье. Они не причинят вам вреда.

— Я знаю, месье. Но я не хочу, чтобы они убили папу.

Три года назад в Версаль явилась делегация представителей третьего сословия, недавно самопровозглашенных депутатами, и потребовала встречи с королем. Последний был раздавлен недавней смертью сына и в сердцах воскликнул: «Неужели среди депутатов третьего сословия нет отцов?»

10 августа 1792 года, когда Людовик XVI вместе со своей семьей вошел в Национальное собрание, ставшее Учредительным, здесь больше не было ни отцов, ни сыновей: все стали братьями. И по-братски ссорились, дрались, отправляли друг друга на гильотину. Да, это были марионетки истории, но истории развоплощенной, без предков и потомков, а стало быть, без какого-либо реального, осязаемого проекта; любые комбинации для этих кукол были одинаково приемлемы. Но вот в Собрании, заполненном усталыми, потными, разгоряченными людьми, появился ребенок, сидящий на плече гренадера. Ребенок семи лет, с ясным взглядом и белокурыми кудрями. Он морщил носик, вдыхая тяжелый воздух. В прежние времена здесь держали лошадей, и все было пропитано густым запахом навоза; но если раньше благородные господа обучались здесь верховой езде, то теперь кругом были расхристанные, уродливые люди, ветхие скамьи, грязные знамена, пыльные кокарды.

Не все революционеры 92-го года были жестокими, и не все жестокие революционеры всегда были таковыми. Но когда Учредительное собрание, народ, Комитет общественного спасения должны были принять решение, то каждый раз оно оказывалось самым худшим, самым жестоким. Новые идеи, которые создавали революции хорошую репутацию, по сути, были попытками сопротивляться жестокости — всякий раз неудачными.

Расчеты экспертов показывают, что депутаты Учредительного собрания большую часть времени тратили на разработку принципов деятельности этого самого собрания. «Сначала нужно написать Конституцию, а потом ее применять». Но государственный долг — главное бедствие, с которым Собрание пыталось бороться, — все рос, и никто не знал, что с этим делать. Когда наконец решили вплотную заняться финансами и образованием, оказалось, что никто не обладает достаточной компетенцией в этих вопросах — ни депутаты, ни их зрители, а меньше всех Талейран, чьи предложения, однако, принимались охотнее других, поскольку они были, прежде всего, простыми и доступными для понимания и больше всего отвечали духу ненависти, царившему повсеместно: так, закон о конфискации имущества духовенства был принят под единодушные аплодисменты.