Перепелка — птица полевая

Доронин Александр Макарович

Этот роман — лирическая хроника жизни современного эрзянского села. Автора прежде всего волнует процесс становления личности, нравственный мир героев, очищение от догм, которые раньше принимали за истину.

 

Первая глава

Низко плывущие густые облака, кажется, еще более утяжелили мартовскую ночь.

В селе Вармазейка всё погрузилось во тьму. Лишь в некоторых домах мигали огоньки. Только Дом культуры осветлял улицу всеми окнами. Там шло собрание: скоро посевная, сельчане решали те вопросы, о которых переживали всю долгую зиму.

Первым взял слово председатель колхоза Вечканов. Ивану Дмитриевичу под пятьдесят. Низкого роста, сухощавый, из-за трибуны виднелся только его длинный нос и широкий лоб, на который то и дело спадала черная прядь. Говоря об общественных делах, председатель махал руками, как будто показывал, на которое поле вначале выходить, на которое — после, и чем там заниматься. Наконец-то закончил речь, сел на место, стал платочком вытирать вспотевшее лицо. И цифры, видимо, в пот бросают…

Встал Ферапонт Нилыч Судосев, сельский кузнец. За глаза в селе его звали Човаром (ступой): то ли за острый язык, то ли за неустанный труд в кузнице. Разговор перешел на другую тему, и это больше всего встревожило людей.

— Недавно я ездил за мукой в магазин — раздался точно бьющий о кувалду его голос. — День задарма пропал: муки не купил, расстроился. Нет муки — да и все тут. Дело, конечно, не в ней, а в том, что не заботятся о людях. Тогда, спрашивается, чем занимался всю зиму председатель сельсовета? Кивнув в сторону президиума, прибавил: — Это я тебе говорю, Куторкин!

— Бей, бей его! — подбодрил сзади чей-то голос. — Семен Филиппыч одно знает — «лишнее» молоко собирает. Коровы у меня нет — осенью продал — постарела. А Куторкин, видать, моего быка тоже счел за дойную корову.

Все катом покатились от смеха.

Судосев продолжал:

— Здесь наш председатель сказал: все трактора отремонтированы. Где все, Иван Дмитриевич? «Дизель» Варакина до сих пор в мастерской. Не собранными стоят четыре культиватора, да и сеялки в снегу…

— Ты, Ферапонт Нилыч, точно ревизор, — усмехнулся Куторкин. Он сидел в президиуме, и, как сова, смотрел в зал. — До выхода в поле еще цела ков1…

— Ковось, нама, ков, ды эрьвась якшамосо синди подков. Сам знаешь, — Судосев с прищуром посмотрел Куторкину в глаза, — некоторые среди нас не столь работают, сколь о карты трут руки. Недавно зашел в дом механизатора, там Вармаськин с тремя практикантами дамами вальтов покрывают…

Когда прекратился смех, Судосев стал рассказывать о том, как они готовят семена, чего не хватает в хозяйстве.

Затем слово взял агроном колхоза Павел Иванович Комзолов. Не успел подняться на трибуну, неожиданно от двери во весь голос закричали:

— По-ж-ж-а-р-р!

Все гурьбой кинулись на улицу. У Суры полыхало большое зарево. От летящих искр и огня небо покраснело раскаленной сковородой, словно по нему разлилась летняя заря.

Бам-бом! Бам-бом! — всем своим звоном бил-плакал пожарный колокол, извещая о постигшем село горе, звал тушить пожар.

Горела конюшня, где держали купленных в прошлом году племенных лошадей. Когда люди прибежали на пожар, дед Эмель, конюх, успел их выпустить. Лошади испуганно неслись вдоль пылающей конюшни и громко ржали.

— Ой, Гнедой на смог выскочить, Гнедой! — махал руками старик. Подбежал к воротам и стал кричать: — Оть, оть, оть! — Навстречу полыхнуло пламя. Конюх отпрянул в сторону.

Комзолов схватил попавшие под ноги оглобли, побежал с ними в другой конец двора, к левым воротам. Они были под замком.

— Эх, пустая голова, до сих пор не догадался, держишь их закрытыми, — проклинал он конюха.

Оглоблями оторвал петлю, ворота рухнули под ноги. Комзолов кинулся внутрь длинного двора. Там дышать было нечем. В нос бросился запах горелого сена и мяса. В левом углу, недалеко от Гнедого, лежа на спине, бил ногами жеребенок. Комзолов понял, что ему уже помочь нельзя, — при выходе, наверно, помяли, и он бросился к жеребцу.

Передние ноги Гнедого были опутаны кожаными вожжами, привязанными к вбитому в стену штырю.

«Вот почему бедняга не мог освободиться!» — промелькнуло в голове у Павла Ивановича. Хотел выхватить вожжи, но жеребец близко не подпускал: лягался. Комзолов бросился к ближнему окошку, локтем разбил стекло, крикнул на улицу:

— Топор дайте!

…Когда агроном вышел за жеребцом, тающий под ногами снег показался ему расстеленным жёлтым платком. Голова кружилась.

Люди швыряли снег на горящие бревна. То и дело слышалось:

— Разве так потушишь!? Нужна вода или песок.

— Где ж пожарная машина?

— Э, друг… Пожарники такой народ — сейчас, наверное, дрыхнут и видят шестой сон.

— Не мели языком. Вон едут.

— Едут — то едут, а пользы как от козла молока. Бочка воды для такого огня что плевок.

Вечканов суетился около сломанных ворот, успокаивал людей:

— Хорошо хоть лошадей спасли. Конюшня старая — свое отжила. — Лошадей надо собрать, лошадей!

Огонь бушевал во всю мощь. Не выдержав, рухнули стропила.

Вокруг стало еще светлее.

— Вот они, весенние мороки, начались уже, — тихо заметил кто-то.

Вечканов повернулся на голос. Олег Варьмаскин, воткнув в снег черенок лопаты, пускал сигаретный дым.

— Ты что, уже устал?! — рассердился председатель. — Нашел когда отдыхать!

— Э, голова, — сквозь зубы процедил тридцатилетний парень, — я и так весь взмок. — Махнул рукой, потом продолжил — Поэтому и говорю: весна пришла!..

Вечканов со злостью плюнул, выхватил у парня лопату и стал бросать на огонь снег. К Ивану Дмитриевичу подошел Судосев и спросил:

— Лошадей теперь куда? Пустых конюшен нет, коров тоже на улицу не выгонишь — холода еще рога ломают. Я, Дмитрич, к такой мысли пришел: по-моему, по дворам их лучше раздать. У кого кормов не хватит — дадим солому. Её в поле целых десять омётов.

— Неплохая идея, — как тонущий за спасительную ветку ивы, ухватился за слова председатель. — Возможно, так мы и поступим. Я вот о чем, Ферапонт Нилыч, пекусь. Как бы это помягче сказать… На ковер вызовут — будет баня!

— А-а, ты вон о чем! Это, дружище, не велика беда… И в райкоме есть умные люди. Сначала нужно спросить Эмеля, что здесь делал, когда конюшня загорелась. Спал, наверное… Только ведь от этого не загорится. Электричества тоже нет.

Наконец-то взялись за работу и пожарные. Их машина не смогла проехать через сугроб, и воду стали перекачивать из ближнего пруда. Полыхающие бревна злобно шипели. От них шел густой дым. Но вскоре он почти рассеялся: рухнувшие бревна догорали.

Люди распределили пойманных лошадей и пошли домой. Только один дед Эмель еще долго ковырял сучковатой палкой в кучах золы. Что он там искал — только ему самому было известно.

* * *

В Кочелай Вечканова вызвали утром. Не успел зайти в правление, как уборщица, бабка Олда, сообщила: «Звонил Атякшов, сказал, чтобы, мол, сейчас приехал».

И вот он в Кочелае. Зашел в двухэтажное кирпичное здание. Повесил пальто в раздевалке, направился на второй этаж.

— Почему так рано? — окликнул его хрипловатый голос.

Председатель повернул голову — в другом конце коридора стоял Вадим Петрович Митряшкин, заведующий орготделом райкома. Пучеглазый, приземистый, он тяжело дышал, словно только что закончил таскать мешки.

— Первый вызвал. Вот спешу к нему, даже не успел как следует умыться, — старался улыбнуться Вечканов.

— Не переживай, — скривил губы Митряшкин, — здесь и умоют, и попарят. — Тогда не тяни резину, поднимись: Атякшов не любит, когда опаздывают.

Ивану Дмитриевичу стало не по себе. «А ведь в одном классе учились… Сколько контрольных у меня списал. А сейчас свысока смотрит — отделом ведает, решает кадровые вопросы, — с некоторым сожалением подумал он о бывшем ехидном друге. — Такой жизнь тебе сломает — даже не вздрогнет. Не зря говорят: есть желание узнать человека — дай ему власть, даже самую маленькую…»

Зашел в приемную. Дверь кабинета первого секретаря райкома была приоткрыта, слышался голос хозяина. Он разговаривал по телефону. Вечканов не поверил своим ушам. Атякшов всегда любил властным голосом поучать других, а сейчас из кабинета то и дело раздавалось: «Так… Как же… Возможно… Хорошо, товарищ Вечканов, хорошо вас расслышал. Сделаем!..»

Ивану Дмитриевичу стало немного даже неприятно, словно его застали при подслушивании. Сам же подумал: «Что это, отец звонил? Всегда лезет, куда не следует!»

Иван Дмитриевич прошелся по коридору и снова, грустно задумавшись, зашел в приемную. Прислушался. В кабинете Атякшова было тихо. Вечканов, расстроенный, побрел к «самому»…

Первый руки не подал, показал взглядом на стоявшее поодаль кресло, которое за глаза в районе прозвали «лобным местом», и резко сказал:

— Садись! Разговор наш будет долгим. Как допустил такое?

Вечканов, волнуясь, начал рассказывать о пожаре.

— До весны, слышал я, ты раздал рысаков по чужим дворам, — прервал его Атякшов. — Так во время войны сирот определяли по семьям. Выходит, ухаживай, колхозник, за племенными лошадьми — колхоз сам окрепнет с такими людьми? — в полурифму сказал секретарь, и от этого, видимо, самому стало приятно.

С Герасимом Яковлевичем часто такое бывает: поздно ночью или же днем, во время поездок, ему неожиданно приходят такие слова, которые сами просятся в стихи. Возможно, поэт в нем скрывается? Еще ведь Пушкин говорил: «И мысли просятся к перу, перо — к бумаге…. Минута — и стихи свободно потекут».

Герасим Яковлевич своим даром совсем не гордился: другое дело нес на плечах, более нужное и тяжелое. Стал партийным работником — и не маленьким! Кто в это поверит? Никто, пожалуй. Даже отец, пастух из соседних Чукал, один раз не выдержал, бросил сыну: «Тебе, Гераська, не людей учить — в клубе на гармошке играть».

— Почему?!! — взбесился тогда Герасим Яковлевич.

— Любишь, когда перед тобой пляшут. Это мне проще: в какую сторону хлестну — туда и стаду идти. Люди же не такие, сынок, — у каждого мозги есть, у каждого — своя душа. Не будешь их любить и к ним прислушиваться — дела далеко не пойдут…

Эти слова и сейчас вспомнил секретарь. Вспомнил их неожиданно, будто отец сидел у него в кабинете и слушал. Что говорить, почти все старики любят учить. И старший Вечканов по телефону мозги «чистил»: «Строча инструкции, производство мяса и молока не увеличишь. В райкоме держишь тех, кто не умеет смотреть в будущее. С Митряшкиным далеко не уедешь». Что поделаешь, Вечканов долго сидел за этим вот столом. Говорят, район не топтался на месте, как сейчас.

Оторвавшись от гнетущих дум, Герасим Яковлевич косо посмотрел на председателя и спросил:

— Кого, по-твоему, надо наказать за пожар?

— Пришлите комиссию. Она выявит, все взвесит…

— Вот куда клонишь, товарищ председатель, — с неодобрением сказал Атякшов. — Так, и глядишь, ты в стороне останешься. Всю вину на конюха свалите. Вымытая рука всегда чиста…

— Тогда, Герасим Яковлевич, прямо и скажите: ты — председатель, тебе и отвечать за конюшню…

— Я так не говорил. Я стараюсь тебе вдолбить: обо всем должна болеть у тебя голова.

— Спасибо за доброе слово! Раньше об этом не знал… Митряшкин, ваш заведующий, почти каждый день такие инструкции нам присылает.

— Что, Вадим Петрович из вашего подвала добро своровал?! — вспыхнул Атякшов. Возможно, вспомнил недавний разговор со старшим Вечкановым.

— Инструкциями, Герасим Яковлевич, от пожаров не спасешься. Вы Вадима Петровича пришлите на мое место. Сами увидите, как общее добро трудно сохранять, — не удержался Иван Дмитриевич.

Он всем сердцем чувствовал: за пожар его никто не простит, да и не за что прощать — конюшня сгорела дотла, на ее место не упадет с неба новая.

Атякшов придвинул блокнот и начал что-то писать.

— Говоришь, все на собрании были? Тогда кто же поджег? Электричества в конюшне, как я слышал, нету.

— Не знаю, не знаю. До утра не сомкнул глаз — так и не мог додуматься до ответа на этом вопрос. Возможно, кто-то бросил окурок. Что скрывать, на чердаке была овсяная труха, для тепла держали. Конюшня допотопная. Боялись, лошадям холодно будет. Синоптики ведь еще с осени предвещали морозы…

— А, вон в чем дело: зима виновата! Плохой погодой себя оправдываете. Будете ворожбой жить и на кого-нибудь надеяться — далеко не уедете. И то, — немного смягчил голос секретарь, — мне передали, что цыгане в этот день в ваше село заезжали. Возможно, это их рук дело?

— Как-то не верится. Правда, они заходили ко мне, просили работу — я отказал. После этого они куда-то отправились. Сам видел, собственными глазами.

— Понял, понял, — барабаня по широкому столу пальцами, недовольно сказал Атякшов. — Смотрю, попусту мы с тобой время теряем. В учетную карточку давно не глядел? Забыл, сколько там выговоров?..

— Да они уже сняты, — обиделся Иван Дмитриевич.

И, в самом деле, в чем только его не обвиняли? За шесть лет, пока председательствует, два выговора влепили. Последний — прошлым летом. Тогда району для выполнения плана не хватало полторы тысячи тонн зерна. Приехал в Вармазейку Левщанов, второй секретарь райкома партии, и приказал:

— Вашему хозяйству нужно отправить в Кочелай пятьдесят тонн зерна.

— Почему не больше? — спросил Вечканов, усмехаясь. — Скажете — и семена отвезем. Оставим мышам ворох пшеницы — на зиму им хватит.

— Уж больно язык у тебя длинный, председатель, — процедил «гость». — Укороти его. Там! — он с назиданием поднял в небо большой палец, — нашего брата не спрашивают. Приказали выполнять — значит, выполняй. Как в армии…

— Что, война идет или голод наступил? — с укоризной спросил Вечканов. Потом злобно бросил:

— Даже горсточку зерна на отвезем! Хватит. План мы выполнили. Что осталось — заложим под семена, остальное раздадим колхозникам. Люди бесплатно не будут пахать землю — прошли те времена, когда за «палочки» вкалывали.

На следующий день Вечканова вызвали на бюро райкома, которое вел сам Левщанов, и объявили выговор.

… Вечканов смотрел на Атякшова и никак не мог понять, что он хотел сказать… Дадут новый выговор? Нашли, чем пугать! Выговоры — как комариные укусы. С работы выгонят? С дипломом инженера не пропадет. Хорошо было бы, если прислали на его место другого председателя или же выбрали из сельчан. Возможно, тогда дела пошли бы лучше. Взять Комзолова. Чем не председатель! Умный, толковый! С людьми тоже ладит. Одно плохо — жена тяжело больна.

— Ну, скажи-ка, что с тобой теперь делать? — прервал мысли Ивана Дмитриевича Атякшов. Он вышел из-за стола, прошелся по-хозяйски по кабинету и тихо продолжил: — Я не столько из-за конюшни вызвал — конюшня старая и на дрова не годилась. Бог с ней! Я вот о чем хочу тебя спросить. Почему бы на колхозные деньги не построить свинокомплекс? А? Сил в Вармазейке хватает, мясо бы разделили по затратам.

— Здесь, Герасим Яковлевич, ведь нового ничего нету. И раньше строили, только пользы — с воробьиный клюв. В соседнем районе, слышал, сделали по-другому: всех свиней и телят раздали колхозникам. Помогают кормами. Вырастут — колхозы продадут их государству. Деньги поделят пополам.

— Эка, чем хочешь меня соблазнить, — покачал головой Атякшов. — Рассуждаешь почти как кулак. Вначале лошадей раздал, теперь и поросят хочешь отправить вслед за ними. Что не жизнь! Сиди только, чихай и считай деньги. — Вот что, — легонько стукнул ладонью по столу. — Сегодня же поеду к вам на собрание. Ждите, — и протянул председателю руку.

Улица встретила Ивана Дмитриевича сильной пургой — с ног валила. «Уазик» уже ждал на обочине. Вечканов сел и, тяжело вздохнув, сказал шоферу:

— Завтракать, Илья! С пустым брюхом и в церковь не ходят. Грехи грехами, а после каждого поклона есть тянет…

— Все равно, Иван Дмитриевич, поклониться придется: жена у агронома умерла, — будто обухом по голове стукнула новость шофера. — Заходил к сестре Гале, ей из села звонили…

— Де-ла, — только и смог сказать председатель, в сердце будто вонзили острую иглу. Так часто бывает в жизни: за два дня — сразу две беды.

* * *

Жена Комзолова страдала неизлечимой болезнью… И вот сегодня ее провожают в последний путь.

Павел Иванович шел за гробом с опущенной головой, даже мороз не изменил бледности его лица. Он смотрел и смотрел на желтое лицо покойной. На ее чело падал снег и не таял.

«Хорошо, что не дождь, с ног до головы бы промокла», — думал Павел Иванович. Он шел с сыновьями, слева — младший, Митя. Дома его звали Митек. Ему недавно исполнилось шесть лет, и он, видимо, еще по-настоящему не понимал, какое горе постигло их семью. Утром встал сегодня очень рано. Поднял вздремнувшую около него Казань Олду и стал спрашивать:

— Олда сырькайнем2, где мои лыжи, на горку пойду кататься.

Ребенок совсем, что с него возьмешь?..

Женя, старший, в этом году заканчивает восьмилетку. Он шел за гробом и плакал, вытирая слезы рукавом. Всем своим существом осознав тяжелую утрату, Женя нервно гладил руку отца, словно ища поддержку и те силы, которые укрепляют душу. Павел Иванович знал, что сын почти всю ночь не спал, даже икота возникала у него. «Если сейчас повис у меня на руке, то что будет на кладбище? — тревожно подумал он. — Как бы не случилось с ним истерики!»

Старший Комзолов сам еле удерживался от слез, но по-мужски крепился. Поднимаясь на гору, оступился и чуть было не упал.

Женя поддержал его. «Ты посмотри, даже и не думал… Сам худенький, точно прутик, а сила есть!»

Кладбище расположено на пригорке, окутано деревьями. Ивы и тополя — толстые, высокие, скрипели голыми верхушками, будто жаловались на то, что люди редко навещают могилы родственников. Стояли грустные кресты и железные памятники со звездами. От широких ворот между деревьев тянулись тропинки. Здесь хоронили из Вармазейки, деревень Чапамо и Петровка. Правда, последней деревни сейчас уже нет, ее жители переехали на центральную усадьбу, но местом похорон осталась левая сторона кладбища.

— Пал Ива-ныч! Пал Ива-ныч! — позвал женский голос.

Комзолов повернулся — около машины стояла Лена Варакина.

— Мужики спрашивают, изгородь сейчас занести?

Из гаража привезли железную загородку, ребята, видимо, не зная, что дальше делать, ждали, что им скажут.

— Ваше дело, — тихим голосом произнес Павел Иванович.

… На гроб падали комья земли. Горько плакали женщины. Сильно кричал Женя…

Вскоре вырос холмик. Павел Иванович прислонился к березке, стал разглядывать стоявшие перед ним кресты. Под деревом их было четыре: здесь похоронены его мать с отцом, бабушка и дед. И вот сегодня поднялась еще одна могила. Когда поправили холмик и поставили памятник с фотографией, Павел Иванович грустно надел кроличью шапку, хрипловатым голосом сказал стоявшим рядом сыновьям:

— Вот и нет теперь у нас матери…

Хотел еще что-то сказать, но губы не послушались.

Женя нервно взял его за руку и, не оглядываясь, они пошли по узкой кладбищенской тропе.

После поминок, когда Комзоловы остались дома одни, Павлу Ивановичу стало плохо: болела грудь, словно там что-то горело. Он зашел на кухню, зачерпнул холодной воды, выпил. Это, конечно же, не помогало. Стал ходить по дому. Мытые половицы скрипели, как старая телега. А может, они совсем и не скрипели: просто ему так показалось? Прошел в переднюю, поправил сползшее с Мити одеяло, посмотрел на печку, где лежал Женя… Тот не спал.

— Пройдемся, сынок, по улице, — тихо сказал Павел Иванович, и cтал надевать шубу.

— Пап, я завтра в школу не пойду, — из темного угла раздался усталый голос.

— Завтра, сынок, какая там школа! Мать навестим. На второй день по утрам всегда ходят на кладбище. Самое страшное сейчас осталось позади. Только вот, если подумать хорошенько, осталось ли или же нет? Может, оно еще и впереди? Идем, собирайся.

Женя тихонько прикоснулся ногами к теплой печурке, затем так же тихо, словно больной, спустился на холодный пол.

«Вернемся, натоплю печку, детей бы не заморозить», — подумал Павел Иванович, а вслух сказал:

— Женька, ты пока одевайся, а я пойду дрова принесу, на ночь печку затопим.

На улице было холодно. Павел Иванович достал сигарету, прикурил. «Первый раз за всю жизнь взял в руки, — подумал он. Трубка, говорят, лучше успокаивает. Затянешься раз-другой — и тревога уходит».

Павел Иванович немного успокоился, но ненадолго. Когда нес дрова из-под навеса, вдруг почувствовал сильное сердцебиение — перед глазами запрыгали искры, он покачнулся и, как подкошенный, упал в снег…

Сознание вернулось к нему под утро в райбольнице. Открыл глаза — перед ним на стульях сидели Женя и Мария Семеновна, сельская фельдшерица, которая раньше приходила делать уколы его жене.

— Ты что, Павел Иванович, нас так пугаешь? — улыбнулась женщина. — Не вышел бы Женя вовремя — кто знает, что случилось бы…

Павел Иванович попытался встать, но руки-ноги не двигались. «А-а, — догадался он, — привязали к койке».

Пошевелив спекшимися губами, произнес:

— Зачем привязали? Чтобы не бушевал?

— Тебе, Павел Иванович, не велели поворачиваться и вставать. Для больного сердца это вредно. Оно не любит, когда организм напрягается, — постаралась успокоить его фельдшерица.

— Сердце? Оно никогда у меня не болело, — удивился Камзолов и, словно что-то вспомнив, добавил: — А, вот в чем дело…

— Эта отрава к добру не приведет. Никак не пойму, что хорошего в куреве? — Мария Семеновна не успела закончить фразу, как в палату вошла девушка в белом халате. Вежливо поздоровалась с Павлом Ивановичем, села рядом и произнесла:

— Давайте Вас послушаем.

— Это наш новый врач, — пояснила фельдшерица и сказала: — Наталья Федоровна, шофера мы домой отпустим, а сами с Женей пешком пойдем.

— Идите, идите, опасность уже миновала. — Скоро плясать будем, так? — улыбнулась врачиха, глядя на Комзолова.

Павел Иванович облизнул высохшие губы:

— Спасибо, доктор, за теплые слова!

— Какое спасибо? Это наша работа — помогать людям, — ответила врачиха. — Отдыхайте, я скоро приду. — И вышла из палаты.

Женя попросил отца остаться.

— Вы идите. Мне уже полегчало. Митя проснется, испугается: дома никого нет, — волнуясь, сказал Комзолов.

Мария Семеновна и Женя попрощались и вышли. Снова появилась врач, о чем-то спросила. О чем? А-а, как доехали…

Павел Иванович признался, что не помнит.

Принесли манную кашу. Медсестра поставила тарелку и стала его кормить. Комзолов хотел приподняться — как-никак, не ребенок, но та не разрешила.

Каша была невкусной, от нее пахло заброшенным колодцем.

* * *

В больнице Павел Иванович впервые. Правда, раньше он много раз навещал жену, а вот сам серьезно не болел, если не считать двух случаев в детстве. Тогда бабушка, помнится, парила ему ноги, и после двух таких процедур кашель, как обычно, проходил. Не зря жена перед смертью говорила ему: «Ты, Паша, человек здоровый. Умру — женись на другой, детей не оставляй. Они без матери — как ива в Чапамском овраге».

Ива, о которой вспоминала Вера, всегда была одна — одинешенька. Росла между Чапамо и Вармазейкой на пустыре. Высокая-высокая, ветви всегда немного грустные, даже весной. Как попала туда, в камыш, один Инешкепаз3 знает. Возможно, ветер занес семенем. Земля, всех баюкающая, цветущая, как молодая женщина, дала корням силу, и дерево из года в год становилось все сильнее и увереннее, поднялось так, что и громом не свалить. Но все в мире, увы, обманчиво. И человек тоже, бывает, ошибается. Видит чаще только то, что сразу в глаза бросается. А вот жизнь возьмет да и круто изменит увиденное. В судьбе Павла Ивановича случилось такое же: его супруга Вера, которая была очень красивой, стройной и высокой, за последние годы так резко изменилась, что ее даже не узнавали соседи. Не зря, наверное, говорят: болезнь красоту не дарит.

…Ах, какой нежной и цветущей была та весна, как часты были встречи с Верой! Помнится, тогда он, совсем еще юный, возвращался с Ваней Вечкановым из райцентра, куда ездили за костюмами. Друзья улыбались смеющемуся солнцу, радовались жизни. Еще бы — ведь послезавтра они поедут в Саранск отвозить в университет документы.

Они шли по Чапамскому оврагу, смеялись, с теплотой вспоминая родную школу. Прекрасные это были годы! Первая любовь, мечты о будущем! У молодости ведь всегда, или почти всегда, светлые, поэтические чувства. Они, словно первый поцелуй: вспыхнут губы, потом до утра не уснешь, ждешь новую встречу.

Тогда они остановились под той ивой. Ваня достал булку, разломил, и друзья стали есть ее с селедкой, купленной в Кочелае почти по целой сетке.

Отдыхать в тени было хорошо, и они, к этому времени уже довольно-таки уставшие, не заметили, как заснули. Возможно, до вечера бы проспали, если…

— Э, спящие бозаи4, так все свое счастье проспите!

Паша с Ваней открыли глаза: перед ними стояла девушка, примерно их возраста, в синем платье. Ее черные роскошные волосы водопадом струились к поясу.

— Ты не из леса убежала, не внучка Вирявы5? — Паша тогда еле пришел в себя — так оторопел от увиденного.

— Эка, какой догадливый… Не зря, наверно, под ивой спишь, здесь мозги не растают, — от души засмеялась красавица.

Воспоминания перед глазами Павла Ивановича плыли как в замедленной съемке. Сколько лет прошло уже после той встречи? Больше двадцати. Сначала он учился в университете, потом — армия. Вера ждала его, посылала нежные письма. Потом они сыграли свадьбу, начались семейные хлопоты. Затем — тяжелая болезнь жены…

Павел Иванович не почувствовал, как заснул. Проснулся после обеда — солнце смотрело прямо в окно, щедро заполняя своим светом палату.

Зашла врачиха, спросила о самочувствии, налила в ложку какую-то микстуру, заставила выпить.

Комзолову показалось, что около него сидела не врачиха, а его жена. Слишком уж она была похожа на Веру — такая же высокая, голубоглазая, только волосы были стриженные, короткие.

— Простите, Вы откуда родом? Не здешняя? — не выдержав, спросил Павел Иванович.

— Нет, я лесная жительница. Если точно сказать, родилась на кордоне. Родители и сейчас там живут. Не слышали о Пичинкине?

— Дочь Федора Ивановича? — удивился Комзолов. — Ой, не узнал! Ты которая — старшая или младшая?

— Аня в Саранске живет. Я младшая.

— Я тебя, Наталья, видел еще ребенком. Будучи студентом, в летние каникулы с сельчанами лес рубил. Сама знаешь, карман студента шибко не звенит. Отца твоего, Федора Ивановича, недавно встречал, когда к шурину ездил.

— Вот почему лицо Ваше знакомо…. Откуда, думаю, видела Вас. Не зря же говорят: жизнь — текущая река в одну сторону. — Врачиха встала, поправила простыню, сказала:

— Пойду еду принесу. Слишком долго спали. Это хорошо, сон — лучший лекарь.

Она вышла. Павел Иванович долго не мог успокоиться. Не мигая, он смотрел на белый, цвета цветущей гречихи потолок, похожий на малюсенькое поле, которое, как и его жизнь, поместилось в этой палате и никак его не расширить. И с этим вновь заснул.

* * *

Из Саранска Казань Зина приехала под вечер и привезла с собой небольшой телевизор. Купила в магазине уцененных товаров, совсем дешево. Привезла, включила, появились какие-то танцоры. Долго махали руками и ногами. Если бы на лицах у них не было улыбок, можно было подумать, что они жалуются на свою судьбу, выгоняют из себя таким образом горе.

Бабка Олда долго смотрела на подарок, не выдержала и спросила:

— Снова, дочка, какое-нибудь плохое известие принесла? Ты ведь приезжаешь лишь тогда, когда тяжело тебе.

— Устала от города, вот и приехала. Завтра Масленица, не ошиблась?

Олда молча начала готовить яичницу. Сама ждала, что еще скажет дочь. Зина редко навещает их: два-три раза в год, иногда и меньше. Где ждать, когда не успевает выходить замуж? Сейчас уже третий у ней. От первых двух родила сыновей. Третий муж, говорит, попался порядочный, никаких забот за ним не знает. В прошлом году он приезжал в гости. Худенький, тонкий, как жердь. Сказал в шутку, что на важной работе трудится, весь город держит в руках: сантехник какой-то. «Мне что сантехником — хоть колдуном будь, только дочь не обижай, живи хорошо, в миру и согласии», — так тогда рассуждала Олда.

— Скажи, что с тобой? — ставя на стол сковородку, спросила она дочь.

— Сказать-то не о чем, — ответила Зина, подняв голубые, такие же, как и у матери, глаза. — Как было, так и сейчас.

— Не обманывай, доченька. По лицу вижу, что переживаешь. Посмотри-ка в зеркало — бледная вся, словно из больницы вышла. Подожди-ка, забыла спросить: внуков на кого оставила? — Валерию Петровичу? Зятя она называла по имени-отчеству. — Ой, да что я напрасно тараторю… С кем же? Конечно же, с ним. Человек он понятливый, мягкосердечный, хороший хозяин.

Зина выпустила из рук ложку, потемнела лицом, глаза ее засверкали.

— Ты о нем, мать, никогда не вспоминай. Слышишь, не вспоминай!

— Ой, Господи, что за муха тебя укусила? — взмахнула рукой Олда. — Живешь за ним, как говоришь, барыней. При деньгах. Что еще нужно? И внукам он как родной отец…

— Нашелся отец! Если все рассказать, волосы дыбом встанут. Этой зимой Сережу так избил, что понос открылся. На улице, видите ли, был слишком долго! Сама тогда полы мыла в магазине, а о случившемся соседка рассказала. Не убежал бы сволочь — в тюрьму посадила. До-ом держит… Пропойца, вот он кто. Совсем не просыхает!

Олда остолбенела. Такого о зяте она никогда не слышала. И от кого? От родной дочери! «Я, хвалила, хвалила его, а сейчас оглобли повернула», — расстроилась она.

Открылась дверь. Зашел Эмель. Стряхнул снег, поздоровался с нежданной гостьей. Лицо обросло щетиной. Прошел на кухню, вымыл руки.

— Где до сих пор шлялся, как бездомный? — набросилась на него жена.

— Где-где, сама за хлебом посылала, — обиделся Эмель. Сразу бы вернулся, да встретил председателя, тот пригласил в правление. Все о конюшне спрашивал: как и что? Сказал ему: в тот вечер никто не заходил, кроме одного цыгана.

Зина слушала отца и не поняла, о какой конюшне шла речь. Ее встревожило слово «цыган», поэтому она спросила:

— Отец, какой он из себя?

Эмель изподлобья взглянул на нее: словно перед ним сидела не тридцатипятилетняя женщина, а ребенок, который не вовремя пристает к старшим, и сквозь нос добавил:

— Цыгане, дочка, все одинаковые. Черные, с усами. Правда, у того есть особая примета: на правой щеке длинный рубец. Видимо, с детства кнут пробовал.

«Ой, да это Миколь Нарваткин, — обрадованно подумала Зина. — Сказал же: «По-цыгански буду жить — деньги сами потекут в карман. К вам в село тоже заеду».

Зина знала: у Миколя в Вармазейке есть хороший друг, Трофим Рузавин, с кем сидел в тюрьме.

— И что тебе говорил тот цыган? — вновь пристала Зина к отцу.

— О чем? О сельских делах! Он хочет купить в Вармазейке дом, сесть за трактор… Нет, говорю ему, цыгане на одном месте долго не задерживаются. Им подавай хороших лошадей да дорог пошире! Смотрю: смеется, усы ходуном ходят. Потом спросил, с кем живу, сколько у меня детей. Пришлось и имя твое сказать…

Олда слушала, а сама с недоверием думала о дочери: «Cнова нового мужа ищет. И к цыгану пристанет, только бы от него махоркой пахло».

Что и говорить, легкомысленная дочь… С ними даже не посоветовавшись, умчалась в город. Рано выскочила замуж. А вот сейчас снова одна. Воспитывать двоих детей — не в Суре купаться. Дети требуют заботы и средств. Как ни крутись, как ни вертись, где всего возьмешь одна? Себя тоже ведь нужно прокормить, одеть-обуть…

Сколько раз Олда просила Зину: «Не шляйся, найди надежного мужа. Все мужики одинаковые — самой нужно быть получше!» Нет, не прислушивалась к мудрому совету, любит себя показать. Думает, что всегда будет молодой, не состарится. Постареешь — никуда не денешься, годы ведь не обманешь. Что скрывать, с детства была такой, баловали ее. Хотела об этом сказать Зине, но та махнула рукой:

— Хватит, мама, меня учить! Дай хоть поспать немного.

Олда в передней постелила постель. Зина, зайдя туда, что-то хотела сказать, только ничего не могла вымолвить, упала на кровать и заплакала.

Мать с отцом стали ее успокаивать. Они не знали, чем помочь единственной дочери.

Эмель немного постоял около постели, потом вышел в другую комнату и принялся латать хомут, который утром принес из конюховки. Он догадался: Зина знает цыгана… Догадался по тому, как заблестели ее глаза, когда он вспомнил о шраме. Цыган в день пожара заходил к нему в конюховку. Заходил днем. Конюшня же загорелась поздно вечером. Не будешь же зря обвинять человека, тем более, что он за ним выходил на улицу и видел, как Миколь ушел к Рузавиным.

В передней Зина рассказывала о третьем муже. Олда слушала дочь, опустив голову. Что поделаешь, думала она, мужик есть мужик. Но Валерий был намного моложе ее. Какой уж здесь узел судьбы — всего лишь кукушкино счастье? Ушел зять — теперь из-за него вешаться что ли? Эка, какое горе! Трое их было — найдется и четвертый! Свистни только — мужики сами прибегут.

Успокаивая дочь, Олда принялась месить тесто для пирогов. Зина, лежа на мягкой постели, думала о жизни. Действительно, почему ее счастье как осиновая дуга? Днем и ночью работала, чтобы угодить мужьям. А они, пьяницы, только и знали, что пить… Двоих переманили другие, третьего сама выпроводила. Какие это помощники — лодыри несчастные!

И опять ей вспомнился Миколь Нарваткин. С ним Зина работала на одном заводе. Один раз зашел он к ней в гости, другой… Что скрывать, нравится он ей. И статный, и характер мягкий. Сегодня, глядишь, цветы несет, завтра Валеру с Сережей угощает. Так и, плут, соблазнил…

«Женится на мне или нет? — часто спрашивала себя Зина. — Кто знает… У лисы ведь и желания хитры. Поди угадай… Поиграет со мной, поваляется, поваляется да и бросит. Где ты, Миколь-душенька, хоть бы голос подал?» — переживала женщина.

Она не слышала, о чем говорили в другой комнате ее родители. Ее мысли улетали в те будущие дни, когда она увидит свое счастье, обожжет пухлые губы горячими поцелуями.

Вскоре на печке захрапел Эмель.

Олда подлила в лампадку масла, зажгла ее и стала молиться.

«Осподи, Инешке, дай Зине счастья, наставь ее на правильный путь», — шевелила она губами. Вспомнила: сегодня у Пор-горы, куда она ходила к святому роднику, ей почему-то почудилось, что будет несчастье. «Ох-ох, внуки без отца остались. А без него ребятишки, как высыхающие под палящим летним солнцем полевые цветы…»— думала она.

Завтра — Масленица, весенний большой праздник. Его нельзя встречать с плохими мыслями, но по-другому никак не получается. Иногда помолишься Богу, откроешь ему все самое сокровенное — будто тяжелый камень сползет с сердца, и боль отступит. Сегодня не отступила, даже около родника старца Дионисия. Хорошо, что святая вода помогла. Не вода — детские слезинки. Бьет и бьет из-под земли, годами не останавливается.

Откуда она берется?. Возможно только Сам Инешке знает. Даже в засушливые годы, когда почти ни одной капельки дождя не прольется — родник по-прежнему полный, на вершок не уходит вода. Около родника стоят иконы. И смотрят они на воду, словно людские судьбы там видят. Их привезли в прошлом году две монашки, когда приезжал святить воду кочелаевский священник. Старушки были этому несказанно рады.

Когда-то, рассказывают, на вершине горы стояла деревянная часовня. Ее строил кочелаевский помещик Ломакин. В честь какого-то нищего. Тот, говорят, спас его от грабителей. Видать, не эрзянином был — Дионисием звали. Эрзяне таких имен не дают своим детям. Часовня со временем сама по себе развалилась или ее после революции сломали — забыли уже. Говорят, тот самый Дионисий, чье имя носит родник, в свое время приносил в часовню, что стояла на Пор-горе, негасимую свечу. Эту свечу, говорят, он принес с могилы Иисуса Христа, из Палестины. Там зажег он ее от горящей святой лампады…

Как нищий смог пронести горящую свечу тысячи километров, никто, конечно же, не знал. Но старожилы рассказывали. И тогда, в прежние времена, люди всему верили — не то, что сейчас. Сейчас люди ожесточились, выветрили что ли свои души, друг на друга с ножами готовы кинуться. Монашки потом это так объясняли. Из Палестины святой огонь Дионисий весь путь нес, якобы, в рукаве. Шел лесами, где ветра не было. Пошел бы по берегу моря, огонь вряд ли сохранил. Множество судов тогда потонуло в бурливой воде.

Говорят, нищий и умер в часовне во время обедни. В руке держал горящую свечу. И когда падал, не выпустил ее из руки. У родника до сих пор лежит большой камень, похожий на мельничный жернов. Возможно, под ним лежит тот, кто и принес негасимый огонь? Если не он, Дионисий, почему тогда монашки прикладываются к камню как к иконам, которые они принесли из далекого монастыря?

Олда достала из шкафа банку святой воды, наполненную в роднике, и побрызгала дочь. Святая вода снимет тяжелые думы. Сама тоже отпила глоток. Потом поднялась к старику на печку. Думала уснуть, за день сильно притомилась, но сон не шёл. Бабка тяжело ворочалась на теплых кирпичах и тихонечко вздыхала. Вспоминала молодость. Сразу после свадьбы мужа взяли на фронт. Олде тогда было семнадцать. Дома осталась за хозяйку. Свёкор, правда, был жив. Но уже почти слепой, с койки не вставал. Во дворе держали много скотины: корову, бычка, овец, кур. К тому же, Олда часто ходила во Львовское лесничество рубить дрова. Бревна возили с бабами и стариками на железную дорогу, грузили на товарняки. И так — изо дня в день, из месяца в месяц. Без отдыха. Только весной, в половодье, когда лесные дороги закрывались, она оставалась дома. Лежа на широкой кровати, ей становилось все хуже. Порой не могла вымолвить и слова. Перед глазами всегда стоял Эмель. Мужа она и во сне видела. Будто спит с ней, ласкает, целует. В это время во сне она извивалась змеей, и с разгоряченного тела спадало одеяло.

Утром Олда вспоминала приснившееся, и этого ей хватало на целый день. Острые груди, незнающие детских губ, горели под рубашкой.

От Эмеля уже четыре месяца не приходило писем. Олда сначала плакала — думала, что муж погиб. Но сердце все равно ждало, будто чувствовало: жив Емелька, ранен, наверное, в госпитале лежит. А тело… тело по-прежнему просило, даже требовало свое. Не пристанешь же к сопливым паренькам — они на лесоповале сами с ног валятся. Старики? В их противных бородах пропадешь — они гуще дремучего леса.

Лежит как-то Олда на койке, Эмеля вспоминает. Вот он нагнулся над ней, горячо обнял, расстегивает кофту…

Олда скинула одеяло — к пяткам будто прикоснулись раскаленной сковородкой. Встала, прошлась по темному дому, не чувствуя прохладного пола. Подошла к столу, уперлась животом к краю, потом к подножкам печки — непонятное чувство не проходило…

В это время чихнул свекор. Молодуха — к нему. С печки стащила за пятки, взяла в охапку — и на койку, на себя! Хрипел, хрипел слепой старик, от неожиданности кровь в голову хлынула. Возможно, подумал в это время, что сам черт пришел за ним и потащил в пекло. Олда закатила глаза, мнет у свекра высохшее, как лучина, тело, целует, дрожащими руками нащупывает мужскую плоть…

Вскоре свекор перестал стучать зубами, успокоился. Олда тоже уснула и до самых петухов видела сладкий сон: вернувшийся из армии муж подбородком водил по ее грудям…

Вскочила — под окнами гонят стадо. Подняла голову с подушки — вай-вай-вай! — около нее спит свекор. Лицо синее, под носом кровь. Губы искусаны, язык прикушен.

Хорошо, что в селе о случившемся никто не узнал: умер дед Спиридон, все с собой унес. Почти семьдесят лет жил на земле. Последние две зимы редко слезал с печки. Похоронили — и будто его не было. Шла война. Не только старики — молодые погибали.

«Каких только грехов нет на земле — всё на весах не взвесишь», — с горечью подумала Олда.

Сейчас ей самой уже за семьдесят, но та ночь все равно не уходит из головы. Может, поэтому и молится каждый день. Конечно же, из-за этого. От грехов нужно очистить душу. Скрытно, чтоб никто не знал.

* * *

В тот вечер, когда сгорела конюшня, Миколь Нарваткин заходил к Трофиму Рузавину.

Друзья «цыгана», которые приехали с ним из Саранска и были эрзянами, пошли в кочелаевскую гостиницу. Миколь сказал, что останется ночевать у родных, и вот остался. Понятно, он их обманул. Трофим с Миколем сдружились в тюрьме. И в Вармазейку он, возможно, не попал бы, если не Зина. Она недавно, обнимаясь с ним в постели, говорила, что на Масленицу поедет к родителям. До праздника оставалось всего три дня. Кто знает, может, и раньше встретятся. Женщин не поймешь — у них семь пятниц на неделе. Они как птицы: глядишь, только еще сидели на проводах, потом раз — и вспорхнули в небо. Поэтому и Нарваткин остался в Вармазейке. Других дел у него не предвиделось. Думали в колхозе отремонтировать бороны, но им эту работу не дали.

Весь день дом у Рузавина был на замке. От безделья Миколь шлялся у колхозной мастерской. Наконец-то не выдержал и захотел встретиться с Зиной. Поинтересовался у механизатора, ремонтировавшего трактор, как ее найти. Тот окинул его пристальным взглядом, с хрипотой сказал:

— Дом отсюда далековато будет, у самого клуба… Ты в конюховку зайди, дед Эмель, наверно, там…

Действительно, отец Зины будто ждал его. Но разговор не клеился — трепать языком желания у старика не было: как-никак породистых лошадей сторожил. «Цыган» (так представил себя Нарваткин) зря не будет слоняться около конюшни — дела его «известные».

На лице старика Миколь уловил знакомые черты, которые видел и у Зины. Когда та щурила глаза, вдоль носа собирались морщинки. Похожие на те узоры, которые бывают в холодную зиму на окнах.

Они похожи на стежки-дорожки, которые он прошагал в нелегкой жизни. Нарваткин иногда и сам не знал, куда они его заводили. Иногда за год пять мест менял, а душа все равно не успокаивалась. Все искал чего-то неизведанного.

Миколь рос в детском доме. Видел много несправедливости, с которой не смирялся. Из-за этого однажды и попал в беду. Это было на одной из строек Саранска, где он работал каменщиком. Если правду сказать, выручал не себя, а незнакомого парня. Тот только что вышел из будки, где раздавали зарплату. Вдруг перед ним встали двое примерно его возраста. Ухмыляются, в руках тяжелые палки. Ждали, конечно же, его. Тогда, говорили, в городе шаталось много шпаны. Видимо, и эти входили в одну из шаек. Они схватили кассира за ворот и стали требовать деньги. Миколь остановил растворомешалку и решил выяснить отношения.

Один из парней с лицом, похожим на решето, резко двинулся навстречу:

— Ты что, решил друга выручить?

— А вы что к нему пристали? Оставьте его!

— Если пристаем, значит, по делу. Долг не заплатил. А ты иди, откуда пришел. Сами как-нибудь разберемся. Понял?

Он вдруг выхватил из кармана нож и стал делать резкие движения.

— Иди сюда, справедливый!

Миколь посмотрел вокруг — друзей близко не было: шел обеденный перерыв. Вспомнил о ломе, который лежал под плитой. Шагнул к ней, достал его и замахнулся на непрошеных гостей. Уже потом, на суде, ему напомнили, что одного он оставил без трех ребер…

Конечно, Нарваткину и самому досталось. Два зуба выбили, губы разбили, бока помяли.

Три недели лежал Миколь в больнице. Несколько раз приходил к нему следователь. Спрашивал, как подрались, почему. И что думаете? Так дело повернул — сам, говорит, полез, никто тебя не трогал. Не выручил и кассир, побоялся, видать, что отплатят злом. И пришлось сесть Миколю в тюрьму.

Знал он свою цену: высок, статен, профессий не сосчитать — и столяр, и слесарь, и шофер, и сварщик — нигде не пропадет. Не зря друзья, с кем он вчера приехал из Саранска зарабатывать деньги, сказали ему: «Ты, Миколь, мастеровой, будь нашим бригадиром». Выходит, теперь он — «предводитель цыган».

Цыганом стал вот как. Прошлым летом с теми же друзьями заглянули в один колхоз просить работу — там им отказали. Денег, говорят, много просите. Вот работали у нас цыгане — бороны ремонтировали, только две тысячи взяли.

«Хорошо, — подумал тогда Нарваткин, — и мы превратимся в «цыган». И уже в другом хозяйстве зарекомендовали себя «степными друзьями». За неделю по тысяче положили в карманы. Нет, не украли — побелили две фермы — и все заботы. Словно сельчане сами не могут опрыскивать стены…

«Цыганами» пришли и в Вармазейку. Слегка изменили речь — их не узнали. Да и обликом они были похожи на цыган. Миколь хотел сказать правду о себе отцу Зины, когда заходил в конюховку, но тот и не стал с ним разговаривать. Снова пришлось врать: дом, мол, хочет здесь купить, сесть за трактор. А почему бы и не так? Когда жил в детдоме, он любил работать в поле.

Нарваткин не гонялся за рублем. Что накопит — по ветру пускал. Друзья увертливее: машины есть, в квартирах паласы, ковры. Деньги имеют… Миколь по этому случаю смеялся над ними. Ценой счастья он считал не ковры и червонцы, а вольную жизнь.

«Стремись по небу летать», — когда-то учили его в тюрьме. Оттуда, конечно, не улетишь — крылья обрежут. Здесь, на воле, он сам себе хозяин. Чуть не во всех районах у Миколя были дети. Потом уже понял: как не стремись оторваться от земли — выше ушей не прыгнешь. Иногда в постели у какой-нибудь молодухи задумается о будущем — и не по себе станет. Как без своего гнезда жить? Ведь не юнец уже — недавно тридцать пять стукнуло!

И вот сегодняшним вечером попал к Рузавину. За столом сидели вдвоем. Роза, жена Трофима, находилась в другой комнате. Дважды только выходила: когда собирала стол и заносила дрова. В разговор не вмешивалась. О чем будет говорить, если гостя видит впервые? Мужики опорожнили две бутылки. Хозяин зашел к жене, что-то сказал ей, та запротестовала… Миколь догадался: друг снова просит горькую. Только где ее возьмешь — ночью магазин закрыт.

Посидели, вышли на крыльцо. Нарваткин пытался прикурить, но сильный ветер тушил спички. Оба были без теплой одежды, но все равно не чувствовали холода — водка сильнее любой стужи.

— Эх, вот где пустая голова! — неожиданно крикнул Трофим и тихонько стукнул себя кулаком по лбу. — Бутылку найдем, стоит только сбегать.

— Обмотанная голова как на это посмотрит? — Миколь повернулся в сторону открытой двери: вдруг вспомнил о хозяйке.

— Мы на том же месте ее и тяпнем.

— Тогда дуй, как на крыльях! — потребовал гость.

Бутылку Трофим недавно спрятал в конюшне. Тогда они резали жеребца, который сломал ногу. Резали впятером, бутылок же было шесть. Спьяну друзья и не заметили, как он одну засунул в сено. «Когда-нибудь пригодится», — подумал он тогда.

Когда возвращались домой, Олег Вармаськин, которого тремя бутылками не свалишь, хотел сделать «ревизию» — куда, мол, делась шестая. Не хватает, говорит, считал…

Друзья стали смеяться:

«Вот к чему голод приведет…»

А дело было так. Сторож, дед Эмель, хотел сварить им селянку, но друзья отмахнулись. Конину, говорят, пусть жуют татары. Старик молча наполнил в ведра печенку, легкие и отправился в конюховку. А тушу подняли на машину и отправили на колбасу.

… Когда подошли к конюшне, на улице потемнело. Открыли ворота, зашли внутрь. Пахло навозом и сухим сеном. Лошади дремали. Трофим принес откуда-то легкую лестницу, поставил около навеса, тихо сказал Миколю, чтобы тот поднимался за ним.

Под навесом лежала овсяная солома и гороховая труха.

— Эка, вот где поспать бы — барское место! Если есть шуба, здесь зимой не замерзнешь, — сказал Нарваткин.

Трофим протянул ему спрятанную бутылку, вынул из кармана огурец, хлеб и стакан, которые были завернуты в газету, сел на четвереньки, хотел налить.

— Не торопись, нас кнутом не подгоняют, успеем, — остановил друга городской товарищ. Поправил под шапкой кудрявые черные волосы, продолжил:

— Какие у тебя дела, говори же, год тебя не видел, возможно изменился…

— Дела как в бане камни: накалишь, брызнешь водой — зашипят. Не раскалишь — хоть бочку лей, все равно без пара останешься, — издалека начал Рузавин, словно этим хотел дать понять: «Зачем попусту трепаться, тебе не все ли равно, как живу».

— Для подогрева в бане воды, дружок, ума не надо. Спрашиваю, сколько денег оседает в твой карман, где их берешь?

— Знамо где: из Суры. Сначала рыбой их ловлю, затем ее Роза в червонцы превращает. На базар пойманное, на базар…

— А вот почему штаны у тебя мочой пахнут. Видать, при ловле в кусты не бегаешь, на месте это справляешь, — засмеялся Нарваткин и настойчиво бросил: — Наливай тогда, что не угощаешь?

Поели-попили, Миколь растянулся на душистой трухе, расстегнул шубу, будто здесь хотел уснуть, и продолжил:

— Выходит, друг, спину сильно не гнешь, на берегу реки сидишь и вытаскиваешь деньги. Чувствую, такого в твоем характере не было… При пошиве наволочек всегда передовым был, пусть даже не платили. Забыл старые места?…

— Эти черти и ночью кружатся перед глазами. Больше всех — железные нары. Приляжешь — трещат. Вставая, боишься их тронуть… Нет, это счастье никому бы не досталось…

— Вармаськин где, с золотыми зубами, о котором недавно рассказывал? — после недолгого молчания спросил Миколь.

— У Олега дела, как у Казань Эмеля. Есть в селе такой старик, он конюшню охраняет, и сейчас на работе. — Рузавин растянул руки, как будто измерял двор. — В колхозных мастерских Олег трудился слесарем, но работой себя не утруждал — с утра до вечера пальцы о карты мозолил. Зачем напрасно потеть?

— А дед Эмель какой человек? Один живет? — спросил почему-то Нарваткин.

— Почему один, жена есть, дочь. Сейчас Зина в Саранске концы с концами еле сводит. В одном классе с ней когда-то учился. Вармаськин все ухаживал за ней…

От услышанного Нарваткину стало неприятно, поэтому разговор перевел на другую тему:

— Недавно хотел спросить тебя: где подхватил Розу?

— Как где, в своем селе. Она сестра председателя колхоза… Что, нравится? — засмеялся Трофим.

— Ну-у, это уж ты того… Я, чай, не волк, воровать не научился. Человек я, понял меня, человек! — Миколь и пьяным мог оправдаться.

— Зачем тебе моя жена? — Рузавин никак не мог понять, к чему клонит гость.

Тот придвинулся почти к его носу и бросил:

— Мне, друг, твое счастье — награда! Жена — баба, не пава, далеко от тебя не уйдет. А уйдет — другую найдешь. Я спрашиваю о Розе вот почему: любит или нет? Любит — живи. А если за стиральный валек тебя считает, тогда, друг, уходи, так лучше будет. Прости, только что-то показалось мне: не очень слушается тебя…

— Э-э, это ты зря!.. У женщины самая большая забота — постелить постель и накрыть стол. Потому она и не села с нами. Приученная: когда мужики пьют и беседуют, нечего им мешать… Хватит об этом. Давай, лучше выпей…

Услышав это, Миколь оторопел. С такими словами к нему давно не обращались, но смягчив голос, сказал:

— Ты, друг, не обижайся, я просто так спросил…

Бутылка опустела, говорить было не о чем. Миколь прикурил сигарету, стал сквозь нос выпускать дым. Вначале Трофим немного испугался — как бы пожара не было. Но увидев, что сигарета в руке, успокоился. В голове тяжелыми облаками поплыли грустные мысли. Они давили грудь. Тело почему-то вспотело. Уснул бы, но гость встряхнул за плечи. Открыл Трофим глаза и оторопел: в ногах разгоралось пламя.

— Эх, ротозей, что натворил? — испуганно бросил он взгляд на гостя, вскочил с места и начал тушить горящую мякину. Какое здесь тушение, самим бы живыми остаться!

Вдвоем быстро стали спускаться. В спешке поскользнулись и покатились с лестницы вниз.

С перепугу еле открыли ворота, и то только одну половину, и в них устремились испуганные лошади, подняв снежную бурю. Хорошо, что успели отскочить в другую сторону ворот, а то бы сразу подмяли.

— Беги быстрее, нечего рот разевать! — бросил Рузавин.

Притихший Миколь — куда пропало недавнее зло — пустился за другом испуганной собакой.

Увидеть их было некому — все колхозники в это время были на собрании…

* * *

Убрав стол, Роза разобрала постель, разделась и легла. Свет не потушила: скоро муж с гостем должны вернуться. «Где сейчас шатаются, неугомонные. Никак не могут успокоиться — ставь для них хоть ведро.

От него и ложки не оставят, все слопают!» — ругала про себя она мужчин. Долго смотрела в потолок. Там, в широких сосновых досках, нового ничего не нашла. Вспомнила, что не дочитала купленную в Кочелае книгу, достала ее из-под подушки, открыла нужную страницу.

В книге рассказывалось о том, как в Великую Отечественную войну один партизан уничтожил роту фрицев. Победил даже тогда, когда немцы его окружили на опушке леса, откуда некуда убежать. Партизан вышел из-за толстого дуба — и как начал их косить из автомата!

«Сказки! Автор, наверное, думает: читатели совсем наивные — о войне что угодно им ври…» — недовольная чтением, подумала Роза. Сбросила одеяло, встала закрывать трубу. В голландке головешки догорали голубоватым огнем. Помешала их кочергой — те, будто девичьи губы, сразу покраснели.

Роза бросила взгляд на настенные часы: была уже полночь. Погасила свет, вновь прилегла. Уснула бы, да за голландкой следить нужно. Одна старуха раньше времени закрыла трубу — утром уже не встала: угорела.

Эта бабка приходилась им дальней родней. Когда Роза ходила в школу, она каждое утро выходила к ней навстречу: то пышку сунет в руку, то угостит испеченным на поду яйцом. Наверно, от одиночества: жила одна, детей не было. О ее смерти Роза услышала позже, будучи уже в Саранске, куда отца направили работать. Если бы сообщили вовремя — хоронить бы поехала. Она и сейчас, посещая могилу матери, заходит и на могилу той старушки, приносит цветы. Хорошее никогда не забывается.

Вспомнила Миколя. «Глаза насквозь сверлят. Попадешь к такому — из рук его не вырвешься», — забеспокоилась женщина, и чуть ли не с головой ушла под одеяло, будто гость действительно лез к ней, и она этим одеялом спасала себя.

«Ой, совсем заболела, увидев его в первый раз», — подумала она. Пронзительный взгляд Миколя до сих пор волновал сердце. Из-за этого Роза и не выходила. Смотрела в комнате телевизор. «Хватит, завтра рано вставать», — старалась успокоиться.

Утром Роза вышла работать на ферму. Услышали об этом в правлении — руками взмахнули: с дипломом техникума доить коров? Брат, председатель колхоза, тоже не выдержал:

— Ты, сестра, с ума что ли сошла?

Сошла или нет, но бухгалтерское дело оставила. От шушуканий устала. Как-то услышала, что брат с сестрой колхозные деньги считают, пришла и подала заявление об уходе. Затем прилипла к базару. Трофим научил. Тот днем и ночью рыбу ловит. Иногда целыми мешками привозит. Женщине уже поднадоело ее чистить и солить.

О выходе на ферму не сказала мужу. Не поймет! Не человек — камень! Смысл жизни видит только в одном — копить деньги! Правда, рыбу на базаре продает Роза. Но хозяин все равно муж! Ночью из платка вытряхнет деньги на стол — красные, зеленые, синие — весной столько цветов не сыщешь… И принимается считать. От людей стыдно. Особенно перед подругой детства Наташей Пичинкиной. Та, бывало, каждое лето жила в Вармазейке у тети Лены Варакиной. Сейчас врачом в Кочелаевской больнице работает. Недавно встретились. Та о работе спрашивает… Роза махнула рукой и замолчала: не скажешь, что торгует ворованной рыбой. Брат ее, председатель колхоза, к ним даже не заходит. Отец только, Дмитрий Макарович, иногда приходит и то — лишь поругать. Вырастил, говорит, и едешь на шее у государства.

На что им столько денег? Столько добра накопили — некуда деть! Дом — почти барский. Трофим сам построил, собственными руками. В железном гараже держат машину. С тремя колесами мотоцикл раньше «Москвича» был куплен. Недавно Роза пристала к мужу: «Продай «Урал», все равно ржавеет». — «Пусть стоит, хлеба не просит», — ответил тот.

Люди по гостям ходят, по грибы, ягоды, купаться… Трофима ничем из дома не вытащишь. И гости к ним не заглядывают. Удивительно, как Миколя впустил. От одной яблони, видать, яблоки. У Трофима самые лучшие друзья — рыба из Суры. Леща считает за «царя». На стол, говорит, положишь, — глаза разбегаются, на базар отнесешь — в деньги превратится… А как живут?

Ни любви между ними, ни согласия. Да и откуда им быть? Поженились они в спешке, словно на пожар их гнали. Однажды зашел к ним Рузавин, сказал, что она ему нравится. Роза не возразила. Ведь когда-то надо замуж выходить — такая у женщин судьба. Судьба-то судьба, да слишком уж горькая она сложилась. На людских глазах они будто бы хорошая семья, а дома, увы, каждый живет сам по себе, своей обособленной жизнью. Детей нет. А когда детей нет, и нет родства-то особого, что держит намертво, не дает распасться…

Недавно по этому поводу отец так сказал:

— Смотри, дочка, постареешь, как я, за хлебом некому будет сходить. Его ведь в магазин не пошлешь, — Дмитрий Макарович показал на дремавшую на полу, ростом с теленка, овчарку.

«Что тебя держит, приходи к нам!»— по-своему поняла тогда его Роза. Тот уже шел от них домой, а она все думала над сказанным: в семье отдельно жить — это как в пруду стоячая вода. Помутнеешь, покроешься ржавчиной. Счастье не в том, что около тебя мужчина. Их вокруг много. Да ведь совсем не знаешь, кого Бог наречет только для тебя одной, не знаешь, кто он — единственный. Бодонь Илько чем не парень? Кто знает — возможно, что он и есть ее счастье. Зимой вместе однажды под вечер с базара шли. Розе тогда протянул руку, чмокнул в щеку и сказал:

— Я, Роза, с детства тебя люблю. Забыла, как мы в лес на лыжах ходили? Вот с того самого дня. Плохо будет тебе — скажи…

Роза от услышанного съёжилась. Еле пришла в себя, испуганно огляделась — не дай Бог кто услышит! — и быстро прошептала:

— Иди домой, Илько, тебе и незамужняя счастье подарит.

Однажды он заходил к ним днем. Благо, мужа не было. Плевками бы обрызгал — не любит гостей. Потому и собаку откуда-то привез. Сегодня после прихода Миколя привязал ее у бани. Хорошо, что дома не стало псиного запаха.

Роза продвинула занавеску, посмотрела на улицу. В небе горели ясные звезды — облака рассеялись. В этот миг и увидела полыхающее зарево со стороны Пор-горы. Пожар! Наспех оделась и — на улицу! Не успела выйти к проулку — оттуда огонь можно было лучше разглядеть — навстречу бегут Трофим с Миколем.

— Вы откуда сорвались? — набросилась женщина на них. Бегущие вздрогнули и остановились. Запыхавшись, они не могли вымолвить и слова. — Не видите что ли — конюшня горит!

— Ой, правда! Пожар, пожар!

Городской гость будто только что увидел пламя.

— Кому нужно — потушат. Айда зайдем. Завтрашний день долгий и у него свои заботы.

Роза замерла и не знала, что сказать. Вскоре Трофим вновь вышел на улицу, направился в огород. Оттуда вернулся с собакой.

— Тушитель пожара, здесь лягешь, под снегом? — Вновь он бросился на жену.

Роза молча прошла мимо, закрыла в сенях дверь.

А жители всё бежали и бежали на пожар. Некоторые суетились от дома к дому и будили сельчан. В сторону полыхающего пламени внимательно смотрел и пес, привязанный перед дверью. Он как будто знал: сегодня ночевать в тепло не пустят. Придется охранять дом на улице.

* * *

Ураган бушевал до самого утра. То и дело стучал в низкие окна палаты, разметая жужжащие, как пчелы, снежинки. Они прилипали к стеклу, покрывали его белым платком. Павел Иванович долго смотрел на них, будто искал что-то, понятное только ему одному. Но разве найдешь в этих снеговых узорах красоту жизни или утоление от боли? Не найдешь. Павел Иванович не спал всю ночь. В ушах, не переставая, слышался шепот старух, стоящих у гроба и вспоминавших Веру: какой она была хорошей, сколько всего натерпелась от болезни…

Комзолов закрывал глаза и будто проваливался в глубокую прорубь. Потом темные мысли помаленьку рассеивались-светлели, выводили из кромешного небытия, и перед глазами вставала та весна, когда он на лошади (до сих пор не садится на машину) приезжал за Верой в больницу, где сейчас находится.

Тогда Вера родила Женю, их первенца. Комзолов до сих пор помнит, как посадил ее в тарантас, как ехали… Сказочной жар-птицей светило солнце, пели птицы, у дороги цвела черемуха. От ее белизны даже уставали глаза. Лошадь Павел Иванович не гнал — куда спешить, жизнь долгая! Сынишка спал у матери на руках, не знал, какими счастливыми были его родители. Павел Иванович не выдержал, открыл покрывальце, посмотрел на малыша.

«На тебя похож, на тебя», — мягко улыбнулась жена.

«На кого же ему быть похожим? Если на Казань Эмеля? А что, Эмель недалеко живет — в соседях. За день раз пять зайдет, все поднеси да поднеси». Так шутил от радости Комзолов.

Павел Иванович испуганно приоткрыл глаза, посмотрел налево, где было еще два места. Соседи по палате куда-то вышли, не заметил, когда.

Он тоже бы встал, да не разрешают. Даже лежать на боку. Во двор без помощи не сходишь — стыд… Вновь задумался о прошлом. Оно, пусть даже ненадолго, приносит что-то необъяснимо светлое.

За дверью послышались голоса. Павел Иванович узнал Ивана Дмитриевича по скрипучему от курева голосу.

Зашел председатель колхоза «Светлый путь» Вечканов, с кем провели босоногое детство, учились в университете.

— Не обижайся, Паша, никак не мог придти к тебе раньше.

Протянул руку:

— Шумбрат!6 — Смотри, что на улице творится, конца зимы, кажется, не будет, — начал разговор гость. Подвинул стул поближе к койке, присел. — У-у-х, жарко! — вынул из кармана платочек, протер вспотевшее лицо. — Снег — это хорошо. Много влаги будет… — Посмотрел вокруг, заулыбался: — В мягкое место часто колют?

— Про уколы спрашиваешь? Порядочно. Давай рассказывай, какие есть новости.

— К весне понемногу готовимся. Чай, скоро и сам выйдешь! Без тебя тяжело. Что еще?.. Атякшов кирпич обещал для новой конюшни. Сейчас строителей ищу. В своем селе, сам знаешь, не найти. Конюшню из белого кирпича поставим. — Вечканов расчесал густые с проседью волосы, добавил: — Эх, чуть не забыл сказать: Игорь приехал. Он сегодня тебя навестит.

— Какой Игорь? — удивился Комзолов.

— Какой-какой… Буйнов! Твой племянник. Забыл что ли, зимой с ним встречался, приглашал к себе зоотехником… Не вини его: во время похорон Веры он был в командировке, не знал… Хорошо, что на поминки успел.

Новость о приезде Игоря обрадовала Павла Ивановича. Это же здорово, что парень возвращается на родину. Семье будет надежной опорой. Женя с Митей сейчас, наверное, прыгают от радости. Пока он в больнице, их одних, конечно, не оставят, но всё-таки… Совсем забыл про поминки. Хвороба все в голове перетрясла. Ведь как бывает в жизни: забыл о девяти днях! Девять дней как Вера там, откуда не возвращаются. Живет, живет человек, смеется, радуется и вот на тебе — его как и не было. Разве скажешь о Вере: не было? Сколько радости подарила! Смерть ее будто острием топора оставила в его сердце отметины. Такие раны ничем не залечишь. Палец порежешь, остальные целы, боль пройдет, а поранишь душу — ничем не поможешь.

Думая об этом, Комзолов чуть не забыл о друге. Вечканов понял его состояние, поэтому и молчал: для каждого горя — свое время. Может, о поминках и не надо было вспоминать. Утром Иван Дмитриевич заходил к Комзоловым. Казань Олда с Розой щи варили и кашу. Колхоз помог мясом, мукой, жители — добротой. Только Веру уже не вернешь. Перед больницей об этом говорила и его жена. Говорила, а сама плакала. Да и как не горевать? Вера была самой близкой подругой. И замуж вышли почти в одно время: сначала их свадьбу отпраздновали, потом Комзоловых. Новый год вместе встречали, до болезни Веры. Потом уж какие застолья…

Наконец-то, немного успокоившись, Павел Иванович спросил:

— Дмитрич, как думаешь — ранняя весна будет?

— Снег уже всё равно осел, — председатель показал на окно. — Ветер зря пыжится.

Немного помолчал и начал о другом:

— Совсем забыл сказать: Роза вышла на ферму коров доить.

— Это хорошо. А что наш делец, Трофим, все не выходит с реки?

— Нет. На днях встретил около правления, спрашиваю: «В Суре водится рыба»? Поскрипел зубами, а потом как набросится:

«Ты, председатель, учи уму-разуму тех, кто в поле гнется, а меня не трогай». Сначала думал, что и Розе на ферме не место. С дипломом же! Пускай с техникумским, но дипломом. Потом уже с ней согласился. Выходит, человек без диплома — не человек? Вон Судосев, наш кузнец, всего четыре класса имеет — а его на инженера не променять! Золотые руки: за мотор возьмется — в «Райсельхозтехнику» не вози. Топор возьмет — хоть дом, хоть сруб для колодца срубит. Мастер!

Прошлой осенью его сына, Числава, в Ульяновске встретил. Признался: соскучился, говорит, по Вармазейке, — сказал Комзолов.

— Он — отрезанный ломоть, его не трогай — не вернется.

— Почему не вернется? Ты, Дмитрич, насчет этого, смотрю я, не очень большой стратег. Почему бы парню не возвратиться, когда душа тянет в родное село? В Ульяновск жена перетянула, она оттуда родом. Люди, дружок, как ласточки: где бы ни летали, стремятся к своему гнезду.

В палату вошли больные. Один уже довольно-таки старый, лет под шестьдесят, второй подросток. Поздорововались с Вечкановым и, не снимая одежды, прилегли на кровати. Это не понравилось Ивану Дмитриевичу: как это — в больнице и в измятой одежде?! Он искоса посмотрел на парня и спросил:

— Ты откуда будешь и как зовут-то?

— Ваней. Качелаевский я, а что? — приподнял тот с подушки взлохмаченную голову.

— Был бы в шубе и в ней залез в постель? Топят плохо, мерзнете?

Веснушчатое лицо парня покрылось спелой земляникой.

— И волосы пора постричь. Ножницы не привезти? Машина здесь, во дворе. Привезу?

— Простите, — засмущался подросток.

Смотрит Комзолов, старику тоже стало неловко и сменил разговор:

— Куда, Ваня, ходили, не на уколы?

— К тете Нине. Сказала, скоро Вас навестит.

— Кто это тетя Нина? — Вечканов понял, что зря обидел парня. Здесь не колхозная ферма — больные. Посидел еще немного, подал руку Комзолову: — Пока, Паша, мне пора. Еще на кирпичный нужно зайти. Завтра вновь забегу. Атякшов на совещание вызвал. До свидания! — Встал с места и, посмотрев на парня, добавил: — Ты, тезка, не сердись. Я это сказал так, ради совета. А вот волосы остриги — не идут. — И вышел из палаты.

«Всегда вот так: ляпнет что-то, а потом оправдывается, — подумал Комзолов о председателе. — И у парня нашел недостатки!»

* * *

На улице большими, с грачиную голову, хлопьями валил снег. Грустили березы. Глядя на них, Павел Иванович вдруг вспомнил сестру, умершую при родах Игоря. Комзолов тогда учился на третьем курсе университета, жил с Вечкановым в одном общежитии, хоть и факультеты у них были разные.

Шли экзамены. Паша каждое утро брал одеяло, учебники, шел на берез Инсара. Раздевался, повязывал на голову полотенце и, лежа на животе, «грыз» науку. В тот день он тоже был на берегу. Наука была не очень трудной: сорта пшеницы Паша хорошо знал, умел наладить сеялку, сколько и какие удобрения внести, какое поле вспахать, какое оставить под парами. Не зря профессор Данилов во время практики говорил студентам:

— Учитесь у Комзолова. Он на своем горбу все испытал.

Паша с детства учился хлеборобскому делу, не выходил с поля. Вначале с отцом на тракторе работал, затем до армии водил комбайны.

На агронома пошел учиться из-за этого: обещал себя земле-матушке, которая баюкала его, как колыбель. Он до сих пор не забыл: выходил в поле с восходом солнца, там пшеница колыхалась морем, радовала душу. А как пели перепелки — слушаешь их с открытым ртом! «Куд-куды, куд-куды», — кричали они во ржи. Хоть сами и с детский кулачок, а голоса на тридевять земель раздаются.

Поле питает душу не только хлебом и птичьим пением. Кто слышал перепелиные песни, тот, как считает Павел Иванович, уже счастливый человек. Перепелка — птица полевая, с ней связано самое дорогое в жизни — хлеб. Нет на столе хлеба — и песни не нужны.

* * *

Лежит как-то Комзолов на берегу реки, готовится к экзаменам. Голова гудит как улей: наука вроде бы не очень сложная, но столько в ней всяких тонкостей. В книгах одни поучения. Все вроде бы гладко. Почему же тогда есть почти нечего? И не только студентам. Зайдешь в магазин — хлеб из кукурузы. Черствый, при разломе сыплется. Видимо, и на Украине, откуда привезли кукурузную муку, кроме этой культуры, ничего нету. Ее и в Вармазейке сеяли. Заставляли. Посеют — она поднимет похожие на змею листья и начинает вянуть. Раз ряды культиватором пройдут, другой — кукуруза еще больше желтеет. Что ей не хватает? Тепла, плодородной земли. А у них — суглинок, осока и та не шибко растет. Вот почему в кукурузе не пели перепелки — птицам нет жизни там и гнезда не свить. Перепелки — птицы полевые. Им нужна сильная, налитая солнцем рожь.

Лежал тогда Паша на берегу, ломал голову. Не заметил даже, как подошел Ваня Вечканов. Лицо бледное-бледное, а сам еле стоит.

— Что с тобой? С экзамена выгнали? — спросил Комзолов друга.

— Ваша Маша умерла, — вздохнул он тяжело.

— Как умерла? Ты думаешь, о чем говоришь?! — вздрогнул от неожиданности Паша.

— Федю Варакина видел. Тот привез эту печальную весть. Сказал, что Маше помочь не успели…

Паша с Ваней поехали в больницу, куда, по рассказу друга, привезли сестру. Больница находилась на окраине города. Вокруг здания росли огромные репейники, валялись железные трубы. Двухэтажный деревянный дом удивил парней: окна с внутренней стороны с железными решетками. Им открыл дверь мужчина с опухшим лицом в смятом белом халате и вяло спросил, кто они и зачем пришли.

— А-а, которую сегодня привезли… Она в морге, — как будто ничего и не случилось, ответил он.

С Вармазейки за гробом ездили вдвоем: Володя, их зять, и Федя Варакин. За Пашей в общежитие зашли рано утром. Он глаз не сомкнул. Сначала долго плакал, потом достал альбом с фотографиями, смотрел снимки. Сестра прислала их совсем недавно, словно сердце почувствовало… Вот она на Суре, купается, совсем юная. Вот пляшет на сцене — училась в кульпросветучилище. Вот на свадьбе, в белом платье, около нее во весь рот улыбается Володя, муж. Высокий, широкоплечий. Вот Маша беременная — Игоря носила, это уже в Кочелае. Володя работал тогда в больнице, квартиру только что получили. У них дома Павел Иванович был всего раз, после свадьбы. Работая агрономом, он часто проезжал мимо этого дома. Он и сейчас на том месте, на берегу Суры, в саду. Теперь там живут другие.

После смерти Маши, недолго погоревав, зять женился вторично. Взял в жены выпускницу медфака и уехал жить в Саранск. Павел Иванович знал, где живут Буйновы. Как-то встречал и Тамару, новую жену зятя, она даже приглашала в гости. Не зашел. Зачем? В доме хозяйка уже не Маша.

Игорь, сын сестры, уже взрослый. Вот и Вечканов сказал ему, чтобы вернулся в Вармазейку.

Почему не вернуться? Здесь прошли детские годы. Привезли его тогда после смерти Маши с Кочелаевской больницы — ни материнской груди, ни самой матери. Но ничего, подняли на ноги. Володя приезжал раза три в год. Игорь пять лет жил у них — до тех пор, пока Буйновым не дали квартиру в Саранске.

Взяли Игоря в город — простился с белым светом и отец Комзолова. Вернулся однажды с поля, где пахал на «дизеле», умылся и не ужиная лег спать. А утром уже не встал. И мать долго не прожила. Друг за другом ушли в один год.

Мать заболела после приезда из Саранска. Как встретил зять — не рассказала, только, ложась на койку, тяжело вздохнула:

— Растет наш Игорек, почти с меня ростом…

Павел Иванович тогда был уже агрономом, на дворе держал колхозный мотоцикл. Сказал ей:

— Что-то лицо у тебя бледное. Может, к врачу отвезти?

Мать ему тихо ответила:

— В больнице, сынок, душевную боль не вылечишь, глубоко она сидит, как репейник в глинистой земле. — И легла.

Павел Иванович в тот вечер долго просматривал наряды. На бригадира тракторной бригады жаловались механизаторы: трактористу-лодырю, который приходился родственником, он ставил больший объем выполненной работы. Потом Павел Иванович ушел на наряд, завтракать вернулся только к обеду. Смотрит — мать уже простилась с белым светом…

Полгода Комзолов жил один. Закончила Вера пединститут — он отправился к ней в Кочелай, посмотрел в глубокие голубые глаза и в них увидел бесконечную любовь. «Выйдешь за меня?» — волнуясь, спросил он девушку.

— Выйду, — нежно и грустно ответила она.

— Тогда давай сейчас же собирайся.

— Сейчас так сейчас…

Вера долго ждала эти минуты. Когда-то надо уходить из большой семьи брата — в детстве осталась без родителей.

Пятнадцать лет пели они, Комзоловы, свои перепелиные песни. Когда врачи сказали Павлу Ивановичу о неизлечимой болезни жены, в его душе сразу что-то надломилось. Ох, как ест теперь сердце горечь! Какими тяжелыми, нескончаемо длинными стали ночи! Ничего не поделаешь — перепелки тоже поют лишь тогда, когда хлеба поспевают…

* * *

Масленица пролетела быстро, как и началась. Головы у многих болели, но на работу все-таки вышли. В селе каждый весенний день дорог: скоро посевная. Выход в поле — отрада для сельчан. Каждый знает это волнительное событие, когда зовет тебя чистое дыхание земли, наполненное синим туманом.

Из закопченной кузницы колхоза доносились методичные удары молота. Это спозаранку «колдовал» у наковальни Судосев. Вчера инженер Иван Кизаев с пустыми руками вернулся из райцентра и попросил кузнеца:

— Ты уж, Ферапонт Нилыч, как-нибудь выручи…

— Как ни выручишь, чай, свои.

Судосев целых сорок лет трудится в кузне. «На все руки мастер», — говорит о нем Бодонь Илько. Парень день-деньской с ним рядом. Каждую весну ставят его молотобойцем. Любую работу освоишь — было бы желание. Здесь большого ума и не надо, горн разожжешь, прессы сами свое дело делают. Илько смышленый, да и силой Бог его не обделил.

Судосев сплюснул каленую лапку, опустил в бочку с водой. Ты-ж-ж-ж-ж, — поплыл по кузне светло-рыжий пар, уходя в дымное отверстие.

Откуда-то появился дед Эмель. Стряхнув снег с валенок, шагнул через порог. Поздоровался с обоими, сказал Судосеву:

— Пойдем, Нилыч, на лекцию: Куторкин за тобой послал.

— У тебя коней отобрали, теперь посыльным сделался, — недовольно пробурчал кузнец. Посмотрел на часы и добавил: — Иди людей собирай, я следом за тобой…

В «красном уголке», который находился в конце мастерской, собралось человек двадцать механизаторов. Сидя на широких скамейках, они с нескрываемым любопытством посматривали на лектора.

— Дел у нас невпроворот. Да и щи с мясом скоро сварятся, начинайте, — с усмешкой сказал один из собравшихся и взмахнул рукой: — А где Бодонь Илько?

Бросился к двери, распахнул ее и крикнул:

— Илько, беги быстрее, артисты приехали!

— По-до-о-жди! — прозвучало со стороны слесарки.

— Все собрались, некого больше ждать, — произнес секретарь парткома Семен Филиппович, он же и председатель сельского Совета. Лектор вынул из портфеля готовый текст, положил перед собой и, не поднимая глаз, с полчаса читал, как увеличить урожайность зерновых и картофеля. Называл цифры, как орехи щелкал. Механизаторы смотрели в сторону висящих на стене часов — было видно: лекция их не интересовала.

Чувствуя это, лектор старался изо всех сил.

— Я напомнил вам два пути, выбирайте, — вдохновенно говорил он. — Если рассмотреть этот вопрос аналитически, то эта концепция станет стабилизационной базой, если же по-другому…

Сидящий в самом углу Илько расстегнул пуговицу фуфайки и несмело, будто ученик, поднял руку:

— Можно один вопрос, дорогой товарищ? Лекция, верно, принесла нам большую пользу. Именно так, если, конечно, будем дело знать и видеть…. По мне, понятно, одно дело… Смотри, сколько тебе нужно. Вот так вот!. — запутанная речь парня сбила лектора с толку. Он поморщился.

— Дорогие друзья, я знакомлю вас с передовыми методами ведения хозяйства. Не смешивайте подарки Бога с земными заботами. Так, к примеру, озимая пшеница…

— Уже обед почти закончился, — негромко сказал кто-то сзади. — Правильно говорите, товарищ лектор. Вот поэтому и нужно всем трудиться без устали.

«Конечно, трудиться нужно, да с пустым брюхом много ли наработаешь? Сначала надо накормить людей, а уж потом дело с них требовать», — сердился про себя Казань Эмель. Он тоже проголодался — во рту сегодня ни крошки не было… До дома не близко. Здесь с мужиками хоть горячих щей похлебает. В колхозной столовой, начиная с марта, когда механизаторы из мастерских почти не выходят, Лена, жена шурина Варакина, варит щи и кашу. Женщина привыкла к этому делу, ее хвалят. Когда Эмель не приходил из конюховки, Лена сама бегала за ним. Старик и за обедом всех смешил. Что-нибудь такое загнет, что и от юмористов не услышишь. Все за животы хватаются. Шут гороховый, а не старик! Сам во время рассказа не смеется, будто все истории из своей жизни берет.

* * *

Сегодня Эмель ел щи молча. На лекции тоже ни слова не промолвил. Зину все вспоминал, дочь, которую утром проводили в город. В автобус не смогли посадить — опоздала, пришлось ехать на поезде. Бог с ней, успеет, во вторую смену выходить на работу. Сначала приглашали в гости Варакины — Федя с Леной, потом Пичинкины приходили с Пикшенского кордона, Матрена с Федором Ивановичем, им стол накрывали… В Вармазейке к этому уже привыкли. Пока идут Рождество и Масленица, самые большие праздники села, все друг друга угощают аж до посинения! Ешь-пей — и все тут! Хоть лопни! Деда Эмеля вино с ног не шибко валит, все равно уже не те годы. Сам худенький, небольшого роста, но в день две бутылки легко опорастывал — уши даже не краснели. Видать, дочь в него: и выпить умеет, и сплясать!

— Как голова, трещит? — спросил Эмеля.

Эмель сначала подумал, что Варакин думает о Зине, своей двоюродной сестре.

— Не похмелиться ли, пока Лена здесь?

— Прошли времена похмелий, Федор Петрович. Пятнадцать лет между нами. Разница сурьёзная.

— Смотри, твое дело, я по-родственному, — затараторил Варакин. Оставил еду и направился к жене, которая хлопотала в столовой. По правде, Федя не любил угощать. Одна женщина их родила — Казань Олду, Матрену Пичинкину и его — втроем совсем разные. Сестры последний кусок на стол положат, у Феди — каждый ломоть на счету.

Механизаторы собрались в столовой, расселись на длинные деревянные скамейки. От вкусной еды у Эмеля не урчало в животе, как при лекторе. Головная боль тоже понемногу утихла. Старик прижался спиной к проходящей у стены трубе — по телу приятно разлилось тепло. Всю зиму, пока не сгорела конюшня, он днем и ночью грел в конюховке свои больные ноги. «Эка, — иногда ночью начинала посмеиваться над ним Олда, — неплохая у тебя жизнь, просто барская: лежи себе спи и деньги считай».

Какие уж там деньги — семь красных бумажек… Все равно, если их положить к двум маленьким пенсиям — с женой им вдвоем хватило бы. Зина «сосет» их. Той Олда по сто рублей каждый месяц отсылает. Как не отсылать, не чужим ведь, дочери и внукам. И себе остается. Молоко, мясо не покупают — скотину держат, да и огород голодным не оставит.

Эмель не слушал механизаторов. Как не надоело им: чешут и чешут языками о выходе в поле. Когда оставляли поля не засеянными? Он хоть и старый, но не может не работать: воду возит в бочках, солярку. Не станешь же гонять трактора на заправку! И этой весной запряжет Героиню в роспуск. Снова от него будет польза… В это время каждый человек на виду. Вот скоро соберут лошадей у сельчан в тот двор, где сейчас находятся бычки для откорма, вновь у него появятся заботы. Это только со стороны уход за лошадьми кажется легким. Пока запрягаешь Героиню — того и гляди растопчет. Не зря Эмель ходил к Судосеву во двор, где содержалась лошадь со дня пожара. В руках у Ферапонта Нилыча железки пляшут, а вот к строптивой кобыле боится подойти. Это, говорит, не его дело…

В мастерской тоже пошли разговоры о кузнице. Почему бы о лошадях не вспомнить? Такие племенные в районе только у них. Эмель хотел было уйти, но услышал голос соседа, Бодонь Илько, вновь сел на скамью.

— Недавно, Ферапонт Нилыч, в руки попала книга одного профессора, — начал рассказывать парень Судосеву. — Там было написано: наша Вармазейка сначала была русским селом. Потом сюда пришли эрзяне, русские перемешались с ними.

— Он что, твой профессор, жил тогда здесь, русских мужиков видел? Ел, беседовал с ними? Кладбище нашли археологи? Сейчас, Илько, все научились писать историю. Врут, не стесняясь, у кого сколько нахальства хватит.

— Да ведь и историю кому-то нужно писать. Люди ее делают…

— Это, конечно, так. Историю делают люди. Только не с помощью лжи. Мы вот в прошедшей войне победили. Знаешь, какие имена называли, идя в атаку? Сталина? Да, его. Только это было не от души. Я вспоминал только своих родителей и Вармазейку. Когда ранили в грудь, упал, и, смотря в небо, хотел только лишь одно — глотнуть сурской водицы. Пусть хоть глоток, чтобы губы намочить… Сейчас река под боком — даже рыбачить редко хожу.

— Тогда, Нилыч, скажи мне, с чего начинаются родники истории? — спросил Илько.

Судосев искоса посмотрел на него, будто тот чем-то обидел, ответил так:

— У каждого села, у каждого человека своя история, парень. Вместе они — жизнь народа. О Вармазейке вот что слышал… Говорят, что на это место первыми пришли эрзяне.

— От кого слышал? — спросил кузнеца Эмель. — Не от самого ли Инешке? Не смейся. Что, думаешь, работая в кузнице, умнее всех? — Старик давно негодовал на Судосева: очень уж тот воображал, везде совал нос, считал себя чуть ли не первым человеком в колхозе.

— Ну-ка, ну-ка, рассказывай, Эмель леляй7. Что до сих пор молчишь? — пристали к старику механизаторы. Знали: расскажет что-нибудь такое, о чем еще никто не слышал. Все дело вот в чем: к Эмелю мысли приходили неожиданно. Иногда конюх и сам удивлялся: кто подарил такой талант? Мать была нищенкой, отец… Тот вечно болел, рта не мог раскрыть, а он… Такие сказки сочиняет! В прошлом году из университета приезжала целая экспедиция — десять парней и девушек. Все, что врал им Эмель, записали в тетрадки и на магнитофон. Руководитель, седой мужчина, которого все называли профессором, так и сказал: «Ты, Емельян Спиридонович, душа нашего народа». Даже кошелек подарил ему — черный, из мягкой кожи, кнопкой застегивался. Правда, теленок проглотил его потом…

Эмель молчал. Думал, видимо. Наконец-то окинул всех острым взглядом, будто хотел узнать, действительно ли ждут его рассказа, и, убедившись, что ждут, начал издалека:

— Давно это было… А вот, когда наше село возникло, один Верепаз знает. А того, Хозяина Вселенной, никто не трогает. Поди тронь — с землей смешает! Поэтому Он — Создатель, Творец всего земного. Однажды на пегом мерине по Бычьему оврагу еду, ну, на том, у которого на лбу красная звездочка. Мерин, сам по себе посмотреть, плохинький. А вот когда запряжешь, если нужно, и за рубеж дотянет. Без кнута и понуканий. Еду, значит, по этому чертову оврагу, дорога, знаете, там какая — трава кругом, колеса тонут. «Тп-р-р-р-у-у! — услышал я неожиданно. Мерин как встанет на дыбы! Как заржет! И лес вокруг будто онемел. Ну, думаю, бандиты окружили.

Взял я кнут, он из сыромятной кожи — хоть по горбу хлещи, хоть по ушам. Жду сволочей. Сами знаете, не трус я — к немцам ходил за языками, а здесь, друзья, холодным потом покрылся.

Покроешься, если встанет перед тобой наподобие горы человек! Лицом был не злой, что врать, даже улыбался. Не спешит ко мне, одной рукой держит лошадь за гриву, другую положил на дугу. Из-под пальцев мерина не видно. «Куда, — спрашивает меня, — едешь, добрый человек?» — «Как куда, в Вармазейку, — отвечаю, а у самого губы дрожат. — К леснику Пичинкину, свояку, за дровами ездил». — «Сколько тебе дров нужно, гору?» — вновь спросил незнакомец. — «Гору не гору, но шесть возов, думаю, хватило бы». — «Тогда помогу тебе… Они уже лежат около твоего дома. Готовые». — «А ты кто такой?» — осмелел я. Как сказал, что он Бог, по-другому, Инепаз, здесь, братцы, сами понимаете, стыдно мне стало: не знаю Хозяина Вселенной! Жена моя Олда днем и ночью молится Ему. Опустится перед иконами, поклоны бьет. А я кто? Я под ее молитвы сбрую чиню. Олда в церковь ходит в Кочелай, я ж перед церковью ни разу не останавливался. Ну, думаю, попался, пальцем прищемит, капли крови от меня не оставит. Смотрю, а Инепаз по-хорошему со мной, душевно беседует. «Ты, — говорит, — в гости ко Мне приходи», — и показал в сторону Пор-горы8, которая покрыта густыми облаками. — Там родник бьет, жена твоя его знает, за святой водой туда ходит. Поднимешься — позовешь».

Попрощались душевно и разошлись. Я в свое село поехал, Он — в свой небесный дом. Вскоре я всем телом почувствовал — состояние какое-то другое. Душа просветлела, плохое слово не скажешь.

Раньше ведь как бывало: жена набросится, а я разозлюсь, как собака: «Эй, ты, черт с рогами! Не приставай, а то разобью дурную башку». А встреча с Инепазом изменила мой характер. «Олдушка, — начну говорить своей бабке, — воды не принести?» — «Неси, — говорит, — перепелка, капуста еще не полита». Беру вёдра, бегу к колодцу.

— Эмель леляй, что-то ни разу не видел, как ты воду таскаешь. Всё Олда да Олда с коромыслом… — не выдержал Судосев.

— Э-э, милай, воду я ночью ношу, когда все спят. Перед всеми нечего красоваться. Когда Инепаз всех видит, как свои пальцы…

— Откуда знаешь, что у него десять пальцев? — вновь заулыбался Судосев.

— Говорил же тебе, что в овраге встречал. Он передо мной стоял.

— А обещанные дрова-то привез? — засмеялся Бодонь Илько.

— Прости, забыл об этом досказать…

— Вернулся, значит, я домой, остановил лошадь у ворот и глазам не верю: весь двор заполнен расколотыми дровами. Сложены в два ряда, каждое полено как в нашей школьной мастерской выстругано: прилипли друг к другу, между ними ни щелочки. Как высохшие кости, гремят в охапке…

— А-а, вспомнил, это в ту осень, когда долго снег не выпадал? — как будто вспомнив какой-то год, спросил кузнец.

— Именно в тот год, Нилыч, в тот год, — Эмель даже запрыгал на месте: всех обвел.

— Вот из-за чего удивлялся я в ту зиму: много раз Олда занимала у нас дрова, — вновь не унимался Судосев.

Все засмеялись. Эмель хотел отвернуться: как-никак перед людьми позорит его одногодок — хорошо, что Бодонь Илько поддержал:

— Эмель леляй, ты о селе говори, с чего начал…

— А вышло вот как, — вновь издалека продолжил старик. — Встретился потом Верепаз у святого источника, Он спрашивает меня: «Емельян Спиридоныч, ты что-нибудь слышал о своей Вармазейке?» — «Нет, ничего не слыхал. Наверное, кто-нибудь нехороший слух пустил…» — «Вай-вай-вай! — удивился Инешке, — хочу напомнить тебе о былых годах, а ты сразу начал с плохих вестей». — И стал вот о чем рассказывать. Были, говорит, времена, когда на месте Вармазейки шумел дремучий лес. Такой непроходимый — шагу не ступишь. Дерево к дереву прилипало, трава выше человека. Птицы еле пролетали меж деревьями. Ну, скажем, соловьи и кукушки, те еще пролетят, а вот рябчик там или сова — те уже не могли.

Шел Инешке над лесом, как шел — облаком плыл, и что, думаете? На том месте, где Пор-гора, людей увидел. Ну, с нас ростом, возможно, чуть ниже. — Эмель показал на Бодонь Илько, стоявшего около двери.

— Ну, были, тогда что? — не выдержал Федор Варакин.

— Эка, какой непонятливый ты, Федор Петрович. Сам из вороньей породы, днем и ночью бы каркал, а здесь ничего не смыслишь…

Те жители были наши предки. От них мы произошли! Пор-гора продвинулась потом к селу, когда попятились и поредели леса. Люди поднялись со стороны Суры корчевать лес. Ведь не будешь деревья грызть — хлеб нужен.

— Э, Эмель леляй, это ты уже «кисель» варишь. Картошку из Америки привезли, об этом сам читал в книге, — сказал Бодонь Илько.

— Слушай тогда, курносый. Кроме девок ты ничего не щупал — куда не надо не суйся. Та картошка была другой, чем сейчас. Она росла местами вдоль Суры. Дикий лук видел? На него похожа. Вкуса не знаю — не пробовал, но дед, рассказывали, корзинами таскал ее, — заволновался Эмель. — Достал табакерку, понюхал и зачихал. Некоторые даже отвернулись.

— Однажды плыл по небу Инешкепаз, — дальше продолжил старик свою побасёнку, — смотрит, за женщиной мужчина бежит. Оба голые, даже грех не прикрытый. Догнал он красотку, и они скрылись в траве. Почему, думаете? — Эмель погладил бороденку, видит — мужики ржут, остановил их: — Гу-гу-гу, тыквенные ваши башки… — землянику они там собирали! — О чем-то глубоко задумался, наморщив лоб, — да, вот еще о чем забыл сказать, братцы!..

Как долго ни следил Инешке, все удивлялся: во всех делах были первыми наши предки. Лосей в свои дворы завели, те потом в коров превратились, сбросили ветвистые рога. Охотились на кабанов. А уж рыбу… бочками солили!

Широкой была Сура, не как сейчас — узкая воронка. В половодье, рассказывают, так поднималась, что жителей только Пор-гора спасала…

— А почему село назвали Вармазейкой, Инешке тебе не говорил? — пристал к Эмелю один из механизаторов.

Тот опустил голову. Помолчал и снова стал чесать языком:

— Не зря моя Олда, говорила, что у тебя, мол, язык, как мельница: мелет и мелет… А я всегда правду говорю. Много ветров, бывало, кружилось по нашим местам, они качали дремучие сосны и ели. Поэтому назвали наши предки свое родное село по шуму ветра: Вар-ма-зей-ка. Ветер шумел и шумел, и село росло с каждым годом.

Судосеву надоела болтовня Эмеля, и он сказал:

— Ты, Емельян Спиридоныч, лучше рассказал бы, как казанский татарин тебя надувал.

Эмелю стало не по себе, как будто у него отняли еду. Он встал из-за стола и сердито бросил:

— Я об истории разговор веду, а ты, годок, лишь зубы скалишь, — и, приседая на левую ногу, вышел из столовой.

Механизаторы усмехались и в то же время подумали: а что, может, и правда поэтому так назвали их село?..

* * *

Во время войны Эмель был в обозе — возил на передовую патроны, крупу, сухари — всё, чем наполняли подводу. Попадал под бомбежки. Батальон, в котором воевал его близкий друг — Абдурахман Харисов, татарин из-под Казани, окопался недалеко от села, занятого неприятелем. В затишье между боями Эмель с Абдурахманом, как земляки, доставали нехитрую еду, фляжки с оставшимися наркомовскими ста граммами, вспоминали о родных местах. Татарин много рассказывал о лошадях. Перед войной в их родном селе Шадиме почти каждая семья держала по четыре-пять лошадей. Эмель удивлялся: зачем столько? Друг начинал загибать пальцы: на одной пахали-сеяли, бороновали, на другой ездили в гости, третью держали для потомства.

— Других для чего? — недоумевал Эмель.

— На мясо! Ты ел когда-нибудь махан?

Эмель отрицательно покачал головой:

— Хоть что со мной делай — в рот его не возьму.

— А кумыс пил? — не отставал татарин.

— Раз пробовал козлиное молоко — полдня рвало.

— А, ить-ю, козлиное молоко! — под ноги плевал татарин. — Оно выменем пахнет. Ты кумыс бы попил: хоть всю ночь хлещи спирт — утром им опохмелишься, башка сразу отрезвеет. Когда-нибудь угощу, кунак…

Однажды, после взятия Киева, когда их батальон прочищал от уцелевших немцев близлежащие населенные пункты, они вошли в небольшой хутор. И что там очень удивило солдат — около уцелевших домов паслись на лугу… породистые лошади. Возможно, с конезавода убежали. Война не только над людьми издевалась… Ну, вошли в тот хутор, куда, чувствуется, не заходили немцы, Эмель распряг коня у первого дома, собрался передохнуть. Тут откуда-то Харисов.

— Ты, кунак, что, спать собрался? Забыл, что сегодня воскресенье? Эка, житель Казани, ты, гляжу, совсем без соображения…

— Почему я житель Казани? Я эрзянин, из Мордовии. Среди татар никогда не проживал, — не выдержал Эмель. — Перестань зря трепаться, а то обижусь…

— Спи, спи, кунак. Я вот из-за чего пришел. Молока принес. — Он достал из-под плаща фляжку. — Твою давай, если пустая. Пойду и себе налью, хозяйка доит корову…

Эмель протянул другу фляжку, виновато сказал:

— Ты уж, Абдурахман, сегодня не скрипи зубами. Очень устал я. Рыжуху, видишь, тоже ранило, — показал он на лошадь, которая, держа на весу правую переднюю ногу, уныло стояла у плетня.

— А-а, на махан пригодится! Здесь люди погибают, не только лошади, — махнул рукой татарин и ушел.

Эмель зашел в дом, там где попало, не раздеваясь, уже спало несколько солдат. Достал из вещмешка сухари, стал грызть, смачно запивая молоком. С голода не заметил, как опорожнил фляжку. От парного молока пахло душицей и щавелем.

Поел и растянулся на широкой лавке. Встал под утро, вышел посмотреть на свою Рыжуху — вместо нее стоял породистый жеребец. Эмель испуганно побежал к взводному, который остановился через двор, начал жаловаться: так, мол, и так, товарищ старшина, другую лошадь кто-то привел вместо моей.

— Это я ее поменял… Заходил ефрейтор Харисов, сказал, что твою Рыжуху ранили. Будить тебя не стал — храпел вовсю. Пока здесь стоим, нечего глазеть, рысаки без хозяев бродят. Не переживай, породистую лошадь тебе поймали.

После завтрака взвод собрался в дорогу. Кто пешком, кто, как Эмель, на телеге.

Под вечер пошел сильный дождь. Когда вышли к Днепру, вода, поднялась, пытаясь хлынуть к окопам, вырытым наспех, на один день. Уставшие бойцы забеспокоились:

— Как сейчас под дождем по реке?

— Господи, хорошо хоть пули не свистят. Командир взвода Потешкин приказал вновь отступить к лесу. На счастье, наткнулись на несколько землянок. Оставив около лошадей часовых, зашли погреться.

Эмель с Харисовым зажгли огонь, разделись, отжали сырую одежду и развесили сушиться.

У одного солдата, которого Эмель почему-то не долюбливал, оказалась бутылка спирта. Сели ужинать.

— Ой, а я мясо, мясо забыл… Утром хозяин, где ночевали, теленка зарезал, все равно, говорит, полицаи могут отобрать, вот и отложил, — татарин вынул из котомки большой кусок вареного мяса и начал резать. Эмель потянулся к еде первым: как-никак Харисов — друг, столько уже километров вместе проехали.

Солдаты поели досыта. Самый пожилой, шахтер из Донбасса, даже сказал, улыбаясь:

— Это, Абдурахман, не телятина, а лосиное мясо, земляникой пахнет.

Поели, поговорили, легли спать: завтрашний день еще труднее: предстоит переправляться через Днепр.

Друзья сразу уснули, а у Эмеля разболелся живот. Еле успевал под дождем по нужде бегать. Поднял Абдурахмана, с раздражением спросил, чем кормил.

— Маханом, чем же еще, — ухмыльнулся татарин.

— Откуда, шут, махан взял, с неба?

— Как откуда, твою лошадь зарезали. Зачем тебе она, хромоногая?

— Когда, некрещеный? — присел Эмель на глиняный пол.

— Вчера, пока ты спал. Вон кто ее резали — показал друг на солдат — четвером…

В ту ночь Эмель глаз не сомкнул. Утром, когда дождь перестал, запряг нового рысака.

Увидел Харисова: тот, выходя из землянки, протирал глаза… Вновь застрочил на него, как из пулемета, что брызги полетели изо рта:

— Ты, нехристь, ты…

— Э-э-э, кунак, сейчас мы с тобой еще ближе стали. Осталось тебе только поклониться Аллаху. — И, как всегда, шмыгнул носом. — Махан ел? Ел! Кумыс пил? Пил! Осталось тебе только в мечети помолиться…

— Как, и вчерашнее молоко было лошадиное? — еще больше растерялся Эмель.

— Коровье где тебе возьму, корову наш взвод не держит. У старшины лошадь подоил…

… Уж после войны, через много лет, кому-то признался Эмель, как опростоволосился перед татарином, и в селе сразу же к нему пристало прозвище: Казань Эмель.

Казань Эмелем стал, а вот сколько Харисов ни приглашал его в гости, в Казани он не был. Поедешь — тот и в самом деле заставит в мечети встать на колени…

 

Вторая глава

Какие только предания ни услышишь в Вармазейке! Прежде, если верить одному из них, земля была щедрой — один лишь чернозем, богатый червями. А где черви — там и грачи. Шел человек за сохой по разрезанной, как ржаная буханка, земле, топтал грачей лаптями. Те от обиды стали выводить птенцов с белыми клювами. Чтобы на зерноземе птиц было видно и не путали их с землей.

И зерном славилось село. Не зря старожилы говорили: сеяли, мол, наши деды чертополох — рожь вырастала, бросали в поле горсточку проса — урожай был такой, что семь кадок наполняли.

Много всего было в старину. По лесам лешие бродили, огромные, ростом с двух сосен. И Сура несла свои воды не жалеючи. А глубина, глубина была какой! К длинной веревке привязывали камень, опускали ее и недоставали дна. Две веревки требовалось! Это сейчас местами в сапогах пройдешь.

Лешие перевелись, река обмелела. Люди как ни обрабатывают поля — все то же собирают: полмеры ржи, полмеры картошки. Мучила, мучила земля сама себя, все старалась выручить хлебопашцев, да как выручишь — от усталости сама стала желтеть.

Куда ни глянешь — везде глина да песок. Поэтому и Сура обижается: возьмет и неожиданно свернется в клубочек, будто губы воротит. Поднимет мутную воду, она такая ржавая — на кровавую жижу похожа.

Не выдержали эрзяне, стали ходить на Волгу бурлачить. Иногда и за строительство церквей принимались. Пусть не любили это дело — сами дубам молились, только ведь без работы не прокормишь семью. В одном Нижнем Новгороде, рассказывают, вармазейские мужики аж шесть церквей подняли. Потом и в своем селе. Правда, деревянную, но крытую железом. Ох, матушка, как блестела маковка той церкви — с другого села виднелась!

Игрушка, не церковь! Потом пришли нечисти, сломали ее. В тридцатых годах, когда сочли храмы «темными гнездами». Какою темною она была?!

Иконостас сотнями свечей сверкал! Не зря старикам до сих пор не забыть, как пригнали десятка три лошадей, толстой веревкой обвязали купол и давай валить…

Эрзяне такого даже во сне не видели. Тогда, рассказывают, Вармазейка ульем гудела: как же, дети уходили от родителей, от одной семьи образовывалось несколько. Одни деревню Петровку основали, другие — поселок Чапамо, третьи — Аникеевку… Обиделись вармазейские, не стали пускать их на свои земли.

И драки возникали. Порой с вилами шли друг на друга, но здесь о коллективизации услышали. Очень уж весомое это слово — коллективизация, взятое из другого языка. Легко произносимое, но не все стояли за нее, эту коллективизацию. Попробуй устоять, когда твое нажитое добро выносят из дома перед глазами.

Те, которые проливали пот на своих паях, не знали продыха — остались без портков: что было — всё отобрали лодыри. Словно лугов не хватало — взяли да на поля стада пустили…

Поля оставались невспаханными. Кто будет радеть за общую землю? Она, выходит, общая, и хозяева не они, сельчане. Тогда кто же? Дети новых помещиков?!.

Об одном знали вармазейские эрзяне: не спрашивая начальников, метра земли себе не нарежешь. Дадут тебе с капустный рассадник грядку — хоть картошку сажай, хоть редьку. Такая вот пошла жизнь.

Коммунисты друг друга в тюрьмы сажали. Многие не вернулись из далеких мест.

Именно тогда и церковь сломали. Не выдержал батюшка Серафим, дед нынешнего кочелаевского священника, встал на колени перед крушителями:

— Зачем все рушите? Дома и дворы у вас есть и дров хватит на три зимы. Оставьте, безбожники, церковь!

— Из ее бревен тебе тюрьму построим! — смеялись над ним активисты.

Кашлянуть не успели, как милиционер с кобурой явился. Посадили трясущегося священника на тарантас и увезли. До сих пор никто не знает, где он. В Сибирь, видать, отправили за смертью…

Почему об этом не говорят предания, почему Сура об этом не вспоминает?..

Неужели мало пота пролили сельчане за свою жизнь? Кто измерит боль их души и высохшую на горбах соль?

Открой свои тайны, Сура, ведь ты поишь своею водою поля, тебе люди верят?

Почему молчит глинистая земля? Не говорит о безымянных могилах? Скажи, кто лежит здесь, не прячь то, от чего потяжелело твое сердце? Придет время — все расставит на свои места, плохое в груди вечно не удержишь.

Только ветер гудит, словно ропщет, да со звоном вздыхает сосновый лес. Они тоже все слышали.

Молчат…

Тогда, может быть, волчицу послушаем.

* * *

Ветер усиливался, набирая откуда-то неведомые силы. Лес, вздрогнул и нервно зашумел. Деревья качнулись, соприкасаясь верхушками. Над ним кружились сороки, крича, что и отчего, но ветер не отвечал. Белесым туманом стелилась поземка, кружа по земле, будто искала себе новое жилье.

Вышла Керязь Пуло9 из логова, понюхала воздух. Он щекотал ноздри. Сверкнула зелеными глазами — все стояло на месте и людей совсем не слышно. Вокруг простор, девственный снег и желтый лес. Одно плохо — кишки урчали. С голоду и сон не шел. Какой уж там сон — четверо волчат все нутро вытянули. Сосут и сосут, бесенята. Маленькие еще, не понимают. И в самом деле, откуда она, старая мать, им возьмет столько молока — второй день в рот даже сухая кость не попадала. Завыла волчица — овраг ответил горьким эхом.

Затрещала от страшного голоса вековая сосна, под которой было логово, ветки с шелестом сломались, чуть не задели Керязь Пуло. Зарычала волчица — на спине густые волны всколыхнулись. У-у-р-р! — вновь заскрипела зубами, будто стала дробить камни.

Будешь злой, если голод крутит. И поохотиться негде — поредели в округе села. Раньше, считай, в каждом дворе держали по десять овец. Где овцы — там коровы и телята, гуси и утки. Хорошо жилось! Спускалась к селу — пустой не возвращалась. Бывало, и козленка приносила… А сейчас… Мало осталось живности. С ног валилась в поисках пищи.

Идет Керязь Пуло неспеша, каждый шаг вперед видит. Хоть в полночь, хоть в утренние сумерки, когда звезды гаснут и со стороны села дует ветерок.

Не обманешь ее, знает: ветер скроет запах, да и люди храпят в это время. Люди спят, но вместо них их собаки еще злее. Спрячутся под лестницами и ждут ее. Недавно на такого пса нарвалась — еле задушила. Зубы чуть не подвели ее — почти без клыков осталась, да и те уже притупели. Раньше Керязь Пуло одним ударом вспарывала коровье горло. Без клыков какая охота…

И люди тоже поумнели. Раньше ведь как было: на зиму заводили скот в хлева из ивовых прутьев, набросают под ноги солому и думают, что до весны свой скот сохранят. Нет, с таких дворов Керязь Пуло не только овец — телят вытаскивала! Что за хлева тогда были — одна простота! Не как сейчас. Теперь дворы крепче домов: из толстых бревен, а у некоторых даже кирпичные. С лошадиную голову замками закрывают двери. Прошли те годы, когда Керязь Пуло разгребала соломенную крышу и таскала овец. Сейчас не то что вытащить — вокруг домов боишься пройти.

У-у-у-х! — сколько собак шатается по улицам. Больше всего их в феврале, когда начинается гон. Лохматые, с телят ростом, будто одно жирное мясо лопают. Одно хорошо — очень ленивые. Много их задушила Керязь Пуло. Воняет от их мяса, но без него еще хуже.

Когда вспомнила о мясе, по ее телу разлилось тепло. Как ни говори, слаще мяса нет еды. Ни сил без него, ни отдыха. Не закончилось бы мясо, Керязь Пуло из логова не вышла. Там подстилка из мягкого мха, четверо волчат. Хорошее логово сделала прошлой осенью — нечего жаловаться. Большое, теплое, пахнет корнями деревьев. Такие морозы были, а она зиму почти и не почувствовала. Спала и спала, чмокая губами, грызла лосиные кости, слушала, как потрескивают деревья.

Лосиху она свалила в этом же овраге. Безмозглая со своим самцом кору грызла в осиннике. Керязь Пуло не растерялась, увидев их. Подползла на животе и набросилась. Правда, бык не дал себя обидеть — выставил перед ней убеленные инеем рога, начал толстыми копытами разгребать снег. Бог с ним. Лосиха забрела в овраг, покрытый глубоким снегом. Волчице это и нужно было — мигом догнала ее, вцепилась в шею и давай рвать. Одолела!

На целый месяц хватило мяса! Тогда Керязь Пуло потомство носила, еды ей каждый день подавай… Был бы друг, мяса не хватило. Тот, ненасытный, моложе ее, ему каждый день еду подавай. В жизни волков такой уж обычай: самка на сносях — самец уходит. Сейчас спит где-нибудь или шатается.

Кормить себя — не дыханием греть небо. На охоту надо выходить. Керязь Пуло ищет такие тропки, о которых никто не знает. По ним лучше одной бродить. Вот и сейчас волчица мечтает попасть туда, откуда можно утащить овцу. Зимняя тропа одна… От логова кордон совсем близко — в конце оврага, где река изгибается. Удобные там места — густой лес, вода льдом затянулась. Встретишь людей с ружьями — скроешься. Лесника тоже давно не видно. У-у-у! — его в клочья бы разорвала! Хитренький мужик. В снег закопает капканы — не знаешь, где тебя прихлопнет. Из одного Керязь Пуло еле вырвалась.

Было это в прошлом году, осенью. Бежала тогда по лесу, изредка принюхивалась. И вдруг откуда-то запах мяса. Действительно, под сосной валялась кабанья ножка. Керязь Пуло тогда была сытой — куропатка попалась, но разве удержишься? Остановилась около ножки, стала ее нюхать. И здесь будто оса вцепилась в хвост! Махнула она им — и клацк! — хвост уже в капкане!

Долго выла — никак не могла освободиться. Неожиданно услышала поблизости лай собак. Прыгнула Керязь Пуло со всей силой — половину хвоста оставила в капкане. Потом долго зализывала больное место, лечила его. Но какое там лечение, когда оторванное не вырастало? Поэтому и прозвали ее лесные жители Керязь Пуло. Некрасивое прозвище, но оно хуже репья прицепилось.

Сколько раз стреляли в нее! Не счесть!

А однажды и хозяин кордона хотел ее свалить. Не попал. Метнулась тогда Керязь Пуло в лес — там попробуй достань ее! Лес, вот кто выручает! Спросить бы того человека, что она сделала ему плохого? Овец таскала? И такое было. Не скроешь. Но ведь и люди воруют друг у друга! Понимала бы Керязь Пуло их язык, поняла бы, как об этом говорили те двое, которые проходили по краю оврага. От их одежды шел неприятный запах — Керязь Пуло чуть не вырвало. Шли они, сами ругались. Старший все учил молодого: «Не можешь жить, а сам язык суешь, куда не надо! Зачем пожаловался? Что здесь плохого — трех овец стащил с соседнего колхоза? Их всем хватит! Заруби, парень, на носу: на доносах далеко не уедешь. Настрочишь на меня — хозяйство у тебя по ветру пущу!»

От воспоминаний о запахе двора шерсть у Керязь Пуло встрепенулась на загривке. Однажды, когда лазила за овцой, хозяин спохватился и закричал: «Двор закройте! Двор! Не выпускайте оттуда!»

Сам же бросился к двери, где волчица уже разодрала одну овцу. Тогда еле вырвалась. А вот слово «двор» в голову вонзилось.

«Ну уж, поджег бы! Портки коротки! — защищал себя коренастый. — От этого не разбогатеешь».

«Не в богатстве дело, брат, — все учил высокий. — Дело в дружбе. Сколько говорил тебе: не лезь куда не просят. Как-нибудь уж без тебя… Деревьев вон сколько, и на твой век хватит», — парень показал в ту сторону, где Керязь Пуло их слушала. Волчица не выдержала и побежала вглубь леса. Увидели ее мужики, давай кричать!

Волчица бежала, а у самой зло кипело на двуногих. Больше всего она боялась железных палок, из которых вылетает огонь. Сколько гонялись за ней — еле ноги унесла. Попадешь, как соседка, снимут шкуру и на себя наденут.

Волчью шкуру Керязь Пуло видела на плечах лесничего зимой, когда тот на Суре рыбачил. Выдолбил большую лунку, опустил связанную из белых ниток удочку, съежился в теплый мех и ждал. Если бы не несло от него водкой — за свою соседку приняла. Хорошая была соседка — в чужое логово не лезла, молча растила да растила волчат, и вот на тебе — теперь уже никогда ее не увидишь…

Что далеко ходить! И ее почти без хвоста оставили, теперь все смеются над нею. Вчера вон даже безмозглая ворона начала с дерева кричать: «К-а-рр, хвост тебе вон как отделали, скоро друг твой тебя бросит, давно таскается с другой!» Про мужа, конечно, врала. Если даже и так — утрата небольшая: Керязь Пуло в последний раз принесла потомство, а в старости какая там любовь! «Ни-че-го, это так не пройдет», — заскрипела она зубами.

И снова ей вспомнился лесничий. В прошлом году с его двора она стянула поросенка. Жирным был, вкус его еще до сих пор во рту. Тогда лесничий четыре дня бродил по лесу, охотясь за ней. Но разве найдешь?! У Керязь Пуло тогда начинался гон, и жила она в далеком овраге, куда никто не доходил. Логово было под корнями ивы. Длинное, удобное. Правда, потом сильные волки отняли это место. Пришел тогда Серый, чуть обоих не задушил. Хорошо, что теплое местечко в Бычьем овраге нашли!

«Бессовестный, совсем стыд потерял — с полстада лосей уже погубил, — думала Керязь Пуло о лесничем. Валит и валит их, как будто в лесу он хозяин».

Неожиданно услышала вой. Волчица бросилась к логову, легла на бок, подставив живот волчатам. Те мигом прилипли к желтым, в трещинах соскам. Сосут их, лижут-чмокают, а животы все равно не наполнили. Соски-то пустые!

Ручьем пошли слезы у Керязь Пуло. В такие годы разве можно иметь детей? Голова тряслась, ноги словно свинцовые. И в эту ночь она не спала — ломили кости, бедра опухли. А здесь о них переживай, о волчатах…

Наконец-то они задремали. Керязь Пуло встала. Прикрыла сухим мхом, устало выбралась наружу.

Поземка успокаивалась. Ночь обещала ясный день. Только дневным светом себя не накормишь, мяса никто не даст. Поднялась Керязь Пуло из оврага, спряталась под вяз, стала прислушиваться. Перед ней, сверкая серебром, дымился снег. От деревьев ложились тени. Волчица постояла немного и отправилась в сторону омета, где недавно зайца схватила. Тот залез в солому и дремал…

Лыйк, лыйк, лыйк! — колыхался повисший живот, опухшие соски дрожали колокольчиками. Хоть морозы не отступали, но волчица носом чуяла, что теплые дни уже не за горами. Придут, придут они, весенние денечки! Вон и снег к лапам уже прилипает, и ветер играет отвязанным теленком.

Недавно Керязь Пуло долго не выходила из логова — боялась, что скрип снега ее выдаст. Сейчас не слышно ее шагов, идет почти как кошка. В молодости в такую ночь с десяток бы зайцев поймала. В эту зиму только двух видела, да и то издалека, ей не догнать их. Это двуногие всех ушастых истребили. Травят и травят чем-то поля.

Вскоре волчица дошла до ивняка. Здесь и раньше останавливалась. Ложилась в удобное место и целый день спала. Теперь не растянешься — спина ломит.

Шла, шла и вдруг остановилась. Ей в нос ударил запах навоза. И в голове промелькнуло: кабаны недалеко! Они, кто же еще — даже визг слышен.

Мясо у них вкусное, да умнее и осторожнее кабана не найдешь в лесу зверя. Это не глупый поросенок лесничего, на спину не бросишь. Полоснет клыками — напополам раскроит! Но все равно Керязь Пуло не смогла удержаться — голод свое брал. Она спустилась к Суре, сделала круг и углубилась в дубраву. Перед ней в снегу копошилось штук пятнадцать кабанов, которые с аппетитом хрустели желудями.

Выбрала полного, который был поленивее, и набросилась из кустов. Спасибо Виряве, успела увернуться, а то бы клыками распорол. «Вот тебе и мясо… Так-то одной охотиться», — возвращаясь в свое логово, упрекала она себя и свою нелегкую судьбу. Следом тонкой полоской вилась кровь — кабан все же успел задеть ей переднюю ногу. Керязь Пуло остановилась, присела на задние лапы, потерла раненное место о снег — боль чуть-чуть приутихла. Холода она не ощущала — тело горело, шерсть свалялась распущенным мокрым клубком. И снова ей вспомнились голодные волчата…

Неожиданно со стороны Бычьего оврага раздался выстрел. Он был таким громким — Керязь Пуло будто уши проткнули. Она, держа на весу ногу, заковыляла в логово.

За Пор-горой краснел горизонт. Он был похож на разделанное коровье бедро. В лесу стояла настороженная тишина.

«Эх, невезуха-то какая! — ковыляя через дорогу, застонала волчица. — Мясо само ходит под носом, да не дается…» И неожиданно вспомнила, как они раньше ходили на охоту.

Много тогда было волков. Только в Бычьем овраге семь семей. Каждая в своем логове, со своими волчатами. А вот на охоту вместе выходили. Хоть на овечье стадо, хоть на лосей. Вожаком был ее отец — Кичкере Пильге (Кривоногий). Ум-ный был! Ночью, бывало, поднимался на Пор-гору, завывал протяжно, и сразу же все собирались. Знали: снова возьмет в дальнюю дорогу.

Отец шел впереди, лохматый, хвост ходуном ходил, словно командовал, что кому делать. Попробуй оставь свое место или сделай что-нибудь не то — до смерти не забудешь. Однажды молодой избалованный волк взял и оставил их. Вернулись они с охоты, стали добычу грызть. И как раз в это время появился тот волк. Вожак его при всех задушил! Сам не трудишься, не воруй у других!

Когда выходили на дело, отец двоих вперед посылал. Оценивать обстановку. Находили те стада — вновь возвращались, звериным языком рассказывали, что и где. Окружали они ходячее мясо с четырех сторон, оставляя узкий проход, и гнали жертв куда надо. Здесь им навстречу самые сильные бросались.

Сейчас волков по пальцам пересчитаешь. Ни дружбы между ними, ни взаимовыручки. Каждый думает только о себе. Попало одному — другим не досталось. Такая уж, наверное, жизнь у них.

Небо понемногу стало светлеть, будто его побрызгали известью. Были видны уже кроны деревьев — они улыбались, радуясь солнцу. Новый день — новые заботы…

Ой, что это там, на крутом берегу оврага? Вчерашняя ворона! Засунула скрюченный клюв под шею и молчит. И-и, и до нее, никак, долетел огонь железной палки — под крыльями столько замерзших пятен крови. Кому она плохого сделала? Если только каркала вдогонку?

Думала-думала Керязь Пуло об убитой птице и не выдержала: цапнула ее зубами и побежала к логову.

Тук-тук! Тук-тук! — невдалеке трудился дятел. Видимо, новое гнездо мастерил или добывал корм.

* * *

На Суре лед уже треснул. И неожиданно откуда-то сверху, из самой глубины неба, сверкнула молния. На реке стало белым-бело. Потом все это исчезло, даже не дул легкий ветерок. Только морозец слегка потрескивал, нарушая тишину.

Трофим сделал десятка два шагов вперед, где широким колодезным ртом сверкала прорубь, и остановился. Пойманная ночью рыба лежала на месте. «С пуд будет», — прикинул он. Еще больше бы поймал, да нечем. Не летний месяц, сети в воду не бросишь. Пора и домой собираться — холод уже до самого нутра дошел!

Засунул за пазуху шерстяные варежки, растер шершавые ладони. Потом дрожащими руками наполнил сумку. Положил ружье и снаряжение — батарею с лампой и черпак и пошел в сторону мигающего огнями села. Клянськ, кляньск, клянськ! — стучали промерзшие валенки о твердый лед, как будто гвозди забивали. Неожиданно его охватила тревога. Почему так часто бьется сердце? Испортилось настроение? Может, из-за убитой вороны? Да этой и место там — нечего за нее тревожиться, — каркала и каркала над головой, будто его улову завидовала…

Трофим не любил тех, кто встает на его пути, будь то человек или птица… Он не выдержал, подошел поближе к вороне и бабахнул по ней из двустволки…

Зло отплатил, но в душу вошла сосущая боль. Перед глазами мелькала пойманная рыба, что всегда бывает после удачной ловли! И Трофим вдруг понял, откуда пришла эта ноющая боль и тревога…

Четыре года назад это случилось. С Розой они только что поженились. Через несколько дней он взял на рыбалку. Ловил вершом, Роза на берегу у костра готовилась варить уху. Стояла поздняя осень, не как сейчас — весна, когда земля еще не проглянула из-под снега. И вдруг… лес задрожал, будто воз пороха взорвали. «Тро-фи-и-м»! — страшным голосом закричала жена. Спрыгнул Рузавин на берег — Роза стояла около шалаша и пальцем показывала вверх. Лицо бледное-бледное, будто не красавица стояла — покойница. Поднял Трофим голову — над ним (ой, матушка!) — чуть не садится на плечи, летит самолет. Пи-пи-пи — доносилось с небес. Сам он весь сверкал, только в четырех окошках мигали зеленые огоньки. Возможно, это показалось им, никакого самолета и не было? Сверкнула молния, затем загремел гром — и всё.

…Трофим забыл об усталости. Он даже не чувствовал ношу, так спешил домой по сверкающему льду. Раньше Рузавин всегда ходил около Бычьего оврага, по спускающей с леса дороге. Проходя там — иди узнай, откуда он идет — с кордона, Чукал, или другого соседнего села. Что, в Вармазейке все глупые — не знают о его походах на реку? Знали, конечно, но об этом прямо в глаза ему никто не говорил, кроме председателя колхоза.

Люди многое видят совсем не так, как бывает на самом деле. Вот Симагин, инспектор рыбнадзора. Летом каждый день выходил навстречу. Догонит тебя на лодке с мотором, остановится, про это начнет рассказывать, про другое. Сам кротом смотрит в глаза. Трофим протянет ему рублей сто — тому того и надо, все разговоры мигом прекращал.

Подул сильный ветер, закружил в охапку снег и бросил, будто кто-то высыпал мешок с отрубями. Трофим развязал шапку, лицо покрыл воротником шубы — так теплее и легче дышать. «Эка, только я один здесь шляюсь, хороший человек и собаку не выпустит в пургу, — начал он себя ругать. — Что, семеро у меня по лавкам? Одну жену не прокормить? Жадность подводит, жадность…»

В конце Бычьего оврага он, сокращая путь, пошел поперек поля. Снег здесь суховатый, валенки сами скользили, словно натертые мазью лыжи. Дошел до омета. Остановился, чтобы передохнуть. И здесь увидел свежие волчьи следы. Они вели к лесу. Трофим хотел возвратиться, но потом передумал, махнул рукой и вновь пошел.

Шел и думал о своей судьбе. Сначала они жили в Казахстане. Десяти лет ему не было, когда умер отец, и с матерью они переехали на жительство в Вармазейку. Когда служил в армии, после тяжелой операции умерла и мать. На похороны его не пустили — служил далеко, в Венгрии. Вернулся со службы — ни друзей, ни родных. Долго ходил по селам, плотничал. Дома строил. Свой же дом почти разваливался.

Потом судьба так ударила Трофима — хоть не вспоминай. Однажды в поезде он столкнулся со шпаной — нагловатыми ребятами, которые, угрожая ножом, срывали с пассажиров шапки. Трофим одного так ударил, что у того изо рта пошла кровь. Был суд. Целых четыре года он сидел там, где каждый год тремя казался. Вернулся из тюрьмы — жить негде. От дома осталась одна труха.

Пришлось пойти в зятья. Отец Розы, Дмитрий Макарович Вечканов, человек хороший, но привередливый: то не делай, туда не лезь. Это Трофиму надоело, и он начал строить себе дом. Скопил немного денег — на Кочелаевском базаре жена продавала рыбу, которую он ловил. Дом поставил добротный — всем на загляденье! С надворными постройками. Посадил яблони, вишни, сливы. Прошлым летом срубил баню. Из сухой ольхи: ни запаха в ней, ни угара.

Одна беда — детей нет. Ничего не поделаешь, у каждой семьи свои беды. Сам он уже привык к этому, а вот Розе никакого добра не надо, девочку мечтает родить.

…Наконец-то Трофим вышел на большую дорогу, заваленную снегом. По ней идти немного легче. Но из головы не исчезала мысль об увиденном. Что за самолет сверкал над ними? Может, наваждение какое… От усталости так бывает. «Отдохнуть нужно, — подумал Рузавин. — Хватит. Всему свое время».

Недавно брат Розы, председатель, прямо в глаза ему бросил: «Ты на нашей шее едешь». Это на чью же шею он, Рузавин, сел? Дома не лежит. Работает сторожем в лесничестве. И этой ночью он бы не выкроил свободной минуты, если работал в колхозе. «Какие уж у меня там дела, выйду на часок-другой покараулить — вот и все заботы, — виня сельчан, оправдывал он себя: — Мне стаж нужен. Это вы бездарно землю пашете. Раньше всем раздавали трудодни, а сейчас трешки-матрешки…»

Вскоре Рузавин стоял около своего дома. Широкие, разукрашенные морозом шесть окон смотрели на него словно большими глазами. Из конуры выскочила посаженный на цепь пес.

— Бешеный, свалишь меня!

Тот, поняв хозяина, присел на задние лапы и стал лизать заиндевевшие валенки.

— Ну, ну, хватит баловаться. Некогда мне. Насквозь замерз. Подожди, спущу тебя, топить баню пойдем, — разлилось у Трофима во рту что-то теплое.

В доме зажгли свет. Роза в ночной рубашке открыла дверь. Длинные льняные волосы, похожие на развязанный сноп, спадали по плечам.

— Все спишь. И как только дремать не устанешь?

— По твоему, и мне нужно было идти долбить прорубь? — пробурчала жена. — Иди заходи. Не мерзни у порога.

Трофим оставил мешок в сенях, сам, тяжело дыша, зашел в дом. Сел у стены на скамью, стал стягивать валенки.

— Ты их топором, топором. Один раз ударишь — и реку бы позабыл. Сколько тебе говорила: кто же рыбу в холод ловит, да еще ночью?!

— Перестань, без тебя устал! Лучше белье собери, пойду баню натоплю.

— Сначала хоть поешь. Баня не убежит.

— Еду с собой возьму, там и поужинаю.

Достал с печки теплые валенки, надел, прошелся по дому. Обратился к жене:

— Как думаешь, тяжелый будет год?

Та, усмехаясь, ответила:

— Да уж вдвоем с голоду, поди-ка, не помрем.

— Я не о продуктах, — ответил Трофим и начал рассказывать о странном самолете.

Роза почти его не слушала. Она давно привыкла к мужу.

— А ты ведь, Трофим, того… с рыбой совсем одичаешь. — Обняла большую подушку и сказала: — Вчера после твоего ухода Захар Данилович заходил, на охоту приглашал.

— С этим волком никуда не пойду. Последний кусок выхватит, — Трофиму вспомнилась их недавняя охота, когда Киргизов пристрелил его кабана, которого он гнал на лыжах более трех километров.

И злобно изрек:

— Еще что тебе сказал лесничий?

— Миколь, наш недавний гость, ему сруб рубит.

— Знаю, что еще?

— Сказал, если будешь плохо охранять его контору, то выгонит…

— Эка, царь нашелся, и ночью ему спи в лесничестве. А вот этого он не видал! — Трофим свернул кукиш.

Сорвал с вешалки ветхую шубу, которую носил по дому, вынес с кухни початую бутылку водки, положил в карман и сказал Розе:

— Как протоплю баню — картошки пожарь.

— Пожарю, пожарю. Сам перед печкой не засни.

— Я не один буду. Вармаськина позову.

— Зачем? Снова будете бухать?

— Разговор есть. Это не женское дело, — оборвал ее Трофим и хлопнул дверью.

У Митряшкиных Вармаськина не нашел. Поднятая с постели бабка Окся долго шевелила-шевелила губами и наконец вымолвила:

— Он с Захаром поехал Судосеву за соломой.

— В полночь? — удивился Рузавин.

— А ты думаешь, Ферапонт Нилыч своим сеном будет кормить колхозного мерина?

Трофим молча вышел.

* * *

С поля Олег Вармаськин вернулся насквозь продрогший. Складывая солому, еще не чувствовал холода, а вот когда вышли на заснеженную дорогу и пришлось спуститься с воза, от колючего ветра нос у него посинел.

Перед домом Ферапонта Нилыча Олег не стал сваливать солому, а сразу зашел к Судосевым.

Хозяйка, бабка Дарья, подтрунивала над ним:

— Тебе, мерзлой курице, так и невесту не найти. Весной в поле замерз. А в Сибирь бы попал, тогда что?

— Там я однажды уже был. Она у меня вот где сидит! — Олег вспомнил то, о чем не любил говорить. В Сибири три года он сидел в тюрьме. Когда учился в техническом училище, загремел в места отдаленные — до полусмерти избили втроем прохожего и вытащили деньги. Статья серьезная, разбойная.

Поели и с Захаром пошли домой. Дома его тетка, баба Окся, сказала о приходе Рузавина. «В кон как раз!» — обрадовался Олег. Взял белье и пошел в баню.

Трофим уже вовсю парился. Это дело он любил и нещадно, без устали хлестал себя березовым веником. Олег тоже разделся и поднялся к Трофиму.

— Наверно, до полуночи рыбачил? Рыбу не всю смог донести? — он знал, что тот часто ходил на реку. Об этом ему на ферме Роза сказала. Олег на ферме налаживал автопоилку: Вечканов его посылал. Это дело, правда, не его, а Захара, который к «зеленому змию» вновь пристрастился, два дня уже как глушит. Такой характер: начнет — не остановишь…

Трофим ополоснул лицо, таз с горячей водой пододвинул к ногам и, хлестая веником спину, съязвил:

— Ты, друг, совсем советским стал. Сегодня Судосеву солому привез, завтра, того и гляди, дрова рубить пойдешь председателю.

— Э-э-э, кореш, это не твоя забота… Ты — зять председателя, а я кто? Как-нибудь без меня семейные дела решайте…

Трофим спустился с полка, окатил себя холодной водой и стал натирать мочалку.

Долго молчал… Олег, лежа на спине, по-прежнему грелся. Трофим тер спину. Потом плеснул на раскаленные камни ковшик кваса и присел. Разлился синеватый пар, воздух стал мягче.

— Давно так не парился. Не пар, а сама благодать! — признался Вармаськин.

— Кто ж тебе не велит заходить? Баня, сам знаешь, навроде дома отдыха. Не зря ее раньше считали лечебницей, — рассуждал Рузавин. Потом посоветовал:

— Перед паркой ноги немного прогрей, так лучше пропотеешь. — Взял веник, опустил в горячую воду с душицей и начал парить друга. Хлестал что есть мочи, со всех сторон. Потом обеими руками массажировал спину. Тот только довольно кряхтел, лениво переворачиваясь с боку на бок.

— Это от сухого пара. Выйди в сени — остынь немного, — а сам напялил рваную шапку и вновь поднялся на полок. Сначала парился сидя, потом, вытянув ноги, хлестал их роскошным веником. Худое тело, будто раскаленная сковорода, блестело в полумраке.

— Зачем меня пригласил? — спросил Вармаськин. Он уже мылся.

— Пути-дороги, друг, у нас разошлись, пора вновь вместе работать, — начал издалека Рузавин. — Понял меня?

— Как не понять, Симагин не такая уж крупная шишка, как-нибудь приучим.

— Я не о нем — о Киргизове. За наше дело принялся, всех лещей теперь перетаскает.

— И того уймем! Вдвоем быка свалим… — Олег еще что-то хотел добавить, но Рузавин прервал:

— Я ведь вместе с ним работаю, ссориться неудобно.

— Ну, мы это обдумаем… — будто речь шла совсем не о человеке, а о каком-нибудь животном, с насмешкой сказал Вармаськин.

— Тогда и не грех по рюмке-другой опрокинуть, — остался довольным Рузавин, и первым вышел в предбанник.

* * *

После бани Олег залез на печку. Тетка ушла куда-то, Захар, видимо, ушел на ферму.

На печке было жарко, и Вармаськин сразу заснул. И увидел сон… Будто он идет по краю глубокого оврага, устланного черными камнями, между которых струится кровь. Неожиданно под ногами зашаталась земля, словно из-за чего-то обиделась на него и стремилась сбросить вниз.

От испуга у парня душа ушла в пятки, он стал судорожно хвататься за кусты шиповника и сильно искололся. И здесь откуда-то большая, с теленка волчица. Клацает клыками, вот-вот вцепится в горло.

— Что я тебе сделал, зачем хочешь наброситься? — выручая себя, будто спросил ее Олег.

— Ты мне логово разрушил, убил моих детенышей! — жутким человеческим голосом ответила волчица. — Столкну вот в овраг, найдешь свою кончину, — и приподняла уже большую лапу…

От ужаса Вармаськин очнулся. Осмотрелся вокруг и вздохнул с облегчением: «Фу-фу-у-у». У изголовья стояла тетка и трясла его за плечи.

— Лодырь, почему не вышел на работу? Ждешь, когда придут за тобой?

Олег вытер со лба пот, спустился с печки и молча стал умываться.

— Что, небо упадет, если не выйду? — ответил он гнусавым голосом. — Сын твой, Захар, четыре дня пил, не выгнали! Да и я как — нибудь перебьюсь с Божьей помощью.

— Вай, Инешке-кормилец, вай, менелень Инязор10, помоги вразумить этих непутевых, — крестясь, опустилась перед иконами старушка.

Олег схватился обеими руками за край полатей, приподнялся, посмотрел вдоль досок. Достал брезентовый мешок, сунул в него краюху хлеба и стал одеваться.

— Это ты куда, не в Кочелай? — прервав молитву, посмотрела на него Окся. — Там к кому зайдешь — ни братьев у тебя, ни сестер, ни родных.

— На охоту пойду, давно в лесу не был, — жестко бросил Олег и вышел на улицу.

* * *

За последнюю неделю природа баловала погодой. По ночам потрескивали от морозцев деревья, днем стали пробиваться первые ручейки.

Вармаськин шел по той дороге, по которой ночью ездили за соломой. Километра через два надел лыжи и направился прямиком через поле. Так короче, и быстрее доберется до Лосиного оврага.

Рыхловатый снег лепился на лыжи. Кончилось поле — начался березняк. В лесу снег казался белее, словно и не ждал весны. Куда ни посмотришь — везде стежки-дорожки и замысловатые узоры.

Сосны высотой с четырехэтажный дом смотрели на Вармаськина из небесной пропасти, опоясанной синими облаками. С макушки одной сосны прыгнула белка, взмахнув пушистым хвостом. Увидела человека, идущего на лыжах, и запрыгала по деревьям. Поди догони такую шуструю!

Олегу почему-то вспомнилась перебранка с теткой. И это в самом деле так. Единственный брат живет в Ульяновске, четыре года не навещал! Недавно Числав Судосев, сын Ферапонта Нилыча, привез привет от него. Да ведь приветом разве согреешь душу? Когда Олега посадили, старший брат отрекся. На суде прямо так и сказал: «Мне брат-вор не нужен». Разве это брат? Олег продал дом в Кочелае и сразу же сюда, в Вармазейку, к сестре матери. Живут втроем. Захар на ферме, а он слесарит в мастерских. Недавно председатель хотел послать его в помощники Судосеву — не согласился, сказал, что кузнечные дела совсем не знает.

Над раскаленным железом колдовать — не в карты резаться. Они вот в слесарке, стоит только инженеру Кизаеву в райцентр или куда-нибудь по делам уехать, сразу вытаскивают замусоленные карты и давай лупить по столу. Незаметнее так время идет. Один день — семь целковых. На выпивку хватит. Это только сейчас, зимой. Во время сева карты сразу забудут. Весной, наверно, сядет на трактор. Механизаторов не хватает, как не сядешь?

Задумавшись, Вармаськин миновал Пикшенский кордон, где в прошлом году ночевал у Пичинкиных, и вышел к длинной посадке, ведущей к Суре. Около реки — протяни руку — стояла Пор-гора. Низкая и широкая, с одной стороны она казалась книгой с четырьмя углами. Макушка белая. Только местами снег на ней успел растаять, обнажив местами землю. На солнце эти проталины сверкали как большие куски мяса, посыпанные крупной солью.

За посадкой отдыхала под снегом речка Сувозей. Не знал бы Вармаськин о ней, не догадался — лощина лощиной — и всё. В речке много разной рыбы. Почти все лето отсюда не уходили с Рузавиным. Сначала нужно немного проплыть по Суре на лодке, потом с полкилометра пешком — и ты уже здесь, у глубокой воды. Поставят сети под ветлу и давай кусты постукивать жердью. Иногда в день по мешку рыбы вытаскивали. Жирная — одной рукой сразу и не поднимешь, выскальзывает. Однажды самим даже жутковато стало — не сом запутался у них в сетях, а будто бревно. Вытащили на берег, а тот огромным, со сноп хвостом так и бьет, так и бьет-мечется — Трофиму пришлось даже прижать его, чуть не оторвал жабры. Смеха-то было! А сейчас речка спит беззаботно. Не пройдет и половины месяца, как разольет Сура свои воды, освободится ото льда. Тогда таскай лещей сколько душе угодно…

Недалеко от речки, где Лосиная поляна, когда-то был пчельник. Сейчас он в соседнем липовом лесу. Олег уже решил было навестить деда Филю, но потом передумал. Сначала зайдет на поляну, где лоси часто пасутся. Встал опять на лыжи. Вынул из сумки ружье, собрал его и перекинул через плечо: здесь уже некого бояться, не как в селе. Синел утренний туман, он тянулся и по небу и между деревьями.

Темно — синие полосы жидко сверкали, словно боясь смешаться со струями солнца, которое медленно поднималось из-за горы. Только Лосиная поляна — свободное пространство между березняком и сосновым лесом — этим стежкам не поддавалась — белела и белела, даже было трудно на нее смотреть. Олег снял лыжи, сел на пенек, положив у ног двустволку. Устать он еще не успел, но пройти более четырех километров — не чашку щей выхлебать, дело нешуточное. Пошел редкий, но крупный, с голову белой галки, снег. В безветрие он будто плыл по воздуху.

Когда Вармаськин вышел на знакомое место, то не узнал его: середина поляны — куда ни посмотришь! — была покрыта снежным серебром.

Только приоткрытый, без верха стог сена, который, наверное, увезли на кордон, уверял, что здесь были люди.

Олег хотел присесть у стога, но почувствовал острый запах навоза. Он сразу догадался, в чем дело. Схватил ружье и громко вскрикнул. Из-под стога пустились наутек два крупных кабана с кабанятами. Самку Вармаськин сразу же застрелил, а за самцом пришлось гнаться с полкилометра. Он и его подранил, да, видать, силен, черт, красную веревку тянул за собой по снегу, но убегал.

Когда он, наконец, настиг кабана, тот уже еле дышал. Пришлось сделать повторный выстрел. Сейчас осталось только распотрошить кабанов, головы и ноги зарыть в снег, а с мясом поспешить в лесничество. Тетке Оксе, само собой, тушу он не повезет — у той язык длинный, да и ум уже ослаб. К Зое Чиндяскиной зайдет, та и в прошлом году продала лосятину. Хорошая женщина, да и без мужа. Лишнего слова не вымолвит.

Долго сдирал шкуры. Потом соорудил из широких лыж подобие санок (Олег всегда таскал с собой веревки), свалил обе туши на них и тронулся. Столько мяса упало с неба! Ему помогал ветер — дул в спину.

У Пор-горы дорога пошла тяжелее. Встречались овражки, слегка заболоченные места. Когда Олег вышел на большак, который вел с Вармазейки в лесничество, стало легче. У крайнего дома, похожего на барак, вздрогнул от неожиданности. Около низкого, почти сплющенного крыльца стоял мужчина в фуфайке. Будто его уже ждал.

— Ты это откуда, парень? — он сразу взял, как говорят, быка за рога.

Вармаськин наконец-то узнал Киргизова. С ним много раз встречался, когда охотились. Однажды даже лося вместе гнали, а вот так, перед окнами дома Зои, встретился впервые.

— Да… Это трофей везу, видишь, чай, — Вармаськин не сразу нашел нужные слова. Вчера у Рузавина в бане напугать его обещал, сейчас сам… Попробуй пройди мимо — сразу продаст. Хоть среди охотников таких дел не бывает, но все-таки…

— Что, лося свалил? — спросил лесничий.

— Нет, поменьше…

— Давай у меня спрячем. Под чужими окнами что зря шляться. Мясо жирное, да глаз много. Ведь сказано: в чужой грех попадешь — сам в грехах погрязнешь, — пошутил Киргизов.

Открыл ворота своего дома — сразу залаяла собака.

— Успокойся, успокойся: свой человек! — услышав хозяина, умный пес сразу замолчал.

Положив туши в чулан, зашли в дом. В задней избе, где они разделись, хоть играй в футбол — было просторно. Печка с высокими ступеньками, шифоньер, стол. Кухню отделяла яркая занавеска.

— Анфиса, собери-ка стол — приятеля надо угостить, — громко произнес лесничий и пригласил Олега. Из передней вышла худая, как камыш, женщина в зеленом халате и таком же, зеленого цвета, платке. Молча прошла на кухню, оттуда недовольно проворчала:

— У тебя каждый день гости, хоть на улицу не выходи!

Хозяйка открыла большой холодильник, стоявший в углу, достала бутылку водки.

«Теперь мое мясо пропало», — мелькнула у Олега мысль. Киргизова он знал: напрасно тот угощать не будет. Правда, когда завалили лося и разделили мясо, тот тоже наливал. Потом они долго не виделись. Ну, попадались на глаза в лесу, здоровывались и расходились. Сейчас вот снова вместе… Что дальше будет?..

Женщина поставила на стол жаренную картошку с мясом, нарезала хлеб и вновь зашла в переднюю.

Выпили по рюмке. По телу Олега будто огонь прошел. Он только сейчас почувствовал голод. Кусок хлеба, который съел в лесу, голода не утолил, а так, лишь заморил червячка. Парень ел торопливо, ложка летала от сковородки до рта.

— Куда мясо денешь? Митряшкина будешь кормить? — неожиданно спросил лесничий. Он знал, кому доводится родней Вармаськин, поэтому так и сказал.

— Хотел продать, да некому, — после недолгого молчания ответил Олег.

— Тогда так порешим: завтра поеду в соседний район к приятелю. Ему и продадим. Не переживай — не прогадаем. Райповские деньги, не его.

— А как с работой? Вечканов каждый день заходит в слесарку, если схватится, то сразу выгонит.

— А мы с тобой под вечер поедем. На легковушке недолго. — Из-под рыжих, похожих на яичный желток, усов Киргизова сверкнула хитрая улыбка.

«Умный, дьявол, такого не проведешь», — подумал Вармаськин и стал смотреть, как хозяйка переливала оставшуюся в стаканах водку в бутылку.

* * *

После возвращения из больницы Вечканов поставил «Уазик» в гараж и пошел на ферму, которая находилась у Пор-горы. Длинные дворы были похожи на белые, только что выстиранные полотна, которые расстелили сушиться.

По широкой улице председатель шел неторопясь. Перед окнами тянулись изгороди. Они будто плясали перед глазами: высокие, низкие, с изогнутыми верхушками…

«Когда-нибудь надо их заменить — вид села портят. Заготовить в столярке штакетник — пусть изгороди у всех добротные будут, — про себя планировал он. — И многое другое пора обновить».

Иван Дмитриевич вновь вспомнил о конюшне. Как он расстроился, когда та сгорела! Нужно обязательно построить новую. Вечканов и место уже выбрал около фермы, недалеко от машинного двора. «Туда не надо возить воду: от озера Сега, которое днем и ночью наполняет родник, протянем трубы, как это сделали для коровника — и все заботы…»

На днях начнут поставлять кирпич. Нужно срочно искать каменщиков. Правда, зять, Трофим Рузавин, обещал привести шабашников. Такие же лодыри, как и он, цена им — копейка!

Думая об этом, председатель чуть не столкнулся с Захаром Митряшкиным. Тот хотел пройти мимо, да не мог. Очень уж поддатым был. Глаза с зеленым отблеском. Председатель спросил, кто остался на ферме вместо него, но он пробурчал что-то невнятное. Потом тяжело покрутил головой, будто старался освободить от тугого ворота грязноватую шею.

Иван Дмитриевич знал: Митряшкин перед этим жил в Саранске, там семья, только жена не выдержала, выгнала. Кто будет с пьяницей жить? Хорошо, что мать жива, позвала к себе. Ему уже за сорок, а для бабки Окси он и сейчас ребенок. Не пил — цены не было бы. На ферме он не только механик, но и электрик. Когда нужно, садится за трактор, возит навоз.

Сущая беда эта пьянка! Сколько жизней забрала? Сколько здоровья испортила! Что это за Змей-Горыныч, которого не победить? Как только привезут водку, сразу окружат мужики продавщицу, того и гляди, бока ей помнут. И все они молодые — лбом дверь могут вышибить. А кое-кто еще говорит, что в селе некому, дескать, работать… На них, вместо тракторов, пахать можно. Если бы от него, Вечканова, зависела продажа водки, то он запретил ее совсем. Наконец-то, — рассуждал он про себя, — наверху поняли, какой вред несет пьянка. Сухие слова Постановления сделали свое дело. У женщин на губах вновь засветились счастливые улыбки. От неверия даже иногда щипали себя: чай, не во сне? Мужья приходили с работы не свиньями, а людьми. В магазин, считай, вино не привозили, а самогон гнать боялись. Штрафом не отделаешься, если поймают!..

Только такое время длилось совсем недолго. Все вновь покатилось по прежней колее. Одними запретительными мерами проблему эту не решишь. Соску с вином отняли изо рта, а что дали взамен? Как ишачил в поле колхозник, не видя вольного света, так и до сих пор ишачит. От безысходности многие, как Митряшкин, снова запили. Правда, магазинной водки не напасешься — влетает в копеечку. Только, как говорится, свинья грязи всегда найдет. А иногда и совсем искать не надо. Появились самогонщики, они готовы сами принести горькое пойло прямо домой — плати только.

Переловить бы этих нечестивцев, да ведь каждый день не будешь рыскать по селу, искать, где гонят, откуда, с чьей именно трубы бардой воняет. Председатель вспомнил тех, кто без сивухи и дня прожить не мог. «В правление таких вызывали, в сельский Совет, штрафовали, только это не помогало. Воспитывать все могли», — грустно подумал про себя Иван Дмитриевич, вспомнив, как его и председателя сельского Совета Куторкина учил завотделом райкома Митряшкин. «Мы Постановление вам прислали, осталось лишь его выполнить. Там все расписано, что и как…» Написать, конечно, можно, бумага все стерпит. Вот и их колхозу опять увеличили план по мясу и зерну. А поля разве расширились и луга тоже? Только чиновников это совсем не волнует. Им кажется, будто и самого Бога они видят, и понимают намного лучше, чем обычные труженики. Власть у них огромная, хотя сами ни за что не отвечают.

«Учить и доить колхозы, — думал Вечканов, — это нетрудно. Большого ума не надо». Недавно об этом прямо в глаза он сказал Атякшову. Сказать-то сказал, только что толку…

В голове Ивана Дмитриевича роились тяжелые мысли, будто гудел потревоженный улей. Они и дальше бы его не покинули, но помешал лохматый рыжий пес. Вцепился в куртку и давай рвать! Сам маленький, пнешь — до Суры долетит. Только злости в нем — на трех дворняг хватит. Вечканов знал, что этот пес Федора Варакина, который заведовал гаражами. Все ключи были у него. Вечканов хоть и председатель, но за ними всегда к нему обращался.

Варакин любил повторять: «Человек что крот, роет норы лишь для себя». И пес пошел в хозяина: свое не упустит. Не зря говорят: «Кто хочет знать характер человека — пусть узнает его собаку». В самом деле это так или для смеха сказано, — никто не знает. Варакин тоже похож на своего пса, зло держит на него. Когда Ивана Дмитриевича выбрали руководителем, на второй день отобрал у Феди ключи, а самого посадил на трактор.

Жадный Федор, очень жадный. Никогда не насытится. Сколько добра накопил — одному ему лишь известно. В селе только Трофим Рузавин, их зять, такой.

Вечканов пнул пса, тот зарычал, но места не оставил: под ногами лежала вареная курица. С нее еще шел пар.

Около крыльца молча стояла Лена, жена Варакина. Иван Дмитриевич спросил, в чем дело. Та, всхлипывая, стала рассказывать:

— Курицу сварила мужу, а он сказал, что она почти сырая. Взял да и выбросил за крыльцо. Стыдоба какая!

«Как понять человека? — размышлял Иван Дмитриевич о Варакине. — Трудяга, конечно, все делает своими руками, на свои трудовые живет, не как их зять. Только какой прок от этого, если с ним в семье тяжело?»

Вечканову вспомнился увиденный этой ночью сон… Будто катаются на коньках Роза с Трофимом, он за ними смотрит из окна. Видит, как Роза, споткнувшись, полетела в прорубь. Протянула руку, судорожно хватается за лед — не может выбраться. Иван бросился на помощь сестре и… проснулся весь в поту. В груди кололо. Вспомнилось: вчера пришел в полночь. Сначала, как и сегодня, заходил в больницу к Комзолову, затем долго беседовал с главврачом.

… Подойдя к ферме, Вечканов вначале зашел в Дом животноводов. Там двое мужчин его возраста о чем-то спорили. Один был Ваня Суродеев, с кем Вечканов учился в одном классе, второй не местный — зять Суродеевых, приехавший сюда жить откуда-то издалека. Вечканов полюбопытствовал, о чем говорят.

— Всё о той же Петровке, Иван Дмитриевич! — сказал Суродеев.

— Ну что там? У кого-нибудь бык отелился? — рассмеялся председатель.

— Отелится — веревку привяжут на шею… В Китае, говорят, один мужик рожал. От бабы, — пошутил Суродеев и тут же спросил: — Забыл, председатель, как три ближайшие деревни отвезли в Вармазейку? Мол, неперспективные… Укрупнять надо…

— Тогда я в Саранске учился, никого не заставлял разрушать. Конечно, не дело, когда людей гонят с насиженных мест, — раздраженно сказал Вечканов.

— Иногда поеду в свою Петровку, — перебил председателя Суродеев, — увижу заброшенные, без окон дома и тухлые колодцы — аж плакать хочется. На месте дома одна крапива… Что за жизнь — крапивой по сердцу!

Вечканов долго смотрел под ноги. Наконец тихо вздохнул:

— Тогда что же делать?.. Говорят, одна надежда на фермеров…

Суродеев встал из-за стола и, волнуясь, начал ходить по «красному уголку». Потом сжал большой, с голову ягненка, кулак и бросил:

— Подрубили у села корни! Осталось одно: позвать на землю городских жителей. Некоторые из них недавно оставили родные места и еще не совсем забыли, как пахать.

— Летом пусть поработают в поле. Урожай собирают, сено косят. Зимой и весной они нам не нужны. Сами справимся. Чай, не лыком шиты. Я и сам, честно говоря, сейчас бы вернулся в Петровку. Там настоящий курорт. Вокруг лес, рядом Сура. А какие чистые родники там!

— Почему бы, председатель, не взяться за возрождение деревень?

— Чесать языком легко, да где найдешь средства? Деревням нужны хорошие дороги, школы… И вас сюда каждый день привозим. Потом, скажете, что нужен клуб, магазины нужны. В копеечку всё это влетит колхозу…

— Насчет денег сильно не переживай. У людей они есть. Мы понемногу, не торопясь. — Суродеев кашлянул в кулак и спросил: — Ты, Дмитрич, посмотреть на нас пришел или по делу?

— Вот придут доярки, всю душу вам открою, — улыбнулся Вечканов.

— Идемте, мужики, на улицу, — позвал зять Суродеева. Он вторую неделю возит корма на ферму.

На улице было тепло. Жидкие облака легким покрывалом укрыли сурские поля и лес.

В домах стали зажигаться огни.

* * *

Когда бабка Окся вышла на крыльцо с пустой котомкой и, согнувшись, прижала к себе палку, солнышко повернуло за полдень.

Дзинь, дзинь, дзинь! — било на ветру привязанное к срубу колодца ведро, будто звало к себе. Оксе с сыном воды совсем мало надо: ни коровы во дворе, ни овец, ни поросят. Раньше, когда поили скотину, руки уставали. Теперь только трех кур и петуха держат. Была собачка, но зимой сдохла. Три дня не лаяла. Сначала Окся думала, что от сильной бури уснула. Посмотрела в конуру, а собака уже одеревенела. Вот так и сама на койке скрючишься.

Окся оглядела свое хозяйство. Корыто для кур, поставленное около сарая, чернело на месте. Несушки бродили по двору и кудахтали. Из-под лестницы вышел петух, взмахнул пестрыми крыльями и закричал на весь порядок: «Ку-ка-ре-ку!»

«Домашняя птица тоже чует весну», — подумала Окся. Лицо ее сморщилось, глаза немного прикрылись и оттуда, с выцветших ямочек, проступили слезинки. Бабка вытерла их рукавом фуфайки и, опираясь на палку, по темной тропке подошла к толстому тополю, росшему у дома.

Окся подняла голову: распустило или нет дерево почки?

— Наконец дождался весны, — заговорила она как будто с близким другом. — Скоро, милый, будут листочки, птицы запоют, ручейком забурлит у тебя жисть. — Постояла и, тяжело вздохнув, побрела на почту.

По пути о чем только не вспоминала. Об ушедших годах, о разбросанной семье, соседях, которые живут с детьми и внуками в больших городах. Когда приходит старость, одно остается — воспоминания.

Вот и сейчас шла-шла, встала, оглянулась. Дом был не виден, только макушка тополя висела вдалеке, как тень густого облака. По левой стороне, на берегу оврага, где когда-то располагался кирпичный завод и трудилась Окся, сейчас вытянулась новая улица. Длинная, широкая, последние дома упираются в самый край леса. Добротные дома. Таких раньше и у помещиков не было.

Современные люди умеют жить, разбогатели. Вон Варакин Федор, родной брат, не гнездо свил — настоящий дворец. Из белого кирпича, с высоким крыльцом. Восемь больших окон, украшены красивыми наличниками. Стоит — пол-улицы занимает. Рядом — гараж, сзади баня, два срубленных сарая, большой двор.

Братца не зря нарекли куркулем. Спину гнет только на себя. А то помещиков винят. И то правда: Федор больно не стремится пить. Но если поднесут — не откажется. Не как Захар — тот голову совсем потерял. Вот и вчера приполз домой на четвереньках. Окся спросила, где «промок», но он только отмахнулся: не твое, говорит, дело, не суй нос… Где уж совать — мешалкой не стукнешь, как раньше, когда был маленьким.

«Тьфу ты, свинья!» — думая о родном сыне, плюнула бабка. Сколько стыда натерпелась из-за Захара — сердце отвердело. Что скрывать, младшенький уже в детстве показал свой норов: убегал из школы, потом и техникум еле-еле закончил. Была бы голова пустой — простила, а у него ума палата. В отца пошел. Покойник, бывало, мало ее слушал. Садился на крыльцо, давай козью ножку сосать. «И о чем же ты думаешь, лентяй?» — иногда спрашивала его Окся. — «О мировой революции!» — улыбался тот. Иногда, правда, муж во дворе возился. Молодым умер Петя, совсем молодым. От сивухи. Казань Олда напоила.

И Вадим, брат, не остановил. Тот сейчас приезжает к ним редко. Учила, учила его Окся — и вот на тебе: будто гость, а не сын. Трудно ли приехать из Кочелая на своей машине? Занят, говорит…

Вадим взял себе в жены девушку из своего села. Окся считала, что сноха будет слушать свекровь, делать так, как скажет. И, конечно, она удивит ее своей красотой. Красоту Окся считала самым большим богатством. «Деньги накопишь, а красоту лица и на базаре не купишь», — так она любила поговаривать, когда сын женихался. Сама в молодости была хороша лицом, как и дети ее — двое сыновей и дочь, которая сейчас живет в Челябинске. С них хоть иконы пиши.

У Вадима, как считает Окся, невелико счастье: жена ни красотой, ни умом не удалась. Да и делать почти ничего не умела. Поэтому она и встречает сухо сноху: приедет — хорошо, нет — без нее не пропадет. Вадим, наверное, поэтому и рассердился. Не зря говорят: куда жена-иголка, туда и муж-нитка…

Окся шла вдоль села и от души радовалась теплому солнцу. Не день — настоящий подарок. Вон как изменилась погода, будто холодов и буранов и не было, всю улицу развеселила. Снег кое-где растаял, по нему уже спешат к Суре узкие ручейки, дети пускают по воде бумажные кораблики.

По обеим сторонам дороги улыбались светлыми окнами дома. Окся дошла до одного, остановилась. Ее ждала Казань Олда. Это из-за нее, бездушной, умер ее муж. Окся считает: без самогонщиц, пьяниц поубавилось бы. В Кочелай покупать водку под вечер не пойдешь.

Окся хотела свернуть с дороги, но Олда вдогонку крикнула:

— Куда ты, трухлявый пенек?

— Отстань, скрипучая телега, в магазин спешу.

— Все удивляюсь, што кушаешь, осока болотная. Месяцами не выходишь, а сейчас бежишь. Куда?

— Не твое дело! Теперь не голодные годы, занимать к тебе не приду. Захар мясо носит, куры несутся. Вот куплю буханки четыре — на два дня на двоих хватит, — успокаивала себя Окся.

— А-а, вон как выгораживаешься: сын-пьяница мясо с фермы таскает! — вновь накинулась Олда. — Выходит, ты говядину шмякаешь, а я с утра до вечера коридоры в правлении тру…

Что болтала Олда, Окся не слушала и слушать не хотела. Она вспомнила, как ходила к Эмелю за мукой. Зерна тогда и у самих было как-никак — Петя на тракторе работал, на трудодни давали понемногу, но молоть негде было — село без мельницы. Эмель в те годы работал лесником. А у кого лес — тот, считай, самый богатый. Пришлось у них занимать муку…

По телу Окси пробежала судорога, спустилась к ногам. Остановилась старуха, подняла голову. Легкое ясное облако медленно плыло над Сурой. Солнце смотрело прямо в глаза. Вытерла слезы и снова пошла. Сырой снег поскрипывал под ногами. Сколько раз ходила здесь, вот и сейчас сразу пропали слезы, будто ясного утра застеснялись. Шла Окся, а сама вспоминала…

Вадим в первый год учебы прислал письмо.

«Мамка, — сообщал он, — колхозу помогать нас послали, каждый день дожди». Понятно, что это за помощь: рытье картошки или свеклы. В ту осень будто небо прохудилось. «Замерзнет паренек без плаща, простудится», — забеспокоилась Окся. Собрала накопленные деньги, побежала к Филе Куторкину, который портняжил. «Ничего не выйдет, — сказал тот, — из одних денег плащ не сошьешь». — «Тогда масла принесу, корова много молока дает, вот только соски у ней почему-то потрескались», — начала Окся просить бывшего Петиного друга. — «Мне другие соски нужны», — не стесняясь, ответил Филя. Окся не ожидала такого, плача ринулась домой. С неделю ходила по магазинам райцентра — материал для плаща все же нашла да сшить негде: портной на селе был только один — хромоногий Филя. И собралась к Дмитрию Макаровичу Вечканову, бывшему председателю.

Спасибо, выручил. Свой плащ отдал или взял со склада — Окся до сих пор не знает. На следующий день с плащом к Вадиму, первенцу, отправилась. На улице ливень бушевал, подождать бы немного, да разве удержишься? Прошла тогда почти десять километров — с дороги сбилась. «Вай! — воскликнула, беспокоясь. — Пропаду, никто не найдет, оставлю детей сиротами». Только когда вышла на большак, немного успокоилась. Где пешком, где на попутках, так и добралась до Саранска. Посидела-погрелась на вокзале и вновь на своих ногах до того села, куда Вадима послали.

Сын даже опешил: откуда она так рано, ничего не сообщив? Плащ ему очень понравился. Будто на него сшитый. Пять лет Вадим с Ниной учились в Саранске, пять лет возила им еду и деньги. Выучила! Потом и Захар поступил в техникум, он тоже не голодал.

В молодости, считай, шестнадцать часов в день Окся трудилась: молотила, косила, скирдовала. От мужской работы все боли забывались. Дочь ей письма присылала, а иногда и посылки. Потом Захар женился, привез внучку, та стала согревать ей душу. Четыре зимы жила у них, до школы.

Оле уже девятнадцать. Нынешней весной техникум закончит. И в прошлое лето гостила. Не девушка — огонь! За две недели, пока жила в Вармазейке, дюжину женихов приводила. Один из них — Витя Пичинкин, сын лесника. У внучки грудь всегда приоткрыта, людей даже не стеснялась. Окся говорила ей: мол, не ходи так, да где уж там!

Нечего жаловаться, жить стало легче… Хоть и маленькая пенсия, но все равно на месяц можно растянуть. Чай, сахар, конфеты какие-нибудь — что попроще, вот и все ее запросы. В старости что еще надо?

Да у Окси никогда и не было много денег. Где накопишь — детей растила. Тысячу рублей нечего считать. Нужны. Их под подушкой держит, на похороны. Когда схватятся, что перестала дышать, найдут. Одного боится: племянника, Олега Вармаськина. Тот не только деньги и тебя из гроба вытащит. Не зря любит говорить: «Без денег и в гости не пойдешь». Конечно, без них не проживешь. Летом Окся купила машину дров, распилили-раскололи их — плати… В доме два лентяя-парня, а накопленное встряхивай. Месячную пенсию, считай, зазря бросила. Пусть лентяи знают, что за жизнь без денег.

Всю зиму мяса с маслом не пробовали. Самой банки молока хватает. Накрошишь туда хлеба — вот и вся еда.

Наконец-то Окся дошла до почты. Она находилась в длинном деревянном доме с палисадником. В передней половине — два стола. На одном из них куча бумаг. Стены оклеены зелеными шпалерами, на которых белые голуби, флажки и синие цветы. Во второй комнате у окна сидел Куторкин Филя, сват. Перед ним похожий на большого грача телефон, открытки и конверты. Завпочтой, увидев Оксю, поздоровалась.

— Я, Лиза, за пенсией, — не стала тянуть время Окся. — Второй месяц почему-то ее не приносят.

— Как не приносят?! — удивилась заведующая. — Я её Захару отдала. Роспись сейчас найду, — женщина открыла стол и принялась рыться в бумагах.

— Тогда не ищи. Что сейчас искать, сын уже давно ее промотал. Дьявол — не человек! Вернусь домой, утюга получит!

— Что толку! Денежки все равно уже не вернешь.

— Поэтому и прошу на руки пенсию выдавать, — сердито скривила губы Окся.

— Да Захар сказал, что мать послала! — начала оправдываться женщина.

— Ну, тогда я пойду… Если зайдет он — никакой пенсии ему, поняла?

У Окси сердце обливалось кровью. Сын последний кусок изо рта выхватил! Ни стыда, ни совести. Дело не в деньгах — плюнул сын в душу, вот в чем беда!

Правда, зло кипело недолго. Любая мать за детей переживает. Сын пристрастился к водке — выходит, и она в этом виновата. Вовремя не остановила, даже и сейчас иногда ему подносит. Утром встанут Захар с Олегом — она им по граненому. Знает: если не опохмелиться, сердце может не выдержать. Без пенсии от голода они не умрут — немного мяса есть. А вот если вывернут подушку… Туда, думается, Захар не полезет. А полезет, вряд ли найдет — деньги в пуху, в самой середине.

Глубоко задумавшись, Окся дошла до клуба и остановилась передохнуть. У крыльца разговаривали две женщины. Точнее сказать, говорила полная, которая стояла к ней спиной, вторая — высокая и худая — смотрела на Оксю. Наконец-то молодая о чем-то зашептала. Собеседница повернула голову и, взмахнув рукой, произнесла:

— Ой, мамаша, а я к тебе хотела пойти!..

— Почему пешком, чай, подвезли бы. В новой машине, говорят, сноха приехала — Оксе почему-то вспомнилась перебранка с Олдой.

— Узнала меня, баб Окся? — спросила вторая женщина.

— Где уж всех узнать, — вздохнула старушка. — В селе вон сколько молодых — за вашими лицами не угонишься.

— Да это я, Бодонь Галя.

— А-а, вон ты кто… Мать приехала навестить? Недавно я к ней заходила. На здоровье не жалуется. Это твой сын у ней?

— Мой, баб Окся, мой…

— А вот мои внуки напрочь меня забыли, — обиделась Окся и искоса взглянула на сноху. — Вон и Настя полгода не заходила. Куда деваться — старые никому не нужны… — Поправила платок и после некоторого молчания продолжила: — Покажи новую машину, что скрываешь?

Светло-синие «Жигули» стояли за клубом. Настя открыла дверцу и, показывая на покрытые ковриками сиденья, предложила свекрови сесть. Окся отпрянула, будто заставляли ее лезть в цветы. Шевеля тонкими губами, прошамкала:

— Вы, сноха, уж как-нибудь одни… Ни разу не садилась на такой лисапед, как-нибудь уж пешком. Хлеб пойду куплю, потом посмотрим.

И пошла в магазин, который стоял рядом с клубом.

Когда сели в машину, Окся подумала о снохе: «Смотри-ка, приехала и не навестила. Может, к матери заходила?» Слышала, Настя у них в районе главная над всеми клубами.

«А, может, зря ее укоряю? Зашла бы, сама призналась. Дела, видать, задержали, — попыталась оправдать сноху Окся. — Разве Настя плохой человек? Детей подняла, оба внука в институте учатся. Вадиму тоже плохих слов не говорила». Дошла до «Жигулей», мягко сказала:

— Магазин, сноха, закрыт. Идемте с Галей — яичницей вас угощу.

— Я тебе, мама, гостинцы привезла, о еде не беспокойся. Вот подождем немного, придет ухажер и поедем, — сказала Настя и подмигнула Гале. Та расхохоталась.

Баба Окся не поняла сноху и поэтому проворчала:

— Тебе уж и слово не скажи!

Галя ушла в клуб и вскоре вернулась с высоким мужчиной.

— Это мой жених, баба Окся. Он русский, не говорит по-эрзянски. Так, Юра?

— Я руз, я руз, — приветствуя старушку, дружелюбно улыбнулся незнакомец. Он был высокого роста, статный. Казалось, от него веяло открытостью и добродушием. С такими людьми легко и просто общаться.

— А я, сынок, мать Вадима Петровича, — садясь в машину, кичливо сказала Окся.

Гости долго не задержались. Юра спешил куда-то, снохе тоже, видимо, было неприятно от вида неказистого домика.

Проводив гостей, Окся распорола наволочку, засунула в мягкий пух руку, покрутила ею — ой! — деньги как в воду канули…

* * *

С самого утра у Казань Эмеля болел живот. Один раз вышел во двор, второй — все равно урчит. И голова тяжелая с похмелья. Вскипятил чай из сушеной черемухи, опоростал две кружки, но и это не помогло.

— Эх, варака11, как не вовремя летаешь! — начал он ругать жену, хотя хорошо знал, что та в это время моет полы в правлении.

С расстройства Эмель посмотрел в зеркало, висевшее на стене. Его недавно привезла из Саранска дочь Зина, — рот приоткрылся: перед ним стоял совсем не он, Емельян Спиридонович, а взъерошенный зверь! Лицо и глаза опухшие, волосы стоят дыбом, нос с солоницу и ворот рубахи в грязи.

— Ни-и-шке, это что такое? — вскрикнул от удивления старик.

Вчера глубокой ночью, когда он уже вздремнул в гараже, к нему заходили Бодонь Илько и Цыган Миколь. Не с пустыми руками — три бутылки приволокли. Эмель знал: цыган с городским другом поставил новый дом Киргизову. Днем старик их встретил в кузнице, где Судосев смастерил ему дверные петли.

Вдвоем они, как ржущие мерины, с ведра не опьянеют. А вот он, Эмель, со старой головой все перепутал. Хорошо, что домой дошел, в этакую слякоть ноги бы до Суры довели…

«Хоть рюмочку поднесла бы, больше не надо, — вновь упрекая жену, про себя подумал он. — Держит ведь, только куда спрятала, и черт не знает».

Зашел на кухню, перерыл все полки, в холодную печку нос совал — хоть умри, но, кроме конопляного масла, ничего нету.

«У-у, старая кобыла, лица бы твоего не видел. Все вы, вся ваша воронья семейка, одинаковы», — еще больше рассердился старик.

Потушил свет — на улице было уже светло. Прилег на лавку, прижал живот подушкой — чуть-чуть полегчало.

Старик вновь вспомнил Миколя. «Почему третью неделю шляется по селу?» — с недовольством подумал о цыгане.

И в самом деле, после города Миколь вначале спал у Рузавиных, после с Олегом пошел к Митряшкиным, сейчас в соседнем лесничестве. Жить-то живет, да из Вармазейки не выходит. И то сказать: разве это цыган? Цыгане — о-о! — Эмель сам их видел. Они над раскаленными железками колдуют. Вчера вон с кузнеца Ферапонта Нилыча во время ковки петель аж пот лился. Миколь около него как барин стоял. Не пускал бы сквозь ноздри сигаретный дым, не подумал бы, что он — «кочевник», друг степей, как говорят в селе о цыганах…

И другого тоже не может понять старик: почему Миколь дважды спрашивал о Зине? Что-нибудь хочет у нее стянуть? Только что у дочери своруешь? Пустую квартиру? Сколько зятьев приводила и со всеми разошлась. Этот, говорит, слишком маленький, у этого подбородок толстый, у того… Кажется старику: не столько Зина выгоняет мужиков, сколько те сами убегают. Кто возьмет на свою шею чужих детей? Приходили поспать — и всё…

Старик вновь подумал о Миколе. И вот почему. После того, как сгорела конюшня, Эмеля поставили сторожем в гараж. В нем — вся колхозная техника. Знающие ее цыгане не только коней — машину вырвут из рук. Миколь, может быть, только из-за этого и заходил к нему? Днем приглядится, приметит, а ночью сядет за руль и — ищи ветра в поле!

Характер цыган Эмель хорошо прочувствовал на своей спине. Давно это было, еще перед войной, когда с Филей Куторкиным ездили на базар в Алатырь. Продали там десять мешков овса, поели в столовой и — домой. В дороге немного глотнули вина. Когда алкоголь доходит до мозгов, путь всегда короче. Так вышло и с ними. И глазом не моргнули, как доехали до Сега-озера. Словом, до Вармазейки осталось всего ничего — с полкилометра. И здесь как раз они… цыганочки. Вышли из шатров-шалашей (утром, когда Эмель с Филей ехали на базар, здесь их не было) и давай им гадать-ворожить. Затем в шатре вином угощали. Здесь, откуда ни возьмись, появились их злые мужья. И расспрашивать не стали — откуда, зачем — давай пороть кнутами. Пришлось не только деньги дать — лошади чуть не лишились.

Сейчас вот и Цыган по селу таскается… Себя так и представил: Миколем, говорит, зовите меня, а не как-нибудь по-другому. Бойкий парень — старыми зубами не сгрызешь. Вон у него передние как блестят: пуд золота на них расплавил.

У Эмеля, как и прежде, живот крутило. Кишки, прах бы их побрал, урчали не переставая. «Отчего же это так, не от капустного ли рассола?» — пришла в голову старика неожиданная мысль. Рассол стоял на столе в банке, в нем плавали капустные листочки. Недавно, как только проснулся, взял да и выпил до дна.

И вот тебе… Эмель вновь побежал на улицу. Здесь из-под крыльца выскочил Дружок и, виляя хвостом, преданно смотрел на хозяина. Умный, чертяка! Всё понимает. Вот и сейчас будто спрашивал взглядом: «О чем переживаешь?» Потом неожиданно с визгом рванулся в сторону бани.

«Куда, окаянный, зовет меня? Не запах ли самогонки учуял? Давай посмотрим», — застучало сердце у старика, и он поспешил за псом.

Тот прыгал на трех ногах. Переднюю, левую, волочил скрюченной под брюхом.

«Не в свое корыто, видать, залезал или же кто-нибудь палкой саданул, — подумал Эмель. — Ни-че-го, боль у собаки, как мое похмелье: глотну глотка два — отойдет». Сколько раз такие «хождения» его выручали! Бывало, спрятанную бабкой самогонку вытаскивал даже из-под навоза.

В последний раз такой случай с ним произошел прошлой осенью. Приезжал тогда с Пикшенского кордона свояк, Федор Иванович Пичинкин. Понятно, выпили. Утром встал Эмель — ни гостя в доме, ни жены. Голова разламывалась. Чем поправить? Вышел на улицу, а здесь навстречу — Дружок. И что, думаете? Будто понял собачьим умом его состояние и привел под капустный парник. Парник был высоким. Старик вынес из бани скамью, встал на неё, покопошил растаявшую землю, и бутылка сама показала себя.

Не пес, а настоящий друг!..

Баня стояла в конце огорода, около Суры. Здесь поставил Эмель ее давно, когда еще работал лесником. Сейчас она осела. Маленький, с клюв воробья, предбанник вот-вот рухнет. Но все равно есть где попотеть старому телу. Любит Эмель париться. Иногда даже два веника истреплет. Редко, очень редко в этой бане Олда и самогонку гонит. В такие времена на дверь вешает увесистый замок.

— Ты в «крепость» не лезь, там тебе нечего делать! — иногда резко говорила ему Олда.

Эмель это понимал так: пойду по селу языком чесать, а ты в баню не заходи…

Его не обманешь, он умнее волка: пробовать барду залезал через крышу. Поднимал доску шифера и — порядок. Там медведь пролезет, не то что человек. Это было, конечно, раньше. Сейчас не залезешь на крышу — прошли те года. И голова уже как пустой горшок. Где уж там по крышам лазить!

Добежав до бани, пес перестал визжать, сел на задние лапы и, подняв большие уши, прислушался. Это удивило Эмеля. Он не стал спешить, прислонился к углу и стал ждать.

«Тук-тук-тук», — билось сердце. — «Найди, найди, найди!» — сверлила одна и та же понятная мысль. «Как не найду, — думал про себя старик, — сивуха сама в рот льется».

Дверь была открытой. Замок с защелкой валялись под ногами.

«Это еще что, не воры зашли?» — молнией сверкнуло в голове у Эмеля и он, показывая пальцем собаке — молчи! — зашел в предбанник.

— Ой, ма-а-тушка, ой, мам-ка… — ворковал внутри женский голос.

Эмель сразу узнал Зину. Дочь здесь, кто же еще! «Вот, канальи, зашли с матерью и гонят скрытно, — подумал старик. — Решили меня провести. Нет, не выйдет», — и с этими словами что есть силы он дернул ручку двери.

Перед глазами, на полу, плясали четыре ноги. Две, которые подлиннее, чуть не стукнули его по лбу.

Старик, все поняв, захлопнул дверь и выбежал в огород. Он догадался, кто был с Зиной. Миколь Нарваткин, кому же еще быть! Даже разговаривал по-эрзянски: ты, говорит, не зажимай мне шею, задушишь…

Когда Эмель, тяжело дыша, зашел в избу, на него накинулась жена:

— Пьяница, это ты выпил воду из банки?

— Ну, я, а что? — остолбенел старик.

— Это же натирка для Окси Митряшкиной! Вчера приготовила.

— Так сама же говорила: вчера около почты ругались! — еще больше растерялся старик.

— Ругаться-то ругались, да ведь мы люди же, не враги, — ответила Олда.

— Эх, женщины, женщины, — не договаривая, Эмель ударил в дверь носком сапога и вышел.

* * *

Вечканов ездил на лошади на Пикшенский кордон осматривать делянку. Лес нужен был для колхозных нужд. Вовремя бревна заготовить не смогли, теперь вот думай, как выкручиваться. «Сами виноваты, — прижавшись к спинке санок, ругал себя Иван Дмитриевич. — Упустили время. Сейчас одна надежда: пока снег твердый, возможно, в лес тракторы заедут…»

Но лесник был против: рубить, говорит, зимой приезжают, а не сейчас, когда деревья распускают почки… «Наверно, он прав, сейчас не время для этого, — думал Вечканов. Перед ним стояли одни лишь сосны. В уши бросался скрип снега из-под копыт лошади. — Не зря ведь говорят: готовь сани летом, только как мне, председатель, быть?»

И в самом деле, зимой Вечканов о весне думает, весной — о лете. Заканчиваются одни дела — наступают другие. В райкоме к одним наставлениям привыкли. Ты, говорят, почаще находись среди людей, они знают, как повести дела. Будто и не среди них он живет. А если посмотреть, не за что винить руководителей. Им тоже мозги «промывают». Этой зимой на одном из совещаний в Саранске сам это видел. Секретарь обкома с властным взглядом как начал тяжелыми словами «утюжить» некоторых — по спинам холодный пот шел. И Атякшова тогда поднимал. Вывоз в поле навоза, говорит, задерживает. Потом накинулся на начальника райсельхозуправления Пужаева: «У тебя коровы почему нестельные?» Тот достал блокнот и попытался привести в свою защиту аргументы. Секретарь обкома и слушать не стал. «Я научу тебя за коровами ходить! Я вместо быка тебя поставлю!»— кричал он.

Смех да и только.

«Не так дела ведем», — роем кружились мысли Вечканова. Только как — этого и сам хорошо не понимал. Затуманили голову разные поручения, их каждый день из райкома присылают.

Жеребец шел неспеша, то и дело подбирая разбросанные по дороге клочья сена. За полозьями, похожими на сверкающие косы, тянулись следы. Они все догоняли их и никак не могли догнать…

Пахло смолой и приоткрытой местами землей, от которой поднималась чуть заметная испарина. Издали, из самой чащи леса, в небо поднялся ястреб и стал кружить над соснами, присматривая себе добычу.

Вечканов видел: скоро весна ступит на землю. Тогда, считай, никого дома не оставит. В Вармазейке мало нерадивых. Весной отдыхают только лодыри.

«Какие мы хозяева? — возвратился Иван Дмитриевич к прошлым раздумьям. — Посеем поле — три месяца ждем урожая. В другой стране за это время два укоса берут, мы же…»

Вспомнилась ему поездка по туристической путевке в Болгарию. В апреле прошлого года это было. Здесь, в их Вармазейке, снег еще не растаял, а около Черного моря овощи уже поспевали.

Иван Дмитриевич тогда не выдержал и зашел в одно хозяйство. Там удивило его вот что. В кооперативе, размером с их колхоз, держали только трех специалистов: агронома, механика и бухгалтера. Вечканов спросил руководителя, как они вчетвером успевают дела вести? Тот улыбнулся и произнес: успевают. Потом рассказал ему, кто что делает и за что отвечает.

С фермером Вечканов был и в поле. Там не всходы увидел — зеленые гребешки. Поля такие ровные и гладкие — глазам завидно. Перед каждым участком — дощечки, где указаны сорта и площадь.

Удивил Ивана Дмитриевича и урожай. Он был вдвое больше, чем в их колхозе. А земли одинаковые. Вечканов сам это видел.

Переезжая из поля в поле, хозяин остановил свою легковушку с открытым верхом около молодого лесочка. Вдоль него тянулись на километры грядки. По ним тонким дождем моросила вода. Так поливали овощи.

— Люди где, почему никого не видно? — удивлялся Иван Дмитриевич.

Фермер показал налево. Под кустами, около палатки, отдыхали две женщины и бородатый мужчина. Потом Вечканов узнал, что пять звеньев, каждое из трех человек, выращивали овощи, ягоду, ухаживали за яблоневым садом и посевами.

Болгарский кооператив вспомнился Вечканову не зря. В этом году у них в колхозе хотят посадить огурцы и сладкий перец. Огурцы выращивать научились, а вот с перцем проблемы. Выйдет из больницы агроном, с засученными руками возьмутся за новое дело. Это он зимой изъявил желание посадить овощи. Да и в самом деле, почему бы не отвести гектаров шесть под помидоры и перец? Их хоть на базар вези, хоть в магазин. С руками оторвут.

Навещать Комзолова Иван Дмитриевич заходил и вчера. Заходил не один — с новым зоотехником, Игорем Буйновым. Павла Ивановича неделю уже выпускают на улицу. Вечером тоже разговаривал с ним около больничного крыльца. Агроном вновь начал свое:

— Как там, мужики, наша Вармазейка, рассказывайте.

— Как сказать, Павел Иванович… Село на месте, да и сами, как видишь, никуда не делись.

Вечканов хотел, чтобы разговор шел в шутливом тоне. Комзолов, видимо, это понял по-другому. После недолгого молчания произнес:

— Я о другом хотел спросить? Где лошадей держите? Все по чужим дворам?

Пришлось объяснить, что и как. Недавно они с одного двора бычков отвезли на мясокомбинат. Лошадей вместо них поместили. Кормов достаточно и есть кому за ними ухаживать.

— А моего соседа, деда Эмеля, не сместили с работы, все сторожит?

Вечканов молчал. Что переживать о старике, который даже пожара не заметил? Хорошо, что он от суда его выручил. Всю вину хотели ему приписать. Потом, правда, в райкоме на него, председателя, косо смотрели. Как не смотреть, если целая конюшня лошадей чуть в небо не ушла. В правлении многие были против — говорили, зачем они нам, и технику некуда девать… Техники, конечно, в колхозе хватает, но и гнедые не помешают.

Как пахать огороды? Большие тракторы на них не загонишь, а малой техники нет: заводы не выпускают. Только на лошадях. Или же вывезти с ферм навоз. Фермы в Вармазейке старые, туда машины не заедут. Вновь в телегу придется коней запрячь.

Раньше человека без лошади и не считали хозяином. Какой, говорят, он хозяин — ни рыба, ни мясо…

Мальчишкой Иван Дмитриевич любил ездить верхом. Садился на лошадь, подтягивал узду — и мчался так, что ветру не догнать. Каждое лето, в каникулы, вместе со взрослыми на лошади возил зерно, сено, солому, с друзьями ходил в ночное. У Суры отпускали лошадей на зеленую травку, сами начинали печь в золе картошку. Вкус посыпанных солью картофелин он помнит до сих пор.

После еды ложились на луг и смотрели в темно-синее небо, откуда звезды сыпались бисером. Казалось, это не звезды мигают — огромная сказочная небесная птица роняет свои перья.

Больше тридцати лет кануло в Лету. Большая это река — не достанешь из нее счастливое детство, не вернешь прежние песни. Вот почему лесник Пичинкин сказал, как отрезал: у каждого времени — своя цена…

Как не своя, вон и новая весна уже прислоняется к двери. А он, председатель, все о рубке леса размышляет… Опоздал!

Дорога пошла вдоль Суры. Река до сих пор не показывала себя, только немного подтаял снег, который блестел, как дно широкой миски, под мигающим солнцем. Не лед — чистое стекло. Поэтому на него лес смотрел, словно свою красоту хотел увидеть. Поди разбери, о чем лес мечтает. Улыбаться не улыбается, но и не грустит.

Сосны зеленели, березы, словно невесты перед сватаньем, показали из-за деревьев стройные талии и вновь стыдливо прятались. Надолго ли? Весна не будет ждать, когда покажут наряды — каждый день на вес золота.

«Как не на вес золота, — все еще думал Иван Дмитриевич, — скоро уж бороновать выйдем…»

Жаль только, что не все тракторы готовы. Варакин Федор к нему жаловаться заходил: в «Сельхозтехнике» ни одного мотора нет. Обещали привезти из Саранска, только до сих пор всё везут. Прав Варакин: почему у себя в хозяйстве не ремонтировать технику, если толковые люди в мастерской?

Варакин каждый шаг измеряет деньгами. Да и в самом деле, кто будет бесплатно работать? Прошли те времена, когда за галочки горбатились. Нынешнего сельчанина не обманешь — умеет считать. Считать-то считает, но чаще свое. Начнется посевная, выйдут в одно поле человек десять, посеют семена и — домой… А что выйдет из земли, уже не их забота. Почему? Какой урожай не получай — от этого не зависит зарплата. Зерно, смотришь, еще не поспело — деньги уже у тех, кто сеял. Придет лето, колхоз продаст государству, а вырученного — кошкины слезы… Вновь придется в госбанке занимать. Под проценты…

«Почему люди никак не радеют за общее дело? — размышлял Вечканов. — Может, потому, что дела-то общие, а выращенное — чье-то. Кричим только, что в стране всё наше! В прошлом году осенью больше половины картошки осталось не вырытой — техника из-за дождей не могла в поле выйти. Отдали бы сельским жителям — с утра до вечера копались в грязи, но все равно картошку собрали. А тут под снег оставили. Это, говорят, общее добро, не наше».

Иван Дмитриевич хотел тогда по-другому поступить, но из Кочелая прислали «ревизора». Приехал с ноготь ростом инструктор, начал под носом у Вечканова пальцем тыкать: сам, говорит, друг, открываешь себе тюремные двери…

Создать арендные звенья — вот где выход! Выдели человеку поле — пусть трудится, сколько хочет выращивает и что ему нравится. Хоть зерно посеет, хоть сладкий перец. Не зря же Варакин в правлении резко сказал всем: «Я бесплатно работать не буду. Выделите, — говорит, — мне гектаров тридцать, пшеницу посею, покажу вам, сколько зерна можно собрать».

А почему бы не отдать в подряд овощные поля? В Болгарии три человека половину города кормят…

Продолжая размышлять об этом, Вечканов не спохватился даже, как доехал до Львовского лесничества, которое от Вармазейки в шести километрах. Везде стояли деревянные новые, с широкими окнами дома. Наличники блестели как игрушки. Около конторы стояло человек десять мужчин.

Вечканов остановил лошадь, бросил перед ней охапку сена, поздоровался со всеми за руку.

— Ты, Иван Дмитриевич, не Виряву приехал ловить? — улыбнулся самый высокий и полный, в волчьей шубе.

— Нет, Захар Данилович, — Вечканов только сейчас узнал Киргизова. — Я с утра до вечера считал пеньки. Больно уж много вырубленных деревьев, половину Вармазейки, считай, заново обновили, — улыбнулся председатель. Он хорошо знал лесничего: тот за словом в карман не полезет, насмешку тоже не примет. Неожиданно такое скажет — хоть с ног вались.

— Ну, ну, на лошади пеньки считать не поедешь. На это дело человек один ходит — никто бы его не видел, — вновь, кусая губы, сказал лесничий.

— Ты что, весну не чувствуешь — закутался в тулуп? — произнес Иван Дмитриевич.

— Снять тулуп, сосед, не тяжело.

— А-а, значит, чесать языки собрались. Приходите к нам, работать есть где, — продолжил Вечканов.

— Об этом, начальник, в конторе говорят, а не на улице, — с ехидцей заметил Миколь Нарваткин, который месяц назад заходил к нему просить работу. Бороны хотел подправить. Иван Дмитриевич с ним не согласился — уж больно большую плату загнул.

Судосев сам пять борон подправит за день. А Миколь? Он всегда гонялся за длинным рублем! Сейчас, видимо, в лесничестве пригрелся, поэтому и выручал Киргизова.

— Какое дело подсунул ему? — не смотря на Миколя, обратился Иван Дмитриевич к лесничему.

— Дом мне ставит со своей бригадой. — В сосновых хоромах буду жить, не как ты.

Иван Дмитриевич пропустил это мимо ушей. Его дом, действительно, старый. Он поставлен еще при бывшем председателе. Но счастье человека не только в богатстве. Правда, в этом году думал поставить новый, но, как назло, сгорела конюшня. Сейчас кирпич нужен для нее. Как-нибудь уж потом…

«А что, если приглашу строить конюшню бригаду Нарваткина? — подумал Вечканов. — Закончат дом лесничего — к нам придут».

— Скоро убежите отсюда? — повернулся он в сторону парня.

— Дней пять придется повозиться… Дело нам нашел? — улыбнулся тот, сверкая золотыми зубами. — За бороны нас ругаешь? Нет, начальник, мы руки зря гудроном пачкать не будем.

— Каким гудроном? — удивился Киргизов, сдвинув густые брови.

— А разве не слышал? Гоняешься за Вирявами, совсем не видишь белого света, — подколол Вечканов. — Тогда слушай, — и стал рассказывать о том, что случилось у них в районе.

В прошлом году, приблизительно в это же время в соседние Чукалы приходили искать работу цыгане. С председателем колхоза заключили договор на ремонт борон. Вскоре «гости» принялись за дело и за день подправили все.

— Как, за один день?! — не поверил лесничий.

— А вот как, — сухо ответил Вечканов. — Покрыли бороны гудроном — и все. Потом сложили свое добро на мотоциклы с колясками и уехали. Через неделю вновь возвратились в Чукалы, но уже за деньгами.

Председатель собрал комиссию, оценил «сделанное» — бороны чернели, зубья не шатались, хоть сейчас выходи в поле. Ну колхоз, разумеется, заплатил. Когда выехали бороновать — все сразу прояснилось. А вот недавно они приезжали к нам ремонтировать бороны, да я отказался, — Иван Дмитриевич кивнул в сторону Миколя.

— А, вон из-за чего отправили Чукальского председателя на пенсию… Цыгане его облапошили! — засмеялся лесничий. Повернулся к Миколю и сказал:

— Ты, Нарваткин, может быть, и мой сруб клеем законопатил?

— Твой дом не лачуга, а барское гнездо! — Так ведь, мужики? — Миколь подмигнул друзьям, которые молча курили. Один из них обратился к Вечканову:

— Так какое дело дашь, председатель?

— Какое дело… Бригадир ваш сказал: о делах в конторе говорят, а не на улице. — Сегодня после обеда совещание проведем. Есть желание — заходите, буду ждать.

 

Третья глава

Сидя за широким столом, на котором были сложены разные бумаги, Герасим Яковлевич Атякшов думал о завтрашнем совещании. Совсем недавно его избрали председателем исполкома райсовета. Правда, не с большой охотой. А дело вот в чем: за время работы первым секретарем райкома партии (а он проработал в этой должности три года) Кочелаевский район топтался на месте. Герасим Яковлевич считал (и считал правильно), за короткий срок многого не сделаешь: хозяйства и предприятия были переведены на хозрасчет. Они теперь думали только о себе.

Атякшову вспомнилась прошлая сессия… Тогда на новое место было четыре претендента. Все они, четыре кандидата, сидели за столом президиума, разговаривали шепотом, улыбались, как коты, и о других думали, наверное, так:

«Эй, друг, подошвы не чешутся?»

Понятно, Атякшов свои мысли держал при себе, старался их скрыть. А то скажут еще: вот, мол, хвост к земле прижал…

В начале выступления он говорил, что у него много дел, крутится, как белка в колесе, с утра до вечера… По-другому сказать, отвел свою кандидатуру. А вот второй секретарь райкома партии не сразу отступил. Тот, зануда, долго «мылил» собравшихся в зале, вспомнил те недостатки, которые встречаются в районе, камни, конечно же, бросал «в огород» Герасима Яковлевича, и наконец-то закончил свою речь так:

— Я, товарищи, историк. Главой района нужно избрать того, кто хорошо знает сельские дела, — и назвал имя Атякшова. «Умный» гусак: сначала поругал, сейчас начал хвалить», — рассердился Герасим Яковлевич, но свой гнев умело сдержал. Пока слушал — вспотел. Чтобы успокоиться, потрогал влажный лоб (когда нервы были на пределе, он всегда так делал) и стал ждать, что будет дальше.

Третьим шел архитектор района Борисов. Его имя назвал агроном колхоза «Светлый путь» Комзолов, у которого, как слышал Атякшов, недавно умерла жена. Встал — и начал расхваливать Борисова: умный, говорит, человек, советуется со всеми, далеко глядит…

Борисов четвертый год у них в районе. Закончил Московский институт. Специалист хороший, по его проектам в Кочелае построили новый кинотеатр, детский сад, стадион. Стоит, говорят, за кооперацию.

Да вот и он сам встал за трибуну. Высокий, белокурый, лет тридцати. Стал рассказывать, что бы делал, если был бы председателем исполкома райсовета. Нужно, говорил, поднимать культуру: строить новые музыкальные школы, дома культуры и другие социальные объекты. Строительство, по его мнению, оставляет молодых людей жить в родном селе. Где, выступал он, молодежь — там будущее…

— Другие деньги куда бы израсходовал, в карманы чиновников? — крикнул кто-то с задних рядов.

Борисов не смутился: время, ответил, к селам подвести асфальтированные дороги. Двадцатый век уже подходит к концу, а мы всё по грязи ходим. И действительно, сколько техники сломано на дорогах, сколько людей из-за этого покинуло село.

Атякшову стало неприятно: как будто он, архитектор, один работает за всех, а другие сидят сложа руки. Не выдержал Герасим Яковлевич, повернулся к Митряшкину, сидевшему сзади, и спросил: «Он что делает?»

Митряшкин, заведующий отделом райсовета, будто ждал вопроса. Действительно, нужно остановить того, кто лезет не на свое место…

— Ты у нас в районе живешь недавно, человек из другого района, — обратился к Борисову Митряшкин. — Со стороны люди, знаем, какие. Они похожи на загнанных в клетку волков: как ни корми мясом, все равно в лес смотрят. Скажи-ка: мы выберем тебя, не убежишь на родину?

Борисов этот нескромный вопрос пропустил мимо ушей.

— Ты вот напоминал нам: нужно расширить кооперацию, — не оставлял его Митряшкин. — Разве не слышал о Кочелаевских кооператорах? Они настоящие лодыри, те, кого выгнали с работы! В райцентре открыли шашлычные и живут припеваючи, за чужой счет.

— Как, Вадим Петрович, я не слышал об этом? Я всех их знаю. Не ошиблись: кое-кто не своим мясом кормит нас, — отвечал архитектор. — Да ведь это же от нас зависит. А к тем, кто правильно понимает слово «кооперация», надо относиться по-людски. Суть кооперации ведь в чем? Это, во-первых, надо заставить людей трудиться. Когда им прилично платят, то работать они будут хорошо и производить больше. Торговцы шашлыком нарушают законы? Пусть их останавливают милиция и прокурор. Я призываю к другой кооперации, к тому, что поднимает большие дела. Взять, к примеру, дорожное строительство. Оно в районе никудышное. Как говорят, одной рукой тяжесть не поднимешь.

«Посмотри, как легко «ведет дело», будто орехи грызет. Языком я и сто мостов построю, да почему-то бетонные плиты сами в Кочелай не летят», — размышлял Атякшов. И вспомнился ему последний заход в республиканский госплан. Оттуда хоть и не выходи. За каждую тонну цемента кланяешься. Те, кто может пролезть в любую щель, у кого есть знакомые толкачи, те и трактор через окно вытащат. В госплан он заходил по поводу кочелаевского моста, о котором говорили на сессии. Там только кивали, мол, не хватает стройматериалов, ждите. «Тогда откуда нашли тысячу плит для соседнего района?» — не выдержал тогда Атякшов. «Барин» госплана смерил острым взглядом, будто перед ним стоял не руководитель района, а так себе, и пальцем показывая вверх, грубо бросил: «Сказано вам — каждая плита у нас на счету».

По пути домой Герасим Яковлевич остановился у соседей. Суняева, председателя райсовета, нашел на квартире. Пообедали, пошли смотреть новый животноводческий комплекс. Его возвели в конце поселка Урклей у Суры. Вокруг росли высокие сосны и бегущий в поле березняк.

Длинные кирпичные строения покрыты железом, окрашенным в зеленый цвет. Не комплекс, а дворец!

— Люди не станут роптать? — не забыл, спросил тогда Суняева Атякшов. — Все вокруг изуродуете. Сюда не коровники — дом отдыха бы поставить…

— Ни-че-го, недавно секретарь обкома похвалил их. И для коров нужны лекарства! — расхохотался тот во весь голос.

Здесь какой-то архитектор учит… И многих ведь потянул за собой! Десять депутатов. «Наконец-то всю власть отдали исполкому! Партию потеснили. Кое-какие понятия, говорит, устарели, сейчас их нужно переосмысливать».

Вспоминая об этом, Атякшов даже рассердился: будет тебе смысл, если у тебя на шее огромные планы. Чего только не просят! Кто пропагандисты, сколько вывезено навоза, каких коров держите… Эти отчеты посылают в республиканское статуправление. Гора бумаг! При их составлении даже голова кружится. И все это делается для показухи: вот как работаем!

А в жатву собирать нечего. Бывает и по-другому. В прошлом году председателю колхоза Вечканову два раза объявляли партийные выговоры — задержал посевную, а он все равно не отступил: пока, говорит, земля не подсохнет, в грязь зерна не брошу. И лето отплатило ему богатым урожаем. Зерна собрали в Вармазейке вдвое больше, чем соседи. Но колхоз из долгов не вылезает. Выходит, хорошо или плохо работаешь, платят одинаково. Тогда зачем лодырю горбатиться?

Атякшов знает: районный бюджет делается от выращенного на своей земле и за счет налогов. Соберешь их — вновь ни копейки себе не останется. Все забирает Саранск. Оттуда потом по сережке раздают. Сережка достанется — одну будешь носить? Стыдно.

Или вот еще что… К примеру, взять больницу. Нынешняя деревянная — сколько ее ни топи, не согреешь. Ну, экскаватором вырыли канавы, залили фундамент, сложили рядов десять кирпича — и стройка встала. Кончился кирпич — кончилась и стройка. А где его возьмешь? Атякшов уже обошел все кабинеты. Даже заходил к первому секретарю обкома, просил помочь. Но тот, усмехнувшись, ответил: «Трудно сейчас с этим делом, потерпи немного. У тебя кресло не маленькое, сам доставай».

Кресло у него немаленькое, но только у себя в районе. Проедешь кочелаевские земли — там уже другие командуют…

Пусть тяжело, всего семью голосами на сессии райсовета Атякшов опередил Борисова. Того выбрали его заместителем. Ничего, Борисов человек молодой, справится. Сегодня вот в Вармазейку поехал. Правда, Герасим Яковлевич слышал о нем такой разговор: пристал, говорят, к женщине с ребенком. Но ведь это его личное дело. В чужую жизнь не полезешь.

Герасим Яковлевич подождал немного, нашел в конце стола кнопку и нажал. В приемной раздался звон колокольчика. Зашла секретарша. Худенькая, черноглазая. В туфлях на высоких каблуках. Она была миловидной, и Атякшов, чуть смутившись, опустил взгляд. Потом спросил:

— Не знаешь, Юрий Алексеевич вернулся с Вармазейки?

— Сказал, что до ночи задержится. — Из Саранска проектировщики приехали, с ними будет замерять будущий пруд. — А что, в Вармазейке не хватает воды? Бычий овраг будут разрывать? Там ведь такая красота!

— Для пруда, Галина Ивановна, загородят место у села. Овраг не тронут. Зачем портить красоту, она нашим внукам нужна.

* * *

С Вармазейки Юра позвонил Бодонь Гале часа через три. Сказал, что в Бычьем овраге снег еще не растаял. Проектировщики все равно подготовили для будущего пруда карту. Под вечер вернутся. Свари, говорит, картошку. Помидоры с собой привезут — заезжали в магазин.

— Как-нибудь уж без меня в своей квартире! — резко сказала она тогда в трубку.

И вот сейчас Борисова спрашивает Атякшов. Спрашивает так, как будто не знает, что между ней и Борисовым. «Знает, как эта лиса не знает? — думала женщина. — Скажет еще: ищи другую работу, хотя в исполкоме я третий месяц. До этого трудилась в райгазете».

Герасим Яковлевич будто угадал мысли секретарши. Он встал с кресла и стал ходить по паркету. На его широком лбу бороздились морщины. Остановился, пальцами правой руки медленно провел по ним, будто измерял их глубину, и начал издалека:

— Говоришь, с Вармазейки не вернулся? Посмотри-ка, не сказал, куда едет? Недавно из проектного института звонили, интересовались, когда документацию на пруд привезет. Будучи архитектором, начал готовить и до сих пор не подготовлены, — вырвалось с языка у Атякшова. От услышанного ей стало неудобно, будто «продала» Борисова.

Герасим Яковлевич посмотрел на нее и неожиданно спросил:

— Галина Ивановна, почему ребенка с Вармазейки не привозишь? Оставить не у кого? Уже большой, лет шесть ему. Не ошибся?

— Нет, Герасим Яковлевич, не ошиблись. В этом году в школу пойдет. Взяла бы, да мать не отдает. Скучно, говорит, будет без него. Отец в прошлом году умер, брат, Илько, только спать заходит…

— Привези в Кочелай, дадим вам большую квартиру и живите. Юрию Алексеевичу тоже пора жениться.

— Я, это он… — Галя не успела сказать, как зазвенел красный телефон. Атякшов сразу снял трубку. Женщина знала: по нему звонит из Саранска только самый главный, поэтому ей здесь оставаться неудобно.

Утирая горевшие щеки, открыла дверь и вышла в приемную.

— Что с тобой? Не целоваться лез? — спросила ее бухгалтер исполкома, которая так же хотела зайти к Атякшову. — Я жду, жду…

— Не барыня, подождешь, — Галя искоса посмотрела на любопытную женщину.

— Вай, да я шучу! — скривила та тонкие губы и мышкой юркнула к себе в кабинет.

Галя села за стол, уставленный телефонами, достала прошлогодний «Огонек» и стала перелистывать выцветшие страницы. Там была нарисована поляна с двумя небольшими холмами. Посередине ее стояла женщина и за руку держала мальчика. Ребенок почти не виден из-за высокой, тронутой ветром травы, которая волновалась как небольшое зеленое море.

«Вай, мамочка, да это ведь как будто я», — защемило Галино сердце. Вспомнилось прошлогоднее лето, когда она с Олежкой в выходной день у Пор-горы собирала землянику. Даже боялись ходить по лугу, осыпанному сочными ягодами. От жары мальчику захотелось пить. Галя спустилась с ним к роднику и встретилась с двумя мужчинами. Одного, кадровика райпо Зубрилова, хорошо знала.

— Вот тебе жениха привез, нравится? — засмеялся тот и показал на друга. — Архитектор района. Юрой зовут. Вернее, Юрием Алексеевичем. Перед заходом к тебе остановились попить святой воды.

— Пейте, пейте, может, и сами святыми станете, — тогда ухмыльнулась Галя. — Сейчас мужики виноватыми себя не чувствуют.

И сказала не зря: Зубрилов давно за ней ухлестывал. Почему не ухлестывать — женщина она молодая, красивая, с мужем давно разошлась. Тот на стороне живет, в Вармазейку и не заглядывает.

Второй раз встретила Юру под Новый год.

Правда, и потом видела, только издали. Ей некогда было ходить по райцентру, где работал архитектор. Она почти целый день печатала на машинке в редакции. После этого взяли работать в приемную исполкома райсовета. На квартиру приходила только ночевать. В тот день в обеденный перерыв зашла купить Олежке игрушки и повстречалась с Юрой. Проводил до редакции. После того дня все и началось.

Парень приглянулся ей. И сам он всем сердцем прилип к ней тоже…

… Галя и не заметила, как вышел Атякшов. Увидела его только тогда, когда тот положил перед ней бумагу с фамилиями и сказал:

— Вот этих, Галина Ивановна, вызовешь на заседание исполкома к десяти часам на завтра. Если кто позвонит или приедет, скажи, что я в Вармазейке.

— Поняла, Герасим Яковлевич.

— Еще вот что… Руководителя райпо нет на месте, сообщи ему: его завтра вызывает Керзин. Тогда я пошел…

Галя подвинула поближе синий телефон, начала звонить.

* * *

Доехав до Вармазейки, Атякшов вначале зашел в правление. Там, кроме двух женщин, щелкающих костяшками счетов, никого не застал. Спросил, как найти Вечканова. Одна зашла в соседний кабинет и вскоре по рации на ее «Алло, алло!» откуда-то поблизости, будто с коридора, раздался мужской голос. Герасим Яковлевич сразу узнал Ивана Дмитриевича. Тот велел приехать к животноводческому комплексу.

Минут через пять Атякшов уже стоял на берегу Суры. Река открылась перед ним всей широтой. Дрожа и потрескивая, она ломала плывущие по ней льдины, гнала их вдаль. На том берегу верхушки ив казались ему колышащейся полынью. Оттуда вода стремилась вверх, но белым голенищем вытянутая Пор-гора ее не пускала.

Подальше лежала широкая поляна, по которой в сторону леса толстым канатом тянулся Бычий овраг. Весна почти не дотронулась до него. Снег белел, как девичьи зубы. Под ногами петляли разные следы. Герасим Яковлевич стал их рассматривать. Вот эти — заячьи, которые побольше — оставили волки. Чуть в стороне прошел лось. Прошел, видать, ночью или этим утром — блинами рассыпанные следы копыт хоть сейчас собирай — их даже ветер не раздул.

Эти места Атякшов хорошо знает. Раньше здесь рос густой сосняк. Деревья высокие, как корабельные мачты. Когда рассматриваешь верхушки, даже шапка слетает. В пургу и осенний ветер их треск и причитания слышались аж в Чукалах, куда отсюда километров пять. В молодости в овраге Герасим Яковлевич собирал ягоды и калину, в лесу валил бревна на срубы. Тридцать лет прошло, а овраг совсем не изменился. Правда, сосны вырублены и на их месте уже кустарники, но если посмотреть со стороны, он казался натянутым между небом и землей сухожильем. Об этом овраге много легенд и преданий. Причем, самых разных. Люди любят выплеснуть наружу свои чувства, собирать байки об увиденном в родных местах.

Герасим Яковлевич слышал одну сказку от дедушки. Однажды, рассказывал тот, встретились человек с волком, договорились жить вместе. Неделю живут, другую. Волк зайцев и куропаток ловит, мужик домашние дела справляет. Понял мужик, что не по своей воле живет.

Давай зверя обвинять: «Ты, волчара, за троих ешь. Хватит, давай поменяемся местами». — «Хорошо, — улыбнулся волк, — пусть будет по-твоему», — и отпустил друга искать еду.

Три дня мужик бродил по лесу. Три дня скрипел от досады зубами: живое мясо почти под ногами валяется, а в руки не дается. Вернулся домой с пустыми руками. Там его ждал чугун с мясом. Набил живот, свалился на лавку, давай храпеть. Храпеть-то храпит, но и сон видит. Будто идет он по густому лесу, навстречу — медведь. — «Куда спешишь, добрый молодец?»— начал расспрашивать его хозяин леса. — «Искать счастье!»— надменно ответил мужик и, подняв гордо голову, зашагал опять по своей дороге… Долго так шел, от усталости чуть с ног не валится. Уже хотел отдохнуть, но здесь увидел длинный пруд. Вода чистая-чистая, аж дно виднеется. «Сполоснусь и сразу пройдет усталость», — обрадовался мужик. Сбросил одежду, прыгнул в воду. И там, на дне пруда, остался. Не смог выплыть.

Дедушка, помнится, прищурив глаза, спросил внука: «Что, Гераська, сказка дошла до тебя?»

Герасим не стал лгать: до конца ее он так и не понял.

И старик добавил: «Когда идешь против Природы, хорошего не жди — погубит. Сильнее Природы ничего нет. Она рождает все на земле. Против нее руку никогда не поднимай».

Атякшов вначале сам не понял, почему ему вспомнилась услышанная в детстве сказка. Потом подумал: наверное, вот почему. Решили они вырыть в Бычьем овраге пруд — сами не знают, начинать или нет это дело. Пруд, конечно, нужен — хоть луга и поля с овощами поливай, хоть рыбу разводи. Сура что — ее воду качают предприятия. Овраг… Овраг как был ненужным, таким и остался. Раньше хоть малина там росла, сейчас и она пропала. Одна осока и дягиль колышутся. Ни на сено их, ни на силос.

И вновь защемило сердце у Атякшова… В последние годы совсем стали исчезать поселения, где раньше в каждой семье было по пять-шесть детей. Какие красивые названия были у тех деревень: Инелейка, Кузвеле, Пичегай, Миловка… Вместо них теперь ели и сосны. Каждую весну поют птицы в кронах деревьев, но слушать их уже некому. Люди оторвались от той земли, где родились, говорили-ворковали на родном языке. Вымерли деревни — потеряны звучные названия цветов, утеряны для языка и сочные диалектные словечки. Вспомнишь родные места, где на месте домов растут лопухи да крапива — такая тоска появляется, хоть рыдай!

Запустела и земля… Та, которая поит и кормит нас, качает, будто зыбка. Сейчас сама плача просит помощи. У детей и внуков тех, которые жили только лишь одним днем.

Теперь вот о Бычьем овраге… Пруд есть пруд, только ведь Галина Ивановна не зря сказала: с потерей Бычьего оврага пропадает и окружающая красота. А сколько родников затянулось илом? В то же время вставал другой вопрос: где взять для полей воду? Из Суры? Ту, как было уже сказано, заводы используют.

Думая об этом, Атякшов и не заметил, как к нему подошли проектировщики. С ними Вечканов с Борисовым.

— Ну что, великий пруд измерили? — после приветствия съязвил Атякшов.

— Э-х, как говорит сосед, каждый пруд — почти как небо, — ответил парень с черной бородой. Поставил на брезент приборы, вытер вспотевшее лицо, добавил: — Нечего жаловаться, хороший пруд выйдет, — и кивнул в сторону горы, откуда начинается овраг. — Там сделаем запруду. В половодье пойдет вода верхом — откроем шлюзы и все будет в ажуре.

— Строить, конечно, научились, об этом я наслышан. А как с природой? Ее не испортите? — смерил Атякшов мужчину тяжелым взглядом.

Тот пожал широкими плечами, удивленно бросил:

— А почему испортится? Природа на месте стоит! Чего беспокоиться — в ненужный овраг воду пустим… Красота вон где пропадает, — махнул рукой на лес, который темной стеной стоял за оврагом. — Сохнет он и сохнет…

Атякшов хотел добавить что-то еще, но, видимо, побоялся — в незнакомое дело лезет, поэтому и переменил тему:

— Говорите, хороший пруд получится? По-вашему, на сколько гектаров разольется?

— Около трехсот, думаем, будет, — ответил стоявший в сторонке мужчина, который смотрел на Суру. Среди незнакомых он был самым высоким и одет по-весеннему: в плаще, кирзовых сапогах, шляпе.

— Без пруда, Герасим Яковлевич, нам каюк, — не удержался Вечканов. — Если увеличим пастбища, чем их будем поливать? Он вон сколько места занимает, — показал на овраг.

— Это твое дело, председатель. Одного боюсь: как бы беды не вышло, — будто сердясь, начал учить Атякшов. Повернулся к мужчинам и закончил: — Думаю, здесь о многом нечего говорить… Если, друзья, нет у вас желания поехать с нами, мы вас не задерживаем.

И уже, поднимаясь к дороге, будто между прочим обратился в Борисову, который молча шел рядом:

— Юрий Алексеевич, тебе не сообщили: завтра в Саранск вызвали?

— Знаю, — ответил тот.

Атякшов кашлянул в кулак:

— Ну, ну, завтра, значит, отвезешь документы…

Борисов с гостями уехал. Герасим Яковлевич сел в «Уазик» рядом с председателем и тихо сказал:

— Идем покажи комплекс. Слышал, там большие перемены.

Солнышко уже садилось. У горизонта большим коромыслом висела радуга. Сура тоже понемногу утихала. Льдины уже не лезли друг на друга, не обдирали берега.

Атякшов грустил. А чего, собственно, радоваться: район топчется на месте, хоть не вылезай из хозяйств. С утра до вечера он на колесах: мотается по селам, во все дела пытается вникнуть. Сплошные заботы. А здесь еще Борисов палки в колеса вставляет. Однажды даже резко сказал ему: не разбираешься в строительстве — не суй свой нос…

Наконец-то Атякшов прервал молчание, повернулся к Вечканову:

— Иван Дмитриевич, как насчет нашего разговора? Знай, строительство комплекса — это не только твое дело, а всего района.

Председатель погладил волосы и произнес:

— Зачем нам это, Герасим Яковлевич? Люди, как я докладывал недавно, на фермах держат телят. Мы, что, для них дворцы будем строить? В каменных стенах телят долго не продержишь. Вот конюшня сгорела — даже для той не найду кирпич. Два раза в Саранске вставал на колени — а толку нет. Один начальник даже так сказал: скоро, говорит, лето, лошадей на волю выпустишь…

— А почему по этому вопросу ко мне не заходил? — нахмурился Атякшов.

— Да ведь из-за каждого гвоздя стыдно надоедать.

— Хорошо, этот разговор оставим на будущее. Я давно о другом хочу спросить: как там Чапамо?

— Шевелится понемногу. На днях заезжал. Школу просят, телефоны. Обещать им не стал. Нет у меня связистов. Школу бы, конечно, поставили, да некого учить. Шесть детей всего осталось.

— Может, когда-нибудь заедем туда?

— Это неплохая идея.

Не доехав до комплекса, Герасим Яковлевич вдруг подал руку Вечканову и сел в свою машину.

Вечерело. За селом открылась перед ними асфальтированная дорога. По ней «Волга» летела как на крыльях. По обочине мелькали пригорки с кустарниками. Из машины они казались людьми с седыми хохолками. Впереди, сквозь пелену тумана, горящими окнами мигало село Чапамо, где располагалась третья бригада вармазейского колхоза.

— Давай зайдем к Суродееву, давно у него не были, — сказал шоферу Атякшов.

В село не смогли заехать — туда можно было проехать только на лошади. Машина хрипела, еле-еле сдвигаясь с места, и в конце концов застряла совсем.

— Вы идите, я Вас здесь подожду, — буркнул водитель и вылез из кабины Достал из багажника лопатку с коротким черенком, начал выбрасывать наледь из-под колес.

Герасим Яковлевич не дошел и до крайнего дома — навстречу, будто из-под земли, появилась женщина в фуфайке, обрадованно вскрикнула:

— Василь Василич, ты?

— Ошиблась, сам его ищу.

— Ой, простите, — растерялась от неожиданной встречи с незнакомцем женщина. Пришла в себя и стала жаловаться:

— Сегодня его вызывали в Кочелай. Почему к нему пристали? Кому он сделал плохое, скажите-ка? Он один нас выручает…

— По какому поводу вызывали, не знаете? — удивился Атякшов.

— Ой, сказали… какого-то начальника оскорбил. Какое уж там оскорбление, от чистого сердца сказал. Вон его дом. Идите самого спросите, Василь Василича, — женщина махнула рукой в сторону верхней улицы.

На краю широкого, покрытого снегом оврага громоздились три скрюченных дома. Они были без окон, двери скрипели от шалуна-ветра. Чуть подальше, на невысоком пригорке, стояло еще несколько домов, сверкая яркими огнями. Окна словно приглашали гостей. У крайнего дома зазвенел девичий голос, потом послышалась песня:

«Андямо — парень единственный, Андямо — парень один…»

«Здесь зимой от тоски умрешь — ни магазина, ни клуба, — неожиданно расстроился Атякшов, — и сразу отбросил эти мысли, стал успокаиваться, — ведь сюда в молодости каждый день я бегал. Через лес, почти пять километров…»

Ему вспомнилась Зина, сестра Суродеева, которую он любил. Тогда Герасим Яковлевич учился на тракториста в Кочелаевском профтехучилище, Зина работала в КБО. Встречались всегда на дороге, где сейчас застряла машина. Потом девушка уехала в Иваново, вышла замуж. Что ни говори, ушедшее не вернешь. Ее брат, Василий Суродеев, стал его другом. Вместе служили в армии десантниками. Тридцать лет прошло, как Вася живет в этом поселке, трудится на ферме. Раньше большая семья была у него — пятеро детей. Сейчас все разъехались, живут вдвоем с женой. По рождению Суродеев не местный житель — из соседней Петровки. Та деревня почти опустела.

Было время, когда рушили деревни, считая их неперспективными, а жителей перевозили на центральные усадьбы. С Петровкой так же поступили. Суродеев плюнул на всех и поставил дом в Чапамо около свояченицы. Потом и этот поселок постепенно поредел… Атякшов прошел короткую улицу и перед ним встал высокий новый дом с высоким крыльцом. Двор внутри широкий, лед лежал разрубленным и сложенным в кучу. Сразу видно, что живет здесь настоящий хозяин.

Замычала корова, в хлеву забегали овцы. Громко захрюкала свинья, и вновь стало тихо.

Хозяин чинил самовар.

Встал навстречу гостю, крепко обнял и сказал:

— Бешеный кот свалил его с лавки и вот полдня кручусь с этой посудиной.

Герасим Яковлевич полгода не видел Суродеева. Друг стоял перед ним в нательной рубашке, рукава засучены по локоть, с лица капал пот.

Внешне не изменился, не постарел, только брови стали реже, и волосы слегка посеребрились. Пятьдесят лет, куда денешься.

— Зачем в Кочелай вызывали?

— Да из Чапамо хотят выселить. Ну, я взял да покрыл их матом. — Раньше времени, говорю им, нас не хороните. Прошла тяга к выселению, на своей земле живем. — Хозяин дома помолчал немного и с улыбкой спросил: — Неужели и ты приехал меня выгонять?

— А в самом деле, почему бы тебе, Василь Василич, — улыбнулся Атякшов, — не переехать жить туда, где есть горячая вода, школа, детский сад, а?

— На что мне дом с водой? Веня, мой брат, всю зиму топит колхозную кочегарку. Днем на ферме, ночью Казань Эмелю греет спину. И все это из-за теплой воды, — стоял на своем Суродеев и поучительно закончил разговор так: — Кто не соблюдает поста, тому и мясо не мясо…

Молча слушая друга, Герасим Яковлевич рассматривал интерьер. Дом светлый и просторный. Кроме передней и кухни, была большая горница и спальня. Короче говоря, дом для большой семьи.

Зашла хозяйка. Поздоровалась с гостем, стала собирать стол. Сначала Атякшов не хотел сесть, но потом понял, что так неприлично.

Хозяйка нарезала пироги, принесла сливочное масло, варенье и кувшин с калиновым морсом. Атякшова больше всех удивили зеленые огурцы..

— Из Саранска привезли? — спросил он хозяйку.

— Почему из Саранска — свой парник есть, — улыбнулась та.

— Так вот живем, Михал Герасимыч. Уехать отсюда нет у нас желания, — разливая чай, продолжил разговор Суродеев. — Пусть не такая жирная у нас земля, но своя, не из-за океана привезенная. Топоры над нашими головами поднимали и бульдозеры присылали — все вытерпели.

— Если ликвидацию села утвердит райсовет, тогда нужно уезжать. Райсовет — власть, — на своем стоял Атякшов. — Как-никак, от его решения все мы зависим.

Василий Васильевич ладонью прикрыл небритый подбородок, будто стеснялся показать другу и, не глядя в глаза гостю, резко бросил:

— И в армии ошибаются! Забыл, как однажды на учениях солдат убил солдата? А здесь, видите ли, райсовет… И так уж больше половины деревень порушил. — Голос его все грубел. — Половину. — Половину России, считай, обезлюдили.

Атякшов слушал с горечью. Конечно, были ошибки и немалые. Но сейчас не о прошлом, а о будущем надо думать.

— Самое страшное — пропала у людей надежда. Кому-то, наверное, кажется: с верхнего этажа городской квартиры сельскую жизнь больше понимают, — изливал душу Суродеев.

— Да почему уж так? — хотел возразить гость. — Самые тяжелые работы сейчас механизированы.

— Дела, механизация! — встрепенулся Василий Васильевич. — Какая польза от этой механизации без людей? Гера, прости, если скажу: самый большой ущерб селу в том, что оторвали человека от земли. Иди-ка разъедини Суру, увидишь, куда будет течь. Никуда не пойдет — разольется вода — и все.

Жена хотела остановить его: хватит, говорит, хватит, снова куда-нибудь вызовут…

— Пусть вызывают, кому нечего делать. За это, Полина, правду им скажу. — И повернувшись к гостю, Суродеев спросил: — Как, начальник, позволишь сказать?

— Говори, говори, — ответил Герасим Яковлевич. Простые, задушевные слова понравились ему.

— Сел стало почти в три раза меньше, и во столько же раз увеличились цены. Подорожали мясо, картошка, мед. Скоро и колодезную воду будут продавать на базаре. Вот куда привели нас эти «реформы»…

От Суродеевых Атякшов вышел поздно ночью. На улице дул пронизывающий ветер. Герасим Яковлевич спрятал руки в карманы и, направляясь к машине, уже сам другу изливал душу:

— Ты, Вася, сегодня заставил меня о многом задуматься. Почаще к тебе надо было заходить, возможно, и сам я поменьше бы ошибался.

— Значит, есть грехи! — от души засмеялся Суродеев.

— Есть. Есть. Без грехов людей не бывает. Около себя таких держу, от которых пользы — как от козла молока.

— Все излить тебе не успел: при жене как-то неудобно было. Они, женщины, четырьмя ушами слышат. Привет послала тебе Зина. Спрашивает, как там Гера. Начеркал ей, а как же. По-прежнему, говорю, на легковушке он катается, не как я — на лошади. Сестра живет припеваючи, оба сына приторговывают.

— Ну тогда до новой встречи, — протянул Атякшов руку. — Спасибо за вечер. Сам заходи к нам…

Фары «Волги» осветили дорогу. Атякшов смотрел через стекло кабины и думал: завтра он откроет заседание исполкома тем, о чем ему говорил сослуживец. Действительно, завтрашний день нужно начинать с обсуждения проблем малых деревень.

* * *

Проводив саранских гостей, Борисов включил телевизор и долго дремал у неубранного стола, смотрел, как на экране мелькали полуобнаженные артистки. Остановились они только тогда, когда стали показывать детскую передачу «Спокойной ночи, малыши».

Из головы все еще не выходила встреча с Атякшовым. «Почему он заезжал в Бычий овраг? Посмотреть, что там делаем? — думал Юрий Алексеевич. И сразу словно кто-то толкнул его: — Боится, что без него всё начнем!» И он мысленно улыбнулся.

Выключив свет, он открыл форточку, прилег на скрипучий диван, который ему оставили бывшие квартиранты — дом наполнился щекочущим ноздри влажным воздухом.

Маленькая комната казалась ему большим темным сундуком. Не светились бы окрашенные белой краской стол и два стула, не тикали бы настенные часы, недавно купленные в Саранске, совсем бы не подумал, что есть у него гнездо. Тридцать два года Юрию Алексеевичу, а вот квартиру только что получил. Четыре года в Кочелае он снимал жилье. Сам как-то не просил квартиру, другие тоже не беспокоились о нем. По правде сказать, он здесь почти не бывает.

Вспомнив Бодонь Галю, нехорошо стало на сердце. Что за черт пробежал между ними? Конечно, сегодня утром женщина неправильно поняла его. Да и характер, видать, непокладистый: чуть что — губы надует. Пусть жует узду, далеко не уйдет — ей не семнадцать лет. Дело, понятно, не только в этом. Ну, он сказал необдуманное, да ведь в приемной исполкома не будешь обниматься. Смотри-ка, больше не заходи, говорит… По телефону отругала. Даже в Вармазейке об этом слышали. Стыдно, ничего не поделаешь, но если любишь, то приходится терпеть.

Неожиданно перед Борисовым встала та ночь, когда они с Галей встречали Новый год. Вдвоем сидели за столом и вспоминали юные годы. Детство — вот что сближает людей! Тогда он рассказывал женщине о красоте его села. Родные места и сейчас казались ему такими, какими были раньше: спускавшиеся под гору две улицы, недалеко от них дремлющее кладбище, чуть подальше, почти у самого леса, колхозные амбары и бегущая в траве полевая дорога…

Очень любил с соседскими ребятами бегать в овраг за опятами, который находился перед их домом около вьющейся ящерицей речки. После каждого дождя они приносили по корзине луговых опят. Мачеха начинала жарить. Ах, какой приятный запах шел по всему дому!

В прошлом году во время отпуска Юрий Алексеевич вновь ходил в любимый овраг — захотелось вспомнить детство, но былой красоты не увидел. Луг куда-то пропал. На его месте росли орешник и молодые березки. Потом у сельчан спросил, в чем дело? Те начали рассказывать: овраг, мол, покрылся кочками — неприглядным стал. Пришлось туда посадить деревья — все будет красивее. Вот куда подходит пословица: «Когда не хватает ума — не берись за дело».

А сколько земли заросло ивой и кустарником в их районе! Правильно делает Вечканов, что хочет соорудить пруд, развести рыбу, воду использовать на орошение полей.

Такие ненужные овраги, считай, есть в каждом хозяйстве.

«Даже Богом данную природу не можем правильно использовать. Хуже того, иногда мы, люди, сами портим ее», — думал про себя Борисов. И вспомнилась ему первая поездка в Чукалы. Тогда нужно было подыскать место для клуба. Сельская улица, где стояли школа и магазин, не нравились: по ней в дождь без резиновых сапог не пройти. Руководители села там хотели поставить и клуб. А почему бы не построить на сухом месте, на пригорке? Когда-то здесь, в середине села, стояла церковь. В последние годы там хранили удобрения. Люди в клуб спешат — в нос неприятный запах лезет. И все равно склад не разломали. Сначала Борисов полдня уговаривал председателя колхоза Никитонкина увезти мочевину в другое место, затем сельские старушки долго его не пускали на «святое место»…

В Чукалах Юрия Алексеевича удивило и другое: колхоз остался без пастбищ. Почему? Присосалась, говорят, к райцентру одна контора, в названии которой есть слово «мелиорация». Именно она пригнала в Чукалы семь бульдозеров, выпустила их на луг и давай пахать. За короткое время такие траншеи наделали — человека не видно. Вскоре они наполнились тухлой водой, вытянули всю луговую влагу. Сейчас там ни коров пасти, ни сено косить. Испоганили всю округу. А потом и высохла душа сельчан. Уезжают они в разные места, новые места ищут, как ласточки теплые страны.

А он, Борисов, приехал жить в Кочелай, стремится здесь пустить корни. Завтра свой проект пруда, как сказал Атякшов, нужно отвезти в Саранск. Они там, в проектном институте, с ума сошли — третий раз с ним вызывают? Третий раз будут обсуждать или же новый подготовили? Измеряйте, делайте, ищите косточки в яйце — пруд все равно не увеличится. Овраг не соска — не вытянешь. На что им институт? Проект уже готов. Бетонные кольца на местном заводе отольют, нижняя плотина тоже будет сооружена своими силами. Вот пройдет половодье, пришлют землероющую технику — только смотри, как идет дело.

В родном селе Юрий Борисов любил встречать весны. Больше всех из-за зеленой оттавы, которая росла вокруг их дома. От осенних и зимних ночей он раскисал: мачеха с отцом рано ложились, не разрешали ему читать книги. Мачеха всегда была недовольна: «Хватит жечь огонь. За него деньги платим!» И выручающая от тоски книга оставляла мальчика с отключением света.

Борисову не нравилось и днем. Мачеха приходила с поля уставшей и злой. Чуть что — сразу приставала к нему: мало, говорит, нарвал для поросенка крапивы, воду для стирки не в ту кадушку натаскал и так далее. Будто за все, что происходило у них дома, был виноват только он, Юра.

Отец часто пил. Как жил сын, чем горела его душа, он не интересовался. В доме верховодила мачеха (без родной матери Юра остался в четыре года, ту знал только по фотографии), старая дева из соседней деревни. Отец женился на ней только из-за богатства. «Богатство» же известно какое: платья, несколько аршин полотна и оставшиеся от ее бабки серьги с кольцами.

Юра не забыл, как летом, когда мачеха уходила в поле мотыжить картошку, он стелил около крыльца на зеленый луг залатанный отцовский плащ, под голову клал фуфайку и, лежа на животе, начинал читать. Над книгой сидел до тех пор, пока с уходом солнечного тепла не уходила со двора жирная свинья. Та сначала долго терла свою спину о ступеньки крыльца, потом, если мальчик не поднимал голову, подходила к нему, начинала зубами теребить фуфайку. Юра вставал, садился на нее, и та, визжа, убегала. Дорогу свинья знала: под окнами соседского дома, через овражек, она выходила к убранному полю, которое находилось почти у села и, шамкая, начинала жевать неподобранные колосья. Юра собирал охапку соломы, расстилал на жнивье и вновь прилипал к книге. И так — до захода солнца, пока свинья не наедалась и не подходила…

Конечно, об этом он не стал рассказывать Гале. Женщины не любят такое, им подавай бесконечные небесные дали, где ангелы летают. Не будешь говорить им и о первой любви — потом женщины сто раз тебя упрекнут: вот, мол, каким был донжуаном!

С той девушкой он ходил в кино, целовался — молодость! Один раз он пошел к Гале (надо же, имена даже одинаковые!) та — с кавалером. Парень был в форме летчика. Две маленькие звездочки на погонах — лейтенант, выходит. Ну, поздоровался с ними, встал рядом и стал слушать. Парень рассказывал о последнем полёте. Произошло вот что: если бы, мол, не он — самолет товарища, того и гляди, упал недалеко от аэродрома. Галя улыбалась ему в лицо, на Юру даже не взглянула. Потом не выдержала и сказала: «Прости меня, Юра, я выхожу замуж…»

— Как замуж? — не сразу тогда понял Юра.

— Есть желание, вот и выхожу, — встряхнула девушка кудрями. — В поезде познакомились. — И назвала имя парня, которое Борисов сейчас забыл, да и вспоминать незачем.

Тогда Юра вышел на улицу, которая показалась ему почти подполом — темной-темной, ни людей не видно, ни домов. Грустно, сам не свой, побрел в сторону реки. Долго бродил. Потом пристал к одной женщине, проводил до квартиры и у нее остался ночевать. Много раз заходил к той «невесте» — все успокаивал душу. Со временем все это ему надоело, и он махнул рукой на судьбу, пусть плывет куда ей захочется. Не пропадет. Он с руками-ногами. Хватит! Мужчина никогда одиноким не останется.

Вскоре начались экзамены, некогда было вспоминать о любви, потом поехал на практику в Саранск. Десять лет прошло, как расстался с первой любовью, десять половодий смыли воду — не забыл ночь расставания. И первая Галя в масле не катается. Борисов уже шесть лет работал в Саранске, как от нее получил письмо. Откуда женщина нашла его адрес — не сообщила, только по письму Юра догадался: та знает почти о каждом его шаге, даже куда ездит в командировки. Наверное, близкая подруга где-нибудь есть. Бог с ней… Галя сообщала, что недолго мужу кудри гладила — разошлись. Так, говорит, жизнь неплохая, только вот мужики не дают прохода. Если попадет Юра на Север, писала женщина, пусть без стеснения заходит…

Когда есть синица в руках, не гонись за журавлем…

И вот сейчас в его жизнь вошла другая Галина. Вошла здесь, в Кочелае…

Нечего скрывать: Борисова в районе приняли радушно. Из-за новостроек его зауважали, и у него появилось много единомышленников. В Саранске намного тяжелее: понимания не находил. Архитекторов там и без него хватало. Здесь, в Кочелае, с московским дипломом он был один. И без дела не сидел. Все на стройках да на стройках. Смотришь, утром копошится со строителями детсада, после обеда — уже в другом селе, где поднимали жилой дом или клуб. Каждому скажет хорошее слово, даст добрый совет, поможет делом. Прошлым летом по его проекту в райцентре такой кинотеатр отгрохали — в Саранске не найдешь. Трудится Юрий Алексеевич не для показухи. Любит он свою профессию и хорошо знает. Не зря выбрали заместителем председателя исполкома райсовета. Честно говоря, на это место не лез — человек он молодой, есть любимое дело… Друзья заставили! Пора, говорят, по-новому смотреть на жизнь. Если сами не будем стоять за себя, тогда ничего хорошего не получится. Действительно, много обещаний раздается на собраниях, райгазета пишет о «передовиках», а тротуары гнилые. Или взять дальние села. По улицам в непогоду на тракторе не проехать. Зимой всё занесено снегом. Возможно, из-за бездорожья молодежь покидает родимые места.

Долго Борисов думал о предстоящих днях. Его мечты, словно разноцветные шелковые нитки, сматывались в один большой клубок.

Думал он и своем счастье… Каким бы оно ни было, всё зависит от самого. А, может быть, и не только от него? Вон как он угождал второй Галине, но та все равно была неприступной…

Вспомнились утренний разговор, упреки по телефону, те ночи, которые они провели. Какое там времяпрепровождение — рядом с Галей он дышал всей грудью, чувствуя ее тепло. А здесь — только холод. Лезет и лезет за ворот открытой рубашки, скоро до сердца доберется…

«Ой, забыл!» — Борисов только сейчас догадался, откуда дует. Захлопнул форточку, вновь прилег на диван. И здесь позвонили в дверь.

Юрий Алексеевич повернул ключ — перед ним в красивом платье, будто шестнадцатилетняя невеста, стояла Галя.

«Дзинь, дзинь, дзинь!» — заскрипели пружины двери, отчего Борисов улыбнулся.

Они молча стояли и смотрели друг на друга. В квартире было тихо, только настенные часы гоняли сверкающий маятник и, загадочно улыбаясь, в окно смотрела луна, будто уже знала, что будет между ними.

— Что, дождался? — не удержалась гостья. В глазах засверкали зелено-желтые огоньки, они готовы были прожечь Юрия Алексеевича.

— Я о твоем приходе и не думал, — оправдываясь, ответил он.

— Тогда прости, что не удержалась. Видишь, сама пришла… — Галя не успела договорить, как Борисов стремительно привлек женщину к себе.

— Я, я… — что-то хотела сказать Галина, но Юрий Алексеевич не дал ей этого сделать своим страстным поцелуем.

Не зря говорят: у любви два конца — одним сердце тревожит, другим успокаивает…

 

Четвертая глава

Запряженный в легкий тарантас мерин наконец вышел на большую поляну, остановился у дома с длинным двором.

— Спасибо, Семен, выручил. Пешком не дошел бы до ночи. Своя лошадь что-то захромала.

— Заходи, чаем с медом угощу, — пригласил Федор Иванович возчика.

Светловолосый парень молча распряг гнедого, этим как бы показывая: как же, зря ли столько верст гнал?

Пикшенский кордон, как называли обход Пичинкина во Львовском лесничестве, построили лет десять назад. Именно тогда Федора Ивановича пригласили в лесничество, сказали: «Ты в наших лесах бывалый капитан, а большому кораблю — большое плаванье».

Пришлось перейти на новое место: нос задерешь, не так тебя поймут.

Раньше Пичинкин со своей семьей жил в Инелейке, до которой отсюда километров двадцать. Леса там поменьше, дети ходили в школу в ближнее село — Барахманы, жена, Матрена Логиновна, в школе готовила обеды ребятишкам. Правда, новое место было получше: вокруг кордона растет сосняк, рядом Сура, на полянах коси сколько хочешь, отдохнуть тоже есть где. Об одном переживал Федор Иванович — нет поблизости школы. Жена, когда переехали сюда жить, днем и ночью ругала: в лесничестве тебя и за человека не считают — послали в такую глухомань, что ненароком Бабу-Ягу встретишь.

Как не переживай, но дело не оставишь… считай, Пичинкины всю жизнь провели в лесу. Сначала дед лесничил, потом — отец. И вот сам уже тридцать лет эту лямку тянет.

«Как-нибудь вытерпим», — успокаивал в первый год своих детей Федор Иванович. Сам не увидел, как те подросли и разлетелись. Аня живет в Саранске, Наталья — врач Кочелаевской больницы, Витя — мастер местного лесокомбината. Вот и сейчас сын приехал — перед домом остановился «Уазик».

Федор Иванович не успел выйти на крыльцо, как появился Виктор. И не один, а с ровесником.

— Познакомься, отец, — после приветствия обратился он к отцу и, повернувшись к гостю, добавил: — Это Макаров, ревизор министерства.

— Приехал — хорошо, — то ли от усталости, то ли от чего-то другого с неохотой ответил старший Пичинкин.

Гость протянул руку:

— Николай.

— Думаю, здесь не будет делать ревизию, — посмотрел исподлобья на сына Федор Иванович.

— Ты что, отец, такими словами мерина свалишь! Хорошо, что гость русский, не понимает…

— Когда нужно, и эрзянский поймет, — снимая с ног сырые сапоги, твердо сказал Федор Иванович. — И будто оправдываясь, прибавил: — Не обижайся, Коля, устал я. И вот еще что, — он повернулся к Виктору: — Тетя Лена Варакина сильно заболела.

— Тетя Лена? — растерялся Витя.

— Вчера при погрузке зерна позвоночник ушибла. Матери не говори, расстроится…

К ним подошел Сема Киргизов, который довез Федора Ивановича. Высокий, худой.

— Ну что, чаем напоишь? — обратился он к хозяину.

— Напою, как не напоить? — наконец-то пришел в себя Федор Иванович. — Все в голове перемешалось. Стареть, видать, стал, забыл…

— Мой дед поговаривал: «Кто молод, у того в голове копоть, а кто стар, тот всегда мудр…» Отдыхай, Иваныч, семеро детей не сидят у тебя на шее. Недавно Наталью, твою дочь, в больнице видел, она сказала: если, мол, увидишь моего отца, привези хоть разок в гости.

— Хватит болтать языком, айда заходи, — махнул рукой Федор Иванович и зашел в дом.

Матрена Логиновна жарила мясо, Витя помогал ей — чистил картошку.

Ему двадцать восемь лет. Еще холост. Дома все наказывают: приведи жену, не приведешь, сами сватов пошлют. Правда, прошлым летом появлялся с девушкой, кассиршей лесничества. Матрене Логиновне она сразу не понравилась. Высокая, с худыми ногами, как чибис летала по дому. Платье на ней было до колен, волосы крашеные, наполовину — черные. Перед сном невеста сама стала просить хозяйку: «Мы, Матрена Логиновна, с Витей постелем в коридоре, там попрохладнее».

Когда Витя вздремнул на диване, мать поняла: нет, это не будущая сноха. Она на первую жену бывшего петровского соседа, Кирилла Сыркина, похожа. Ту привозил он издалека. Матрена Логиновна до сих пор помнит: когда женщины спросили фронтовика, где нашел такую красавицу, Кирилл, смеясь, рассказал вот о чем:

«Иду, друзья, по городу Бузулуку, сердце ликует. Как не радоваться: война закончилась! Вышел я из госпиталя, а здесь — красавица навстречу. Куда, спрашивает, так спешишь, солдат? Как куда, говорю, домой. Отпустили меня после лечения».

Вновь пошел по улице. Девушка, чтоб ей неладно было, догнала и заговорила вкрадчиво:

— Солдат, а солдат, а на другой бой у тебя нет желания?

— Нет, — говорю, — мне эти бои уже по горло надоели.

Конечно, сразу не докумекал… Порой ведь как бывает: пока по голове не стукнут — не поймешь. Глазом моргнуть я не успел, а она уже мне на шею повесилась. Полюбился ты мне, говорит, и все. Только когда до дома доехал, узнал: в тот день она приехала на поезде из Уфы и пристала ко мне. И отправился я с ней на новый «бой».

«Красивая, — хвалили невесту Кирилла сельские женщины. — Колени вон какие белые — кроме калачей, видать, ничего и не ела».

— А почему им не быть белыми, — начинали смеяться и мужики, — не видели ее ни разу у колодца. Одно знает: днем и ночью с Кириллом играет.

Так, возможно, вышло и с Витей. «Какая та невеста, которая и себя не любит, — ругала Матрена Логиновна кассиршу, когда готовила обед. — Как сказать, не любит… Любит — сама постелила в коридоре».

Но как ни успокаивай себя, Вите пора жениться. У всех друзей есть семьи. Года ведь, как осенние поздние листья: сначала зеленеют-зеленеют, потом потихонечку начинают линять, и сами не опомнятся, как ветерок сорвет их, всех до единого.

Матрена Логиновна вновь заговорила о женитьбе.

— Николай, почему не привезли с собой невест?

— Каких невест? — удивился он.

— Тех, которые в лесничестве остались.

— А-а! — догадался ревизор. — Витьке и вправду пора жену приводить. У меня, Матрена Логиновна, уже двое детей.

«Смотри-ка, моложе Вити и уже двое, — позавидовала женщина. — И мне бы тоже внуков, — склонилась она над шипящей сковородкой. — Не зря говорят, без внуков старый человек — что лес без берез. Вышла бы Аня, старшая дочь, замуж где-нибудь поблизости — глядишь, внуки по нашему дому бегали. Сейчас за год один раз привозят Свету недели на три — вот тебе и вся радость. И внучка уже не маленькая — шесть лет, на коленях не удержишь. Лес ведь не село — затеряется в кустах — поди отыщи!»

В прошлом году чуть беда не случилась с ней… Тогда Матрена Логиновна оставила Свету у крылечка, сама с пустым ведром пошла за водой к ближайшему роднику. Вернулась — ребенка нигде не видно.

«Света! Света!» — стала она кричать на весь кордон. Та будто сквозь землю провалилась. «С собакой возится!» — подумала Матрена Логиновна. Зашла во двор, где находилась собака — внучки и там нет. «Вай, что наделала!!!» — заголосила бабка. Сама бегает вокруг дома, ищет. Наконец-то догадалась зайти под навес, где муж рыл новый погреб.

Света спала в недокопанной яме. Инешке, руки-ноги целы, такое горе настало бы — зять живьем сожрет. Нехороший он — это Матрена Логиновна поняла еще во время свадьбы Ани. В первую ночь уже бушевал — посуду перебил. Кричал, что не так Аня вела себя с парнями — каждому улыбалась за столом…

И потом не изменил характер: приедет с дочерью из Саранска, слова не промолвит, словно немой. Однажды Матрена Логиновна не удержалась и за ужином спросила: «У тебя, Толя, есть язык? Все молчишь да молчишь». Тот вскинул рыжую голову и коротко бросил: «Язык теряют те, кто живет в лесу, а я среди людей хожу», — и отвернулся. После этого вот уже три года не приезжает. И дочь заступается за него. Недавно, недели три тому назад, приехала с незнакомым шофером, скинула в багажник два мешка картошки, и обратно в Саранск. Матрена Логиновна даже спросить не успела: что, как… «Потом, потом!» — отмахнулась Аня и уехала.

Расти детей!..

Окунувшись в грустные думы, хозяйка даже не заметила, как пришел муж.

— А ты почему так долго? Обещал скоро вернуться, а сам будто в воду канул, — начала она его упрекать. Увидела, что усталый, смягчилась. — Не заболел? Смотрю, лицо у тебя что-то бледное…

— Побледнеешь, когда пешком ходишь! Спасибо ему, — Федор Иванович кивнул на стоявшего у порога парня. — На лошади довез. — Помолчал немного, спросил: — Узнала?

— Узнала, а как же! Сын Киргизова. Проходи, Сема, проходи, будь гостем.

— Давно приехали? — махнув головой в сторону передней, спросил Федор Иванович.

— Давненько. Все тебя ждали. Вместе, говорит, сядем за стол.

— Ты, Матрена, поставь самовар. Сему чаем с медом угостим.

— Сначала поешьте. На голодный желудок и мед покажется горчицей. Утром завтрак почему забыл? Яйца сварила, мясо…

— Спешил. Даже ружье забыл. Только вышел к Пор-горе — навстречу, с теленка, волчица. С оторванным хвостом которая. Забыла, в прошлом году, когда за орехами ходили, из-под ног выпрыгнула?

— Дальше что? — спросил Витя, стоявший у двери.

— Что? Нарвал сухой травы, зажег — и давай на нее кричать. Побежала лешая к Бычьему оврагу. Там, видать, ее логово..

— Садитесь, мясо остынет, — пригласила хозяйка.

После проводов Семы Федор Иванович надел старую фуфайку, вышел курить на крыльцо.

После зимней спячки растущие вокруг кордона березы распустили почки. Голосили птицы, на поляне трава, с которой на днях сошел снег, уже совсем зазеленела.

«Новая весна пришла, а с нею и новые заботы, — подумал Федор Иванович. — А весна — всему начало…»

* * *

Что и говорить, время летит быстрой птицей. Но птица прилетает вновь, а прошедшее уже никогда не вернется. Недавно, будто вчера, Федор Иванович был молодым. Отец, бывало, все учил его, как сохранить лес. Он умер, сейчас не знает забот — свое сделал, а вот ему, его сыну, продолжать его дело.

Федору Ивановичу неожиданно вспомнилось то зимнее утро, когда они с отцом попали в пургу. Было это в первые дни апреля. Тогда они ходили показывать соседнему колхозу делянку, которая находилась у Бычьего оврага. Хорошо, что туда легко проехать: сели на трактор — и на месте. Возвращаться пришлось на лыжах. Тогда и собаку брали с собой. Зачем? День не обещал плохой погоды. А здесь неожиданно началась пурга и вскоре послышался вой волков. Хорошо, что стог сена был рядом. Запалили костер, отпугнули стаю.

…Оторвавшись от грустных мыслей, Федор Иванович выбросил недокуренную сигарету в извилистый ручеек, и та, крутясь-вертясь, вскоре исчезла.

«Вот так и жизнь куда-то пропадает», — подумал Пичинкин. Встал у вороха дров, достал топор.

Подошел Виктор и тихо произнес:

— Иди, отец, отдохни. Сам доколю.

Федор Иванович сел на бревно, размял между пальцами новую сигарету и обратился к сыну:

— Николай к кому приехал? К Захару Даниловичу?

— Ошибся, бери повыше. В министерство пришла жалоба, купил, говорят, наш директор машину. В самом деле, отец, откуда Потешкин столько денег взял? Зарплата, сам знаешь, с комариный нос…

— Ну-у, ты уж это зря… Двадцать лет директором комбината. Иногда и воробей в пыли пшено находит.

— Конечно, находит. Там, где раньше ворох был.

Федор Иванович снова прикурил, выпустил через нос дым и, будто от нечего делать, вновь произнес:

— На хвост Потешкина, сынок, нелегко сесть.

— Сначала ревизию надо провести. Жалобу, знамо, свои настрочили. В ней, говорят, обо всем написано: сколько бревен привез, кому и когда их продал.

— Какие бревна? — задвигались у старого Пичинкина брови.

— Десять дубков. На венец дома, слышал…

— Вот что, сынок, — неожиданно сменил разговор Федор Иванович. — Не суй нос куда не следует. Продал — его дело. У нас одна забота: охранять лес, растить новые деревья.

— Понял тебя, отец, понял… Они воруют, а мы с тобой по липовой бумаге лес отпускаем.

— Ты что, с ума сошел, такое болтаешь? — не удержался старший Пичинкин. — Ты не воровал? Не воровал! Тогда не мы виноваты…

Ревизора они заметили лишь тогда, когда тот сел около них и спросил, скоро ли высыхнут лесные дороги.

Виктор улыбнулся, а Федор Иванович сказал:

— Считай, в середине лета.

— Ваш комбинат когда выполняет план по заготовкам? — вновь обратился гость. — Зимой?

— Иногда и летом, — буркнул под нос Федор Иванович. — В нашем деле, Николай, как бишь по отчеству?

— Митрофанович.

— И летом, Митрофаныч, в лесу не сидят. Понятно, летом готовить лес — одни мучения. Смотришь иногда, как во время валки ломаются молодые деревца — в пот бросает. Заготовители ведь план гонят, за это им деньги платят… За лес они не радеют.

— Выходит, большое дело делают, так?

— А ты как думаешь? Шифоньеры и все прочее из чего сделаны? Из дерева. Стол, за которым ешь-пишешь, сам разумеешь, не каменный. А ведь это дерево, может быть, свалено в нашем лесу.

— А-а, вон в чём дело! — засмеялся гость, — тогда вали сколько хочешь, лишь бы люди не видели. — Николай что-то хотел добавит еще, но Виктор ему подмигнул, и тот замолчал.

Федор Иванович потушил сигарету и отправился во двор освободить с цепи собаку. Когда шел, нехорошо подумал о Викторе: «Смотри-ка, и этот «перья» распускает. Расти, расти таких, потом в душу наплюют, все переиначат».

Собаки на месте не было.

«Наверное, жена выпустила, — подумал Федор Иванович. — Всегда вот так: выпустит под вечер, пес потом шляется по всему лесу. Бестолковый, какой из него сторож! Вот у Киргизова Тарзан — тот настоящий друг!»

Пичинкин зашел во двор, где стояла лошадь, и стал выбрасывать навоз в открытое окошко. Усталость почувствовал уже на крыльце, когда присел отдохнуть.

Во дворе начало холодать. Пошел мокрый снег.

— Вот тебе и весна! — вслух сказал Федор Иванович. — Будто капризная девка: сначала позвала сватов, потом нос воротит, — и сам не зная отчего, улыбнулся. Постоял немного, вновь ему не по себе стало: вспомнилась Лена, жена шурина Варакина. О том, что она ушиблась, передали вармазейские лесорубы.

«Завтра же навещу, — подумал Федор Иванович. — Матрену пока нечего тревожить».

* * *

Парни долго беседовали в передней, потом уснули. И жена уже храпела. Только ему, Федору Ивановичу, никак не спалось. Кружились и кружились в голове разные мысли. Вспоминал, как сегодня ходил на дальнюю делянку, где вармазейцы заготавливали жерди. Возвращаясь, заглянул на пчельник, к Филе Куторкину. Старику больше семидесяти, но еще крепкий. Почему бы не быть ему таким? Не отмахивает, как он, в день по двадцать километров. Лепит и лепит из глины свистки, и, как ребенок, сам играет на них. Ульи в омшанике, сам — в теплом сосновом доме. Вот где счастье — всю жизнь отдыхает. Старик живет с младшим сыном, председателем Вармазейского сельсовета. Как живет — сходит в неделю один раз помыться в баньке, наденет чистое белье — и вновь сюда, на пчельник. Старший сын — директор завода в Саранске. Виктор, сын Федора Ивановича, жил одну зиму у него, когда учился в техникуме, чуть ли не в зятья к нему попал. У него одна единственная дочь, Симой зовут. Правду сказать, Федор Иванович не был против — девушка красивая, здоровая, своими глазами видел, когда с женой навещали сына. Когда-никогда и Вите нужно жениться, скоро уже отметит тридцатник. Пора уже свое гнездо иметь.

Потом Пичинкин заходил в лесничество, откуда Сема, сын Киргизова, довез его на лошади. Смотрит, что с ног валится, пожалел. Хороший парень, работящий. Видать, в мать пошел, та целый двор скотины держит. Держать-то держит, да почему-то Сема со своей семьей ушел от родителей. Не поладили? Или у каждого в жизни свои заботы?

Федор Иванович задумался о нынешней весне. Она что-то ему непонятна. Сегодня, смотришь, текут ручьи, завтра снег валит. К повадкам весны Пичинкин привык, видит их еще в зародыше. Не зря жена уже зимой спрашивала, какие овощи посадить в этом году, когда сажать картошку. Понятно, что Федор Иванович не сразу высказался — он тоже не знахарь, не посмотришь почке на макушку. Иногда природа, как сегодня, такие «пляски» заводит, которые бывают лишь во время цветения черемухи.

Но все равно в последние дни воздух помягчел, ночи стали не такими темными, как раньше. В феврале выходил на крыльцо — перед глазами стояли лишь стонущий лес да словно золой обсыпанные сумерки. А уже когда начинались ветры с поземками, тогда, считай, деревья завывали так, словно злые средневековые воины останавливались у кордона. Нет, не дает себя весна холодам. Вон верба опушилась, будто только что из яиц вылупились цыплята. В лесу пахнет смолой, совы по ночам стонут, как роженицы. Или же другая примета: на Суре лед потрескался, почернел. Поднимется вода — тогда половодье ничем не удержишь. Или еще: как-то совсем по-другому, ликуя, шепчутся ивы, забили еще сильнее из-под снега родники за огородом, стали потихоньку скрипеть тополя, которые несколько лет назад посадил Виктор. Лес, говорит, он и есть лес, а тополя — светлая память о Петровке…

Об этой деревне Федор Иванович думал частенько. Иногда даже навертывались слезы. Хоть деревня совсем недалеко от кордона, километров пять по прямой дороге, перед ней Пичинкин чувствует себя виноватым. На лес ее променял. Жили-жили они там, и вот тебе — провожает лесные ночи, лесные зори встречает. «Сосны, березы, осины, не пробежишь босиком под ними», — иногда начинал петь Виктор. Видимо, и он думал о своей деревушке.

Ясно, его, отца, травил. Однажды Виктор не выдержал, бросил в лицо: «Ты, отец, предал землю-кормилицу». — «Как предал, а разве лес не земля? — Федор Иванович вопросом на вопрос ответил. — «Земля-то земля, да только в лесу не поют перепелки. — Перепелка — птица полевая», — на своем стоял сын.

И вот пришла новая весна, уже двадцатая, которую встретил в лесу Пичинкин. Как всегда, в это время и сон пропадает. То и дело Федор Иванович выходит на Суру, слушает, как река дышит, просыпается от долгой зимней спячки. Откуда-то сверху, со стороны Кочелая, гонит и гонит льдины. Гудит, трещит, охает, выбрасывая на берег осколки.

В последнюю неделю Федор Иванович каждую ночь выходил на берег. Прокалывал палкой снег, измерял его глубину и ждал, когда он превратится в воду, разольется с Сурой и отправится в более крупные реки. Выглянет солнце, синее небо выбросит палящие струи в тихую воду — льдины медленно, почти лениво тронутся вперед. В такое время Пичинкину кажется: это не льдины трескаются, а с теплых стран, курлыча, летят журавли.

Не мучая себя, Федор Иванович запрягал в дровни пегую лошадку, отправлялся мерить то, что зимой на корню пилили и возили на лесокомбинат. Лес, который восхваляет птичьими песнями все времена года, очищает воздух и возвышает душу, превращался в щепу для крыш, срубы, дворы и бани. Гибкие, с белым станом березы рубят на дрова, иногда сложенные друг на друга бревна гниют в непогоду и от половодья. В лесу Пичинкин иногда чувствовал себя больным, места себе не находил.

А тут сын Виктор будто обухом ударил: на Потешкина, директора лесокомбината, кто-то бумагу накрапал. Как не пожаловаться, если он лес считает своим угодьем или, на худой конец, дачей. И Киргизов, лесничий, такой же. На людей смотрит свысока, будто он барин, а лесники — холопы. Дело, конечно, не в высокомерности.

Характер ломается, мнется, в оглобли и строптивого рысака запрягают. Себя считает всевластным — вот где вред! Сколько пострелял лосей — один Инешке знает. На что ему столько мяса? Снабжает кого-то из тех, кто в креслах, поэтому и никого не боится.

Или вот что еще… Сейчас лесные техники сами продают дрова. Сын Виктор даст им квитанции, а деньги велит оплатить в кассу. Это неплохо — ни один сучок не пропадает. Сельчане приедут за дровами — вот они, кучи, накладывай сколько хочешь, только плати.

Зимой и Потешкин приезжал. Свалил гладкие, без сучков березы, потом попросил: «Ты бы, Федор Иванович, нашел с десяток дубков. Друг дом ставит. Для нижних венцов нужны».

Конечно, дубовый низ — не осиновый. Дашь директору, как не дашь? И, конечно, не даром, заплатит. Поехали на четвертую делянку, где шла рубка, показал готовые бревна. В ту же ночь Потешкин пригнал машину с мужиками, те быстро их погрузили в длинный кузов и увезли. Федор Иванович даже спрашивать не стал, кто они, откуда. Зачем ему лишнее?

Потом два раза заходил на комбинат за квитанцией на лес. Кассирша одно говорила: «К самому заходи». А у Потешкина тоже свое: «Подожди немножко, вот перетряхнем план, что-нибудь придумаем». Об этом пришлось сказать лесорубам. Как не скажешь — бревна не иголки, мужики заметили пропажу, но смолчали. Когда Фёдор Иванович им сказал об этом, те на дыбы встали. Кому нравится бесплатно гнуть спину?

Потешкин, считай, половину дневного заработка увез. И, видать, после этого жалобы пошли наверх.

… Выходит, деньги — Потешкину, а ему трястись. Как не будешь бояться — делянка под его рукой, на каждом дереве своя отметина. Приедет такой ревизор, который у них спит, украденное сразу заметит. Много ума не надо — все перед глазами, только умей считать.

Утром, когда Виктор с гостем сели за стол, Федор Иванович спросил:

— Как думаешь, сынок, пешком доберусь до Кочелая?

— Зачем отправляться по грязной дороге? Отдохни-подлечись, а тетю Лену сам навещу, — Виктор догадался, о ком думал отец.

— В Кочелай вызывают? — из-за печки высунула голову хозяйка.

— Посмотришь, как и что, сразу сообщишь мне, — только им знакомым языком сказал старший Пичинкин.

У Виктора есть мотоцикл, до больницы недолго ехать. Заодно и сестру Наталью навестит, та давно домой не приезжала. Некогда, видимо.

Когда парни уехали, Федор Иванович надел валенки и спустился с печки чаевничать. Сегодня он не пойдет на делянку — прекратили рубку леса: дороги испортились. И самому незачем сбивать старые ноги. Всему свое время…

* * *

Потешкин все же успел внести деньги в кассу. Да и, по правде сказать, за три дня (на столько Николая посылали из Саранска) хорошую ревизию не проведешь, здесь полмесяца провозишься. И в лес не зайдешь — грязи по шею. Придется приехать, когда все подсохнет.

В пути Виктор Пичинкин спрашивал ревизора о их министерстве. Николай рассказывал с неохотой, каждое слово еле выцеживал. Да из услышанного вполне понятно: там работников — хоть пруд пруди! Виктор сам однажды видел, что в каждом кабинете сидят по два-три мужика с большими животами — «работают». Вот кого пригнать в их цех, пять срубов срубили бы за день!

— Платят вам как, по-нашему — по капельке? — после долгого молчания вновь бросил Пичинкин.

Ревизор пристально смотрел на льдинистую дорогу, вцепившись за спину Виктора. Наконец буркнул:

— Платят, как всем, не больше. Правда, сейчас оклады повысились, да только что купишь на эти деревянные? Мясо с базара, молоко тоже, овощи, сам знаешь, в городе не растут. Всё покупное!

— По-твоему, наше лесничество быков откармливает? — недовольно спросил Пичинкин.

— Понимаю, и вам нелегко… На песчаных землях абрикосы не цветут. Но все равно о мясе, думаю, забот не знаете — лосей вон сколько шатается!

Ревизор, видимо, вспомнил о сегодняшней поездке в лесничество, когда на их дорогу выходили два лося. Тогда он хотел остановиться, но Виктор не разрешил: самца дразнить опасно. Одним копытом может убить.

— Тогда кто же из вашего лесничества лосятину возит в министерство? — неожиданно выпалил ревизор.

Пичинкин растерялся и не знал, что ответить. Выходит, вот в чем дело… Не зря он находил в лесу лосиные кости. Рога домой брал, ими разукрашен весь чулан. Одни вот ему, Николаю, подарил. Большие, как волшебный куст.

— Кто, спрашиваешь, возит мясо в Саранск? — отвлекся Виктор от тягостных мыслей. — Те, кто лосей валит. Я ружье не чаще двух раз беру в руки и то на куропаток. Вот приедешь, разочек сходим. Во-он куда! — показал в левую сторону, где толстой серой веревкой тянулась Сура.

Доехав до кирпичной, с высокими куполами церкви, Пичинкин остановился и, прощаясь с Николаем, сказал:

— Приедешь в лесничество, не забывай, заходи.

В больницу он направился через загороженный штакетником стадион, так намного короче. Несколько двухэтажных домов белели совсем около леса.

В приемной спросил, где найти Пичинкину. Сказали, что Наталью Федоровну вызвали в Саранск, вернется только завтра. У Вити сразу испортилось настроение. Он давно не видел сестренку. Ничего не поделаешь…

Тётю Лену Варакину он нашел сразу. Ее палата находилась на первом этаже крайнего дома. Она, поднимая мешок муки, упала на спину и сильно ушиблась. Лежа на железной койке, все спрашивала, как там Матрена. Как живет? Да все по-старому. С утра до вечера возится во дворе. Держит корову, двух быков, несколько овец и поросенка. За ними уход и уход нужен.

Муж с сыном на работе, о скотине не знают забот. Привыкли уже к этому.

Пока говорили, в палату зашел дядя Федя. Поздоровался, поцеловал жену в щечку. Поцелуй Виктора удивил: таких ласк от Варакина не ожидал. По характеру он молчаливый, почти пасмурный, разговаривал всегда на повышенных тонах, а здесь, смотри-ка…

Правду сказать, дядя Федя им приходится родней. Он брат матери. Роднится же его жена. Виктор как не поедет в Вармазейку, ночевать заходит в две семьи: к тетке Казань Олде или к ним, Варакиным. Тетя Лена радуется каждому его приходу, будто своего брата встречает. Дядя привез ее с Оренбурга, где служил. Эрзянский язык она, русская, так освоила, что разговаривала, словно орехи щелкала. Ее полюбила вся родня. Матрена Логиновна, мать Виктора, когда хотела ехать в Вармазейку, не говорила: «Идемте к брату Федору». Говорила так: «Сестру Лену бы навестить, давно ее не видела…»

У больной Витя задержался недолго. Домой отправился через Вармазейку, с дядей, оставив мотоцикл в Кочелае. Недавно Варакин купил «Жигули», обещал прокатить с ветерком. Поехать не пришлось — асфальт был во многих местах в рытвинах, заполненных водой.

У села, около заброшенной гидростанции, увидели людей. Те, от мала до велика, смотрели половодье.

Остановили машину у обочины, подошли к собравшимся. Разве удержишься — половодье не каждый день бывает.

Береговой воздух был наполнен гулом ломающихся льдин и людскими голосами. Ликовали, кто как мог.

День был тёплым, солнце зависло над горизонтом и смотрело вниз, будто хотело спуститься к людям.

— Смотрите, смотрите, ивы как остриженные, — показывая на тот берег, кричал Казань Эмель. Несмотря на то, что недавно ему исполнилось семьдесят два, старость он не чувствовал: бегал по пригорку, прогонял от бурливой воды мальчишек:

— Кыш, горшочки, зевнете — река унесет!

То и дело слышались удивленные голоса:

— Вай, сколько досок!

— Полстога плывет!

Пичинкин подошел к стоявшим в сторонке мужчинам. Это были председатель колхоза Вечканов, агроном Комзолов и Судосев Ферапонт Нилыч. На кузнеце красовалась новая шуба, обут он в теплые резиновые сапоги. Протирая платком вспотевший лоб, он, журя, говорил:

— Видите, сколько добра пропадает? То-то… Доски-то, доски откуда в реке?

— У соседей незавершенный мост рухнул. Осенью начали строить, оставили с морозами, и вот тебе… — не выдержал Вечканов.

— Иван Дмитриевич, а бетонный мост мы можем поставить? — спросил Комзолов.

— Почему не можем, можем. Только деньги где взять: мост ведь не конюшня. Мешок денег потребуется, — исподлобья посмотрел председатель. И стал рассказывать, как он по этому поводу много раз заходил к Атякшову. Тот только ссуды обещал. Но ссуда требует проценты. Ее не дают за красивые глазки.

— Правильно делаешь: ссуды нечего брать. Прошли те времена, когда деньги из госбанка мешками возили, — не удержался Варакин, который до сих пор слушал молча. — Сейчас хозрасчет.

— Так-то так, но и без поддержки далеко не уедешь. Вот вчера кассирша вновь с пустыми руками вернулась, — разозлился председатель. И добавил:

— Смотрите, где ваши деньги — по воде плывут! — он махнул в сторону реки, по которой на огромной льдине плыло полстога сена.

— Кормовозы проворонили… Они что, не хозяева? За всеми не уследишь…

— Зря расстраиваешься, Иван Дмитриевич, — вступил в разговор агроном. — О кормах пусть заведующие фермами беспокоятся, а не ты. Трое их, втроем ждут, когда им привезут под нос. Недавно, возвращаясь из Саранска, заезжал в хозяйство Пешонова, там дела обстоят по-другому.

— И чему он тебя научил? — съязвил председатель. Он не любил Пешонова, который лет десять тому назад покинул их село и сейчас на новом месте верховодил.

— Брал на ферму. Там телят откармливают. Они, понятно, хорошей породы, да я не об этом. О кормах хочу сказать. Сено, солома и силос они держат прямо у фермы. Думаешь, кто над ними хозяева? Сами животноводы! Поэтому и клочка сена у них не пропадает…

К ним подошло еще несколько человек. Ферапонт Нилыч Судосев, который долго был механиком колхоза, когда с линии Волжской гидростанции провели электричество в Вармазейку, станция на Суре осталась безхозной. Кто-то даже решил ее сломать на кирпич. Но отец Вечканова, Дмитрий Макарович, который в те годы председательствовал, не разрешил. На колхозном собрании так и сказал:

«Кирпичи своими руками замесим: глины у нас полно. Станцию сломаем — Сура обмелеет».

Умно говорил старый Вечканов: плотина поднимала сурские воды. Где много воды — там и рыба, густые пойменные луга.

Тридцать лет стоит станция на Суре, столько же лет женщины белят мелом ее высокие стены, и со стороны села она кажется плывущим кораблем.

Разлив… Половодье… Кто не знает, что это такое, тот никогда не почувствует настоящую красоту! Это не только пробуждение природы и волнение души — с разливом в человеке рождается что-то большое, неизмеримое, будто в саму бесконечность, как в эти воды, устремляются все его мечты.

Люди любовались бурлящей Сурой. Река, ломая льдины, спешила к восходу солнца. Там она встретится с Волгой, и та станет еще более полноводной.

— Ферапонт Нилыч, как думаешь, Волга скоро поднимется? — вдруг обратился Пичинкин к старику Судосеву.

— Вчера Числав звонил из Ульяновска, сказал, что пока еще молчит, видимо, силы копит.

Числав с Виктором сидели за одной партой. После окончания школы милиции друг женился, и жена-учительница потянула его в институт.

— Эх, как мне нужно в Ульяновск! — вздохнул Вечканов.

— Что там тебе делать? — удивился агроном.

— «Уазик» без мотора!

— Выходит, готовь весной телегу, а зимой сани, — засмеялся Варакин. — А что, в Ульяновске моторы без нарядов раздают?

— Наряд достану, да дороги закрыты. На спине мотор не потащишь.

— Без машины, значит, пропадешь? — вновь свое твердил Варакин. — Запряги, как наш агроном, рысака и катайся. Так, Павел Иванович?

Комзолов улыбался. Виктор понял: дядя Федя насмехается над председателем, того и гляди, поругаются. Он знал, они давно не ладили. Подтянул Варакина за рукав пальто и сказал:

— Мне пора уходить, айда проводи, — и они направились к «Жигулям».

Дядя молчал, да и Виктору не о чем было говорить. Неловкое молчание прервал Варакин:

— Как там Лисин, все чужие деньги считает?

— Считает, куда денешься, такая работа.

Варакин спрашивал о главбухе лесокомбината, с которым служил в армии.

— Ой, чуть не забыл… С отцом лодку подправьте. Вчера чуть не уплыла. Как оставили непривязанной за моей баней, так всю зиму и пролежала. Хорошо, что вовремя спохватился, с соседом в огород занес!

— Вот сойдет вода, тогда с отцом придем. Сейчас некогда. Нам две лодки нужны, одной не хватает.

— Смотрите, это ваше дело. Только досок не просите.

Дядя подвез Виктора до опушки, оттуда Виктор пошел пешком. Пять километров для него не расстояние, по лесу не столько прохаживает.

* * *

Главбух Лисин отгуливал отпуск. Время зря не терял — к дому из трех комнат пристроил веранду. Сейчас с Виктором Пичинкиным там пили чай и говорили о делах.

Лисину около пятидесяти. Сын служит прапорщиком, дочь учится в Саранске, сегодня приехала навестить. Стеснительная, тихая. Проходя около Виктора, покраснела.

— Как думаешь, квартальный осилим? — спросил главбух.

— Отступать стыдно… Правда, машины сейчас не заедут в лес, да уж как-нибудь…

Лесокомбинат на хозрасчете. На охрану леса и его посадку он выделяет деньги. А вот зарплату рабочие сами должны зарабатывать. Рубят лес на бани и дворы, делают для домов стропилы, строгают щепу, пилят доски.

— Как насчет твоего рацпредложения, польза есть от него?

Разговор шел о дровах. Жителям района продажу дров Пичинкин ведет по-своему: квитанции раздал лесникам, а те дрова отдают прямо с делянок. Деньги несут в кассу лесокомбината.

— Смотри, петлю бы не повесили тебе на шею, — учил главбух, которого за глаза нарекли «главбогом». — Я иногда хожу будто по ножу, только душу перед всеми не открываю. Таких дров наломаешь — всю жизнь будешь проклинать себя.

Наставления «главбога» Пичинкин считает насмешкой. Все деревья не счесть. Вон сколько повалено их бураном и ветром, гниют-пропадают, лучше бы их продать и не гноить.

В лесу, несмотря ни на что, жгут костры, жарят шашлыки, слоняются с ружьями. Разве за всеми уследишь? В прошлом году кто-то оставил непотушенным костер — двадцать гектаров слизал огонь. И в самом деле, зачем вспоминать о возе дров? Что еще очень плохо — люди, видать, думают, что лес бесконечный, неизмеримый, поэтому на дрова рубят стройные березы, осину и ольху и за деревья не считают. Какой уж там лес в лесничестве — одни пустые поляны!

У главбуха Пичинкин долго не задержался: у того дочь приехала, пусть поговорят о своем. Пошел бродить по лесничеству.

Поселок находился в лесу, дома длинные, похожи на казармы: только гнездо у Киргизова будто купеческое — высокое, в восемь окон, с передней и задней половинками. Недавно его поставили, под окнами еще не убран мусор.

Дошел Виктор до магазина, спичкой осветил приклеенное объявление, прочел написанное: в Вармазейском клубе сегодня демонстрируют фильм. Туда не успели. Времени восемь часов, кино уже началось.

Парень постоял немного и пошел по спускающему к Суре проулку. Остановился перед домом с тремя окнами. Постоял. Здесь живет Зоя Чиндяскина, кассирша лесничества. Виктор не стал стучаться в дверь, сбросил защелку и зашел.

Женщина что-то стряпала на кухне. Четырехлетний сынок возился в передней с игрушками. За полмесяца, сколько был здесь, ничего не изменилось. Такой же грязный пол, сморщенные от зимней сырости обои.

Виктор хотел поцеловать женщину, та всколыхнула плечики, которые виднелись под тонким халатом, чуть отстранилась. Парень заметил, что от его прихода она растерялась.

— Почему так плохо встречаешь? — не удержался парень.

— Ты что, пропал на полгода, теперь ждешь, что на шею брошусь? Зашел — хорошо, — недовольно сказала она из-за печки.

— Смотри-ка, я по-хорошему, а ты от злости перья распустила…

С испорченным настроением Пичинкин прошел в переднюю, стал играть с мальчиком. Вскоре зашла Зоя. Хотела что-то сказать, но не успела: кто-то стукнул в дверь в сенях. Хозяйка испуганно посмотрела на незваного гостя, вышла открывать.

Из сеней раздался густой бас. Пичинкин сразу узнал, что пришел лесничий. «Чего ему тут надо?» — мелькнуло в голове у парня. Самому стало неловко, будто поймали на воровстве. Захара Даниловича он хорошо знал: сорвется с его языка слово — ветром не догонишь. Вот и сейчас сказал прямо с порога:

— Э-э, друг, нашел, где отдыхать!

Виктор только догадался, для кого готовила Зоя. Выходит, они «кумовья», кто же еще?.. Ему стало неприятно. Да и Захар Данилович ерзал на стуле, будто у него выскочил чирий на мягком месте. Наконец-то, хитровато улыбаясь, молча вышел.

— Этот мерин давно заходит? — Пичинкин не стал выбирать подходящие слова и прямо сказал.

— Ой, ты, кажется, с ума сошел… Как не заходить к соседям?..

— Это уж твоя забота… Высокому начальству высокая встреча, — и кивнув в сторону кухни, тем самым показывая — вон, мол, по какому поводу жаришь мясо, — Виктор захлопнул дверь.

Настроение у парня испортилось. Голова гудела, как пустой чугун. Все вокруг казалось не просто темным — черным. Мысли тянулись длинными, как веревки, лентами. У каждой — своя окраска…

Летом Виктор прилег бы и стал смотреть на небо. Будто не в лес, а в середину моря попал бы, где пенистые волны и бесконечная синева…

Моря Пичинкин видел. Видел и женщин, только никак не поймет Зою. Какие волны поднял в ее груди этот старый, грубый лесничий? Нехороший человек он и не только есть пироги приходит.

Витя и сам сюда раньше часто заходил. Потом встретил Олю Митряшкину, живущую в городе. С ней встретился в вармазейском клубе, два раза ездил и в Саранск. Как не поедешь, если сердце тянет?

Думая о девушке, Пичинкин вернулся к себе. Он занимал угол барака шириной несколько метров. Зимой каждую субботу ходил на Пикшенский кордон. Летом задерживался в лесничестве только из-за Зои. До кордона около восьми километров, идти туда через лес — одно удовольствие. И сегодня ушел бы домой, но пригласил главбух. Как-то неловко было не остаться — Петр Петрович живет один, в прошлом году схоронил жену. В пустой квартире не живут и клопы, не только люди…

Виктор потушил свет, залез под толстое одеяло и вскоре сладко уснул.

Проснулся рано. Умылся, утерся, вскипятил чай и стал завтракать. На улице моросил дождь…

Наконец Виктор вышел, стал готовить мотоцикл в дорогу. Долго пришлось возиться с карбюратором.

Проезжая по песчаной сырой дороге, мотоцикл будто чихал. Ехал Пичинкин, поглядывая на молодой ельник. Он радовал его. Деревья посадили вармазейские колхозники. Когда-то земля здесь пропадала, зарастая полынью. Люди даже скотину по ней не пускали. Пустая была земля. Сейчас же здесь шумят молодые деревья, завтрашнее богатство.

Чуть подальше начался березняк. Березы высокие, стройные. Махали и махали кудрявыми макушками. В прошлый год из-под них лукошками грибы таскали. Но все равно придется его почистить — очень уж летом травой зарастает. У дороги всем в глаза бросается, даже неудобно из-за него. Звено женщин, которое занято чисткой леса, делать это не всегда успевает. Женщины работают из-за выделенных им сенокосных участков, а так бы ушли.

В этом году тоже придется обратиться в Вармазейкскую школу. Она всегда помогала лесничеству.

Дождь перестал моросить. Синее небо обещало ясный день. Не переставая пели птицы, у каждой — свой голос, свои трели. Как им не петь — лето пришло, новая жизнь началась.

У Пор-горы, будто на ладони, раскинулась Вармазейка. Виктор остановился, разглядывая эту красоту. С левой стороны сверкало озеро Сега. Подальше сиротела Петровка. В деревне около десятка домов — не больше. И те приосели, съежились, будто придавленные тяжестью. Защемило сердце у Виктора. Здесь он родился, учился в школе. Потом отца послали в Инелеевский обход, оттуда переехали на Пикшенский кордон. Стали жить в стороне от людей.

Парню захотелось посмотреть на родные места, отчий дом. Когда доехал, еще больше расстроился: все дома повалились, вокруг их усадьбы от ветра скрипели двухметровые сухие лопухи. Колодец почти сгнил, тронь пальцем — обрушится.

Дверь дома держалась на одной петле, вот-вот упадет. Виктор хотел заглянуть внутрь, только сделал шаг, как из сеней выпорхнули две жирные вороны, распоров криком грустную тишину. На гнилом полу лежал мертвый лосенок. Видно, поранили несчастного, зашел сюда и…

Осели и другие дома. А ведь недавно, лет десять назад, в деревне щебетали детские голоса и шумели свадьбы. Виктор и сейчас помнит, как они бегали босиком по зеленой траве. В летнюю ночь, после возвращения с полей и из леса, под окнами собиралась молодежь со всей округи. Вениамин Судосев выносил гармошку, и ночь наполнялась песнями и плясками. Они и сейчас звенят у него в ушах, будто с приходом в родную деревню вновь возвратились те незабываемые ночи.

Подрезаны у Петровки корни… Ни людей здесь, ни домов, ни колодцев. Разве у сельчан совсем пропала любовь к родным местам? Разъехались и забыли свою землю? Не верится. Почему бы не возродить деревню, не пустить со старых корней новые всходы?..

Об этом думал Виктор и во время езды в лес. Доехал до нужной делянки и еще больше расстроился. Валили те деревья, которые посадил его дед. Они поднимались на его глазах в последние тридцать лет. От острых бензопил они стонали и скрипели. Сосны вовсю зеленели, а здесь за две минуты их свалят на стропила. В весенние теплые дни, когда они дышали смолой, их ветви держали гнезда поющих птиц. Стоя около сложенных в стороне бревен, Пичинкин думал об этом и даже забыл, зачем приехал. Наконец-то, оторвавшись от тяжелых дум, подошел к трактору и остановил его. Тракторист спрыгнул из кабины, поздоровался с ним. Это был приемный сын Вармазейского председателя колхоза Коля Вечканов. В лесничестве работает первый год, в прошлую осень вернулся из армии. Виктор стал расспрашивать, кто измял растущие в конце делянки молодые березы. Тот вытер пот с лица и сказал:

— Я две недели работал в мастерской, в лес не выходил. Видать, кто-нибудь из ваших… Не туда повалили деревья — и вот тебе…

— Выходит, вали, как можешь, руби, сколько вздумается. Лес — общее богатство. Где общее — там никакого начальства. Вот из-за чего с самолета виднеются одни пустые делянки. Да почему с самолета, пешеходу тоже видно. Ни одной муравьиной кучки не встретишь, — возмущался Виктор.

— Ты почему не ладишь с Потешкиным? — неожиданно спросил Вечканов. — Слышал, он косо смотрит на тебя.

Коля сказал правду: директор комбината давно зубы точит. Недавно и премию не дал. Забыл, говорит, о сосновой лапке. Муку из лапок заготавливают они каждую зиму для района. И в этом году цеху Пичинкина задание давали. Только кого в лес послать, производство ведь не бросишь!

— Не пообедаем? — обратился тракторист. Белые, будто головки чеснока, его зубы блестели… — Мать что-то положила в котомку…

Виктор только сейчас почувствовал, что проголодался. От нескольких яиц и чая долго сыт не будешь.

Коля достал из кабины газету, положил на нее соленые огурцы, кусочек сала, варенье, мясо, бутылку молока.

— Лесничество не бросишь? — прямо спросил тракторист.

Он уже поел, и лежа на расстеленной фуфайке, смотрел в небо.

— Не знаю. Что-то не думал об этом.

— Пойдем в наш колхоз, возьмем Петровку в аренду — сами станем хозяевами. Земли там хорошие, паши, сей, расти, что хочешь.

— А твой отец как на это посмотрит, Иван Дмитриевич?

— Уговорим, — улыбнулся тракторист. Лицо у него обветренное, большие глаза синели глубоким колодцем. Почему он пришел в лесничество, вон как печется о родной земле? Наверное, и он душой хлебороб…

— А как с невестой дела? — засмеялся Вечканов. Понятно, вспомнил Олю Митряшкину. Раньше вдвоем бегали за ней. Девушка его выбрала, Пичинкина. Николай, говорит, еще очень молод, пусть себе ровню ищет. Будто сама уже совсем взрослая — не восемнадцать ей!

— Дела, как детские забавы: дадут тебе малыша — день-деньской крутишься около, — сказал Виктор. Встал, подал руку трактористу, добавил: — Большое спасибо тебе за еду. А сейчас пойду к тем варварам, кто деревья валит, шеи им намылю, — и направился в сторону лесорубов.

* * *

На осинах и в орешниках поправляли свои старые гнезда вороны и сороки. С освободивших от снега полей, ожидая пахоту, спешили грачи. На полянах почувствовали пришедшее тепло бабочки. Желтые, белые, серые, красные — они порхали над шелковистой травой, словно радовались пробуждению природы. У сосен и елей иголки заострились — пальцем не тронь — уколят. Облезлые белки спускались с деревьев и безбоязненно бегали по тропкам. Земля высохла, вдоволь напилась талой водой. Где были срублены сосны, раньше времени стала подниматься из-за сухих веток крапива. Кое-где виднелись листья малины. В низинах кое-где еще лежали подушки снега.

Больше всех порадовали Федора Ивановича березы под Пор-горой. От зимней спячки пробудились они очень рано, разлился по их кронам сладкий сок. Каждый раз, возвращаясь на кордон, Пичинкин привозил подарки жене: в алюминиевой фляжке березовый сок и ветки распустившейся вербы. Матрена Логиновна, как всегда, встречала его у крыльца. Брала подарки, приглашала в дом. Федору Ивановичу становилось приятно. Шагая за ней, он нюхал весенний запах и совсем забывал свои лесные заботы.

Еще лучше становилось ему после ужина. Когда он стоял перед открытой форточкой, от дующего в лицо ветра, пахнущего диким луком и анисом, тихо шевелились его седые волосы. Шум разлива Суры до кордона не доходил, и Федору Ивановичу иногда казалось, что они с женой живут на самом краю земли.

В одну из таких ночей, с ветром от Суры в дом залетело несколько комаров. Здесь ничего нового и не было — комары каждое лето оживают. Только сейчас они были не такими, как раньше — какие-то зеленоватые и длинные, будто стрекозы. Матрена Логиновна поймала одного, поднесла Федору Ивановичу под нос.

— Посмотри-ка, какие «гости».

— Да уж «гости». — Пичинкин улыбнулся сначала, потом задумчиво сказал: — Что-то это мне не нравится. Таких никогда не видел.

Матрена Логиновна отпустила комара и закрыла форточку. Оставшиеся сразу же стали кружится около лампочки.

«Гости» всю ночь не давали покоя. Бились в оконные стекла, шумно летали по дому. Муж с женой залезли на печку, накрылись одеялами, но и это не помогало.

Утром хозяйка разогнала комаров сырым веником, натянула на форточку марлю, перед дверью ее тоже повесила. Комары снова не унимались.

Пичинкин разозлился, и как следует не позавтракав, ушел на Суру поить Орлика. Река, как всегда в последние дни, гнала свои воды. В этом году снега было не очень много, но все равно Сура бурлила. Федор Иванович довел лошадь до того места, где каждый год делал для жены настил для полоскания белья и удивился: весь берег был покрыт пеной с комарами.

Орлик с неохотой обнюхал дрожащими ноздрями воду и, захлебнув раза два, поднял голову и удивленно посмотрел на хозяина.

— Что, друг, не нравится? — тяжело вздохнул тот. Орлик вздрогнул всем телом, вновь прижал губы к зеленой воде. Федор Иванович сломал ветку вербы, стал разгонять комаров от лошади. Хоть от этого старому мерину было не легче, но больше пить он не стал. Когда они вышли к лесной дороге, Пичинкин дал себе зарок — не водить лошадь к реке до тех пор, пока вода не очистится.

Комары досаждали каждую ночь. Пичинкины сначала старались бороться с ними: все окна обтянули сетками, в магазине лесничества купили морилки. Только «гости» к клеевым бумажкам не приставали. Не мухи — не обманешь.

Одно хорошо — не слишком шибко кусались. Вскоре они не стали обращать на них внимание, забыли будто. Пусть летают по дому — других забот у них нет. Так вышло и сейчас.

Федор Иванович не удержался, бросил жене:

— Этих комаров, бабка, высушила бы.

— Для чего? — начала та шевелить губами.

— Зимой где червей для рыбалки возьму? В самый раз сажать их на крючок.

— А-а, болтун… — наконец та поняла его насмешку. Махнула рукой и принялась хлопотать по дому.

В последние два дня Федор Иванович приходил с делянок поздней ночью: началась заготовка леса и дров, глаз да глаз нужен. Вчера парни чуть не свалили семенные сосны. Здесь еще с лесничества надоедали. Все что-то считают, вроде ревизию начали. «Ищите, ищите, — рассуждал он про себя, — ворон ворону глаз не выклюет. Измерите, прикинете и вновь разойдетесь».

Иногда Федор Иванович ходил на рыбалку. С зарей вытаскивал из реки ивовый вершок, а там с десяток пескариков — на уху хватит. Виктор ночевать не приходил. Видать, некогда — цех начал готовить доски. Здесь еще в Вармазейке какой-то пруд роют, и оттуда заказали дубовые сваи. Об этом он услышал от лесорубов. Бычий овраг, конечно, никуда не годится, леса вокруг нет, но все равно нельзя разрушать то, что подарил Инешке. Это к хорошему не приведет. Это же храм природы! Раньше такие сосны росли вокруг него — двумя руками не обхватишь. Война их повалила. Для мостов и землянок, для далекого фронта. Рубили тогда лес не жалея. Победим, говорят, врагов — новый посадим. До сих пор сажают… По гектару в год, и то для показа. Не лес — одни слезы. Вскоре и кордон выйдет в поле…

Думая об этом, Федор Иванович вспомнил недавний разговор с Виктором. Было это в лесничестве на квартире сына. Во время чаепития тот неожиданно сказал: «Не поругаешь, отец, если переселюсь в Петровку? Подправлю родимое гнездо, куплю с десяток бычков, буду откармливать. А там, возможно, и землю куплю». — «Деньги откуда возьмешь, из погреба у Зои?» — засмеялся он тогда. Имя кассирши лесничества он произнес не зря — один раз Витя привозил ее к ним. — «Зачем из погреба, займу у государства. Сейчас все свои фермы открывают, технику берут. Пустой земли навалом». — «Выходит, кулаком хочешь стать, за богатством гонишься?» — «Богатство, отец, не стыд, оно к человеку приходит через труд и ум. Что, если карманы пустые, тогда душа чище?» — не отступал и Виктор.

Федор Иванович спросил сына, как будет он жить в Петровке — один, без жены? Жена, говорит, подождет, ему мужская помощь нужна. Одному не срубить дом и дворы.

«Возьми и меня тогда с собой, мать оставлю на кордоне», — улыбнулся тогда он сыну. — «Придет время, и вы вернетесь, а сейчас в лесу от тебя больше пользы. — И добавил: — Скоро, я слышал, министр должен заехать в лесничество, к тебе наверняка зайдет. Ты ведь наш лесной капитан».

После этого обедать Федор Иванович каждый день ездил на кордон. Но гость не появлялся… Да и, честно сказать, ему с гостями некогда мотаться по лесу, устраивать им экскурсии. Приедут, посмотрят и вновь уедут в Саранск. Потом, только и жди, жалобы настрочат Киргизову, а то и самому Потешкину. А те всю вину свалят на них, лесников, сделают их крайними, будут на каждом собрании песочить.

Пока Федор Иванович запрягал Орлика, жена успела положить в телегу завернутую в платок еду.

— Сегодня тоже вернешься в полночь? — проворчала она.

— Закончатся дела — приеду. Не трясись, лесные русалки все равно вымерли, на шею не бросятся, — улыбаясь, ответил Матрёне. Лесная дорога высохла, лишь изредка попадались сырые места. Лошадь шла тихо, изредка хватая из-под ног траву.

— Давай прибавляй скорость, так до обеда не доедем! — крикнул Федор Иванович и хлестнул вожжами. Орлик слов будто и не услышал. «Оба постарели, пора на пенсию», — грустно подумал лесник. Поднял кнут — мерин пошел мелкой рысью.

На четвертый обход добрались через полчаса. Там уже стояла машина. Лесорубы не спешили браться за дела, отдыхая на бревнах, курили. Один встал, стиснул руку Пичинкину, сказал:

— К тебе сам министр поехал, а ты здесь. Потешкин, наш барин, тоже с ним…

— Навстречу никто не попался, видать, по нижней дороге поехали. — Пичинкин не стал обманывать, что ждет гостей.

— Так, так, вдоль Суры поехали, там «Волга» лучше проедет. Брезгуют по лесу ездить, это только показывают себя, что и они любители леса, — засмеялся Коля Вечканов. — Тон, Федя покштяй, сынст кисэ иля мелявто, бути эряват, сынсь мутадызь12.

Действительно, зачем он будет возвращаться? Приедут — пусть приедут, нет — беда небольшая, без министра не пропадет. Знает Пал Палыча, в прошлом году тоже за кордоном с ним жарил шашлыки. Приезжал не один — с тремя друзьями, те тоже были тузами. Сейчас вот директора комбината взял с собой… Вновь дубки будут просить?..

Пока мерил в штабеля сложенные дрова, к делянке вышла и «Волга». В кабине министр был один, если не считать шофера. Вышел, поздоровался. А Федору Ивановичу даже руку подал. Взгляд мягкий, приятный.

— Давай рассказывай, друг, как дела, что растишь-сажаешь, как выполняются планы? — сразу спросил лесника. Мужики слушали. Пичинкин, улыбаясь, начал рассказывать. По его словам, дела идут «неплохо», — скоро весь лес вырубят, останутся одни пеньки и пустые поляны. Потом показал на лесорубов:

— Вон плахи какие, острыми бензопилами и Пор-гору распилят. Идет дело, как не идет, из-за этого и приходим сюда, — и вновь улыбнулся сквозь зубы.

Министр, сверкнув густыми бровями, тихо сказал:

— С тобой, Федор Иванович, есть особый разговор, пойдем сядем, — и первым пошел к машине.

— Особый так особый, — безразлично бросил Пичинкин и сел за министром в машину.

Когда тронулись, Пал Палыч, повернувшись к нему боком, спросил:

— Вы давно в лесниках, Федор Иванович?

— С первого дня рождения. Правда, тогда в Петровке жили, сейчас ее с землей сровняли. Сначала с дедом ходил деревья сторожить, потом отец меня этому учил, сейчас своего сына вожу по лесу, — буркнул Федор Иванович. Он не знал, зачем об этом начал разговор высокий гость. Возможно, излить душу? Попытает-попытает, а потом его слова передаст Потешкину, тот по «своей дороге» будет его водить. Не только дрова — весь лес ограбит. За украденные бревна он для показухи внес деньги в кассу лесокомбината, а с руководителями такое редко бывает…

— Я не этим интересуюсь, я хочу спросить тебя вот о чем: как ты смотришь на муравьев. Короче говоря, расскажи мне от том, что знаешь об этих насекомых и какая от них польза?

— Какая польза… Санитары леса они, деревья защищают.

— А вот и сами они, ждут нас, — министр остановил машину около муравьиной кучи, которая ворохом зерна лежала недалеко от дороги.

— Давно живу я на земле и все удивляюсь этим трудоголикам. Какие они работящие! — начал рассказывать Пичинкин. — Без них исчез бы лес. В какой-то книге я прочел: муравьев на земле семь тысяч видов! В некоторых муравейниках их аж по сто миллионов.

— Я из-за этого, Федор Иванович, и приехал к тебе. Сейчас над диссертацией работаю, муравьиным обычаям хочу целую главу посвятить. Написал бы, да что скрывать, их я только левым глазом видел, и то в детстве, когда ходил за грибами, — откровенно сказал министр.

— Вы что, закончили лесной институт? — неожиданно спросил Пичинкин.

— Нет, Федор Иванович, моя школа партийная. Двадцать лет работал в райкоме, обкоме, потом послали поднимать министерство… Дела, признаться, идут неплохо — планы выполняются, да в наше время без кандидатской далеко не прыгнешь. Да и замы в затылок дышат. То-то, брат, на каждом месте свои печали.

— Тогда слушай, — начал врать Пичинкин. — В одно лето я провел несколько таких опытов, — он достал из кармана кусок сахара, смочил его из фляжки березовым соком, положил на ветку. Потом запихал палец в муравьиную кучу, достал оттуда несколько муравьев, скинул на сахар. Те его попробовали и, торопясь, вернулись в муравейник и привели за собой целый полк соплеменников.

— Видел? — спросил Пичинкин министра.

— По-моему, и они все понимают.

— Тогда слушай еще о муравьях, — и лесник, удивляясь тому, кого ставят руководителями, вновь начал лить под его хвост воду. Он и сам знал о муравьях лишь одно: что они санитары леса. Пусть слушает, почему не помочь человеку? Если пришлют на его место такого же, что изменится? Этот какой-никакой, знаком уже. Вон и Потешкин, слыхал, боится Киргизова: лесотехнический институт закончил, а директор комбината — церковно-приходскую школу, как за глаза звали партшколу.

Министр долго не задержался. Довез Федора Ивановича до делянки и — вновь в дорогу.

Пичинкину стало не по себе. Как не испортиться настроению, если министр от безделья ездит? Вот куда подходит эрзянская пословица: «Усы длинные, да от них борода не растет».

Думая об этом, Пичинкин начал измерять только что спиленные бревна. До обеда так устал, что не услышал, как к нему на мотоцикле подъехал сын. В куртке из черного брезента, волосы торчком, лицо запыленное.

— Ты откуда так, не из тюрьмы убежал? — недовольно спросил Федор Иванович.

— Тебя пришел, отец, спросить: чинить лодку не поедем в Вармазейку?

— Эка, нашелся мастер, видишь, сколько дел у меня? — Федор Иванович показал на груду бревен, которые подвозил на тракторе Коля Вечканов.

— Время, отец, не ждет. Сура совсем обмелела.

— Ты вот о чем мне скажи, — обратился Федор Иванович. — Почему вся река покрылась зелеными комарами? Не комары — воробьиные клювы. Таких раньше не видел.

— От грязной воды, от чего же. Заводы пачкают Суру. В этом и нашего комбината немалая доля.

— Нашего комбината? — удивился лесник. — От щепок когда вода портилась, что болтаешь? — накинулся он на сына.

— Эх, отец, отец… А еще говоришь, что не постарел! Наш комбинат второй год уже реку травит. Скоро крашеные бочки будут в ней плавать. Потешкин нас заставляет. Так, говорит, больше денег за них возьмем. Так когда в Вармазейку поедем? — вновь спросил Виктор.

— В субботу. Выходной, думаю, дадут тебе?

— В выходные я сам себе хозяин. Тогда в пятницу не приеду домой ночевать, скажи об этом матери.

— В пятницу, видать, у соседки останешься, там теплее? — засмеялся Федор Иванович.

— Прямиком в Вармазейку поеду.

— Не за невестой? Куда только привезешь ее, не в Петровку, в обветшалый дом?

— До свидания, — Витя не стал отвечать, сел на мотоцикл, и только видели его.

Бензопилы жужжали не переставая. Лес трещал, будто лед на реке.

* * *

Со стороны Пор-горы раздался шум электровоза. Виктор Пичинкин спустился к перрону. Олю здесь сразу увидит, девушка остановится перед домиком, который нарекли станцией, и пойдет по узкой тропке вверх по улице, в сторону горы.

Электричка не спешила. Отсюда до Саранска шестьдесят километров, это расстояние она пройдет часа за два.

На перрон вышло человек пять. Оли среди них не было. Витя долго стоял под раскидистой березой, верил, что вот выйдет любимая, поздоровается с ним, протянет ему серую сумку, будто играя скажет: «Вот я и сама приехала…»

Жди-нет, пора уходить. «Видать, эту субботу пропустит. Да, чай, не каждую неделю приезжать. Учится в университете, сегодня-завтра начнутся экзамены, некогда», — думая о девушке, успокаивал себя парень.

По нижней улице спускалось стадо. Из-под коров поднималась горькая пыль. Дневная жара уже отступила. Со стороны Сега-озера дул ветерок, принося облегчающую прохладу. Наконец-то и звезды набрали силу — рассыпались по всему горизонту, отчего небо еще сильнее пожелтело.

Пичинкин долго стоял на остановке и не знал, что делать. Домой пойти, на Пикшенский кордон, или вернуться в лесничество? И захотелось ему поехать в Саранск. «Смотри-ка, обещала, а сама обманула…» — грустно подумал парень. Девушка днем и ночью не выходила из головы. На днях прислала письмо: хотела приехать. И вот тебе, Виктор сам к ней отправился…

В поезд с Пичинкиным село несколько вармазейцев. От их расспросов — куда и зачем? — Виктор прошел в последний вагон. Тот был весь в пыли. Она летела со всех расщелин, лезла в нос.

За окном мелькали порхающие звезды. В вагон зашел его возраста проводник. Сел около Виктора, обратился гнусавя:

— В гьёрод?

— В Саранск, — промямлил Пичинкин.

Проводник достал из накинутой через плечо сумки бутылку пива, раза два глотнув, сказал:

— Жяра невыносимая. Никак, все лето высушит.

— Сожжет, на прохладу не жалуется, — гоня душевную тревогу, сказал Виктор.

— Рот не промочишь? — хотел угостить парень.

— Спасибо! Пить не хочу, — Виктор вновь стал смотреть в открытое окно.

— Штярый вагон, будто штярая телега: трясется и трясется. И пыль не ушпеваешь подметать. Сколько ни закрывал окна — пассажиры все равно открывали их. — Проводник допил оставшееся пиво, засунул пустую бутылку в сумку и направился в другой вагон.

Виктор не заметил, как уснул. Во сне видел незнакомых женщин, которые носили в овраг перед их домом воду. Одна из них ногами месила глину…

Кто-то стукнул его в плечо. Открыл глаза — перед ним стоял тот же проводник. В руках держал зажженный фонарь.

— Ты, дрюжок, так и Москву прошпишь, — засмеялся он.

Действительно, поезд стоял на саранском перроне. Виктор вышел из вагона и, сонно пошатываясь, зашел на пустой вокзал. Прислонился на скамью, стал протирать глаза. Потом посмотрел на часы — времени было около полуночи.

Зашла уборщица, стала подметать пол.

«Смотри-ка, и здесь пустая телега»… — почему-то вспомнились ему слова проводника.

Он вновь вышел на улицу. Вокзал со всех сторон был освещен. Жик-жик, жик-жик, — вздрагивали у дежурного паровоза колеса. Видать, он ждал какой-то состав, станет разводить оставшиеся вагоны. Минут через пять он попятился назад. На его место встал пригородный поезд, и перрон наполнился голосами пассажиров.

Виктор поспешил к остановке такси. Там уже стояли в очереди. «Ой, откуда вас столько?!» — удивился он. Наконец-то, догадался: люди возвращались со своих дач, спешат домой.

В одном такси, которое ехало на Светотехстрой, оставалось свободное место, и Пичинкин сел.

Он смотрел через стекло и удивлялся тем переменам, которые произошли в городе. Больше всех помолодел микрорайон. За три года поднялись многоэтажные дома, появились новые улицы. Вот и улица Эркая.

Она протянулась по окраине села Берсеневка. Недавно здесь было большое поле, где летом цвели подсолнухи, сейчас же… По освещенному тротуару шли люди. Один из парней играл на гитаре, а друзья ему подпевали.

Виктор нашел нужный дом, поднялся на пятый этаж и — попятился… На лестничной площадке с его ровесником стояла Оля, дочь Захара Митряшкина. Стояла, обнявшись…

— Вот я и приехал! — хотел было сказать Виктор.

— Пичинкин, ой! Ты откуда в полночь?… — растерялась Оля.

Стоящий с ней рядом парень немного отошел в сторону. Его удивленные глаза будто спрашивали: «Кто ты?!»

— Как откуда, с Вармазейки! Не вовремя, прости…

Виктор еще хотел что-то добавить, но не удержался и обиженно шагнул к лифту.

— Витя, Витя! Ты меня не так понял! — вслед закричала Оля.

«Как уж не так — здесь много ума не надо», — уже выходя на улицу, проговорил Виктор то ли себе, то ли девушке. — Смотри-ка, и сказала как солдату: «Пичинкин!..» Раньше так ко мне не обращалась».

Вышел на большак, поднял руку, голосуя автобусу.

На его бывшей квартире хозяева еще не спали. Геннадий Филиппович вышел навстречу полуодетый. Лицо горело — был немного под хмельком. Вероника Сергеевна, хозяйка, обрадовалась его приходу больше всех.

— Смотри-ка, смотри-ка, какой гость! Проходи, Витя, что стоишь? Я вот начала месить тесто на завтрашние пироги…

На кухню вышла Сима, их единственная дочь. За три года, пока к ним не заходил Пичинкин, она еще больше пополнела. Увидев гостя, спряталась в спальню.

Вите неудобно было, как он оказался у них. Он только сказал, что пришел ночевать, если они, конечно, разрешат.

— Ой, смеешься над нами! Разве ты не наш человек? — несушкой закудахтала Вероника Сергеевна. — На вот, садись! — и пододвинула гостю табуретку.

Вскоре и Сима вышла. Принаряженная, волосы уложены. Сима разглядывала Виктора, а сама места себе не находила. Наверно, та любовь, которая возникла у нее раньше, еще не погасла. И зазнавалась она, конечно, ради приличия, ведь на глазах родителей не бросишься парню на шею.

После полуночного ужина хозяева легли спать. Виктор с Симой вышли к крыльцу, сели на деревянную скамью. Было прохладно. Звезды пропали, небо потемнело — жди дождя. Виктор накинул свой пиджак на спину девушке, и та молча прильнула к нему.

Наконец-то Сима спросила:

— Ой, действительно, а зачем ты пришел?

— Продавать лук на базаре.

— Лесной мастер, а ум как у мальчишки.

— Откуда знаешь? — засмеялся Пичинкин.

— На земле живу. Слышала и о том, как с начальством воюешь.

— Ну-у, это уж…

— Ужа эрзяне гуем13 нарекли.

Сима вынула из кармана яблоко, откусила и протянула ему.

— На, ешь. Не бойся, не умрешь — со своего сада…

— Ты все там же работаешь, на заводе? — переведя разговор на другое, спросил Виктор.

— Где же еще, все там же, — кашлянув в ладонь, ответила девушка. Потом добавила: — За последние два года, кавалер, хоть бы письмо написал. Думала, что женился…

— Женитьба — дело нехитрое. А вот вместе жить…

— Хватит болтать. Скажи, что позабыл…

После долгого молчания Виктор сорвал с клумбы белую розу и протянул девушке.

— Лучшие розы краденые, — улыбнулся парень, — а лучшие жены — чужие…

— Надо мной смеяться приехал? — вскочила со своего места Сима.

— Не обижайся! Мне вспомнился тот вечер, когда в парк цветы красть ходили. Забыла?

— Это ты все забываешь… Почему, хочу спросить, на мое последнее письмо не ответил?

— Прости. Некогда было.

— Во-во, и моя мать так твердит. Парень, говорит, из леса не выходит, сама к нему съезди. Но разве удобно ехать?.. Что бы твои родители сказали: невеста сама сватать пришла?

— Ну-у, это уж ты зря… Они знают тебя, были у вас…

С Берсеневки донесся петушиный крик, потом, будто подпевая друг друг, заголосили другие.

«Вот и новое утро пришло. Скоро поезд, нужно успеть», — подумал Виктор. У него не было желания обидеть девушку, поэтому он нежно сказал:

— Мне пора идти, Сима. Наряд в семь часов, не успеешь — вновь скандал с директором. Ты не ошиблась, когда сказала: иногда он бычится на меня…

— Он кто, леший?

— Есть с такими характерами люди, Сима, у которых семь пятниц на неделе. Вроде бы директор знает свои дела, иногда и добрым бывает, а вот когда заартачится — всех готов облить грязью. Скажу и о другом: у него нечистые руки — деньги любит, много наворовал. Деньги, сама знаешь, в лесу не растут… Ох, сколько сосен свалил без учета, а я ведь в лесничестве живу!

— Тогда уж иди, правдолюб. Боюсь, потом ругать меня станешь, — расстроившись, бросила девушка. — Думаю, пришлешь мне весточку из своего густого леса. Конечно, если не съест тебя волк-директор…

На кухне зажгли огонь. Это Вероника Сергеевна дала дочери знать: на улице утро, пора и на работу собираться.

— Тогда до новой встречи! — попрощался Виктор.

— Этому что-то я не верю.

Виктор поцеловал девушку в губы, та вырвалась из-под рук, скрылась в дверях.

«Вот и эта показывает свой норов. Поди пойми девушек — у одной двое парней, двоих обманывает, а вторая только себя», — спеша к остановке, рассуждал парень.

Капал мелкий, словно из сита, дождь. Только цветущие сады не поменяли окраски — белели и белели в сумерках улиц, будто настоящую зиму себе вернули. Зима, настоящая зима была и на душе у Виктора.

 

Пятая глава

Куда ни взглянешь — купающееся в теплом ветре поле. Один его клин около зеленого леса, который весело шумел под теплыми лучами солнца, словно это и не лес, а высокий цветастый ковер. Пышно распустилась черемуха. Она словно пенилась своими гроздьями и побелила даже соседние деревья. Второй клин поля положил свою голову к подножию Пор-горы и по-детски улыбался. Как не ликовать — весна пришла, самое волшебное время года. По левой стороне поля снова переливающие черемуха и калина, по правой — сверкающим толстым кнутом растянувшаяся Сура. Вода — будто чистым платком протертое зеркало. Посмотришь под ее крутые берега — там купающиеся сосны, бесконечная голубизна — это спустилось небо сполоснуть свой стан и себя увидеть.

С левого берега реки к ближнему селу стремится березняк. Спешит-бежит — даже не оглядывается. Кого испугался он, проворный, остановившегося трактора с плугом или человека? Пахарь встал на пашню, чего его бояться?

… Трактор всем телом вздрогнул, из трубы выдыхнул синий дымок. Первая борозда всегда тяжела, хотя трактор и не лошадь, не устанет. Лемеха вонзились в землю и разворачивали ее наизнанку, будто ломоть хлеба отрезали толстым ножом. С земли поднялся щекочущий ноздри сладкий запах. Его чувствуют только те, кто знает, что такое хлеб. Борозда протянулась по полю. Возьмешь в ладонь комочек земли — рассыпчатой картошкой развалится. Она похожа на лебяжий пух — мягкая, теплая, легкая.

Ох, земля-кормилица, как долго ждала ты пахаря… Всю зиму! Сколько холодов пережила, сколько кружилось вьюг над тобой — не сломалась. Весна вселила в тебя свое тепло — и вот вновь ты проснулась. Распрямись, поле, покажи свою стать, открой силу-силушку — весенний день долгую зиму кормит. На зиму, кормилица, тоже не обижайся: она тебя защищала снегом, берегла от сильных морозов. Где много снега, там и воды много, где вода — там горы зерна растут.

Солнце переливалось, да на него некогда смотреть — дела. Лето с весны начинается. Счастье или боль она несет? Кто знает. Человек все равно верит в хорошее, верит своему уму и силе рук. Ни хлеб, ни молоко не падают с неба. Тело не обольешь потом — Нишкепаз тебя не поможет. Без труда и ветер не подует, и рыба хвостом не вильнет…

Поле вон какое большое — без людей с него ни хлебов, ни овощей. Господь птиц со своего рукава выпустил, но и они, не подкрепившись, не запоют. Насытятся — тогда другое дело! Вон грачи прилипли к борозде, сапогами их топчи — не выгонишь, вспаханное поле от них кажется еще чернее. Не птицы, а земляные комочки. Не поймешь их — отчего ликуют: то ли вновь вернулись в родные места, которые зимой покидали, или поле подарило им столько лакомых червей? Кто знает…

Не поле раскинулось — спелой черемухой обсыпанная ширь. На весну она смотрела глубокими небесными глазами, разговаривала птичьими трелями, наполняя дыханием землю.

* * *

В последние дни апреля райгазета сообщила о том, что в двух хозяйствах начали посевную.

— Ты что ждешь, когда ветра протянут корку по земле, тогда выведешь в поле сеялки? — по телефону ругал Вечканова председатель исполкома райсовета Атякшов.

Иван Дмитриевич защищался: земля, мол, еще не высохла, пока готовы только те поля, что на пригорках. На той неделе, говорил он, люди видели зайца-беляка, журавли тоже не сели в гнезда. Куда выедешь, если зима еще не совсем отступила?

— Ты мне сказки не рассказывай! Зайцев, говоришь, видели… А о том не подумал, что нарушаешь государственную дисциплину? Это к добру не приведет, — пугал Атякшов.

В это время в правление зашел Павел Иванович Комзолов, агроном колхоза. Не удержался, попросил у Вечканова телефонную трубку, грубо сказал звонившему:

— Герасим Яковлевич, приезжай-ка к нам, я тебе такие поля покажу, где на лыжах будешь кататься…

Председатель исполкома не ожидал таких слов и недовольно буркнул:

— Я не тебя спрашиваю, не суй нос куда не следует. Укоротить его недолго, понял? Есть председатель колхоза, как-нибудь сами разберемся. Я еду к вам, ждите…

Комзолов с раздражением повесил трубку. Нишкепаз, бросать семена в холодную землю? Разве не из-за этого и в прошлую весну Вечканов спорил с Атякшовым? И вот тот снова учит…

Через час втроем направились осматривать поля. Вечканов с Комзоловым шли нехотя: время только зря тратят. Наверно, Атякшов думает, что его приезд испугает вармазейские земли, и они раньше времени подоспеют? Как и вчера, во многих местах сапоги еле-еле вытаскивали из крутой, как тесто, грязи. В Сеге-озере еще сверкали льдины.

За горой горели дымные костры. Это поджег оставшую от стогов солому Федор Варакин, который готовил взятую в аренду землю. Когда подошли к нему, тот уже был готов пахать, но прошлогодняя солома лезла под плуг, накручивалась на бороны. Пришлось остановиться.

Это поле было самым лучшим в хозяйстве. Около тридцати гектаров. Из-за него всю зиму были скандалы. Они начались тогда, когда в селе услышали, что Федор хочет арендовать этот участок на десять лет. Многие были против. И все равно он добился своего. Банк выделил ему деньги, колхоз — трактор, плуг, сеялку, борону… И вот Федя — фермер, поле сделал своей семейной землей, в этом году посадит сахарную свеклу.

Увидев неожиданных гостей, тракторист снял матерчатую кепку и грубо спросил:

— Отнимать землю пришли?

— Ошибся, Федор Петрович, пришли посмотреть на твою работу. Говорят, свекла твоя листья уже пускает, — улыбнулся Атякшов.

Комзолов осматривал вспашку. Она глубокая и прямая. Земля черная, будто дегтем полита. «Что говорить, Федю не обманешь, цапнул самое жирное поле, — думал про себя Павел Иванович. — В этом ничего плохого нету — он умеет трудиться…»

Зимой Федя завез на свое поле навоз, да и сейчас мешки с аммиаком лежат на тракторной тележке. Внесет в почву перед вспашкой.

— Расскажи, Федор Петрович, как земля поспевает, что с неба тебе сыплется, — Атякшов стал расспрашивать нового «кулака», как за глаза прозвали первого вармазейского фермера.

— Поле, Герасим Яковлевич, из рук колхозных лодырей уплыло, теперь мне кланяется. Сейчас, мол, всю осоку уберешь, до сердца она меня высосала, — засмеялся механизатор.

— Ну, это ты клевещешь на землю. Здесь и в прошлом году, когда ты даже не думал о фермерстве, собрали тридцать центнеров пшеницы с гектара. Сам знаешь, брошенное в осоку зерно не даст густых колосьев, — не удержался Вечканов.

— Так-то так, Иван Дмитриевич, да ведь пол-урожая оставили мышам. Мои центнеры это лето покажет. Посмотрим.

— Выходит, сейчас уж ты не колхозник. Возможно, и в ноги себе заставишь поклониться, когда разбогатеешь? Придем к тебе занимать, ты заскрипишь зубами и скажешь: «Поклонитесь, рабы». Правильно говорю? — Председателю не нравилось не только то, что Федя будет работать от них отдельно (землю как делить, она за селом закреплена), а как высокомерно ведет себя, даже стыдить уже начал. Не умеете, говорит, дела вести. Забыл будто, кто помог ему получить землю. Вечканов с Комзоловым, кто же еще? Только к Атякшову, который сейчас стоял перед ними, дважды заходили. Убедили и другое районное начальство: все равно, твердили, нужно вначале попробовать, какая от фермерства польза. А вот продавать поля Вечканов никогда не будет. Всегда против. За эту пашню отцы и деды кровь проливали, а сейчас новые помещики появляются. В аренду отдать землю — это другое дело. Поэтому Вечканов не то шутя, не то вправду сказал:

— Поработай годок, а когда разбогатеешь — вновь поле у тебя отберем.

— Это моя пашня. По закону. — Федя нагнулся к земле и поцеловал ее.

Комзолов не удержался:

— Поле твое, Федор Петрович, его никто у тебя не отнимает. Наш колхоз от тридцати гектаров не обеднеет. Земли предостаточно.

Не успел договорить, Федя его прервал:

— Сколько сеем зерна, примерно столько же и собираем. Зачем обрабатывать столько полей, если они неубранными остаются? — механизатор раскинул руки и добавил: — Дело в другом, Иван Дмитриевич. Вы, радетели земли-матушки, поля не лодырям раздавайте. Какой пахарь из Захара Митряшкина — на трактор его посадили?

— Тогда кому доверять технику, не подскажешь? Матери его, бабке Оксе? Она во время войны «фордзоны» водила, — не сдавался Вечканов. — Ведь и ты виноват — в минувшее дождливое лето зерно осталось не обмолоченным. Забыл, как кричал на все правление: «Я в грязь не выведу свой комбайн!»

— Так-то так, да ведь те поля не моими были. Засею свое поле — ночью не буду спать, а хлеб уберу. Почему? Это же мое поле, а не общее, как привыкли говорить. Над ним сто ртов, а работников всего три-четыре.

Комзолов, как и председатель райисполкома, не лез в спор. Он слушал и думал: вот откуда идет лентяйство… Что общее — выходит, это не твое. Когда пахаря оторвут от земли, разве он будет на чужих ишачить? Вначале платили ему голые трудодни, потом еще и огород укоротили… Пусть на землях полынь растет, но лишнюю сотку не трогай — это земля колхозная…

Кто будет жить на селе, когда огороды с вершок, по три коровы не разрешают держать, а не послушаешься, налогами обложат. Рабское счастье! Из-за этого люди разъехались по городам, а в Вармазейке уже почти все старики. Кто знает, может, упорство Варакина — первая тропинка к тому, утерянному, что всегда кормило страну? Россия-матушка, которая когда-то была очень богатой хлебом, сейчас сама на золото покупает ячмень, овес, гречку. Именно то, что хранилось в закромах. Люди позабыли свои корни, появилось равнодушие.

— Федор Петрович, не покажешь свой трактор в деле? — обратился к фермеру Комзолов.

Тот сел в кабину и запустил мотор. За плугом потянулась широкая черная полоса…

— Пора уходить, нечего отвлекать человека, — вдруг произнес Атякшов. И, немного помолчав, добавил: — Хорошее начало положил фермер, любит он землю, беспокоится за нее, кормилицу, нашу главную опору.

Сели в «Уазик», поехали по лесной дороге. Под колесами хлюпала грязь. Когда приблизились к Бычьему оврагу, перед ними открылось другое поле. Узкое, оно длинным серым чулком тянулось в сторону Суры, покрытое наледью и снегом.

— Плохо, что лыжи не взяли, покатались бы, — смеясь, Комзолов хлопнул по плечу председателя.

Атякшов глядел на боковое стекло кабины, ему неудобно было смотреть в глаза. Наконец тихо произнес:

— Виноват я, друзья. Не верил… Что поделаешь, люблю поучать, черт бы побрал.

Доехали до околицы. Павел Иванович вышел из машины, пошел пешком.

У правления встретил племянника Игоря. Парень куда-то спешил. Куда — не стал интересоваться, спросил только, как там дети. Из дома Комзолов ушел рано, они крепко спали, будить не стал.

— Женя со своим классом у колхозного бурта картошку перебирает. Митек, когда заходил обедать, что-то рисовал за столом. Хотел посмотреть на бумагу, но он сразу ее спрятал. Потом, говорит, покажу, — улыбнулся Игорь.

— Немного повожусь над земельной картой — потом домой, уж очень проголодался, — сказал Павел Иванович. — Щи, думаю, сварили наши женихи?

— Сварили… Какие там щи — щи с молоком, — засмеялся Игорь. — С голодухи и это съешь. Самим, как видишь, некогда.

Комзолов виновато улыбнулся.

* * *

Нельзя смотреть на Суру — глазам больно. Вблизи река широкая, издалека — узкая. Протянулась по пойме вьющимся ужом. На тот берег спустился сосновый лес, будто решил посмотреть ее красоту. Вековые деревья тянули свои макушки к небу, к самим облакам. В воздухе пели жаворонки, было слышно, как кукует кукушка. В городе такого не услышишь — там одни холодные каменные дома и машины, машины, машины…

Детство Игоря прошло здесь, в Вармазейке. Жили вчетвером: бабушка, дедушка, он и дядя Паша, брат матери. Сейчас остался только дядя.

Мать Игорь не знает, она умерла после родов. Когда отец женился второй раз, взял его в Саранск, в свою новую семью. Потом Игорь редко бывал в Вармазейке. Мачеха не любила это село, не терпела и родственников Игоря. Когда муж вспоминал о них, она всегда раздражалась.

В первые годы бабушка часто ездила к ним в город. Игорь радовался ее приездам и подаркам. Потом она стала приезжать все реже и реже и, наконец, совсем перестала. Однажды, в шестом или в седьмом классе, Игорь вернулся из школы домой и уже у порога услышал, как ругаются отец с мачехой. Такие разборки у них дома случались часто, да иногда они и нужны были: у отца без водки, считай, ни одного дня не проходило.

На этот раз они бранились не по поводу пьянок. Мать Игоря ругала какую-то дряхлую старушку.

«Выкинула на порог свой холщовый мешок, нагло в дом залезла! — хрипела мачеха. — Уходи отсюда, — толкаю ее. Не выгонишь. «Я к Игорю приехала, а не к вам». — Может быть, спрашиваю, и квартира Игоря? — Шмыгая носом, старуха молчала. Сама с ног до головы мокрая — видимо, под дождь попала, вон сколько грязи оставила…»

— Пригласила бы в дом человека, так ведь нехорошо, — сказал отец.

— Я в гости не приглашала. Что, ей хлеб с солью поднести?!. — кричала хозяйка.

«Бабушка приехала!» — застучало сердце у Игоря. Смотрит — под столом узелок. Самой бабушки нет. «А, может, и в самом деле выгнали?» — промелькнуло в голове у мальчика. Он с упреком посмотрел на мачеху и нырнул на улицу. «Уехала, уехала», — ручьем лились из глаз слезы.

Бабушки не было и на автовокзале. Паренек обездоленным кутенком завертелся на месте, не знал, что делать. И ему вспомнилась бабка Акулина, которая жила в их доме. Игорь побежал обратно.

Действительно, бабушка у соседки пила чай. Игорь сразу не узнал ее — она будто уменьшилась ростом, лицо изрезано глубокими морщинами.

— Смотри-ка, смотри-ка, он выше меня, — сквозь слезы говорила старушка, целуя внука. Скрюченные пальцы тряслись. Эту дрожь Игорь прочувствовал и тогда, когда та целовала его.

— Как же, в отца пошел. Тот со столб ростом, — подала голос Акулина. — Ты, Палага, того… переночуешь у меня. На кой там у зятя под столом валяться. — Повернулась к Игорю, добавила: — Дитятко, сбегай-ка за узелочком бабушки, кабы мать в окно не выкинула.

Отец ел на кухне. Мать с сестренкой смотрели телевизор.

— Где шляешься?! — накинулся на него отец и в ярости задел локтем тарелку с супом. Та со звоном упала. — Разве забыл, что нужно помогать сестренке делать уроки? Сколько раз говорил тебе об этом! — Попыхтел-попыхтел носом, немного смягчился. — Не нашел?

— Кого? — не сразу понял Игорь.

— Кого, кого… — вновь повысил голос отец, — бабушку!

— Она у бабки Акулины, — вздохнул мальчик.

— Она ей кто, близкая? А-а, вон в чем дело… Тоже вармазейская. Тебя еще немного нянчила…

— Вармазейская? — удивился Игорь. — Об этом я и не слышал.

— Все будешь знать — рано состаришься. — Отец встал из-за стола и резко сказал: — Пойдем вместе!

— Меня, папа, за сумкой послали. Она под лавкой.

— Я сам ее возьму, — отец поднял котомку, вышел с Игорем на улицу.

Бабушка, увидев зятя, растерялась, руки вновь затряслись. Мальчик никак не мог понять: то ли она испугалась так, то ли обрадовалась.

— Ты, Олодя, садись, садись. Стоя, половицы сломаешь, — засмеялась бабка Акулина. — Сама приоткрыла шкафчик, достала бутылку. — Здесь полстакана осталось, да ведь старуха где больше возьмет, — начала она оправдываться. — Я, Олодя, так думаю: гостю много поднесешь — опьянеет, не нальешь — обидится. Как-никак мы соседи.

— Спасибо, — промолвил отец и сел за стол.

В ту ночь бабушка спала у соседки. Утром, провожая ее на вокзал, она учила Игоря:

— Ты, ясное солнышко, больно не лезь между родителями. Вырастешь — поймешь: у каждой семьи свои горести. Беда, родимый, не репей, прилипнет — из сердца сразу не вырвешь.

Та встреча была последней. Через полгода на имя его отца пришла телеграмма: «Умерла мама похороны воскресенье Паша».

Отец хотел поехать в Вармазейку, но жена не пустила. «Этого еще не хватало, всех не похоронишь», — заворчала она и изорвала бумажку.

Игорь хорошо помнит тот зимний день. Зашел он к бабке Акулине сообщить о горе — та, лежа на койке, стонала. Хотел сообщить о телеграмме, но в горле сразу застрял комок — никак не мог его проглотить. Паренек упал к ногам худенькой старушки, тело его затряслось.

— Оставила тебя, сыночек… — соседка сразу поняла, в чем дело и стала его успокаивать.

Что она говорила ему, — сейчас Игорь уже забыл. А вот ту добродушную старушку, которую через две недели и саму проводили на городское кладбище, до сих вспоминает. Кладбище было далеко-далеко — ехали туда на автобусе. Тогда о бабке Акулине, кроме него, никто и не горевал. Похоронили — и на земле она как будто не жила. Вскоре в ее квартиру вселились новые жильцы…

Прошло много лет. После школы Игорь учился в университете, потом работал в агропроме. А сейчас вот уже два месяца — зоотехником на родине матери.

Живет Игорь Буйнов в Вармазейке и никак не нарадуется: луга там ничуть не изменились. Они такие же, какими остались в детской памяти. Другими стали только дома. Сейчас они повыше, многие кирпичные, под окнами красивые палисадники.

А жители, кого он знал раньше, постарели. Вот дядя Паша. Раньше был высоким, кудри до плеч, под шапку не умещались. Сейчас он пополнел, стал похож на пенек, волосы поседели. «Ты уже не тот», — иногда хотелось сказать Игорю, но не посмел. Жизнь ведь не всех нежит. Много пережил дядя: умерла жена, на руках осталось двое сыновей, целыми днями на работе — некогда даже вздохнуть…

Постарел и Казань Эмель, бывший их сосед. Сейчас он со своей старухой, бабкой Олдой, живет в центре села, в новом доме, рядом с клубом и школой.

Бабка Олда почти не изменилась, была все такой же: худенькая, глаза, как бусинки, веселые. Любит, как и прежде, новости разносить…

Игорь вышел на Суру, по скользкому, затянутому тиной берегу спустился вниз, где двое мужчин — один старый, другой молодой, может быть, отец с сыном, смолили лодку. Река как-то сузилась, была не похожа на ту, которую видел в детстве. Игорь поднял из-под ног камешек, замахнулся и закинул на середину реки. В том месте, где он упал, вода заискрилась.

Мужчины у лодки подняли головы, вытаращив глаза, посмотрели на него: смотри-ка, взрослый человек, а ведет себя как ребенок…

Игорь, спустясь к ним, поздоровался и спросил:

— Почему река так обмелела?

Старший вынул изо рта дымящуюся трубку.

— Ты не с Египта приехал?

Когда Игорь сказал, кто он, парень произнес:

— Сам зоотехник, должен знать: если не будешь убирать навоз из-под коровы, она утонет. Так и с Сурой выходит. Кто только не поганит ее, разве не задохнется?

И мужчины вновь приступили к делу. Игорь смотрел на них и удивлялся ловкости.

— Вон Наталья идет! — приподнял голову старший и прекратил работу.

К ним спустилась девушка в тонкой синей кофте. Мужчины сполоснули руки и сели на доски обедать. Пригласили Игоря. Он поблагодарил, а сам стал смотреть, как девушка мыла ноги в холодной воде. Ей было лет двадцать пять. Стройная, высокая, на правой щеке родинка. При наклоне было видно, как весенними птичками трепещут, готовые выпорхнуть, ее острые груди.

«Пора уйти отсюда, а то скажут еще, что пялишь глаза на чужих жен», — подумал Буйнов и направился к иве, растущей в сторонке.

Сейчас он думал о том, как добраться до стойла. Как только вода спадет, на пароме они переправят коров на тот берег. Но сначала нужно подготовить калды. «Весенний день год кормит!» — вспомнились Игорю слова председателя, и он про себя улыбнулся.

Наталья покормила отца с братом, сполоснула посуду и по тропке пошла вдоль берега. Проходя около ив, заметила Буйнова и попятилась.

— Вы не за мной, случайно? — пошутил Игорь.

— Нет. Просто интересно, кто в полдень бездельничает, — окинула его веселым взглядом девушка.

— Зоотехник, кому же другому еще?

— А, это, выходит, о тебе вспоминали в клубе? Аспирантуру закончил, завтрашний известный селекционер. Такую, говорят, проводит се-лек-цию…

От услышанного Игорь даже оторопел. Пытаясь скрыть смущение, сказал:

— За твою похвалу только в шампанском осталось искупаться, — и торопливо сбросил с себя одежду.

— Поновее ничего не нашел? — застеснялась девушка и отвернулась. Увидела — парень уже в воде, крикнула: — От такого «шампанского» поясница как бы не отказала!

День был жарким, но вода холодная. Руками Игорь разгонял волны, они же еще больше мешали телу. Нет, до того берега не доплывет, и он вышел из воды. Сорвал одуванчик, поднялся с ним и удивился: одежды на месте не было.

— Ау! — донесся голос Натальи.

Буйнов побежал на голос. Когда догнал девушку, та, смеясь, сказала:

— На брюки, на! Не из Парижа случайно привез?

— Знаешь что, — разозлился Игорь, — таких, как ты, я в Саранске видывал.

— Не обманываешь? — поджала девушка пухлые губы. И недовольно буркнула: — Тогда, как говорит Казань Эмель, пусть тебя кыш возьмет! — и, не поворачиваясь, заторопилась к варакинскому огороду.

— Нашлась невеста, и смеяться не разрешает! — крикнул вдогонку Игорь и спешно стал одеваться.

* * *

Роза Рузавина каждое воскресенье ездила на базар. Надоело это дело, да куда денешься — муж заставляет. Тот сердился на нее из за того, что работала в поле. Рыбу, пойманную в Суре, Трофим сам солил и коптил.

И сегодня Роза вернулась с Кочелая поздно ночью. Есть не стала — за столом пересчитывала вырученные деньги. Не спохватилась даже, как через порог перешагнул Миколь Нарваткин.

— Ой, а я это… Не успела даже… — Роза от растерянности не знала, куда деть руки. Будто пойманная при воровстве, торопливо спрятала деньги в платок, сорванный с головы, и юркнула в переднюю. Вскоре оттуда раздался голосок, похожий на воркование голубя: — Давненько, Миколь Никитич, не заходил к нам.

— Некогда, красавица, — прижавшись спиной к ступенькам печки, кокетливо ответил гость.

— Сейчас ты уже бригадир, начальник моего Трофима…

— А-а, вон в чем дело… — засверкали у Миколя золотые зубы. — Хочу спросить тебя, почему твой муж не выходит на стройку?

— Он, Миколь Никитич, твой друг, сам его и спроси, — ответила женщина заигрывающим голосом. — Моему мужу ничего не надо. Есть у нас, говорит, кот и хватит. У Трофима знаешь характер, вместе сидели…

Миколь повесил картуз на лосиные рога, прибитые к стене, прошел вперед.

— Старое вспоминаешь, Роза, былое, наболевшее. Каждый год — пятьдесят длинных недель. За всю жизнь, — он неспеша связывал свои слова в один узел, — нас не тюрьмой измеряют, а делами. Возможно, и это о многом говорит, только человек не тополь, шумящий листвою за окном, — он меняет места. А они — его характер.

В передней послышался шелест платья. Вскоре Роза вышла в красном халате, волосы заплетены в косу, которая доходила до пояса. Села напротив Миколя, начала оправдываться:

— Базар мне осточертел… Глаза бы мои его не видели. Сколько стыда натерпелась. Покупатели не глупые люди, понимают, что рыба в огороде не растет…

— Да и вон эти… — хозяйка поднесла ладони к лицу гостя. — Боюсь, не только они и душа протухнет…

— На это тебя никто не толкает, — Нарваткин хотел еще что-то сказать, но Роза остановила:

— На местах, говоришь, характер меняется?.. Это как посмотреть. Ты прав: они изменяют характер да еще как. Не зря говорят: с кем поведешься, от того и наберешься. — Помолчала немного и произнесла: — Возможно, это так, Миколь Никитич: человек не дерево под окном…

Тополь срубят — на дрова пригодится, человек свалится — кроме земли никому не нужен. Забыл, чем Трофим похерил свое счастье? И за что его сажали?

— Ты, Роза, будто обо мне рассказываешь, а не о муже, — Нарваткин хотел было остановить хозяйку.

— Я, Миколь Никитич, вновь напомнила тебе, как всё меняется. Это, как говорят, первая сказка. Вторая — муж не стал работать в колхозе не только из-за того, что любит деньги. Он платит злом за случившееся. В вагоне поезда он людей защитил от поножовщины, а ему четыре года дали.

— Ничего не поделаешь, Роза. Что Бог тебе дает, оттого никуда не денешься. Каждый стоит на том месте, которое лишь ему уготовано…

— Что, и ты на своем месте? — вспыхнула женщина. — Тогда зачем, скажи, по селам шляешься?

— Счастье искал… И, признаюсь, нашел ее, крылатую перепелку, как говорит ваш агроном. Не знаю, поймаю и или нет за крылья, но все равно знаю: они мне помогают летать.

Роза от растерянности переминала пальцы, будто они были в чем-то виноваты.

Наконец-то от души сказала:

— Ты за Трофимом пришел? Сейчас он Суру не покинет. Рыба как раз икру мечет. И видя — гость вот-вот уйдет, достала бутылку, поставила на стол. — Что не спрашиваешь, сколько у нас денег? — неожиданно спросила. — Четырнадцать тысяч набрали. Да я их недавно в дом ребенка выслала, в Рузаевку. Своих детей нет, а вот сиротам пригодятся. Рыбу не Трофим, так другие переловят…

Выпучив глаза, Нарваткин смотрел на женщину и не находил слов. Перед ним стояла та, из-за которой он остался в Вармазейке. Он полюбил Розу с той минуты, когда впервые увидел. Любил тайно, лишь ему понятными чувствами. Только сердечное его тепло никак не доходило до ее груди.

Миколь думал: Рузавины лишь за деньгами гонятся. Копили те, что он пускал по ветру. Трофима он вдоль и поперек знает, тот сквозь пальцы и мякину не пропустит. А вот жена его, видать, совсем другая…

Душа у Миколя, будто весной под горячим солнцем снег, потихоньку стала таять. Роза тоже думала о госте. О нем, который считался другом мужа и с кем тайком она мечтала встретиться. Теперь он стоял перед ней таким, каким его знала: непокорным, никому не верящим. И в то же время Миколь добрый человек, и душа его — нараспашку. Роза это поняла уже той зимней ночью, когда Нарваткин заходил к ним впервые. Правда, тогда его больше увидела с плохой стороны: два дня глушил с мужем водку. Догадалась женщина и о другом: колхозную конюшню они спалили, Миколь с Трофимом. Она это чувствовала, только как всё получилось — не знала.

Но все равно в ее груди опять запылал тот огонек любви, который у нее возник в Саранске. С тем парнем Роза ходила в кино. Ни поцелуев, ни объятий. Вернулась с отцом в Вармазейку — чувства приостыли. И вот сейчас, когда она замужем, ей тридцать лет, ослабший огонь вновь запылал в ее сердце.

— Что, Роза, мне пора уходить, — встал Нарваткин.

— Успеешь… Трофим придет под утро. Сказал, что с Вармаськиным к дальнему пруду пойдут. Посиди немного, надоело одной в пустом доме. Жизнь в четырех стенах горше тюрьмы. — Хозяйка подошла к шкафу, достала две рюмки, нарезала леща и, не смотря на гостя, промолвила: — Не думай, спать тебя не оставляю, какой-никакой муж есть. Он меня любит. Иногда и однобокая любовь кажется счастьем. Вон у нашей сельской ветряной мельницы два крыла — все равно не может оторваться от земли. — И как будто сказала пустые, ненужные слова, махнула рукой: — Наливай, ты мужчина!

«Вон она, передо мной стоит… Почему стесняюсь ее, будто ребенок?» — разливая коньяк, думал Нарваткин. Он всегда надеялся на свою смелость. А здесь стеснялся обнять ту, которая сама его не отпускает.

О том же думала и Роза:

«Если весть о том, что он нашел свое счастье, верная, тогда, считай, не зря пришел…»

На улице послышались голоса, донеслась песня — молодежь шла в клуб.

«Так, не так, так, не так», — стучал маятник настенных часов, будто спрашивал, как им быть. Но часам об этом разве кто скажет?..

* * *

Как и все пожилые люди, весной Дмитрий Макарович Вечканов и сон позабыл. Вот и сегодня, только в небе появились желтые перышки, надел яловые сапоги, старый свитер и отправился осматривать поле за околицей. В прошлом году там на зиму посеяли рожь. Зерно легло в сухую землю, осенью дожди не баловали. Как всходы пережили морозы, что они обещают лету — эти мысли беспокоили больше всего.

Отправился Дмитрий Макарович по Бычьему оврагу, где дорога вдвое короче. Когда спустился, тот был покрыт белым туманом. Сквозь него шел долго, или, видимо, ему так показалось. Вышел из оврага — небо уже просветлело, вот-вот забрызжет солнечными искрами.

Поле широкое и длинное — глазами не измеришь. Всходы густые и сочные. Подняться им помог глубокий снег — надежно сохранил от морозов.

Дмитрий Макарович долго смотрел на озимую рожь, потом не удержался, сорвал стебелек, понюхал. Кто знаком с этим запахом, тому он никогда не забудется. У земли свой, не похожий на другие, аромат и дыхание.

Поле со всех сторон защищено березовыми рощами. Деревья здесь посадили при Вечканове, когда он был председателем. За двадцать пять лет из тонких, похожих на осоку кустиков, поднялись с двухэтажный дом березы. Они охраняют поле от сильных ветров и суховеев, охраняют надежно, как родная мать свое дитя.

Смотришь на березняк издали — будто одетые в белые рубашки эрзяночки спускаются к Суре, туда, где Пор-гора и Львовское лесничество. Идут не торопясь, будто знают о своей красоте и для чего они здесь растут.

По левой стороне березняка, вдоль края оврага, проходит дорога. Сейчас на ней ни людей, ни машин. Поэтому Вечканову было приятно: иди и иди, не нужно поворачивать с дороги. В прошлом году он приходил сюда каждый день. Пройдет взад-вперед — на душе становится легче.

Порой сердце так прихватит старика — чуть с ног не валится. В этом году, в феврале, Дмитрию Макаровичу исполнилось семьдесят. Поднялся до той вершины жизни, откуда многое видно. Вот и сейчас, идя по полевой дороге, вспоминал, как провел свою жизнь, что сделал хорошего и где ошибался. Разве у человека мало недостатков?

Четыре года прошло, как он вернулся из Саранска, где долгое время работал в обкоме партии. В Вармазейке он родился, здесь, на сельском кладбище, похоронил свою жену Зинаиду Петровну, с которой вырастил двоих детей. Отсюда уходил на войну. Вернулся — вновь за любимую работу: выращивал хлеб, водил трактор, после окончания института был агрономом, председателем. Дмитрий Макарович никогда не думал, что придется расстаться с Вармазейкой, изберут его секретарем райкома. Не верил и тому, что молодой и неопытный руководитель, который встанет на его место, по ветру пустит все накопленное. Правда, все это произошло потом, когда Вечканов был уже в соседнем районе первым секретарем.

В настоящее время председателем колхоза является его сын Иван. Гордится им Дмитрий Макарович: хорошего человека вырастил, думающего хозяйственника. В чужой рот не смотрит. Дела идут. Да вот беда: над ним очень много начальников. Учат все, что и куда посеять, что продать и купить. Взять хотя бы Вадима Митряшкина, из-за которого обиделся Атякшов. Умеет только инструкции строчить. Сквозь них и смотрит на сельское хозяйство. Словно помещик. А ведь родился в Вармазейке, с Иваном в одном классе учились. По профессии учитель, в растениеводстве ничего не смыслит, но все равно учит.

Неожиданно Вечканову вспомнился тот пленум райкома, на котором его избрали первым. Тогда их район звенел по всей республике. Как не звенеть: по два плана гнали. Не зря на пленуме бывший первый, Полозков, хвалил себя: при нем, говорит, зацвели все колхозы. «Цветение» никто не видел, планы, правда, выполнялись. Только за счет чего? Стыдно даже вспоминать: собранное по всему селу молоко и мясо отправляли государству от имени хозяйств. Везде шептались: в Саранске у Полозкова влиятельный друг. Так это или нет, об этом тогда Вечканов как-то и не думал. Его тревожило другое: кого обманываем, зачем? С их района в соседнюю область, у которой магазины были побогаче, направляли «покупателей». Те тоннами привозили сливочное масло, мясо, молоко. Все это тоже отправлялось якобы от района. Цифры большие, а вот сельское хозяйство на одном месте топталось.

Поэтому, когда Дмитрий Макарович стал первым секретарем, он положил конец этому обману. Когда вспоминал об этом, Вечканову становилось неприятно, будто во всем этом он был виноват.

В хозяйствах республики зерна дают больше всех озимые. Каждый гектар обещает по тридцать и более центнеров. Только то, что зреет на полях, при обмолоте остается в земле или теряется при перевозках. Иначе говоря, из выращенного добрая половина не доходит до элеватора.

Несколько лет тому назад, во время отдыха в санатории, Дмитрий Макарович встречался с одним журналистом, который только что вернулся из Канады. Он рассказал ему, как в стране за океаном ведут фермерство. По словам журналиста, канадцы не меняют каждый год семена. Для новых сортов отводят небольшие участки. Больше места оставляют для тех, которые дают большие урожаи. Не как у нас. Дмитрий Макарович несколько лет назад и сам видел, как в соседних Чукалах, торопясь, сеяли «мироновскую». К хорошему это не привело: той же зимой засеянное вымерзло. А вот озимая пшеница в Вармазейке, которую называли «рекордсменкой», выдержала холода и дала весомые центнеры. Дмитрий Макарович давно пришел к мысли: как ухаживаешь за полем, так оно тебе и отплатит. Ведь с Канадой, где наша страна каждый год за золото закупает миллионы тонн зерна, климатические условия почти одинаковые. У нас даже, возможно, они чуть лучше.

Журналист тогда удивил Вечканова и другим. В Канаде хлеб выращивают только те, которые когда-то приехали жить туда из России. Это же наши люди! Выходит, накопленный опыт их земледельцев — это наших бывших пахарей, их детей и внуков смекалка…

И еще поведал журналист о том, что канадские фермеры крупный рогатый скот кормят сеном. Сено на зиму складывают под навес. В те фермы, где содержится сам скот. Из-за этого там тепло, воздух ароматный, сено хорошо хранится и раздавать его легко — бросай и бросай вниз. Вай, Верепаз, разве наши старожилы раньше не так делали? Это уже потом, когда понастроили кирпичные дворы, где не корова — человек может сломать ногу, забыли навесы и склады для сбережения кормов. Сейчас как бывает: привяжут стог тросами на два трактора — давай его волочить с далекого поля. В село не сено доставляют, а месиво со снегом. А сейчас и такое сено не увидишь, его заменили кислым силосом.

— А как канадцы убирают зерно? — не выдержал, поинтересовался тогда Дмитрий Макарович.

— В этом деле они тоже молодцы. Поля косят не мешкая, до одного колоса в валки, как наши, не валят, а молотят на корню. В полях ни одного колоса не увидишь — жнивьё будто языком облизано. Разве в Вармазейке так не могут? Могут, только не все. Часто валки гниют под дождями, оставшееся зерно поднимается лесом — хоть сеять не выходи. Такие озимые — взглядом не окинешь. Где зерно росло, там и остается. И это когда кладовые пустые — мышам нечего есть.

Поэтому всегда перед жатвой Дмитрий Макарович переживает: «Вновь зерно будут сваливать в валки? Что, хрущевские времена вернулись?»

Вечканов и сам допускал ошибки. Только всем сердцем чувствововал, что для людей он нужен был не как председатель, а как друг и наставник. Когда на это место встал его сын Иван, он ему прямо в глаза сказал: кончились твои сладкие сны. Сам Дмитрий Макарович всегда вставал на зорьке, домой приходил в полночь. Не из-за того, что никому не верил, наоборот, считал себя наравне со всеми. Трактористы и комбайнеры в поле, — выходит, и ему там быть. Такой уж сельский обычай: председателю больше всех нужно радеть. Правда, в своей семье не все ладится. Рано умерла жена, учительница местной школы. Когда вернулся из Саранска в Вармазейку, неожиданно, без любви, вышла замуж Роза, единственная дочь.

Трофим Рузавин, зять, вроде бы неплохой человек, к водке не тянется, много не говорит. Один большой недостаток у него — очень деньги любит. Из-за этого нанялся сторожем в лесокомбинат. Днем, в свободное время, с Суры не выходит — рыбу ловит для продажи. Этому научил и Розу. Копят, копят деньги, а на что, сами не знают. Вот и вчера Дмитрий Макарович приставал к дочери: «Куда вам столько?» — «Для жизни! — разозлилась Роза, — сам на важной работе трудился, а что нажил?»

Что правда, то правда. Жили на его единственную зарплату. Жена из санаториев не выходила. Иван с Розой учились. Одно богатство у Вечканова — совесть. Из-за этого живет один, хоть и дочь звала. Привык к своему очагу, зачем путаться в чужом доме? Вот ведь как бывает в жизни: учил, учил всех, а свою дочь так и не вывел в люди. Хотя почему не вывел? Сейчас она заведует теплицей. Вчера, повстречавшись с ним, сказала: «Заходи, отец, зарплату как раз получила, угощу…»

На верной дороге Роза. Это хорошо. Одному человеку далеко не дойти. Нужно ли страдать из-за этого, если заботы общие?

«Надо, надо, — будто молоточком стучали мысли Вечканова по мозгам. — Пусть у каждого будут свои тропки, маленькие, но свои…»

Взять вон фермера Федю Варакина. Что только ни говорят о нем за глаза: хапуга, единоличник… Взял да и отрезал целое поле. Это моя земля, говорит, не колхозная. Действительно, а почему не его? Здесь сто потов он пролил. Сейчас будет работать еще лучше — как у себя в саду или на огороде. Да ведь не только на себя. Вырастит хлеб — не все себе оставит: продаст государству или на базаре. Своим людям, не за границу. Сколько земли в Кочелаевском районе пропадает, сколько гектаров утонуло в осоке и полыни — не счесть. Да и пахать эту землю уже некому: у стариков сил не хватает, молодые в города убежали. И в то же время много сельчан, которые хотят увеличить площади своих огородов и держать больше скота.

Раньше разными налогами прижимали. Сейчас постановление правительства вышло по этому поводу, и вновь кое-кто, вроде Атякшова, ставит подножки. Варакин все равно не отступил. Продал недавно купленные «Жигули» и на вырученные деньги приобрел трактор. И вот тебе, пашет-боронует свою землю, с утра до вечера копошится на ней.

Кричим только, проклинаем, что, мол, пустые полки в магазинах. Орать — дело нетрудное. Для этого мозгов не надо. Сам, как Федор, за дело принимайся. Вечканов не раз думал изменить жизнь людей, только в те времена этого нельзя было сделать, крылья бы сразу подрезали…

Со стороны ближнего леса послышался гул трактора. Дмитрий Макарович знал, что это пашет свое поле Варакин. Что ж, пусть фермерство приживается и набирает силу. Жизнь покажет, кто прав.

Сейчас, шагая по Бычьему оврагу к дому, он думал: вот на этом месте, где проходит узкая, только для одного человека тропка, следы тянутся только в одну сторону, к селу. Оно и понятно: человек, как птица, всегда стремится к своему гнезду, где бы ни летал.

* * *

Судосева ждал сын Числав, синие «Жигули» которого стояли под окнами. Ферапонт Нилыч поставил удочки около крыльца, снял сапоги и с двумя пойманными щуками зашел в избу.

Числав сидел за столом. Мать, Дарья Павловна, рассматривала фотографии.

— Какие дороги тебя привели? — протягивая сыну руку, спросил Ферапонт Нилыч.

— На цемзавод ездил и вот по пути заехал…

Дарья Павловна с кухни принесла чашку щей и, пока муж мыл руки, начала рассказывать:

— Числав привез снимки Максима и Наташи. Смотри-ка, как выросли внучата — сразу не узнать…

— Самих бы привез, а не их отражения, — недовольно ответил хозяин. — Да и Сергей хороший гусь — год молчит. Что случилось с твоим братом, не в примаки зашел? — повернулся Ферапонт Нилыч в сторону сына.

— Он, отец, в командировке. Недавно заходил, сказал, что месяца на два уедет.

— Слышала, жена, теперь вновь полгода младшего сына не жди. А ты о свадьбе переживаешь. Пойдет к кому-нибудь в зятья, тогда все твое воспитание насмарку…

— Сыновья ведь тоже пропадают. Есть у них жены. У жен — родители. Куда денешься — такая уж судьба, — заступилась за младшего сына Дарья Павловна. Сама все равно, собирая со стола фотографии, тихо сказала Числаву:

— Действительно, сынок, Сергея разочек хоть бы привез. Чай, в машине не тяжело ехать.

— Приедет, мать, приедет, не беспокойся. Может, даже и насовсем вернется. В родном гнезде потеплее.

Услышав это, Ферапонт Нилыч встал из-за стола и нервно зашагал по комнате. Половицы затрепетали перекинутыми над водой жердочками. Наконец остановился около сына и произнес:

— В родном селе, Числав, и воздух опора, поверь мне. Почему бы и тебе не приехать в Вармазейку? Наташе дело в школе найдется, да и для тебя работу подыщем. Сергея не трогай. Его не вернешь. Он еще в детстве в город мечтал убежать…

Дарья Павловна слушала и все удивлялась, как изменился старший сын. Пополнел. Отпустил бороду. Немногословен, обдумывал каждую фразу. «Давно ли босиком бегал, а сейчас у самого сын», — думала женщина.

Максиму, единственному внуку, в марте исполнится восемь, он во втором классе учится. Зимой привозили. Худенький, словно ивовый прутик. Сам Числав в детстве таким был. Потом уже, во время службы в армии, вширь раздался. Вернулся оттуда, два года работал в милиции и в это же время заочно учился на эколога. Женился — с женой уехали в Ульяновск, сноха работает там в педучилище. Оставил родное село и Сергей, второй сын. Тот, видать, и в самом деле не возвратится. И в письме вот пишет: город, говорит, в его сердце…

«Хорошо бы приехали, дом большой, в селе дел невпроворот, живи только», — думала Дарья Павловна. Она даже не видела, как отец с сыном вышли на воздух. Убрала стол и поспешила за ними.

Те беседовали на крыльце о каком-то пруде. Числав держал газету и читал:

«Протянется он около трех километров, за год колхоз будет брать десятки тонн карпа…»

— Эту статью, сынок, я прочитал. Пруд нам, сынок, нужен, да разве не хватает Суры? Рыба и в ней пока есть. Не использовали бы ее воду на заводах — лещей решетом черпай. А сейчас уже последнюю рыбешку заморили. Сколько браконьеров у реки, столько жителей и в Саранске нет.

Иногда так думаю: не люди приезжают, а муравьи. Едут и едут на своих машинах, у каждого — сети и бредни. Рыбе метать икру не дают. Я о другом, сынок, беспокоюсь: если Бычий овраг запрудят, он все сурские луга зальет. Где стадо будем пасти, ведь скотина глину не ест.

Дарья Павловна слушала возле открытой двери. Не выдержала, спустилась к ним и сказала:

— Числав, наша черемуха тоже под водой останется?

— До нас, мама, вода не дойдет. По-моему, правильно пишут, на что нам Бычий овраг?

Дарья Павловна облегченно вздохнула. Две черемухи за огородом Судосевых, совсем около Суры, очень близки Числаву. Сейчас это смех, а в детстве он поднимался на них и старался с верхушек увидеть то, что было за горизонтом. Сергей, его брат, все спрашивал:

— Числав, что там?

— Лес и дороги! — кричал он сверху.

— Куда дороги?

— В Кочелай…

И вот они потянули их судьбу в Ульяновск… Там, перед их многоэтажным домом, ни черемух, ни лугов. Хорошо, что Волга рядом.

Вскоре Числав стал возиться около «Жигулей». Ферапонт Нилыч принес из колодца два ведра воды, взял из сеней тряпки и стал мыть машину. Отец с сыном молчали, будто все уже высказано.

— Ты правда сегодня уедешь? — наконец-то спросил старший Судосев.

— Сегодня, отец… Там работа ждет.

— Давно хочу спросить, да все забываю: сколько под твоей рукой людей?

— Более двухсот.

— Это, выходит, половина нашего колхоза. Смотри-ка, а я думал…

В Ульяновск Числав отправился под вечер. Поставил между сиденьями две банки молока, ведро картошки и, сев за руль, посигналил. Похожая на небесный цвет машина покатилась по асфальту мимо цветущей черемухи, к шоссе. К той дороге, которая когда-то их с братом потянула в город…

Ферапонт Нилыч грустно помахал рукой и зашел в сад.

Деревья были осыпаны будто снегом. Густые ветви, словно пояса с бахромой эрзяночек, спустились вниз, держали рой жужжащих пчел. Сад Судосев посадил той весной, когда Сергей родился. За двадцать четыре года он разросся, грядку лука негде посадить. Жена сколько раз говорила: «Выруби за двором яблони. Яблоки все равно в рот не возьмешь. Вместо них калину посади». Нет, не вырубил — такую красоту губить? Правда, за последние годы кое-какие деревья пришлось поменять. Их почему-то полюбили соловьи. Один прилетает сюда каждую ночь, садится на макушку анисовки да так запоет — аж душа светлеет. На новых яблонях второй год Ферапонт Нилыч оставляет два-три бутона. Оставишь больше — рано постареют.

Яблони уже сейчас показывают свой норов. Пахнущая медом часто болеет и, как заболевший ребенок, любит уход. Ей больше всех вредят зайцы. Ушастых Судосев считает самыми прожорливыми зверьками. Из всех деревьев они почему-то выбрали именно пахнущую медом, которую Ферапонт Нилыч за зиму перевязывал рубероидом.

Острые зубы зайцев все равно доставали до нижних веток. Выдержало дерево, сейчас, несмотря на раны, все равно тянется к солнцу. В левой половине сада шуршали похожие друг на друга четыре анисовки. Они не просили много воды, боялись только прожорливых червей. Они едят и едят их листья. Анисовки росли быстро, сильные ветви разбросали ввысь и в ширину. Там, совсем у берега Суры, старались взлететь к небу два грушовника. Днем они бросают длинные тени, ночью молчат, словно охраняют чей-то сон. За ними виднеются китайки. Второй год они поочередно распускаются. Хозяевами сада чувствовали себя две антоновки и белый налив. Первые росли без полива, земля под ними давно не рыхлилась — яблоки же во рту тают. Налив — летнее угощение. Антоновку хорошо замачивать на зиму.

Любит Ферапонт Нилыч в саду возиться. Весной сюда чуть не на заре выходит. Срезает с деревьев сухие ветки, ставит подпорки — к осени от тяжелых яблок ветви совсем до земли склоняются. Или сядет за деревянный стол, положит натруженные руки и долго слушает пение птиц. Выходит в сад и вечером, когда на той стороне реки, в сосновом лесу, кукуют кукушки, то и дело замолкая, будто боятся накуковать кому-то короткую жизнь. Дадут длинную или нет — Судосев тюрьму прошел и войну. Давно на пенсии, но разве усидишь дома? Еще заря не заалеет, а он уже в кузнице. В последние дни Ферапонт Нилыч почему-то занемог. «Отдохни хоть, шипящий твой горн никуда не денется», — утром сказала ему жена. Послушал. До обеда всё нежил себя в саду. Но не выдержал, по огородной тропке заспешил на работу. Председатель колхоза прогнал его: иди, говорит, домой, здоровье дороже кузни. Теперь Судосев копошится у дома, иногда выходит на рыбалку. Поймает две-три щучки да несколько пескарей — вот и весь его улов. Это старика не удручает. Он ходит на реку отдыхать. Садится под черемуху, растущую в конце огорода, где всегда прохладно, закинет в воду удилище и полдня не шелохнется.

Кружатся и кружатся перед его глазами прошедшие годы, как дятлы порой стучат по мозгам: тук-тук, тук-тук… Как по наковальне молоточком бьют.

Со стороны Петровки послышался гул электрички. Вскоре за их огородом показалась и она сама. Сверкающая зеленой краской, быстро, с нервным стуком, прошла рядом, и вскоре снова стало тихо.

Разные поезда видел за свою жизнь Судосев. И такие, на которых возили заключенных. В их вагонах не было ни сидений, ни нар. И встать иногда некуда было — так набивали людьми. Прижимался он спиной к стенке и смотрел в верх вагона с узким окошком. Это так днем. Ночью горела свечка, установленная над ведром. Ведро было пустое, захочешь пить — лижи высохшие губы. Воду раздавали утром, когда приносили еду — кусочек соленой рыбы и картофельного хлеба. К вечеру вновь давали кружку воды и воблу. Как медленно тогда проходили ночи, какими темными казались весенние дни! Но людей сильнее всего тревожило только одно: погонят или нет за ними жен и детей?

У Судосева тогда родители были уже старые. Одна нога у отца деревянная — оставил на империалистической. Мать часто болела. Зачем туда сажать старых и больных? И здоровые-то не помещались…

Два года тогда пролетели, как Ферапонт Нилыч вернулся с войны. Горячие пули летали над ним — остался живой, а здесь сочли его за «врага народа».

…Лагерь располагался в Сибири, около Туруханска. Жил Судосев в старом сарае, сыром, темном, со всех сторон обдуваемом ледяными ветрами. После приезда, на второй день, их распределили по бригадам, дали ватные штаны с фуфайками и погнали валить лес. Тяжелой работы Ферапонт не боялся, беспокоило его другое — их охраняли солдаты с винтовками. Людьми никто не считал. Утром им давали баланду, в обед — снова баланду, на ужин — чай из трав и кусочек хлеба. Работать же приходилось за троих: рубить лес, возить к берегу Енисея, где после разлива его сплавляли вниз по реке.

Настали теплые дни. Все позеленело, прояснилось небо. А у зеков жизнь стала еще тяжелее. С удлинением дня увеличился и объем работы. Люди от усталости валились с ног. Вдобавок, им не давали покоя комары и слепни. В лес без сеток даже и не заходи. Марлю продавали в аптеке, но марля доставалась не всем. Люди спасение нашли в солидоле. Мазали лица колесным маслом — и так, испачканные, рубили лес. Считай, без отдыха. Сядешь на пенек отдышаться — конвоиры уже вскидывают винтовки. Для них жизнь заключенного гроша ломанного не стоила.

В бараках тоже не лучше. Летней ночью комары летали стаями. Люди вокруг бараков жгли костры, в них клали сырой мох и сосновый лапник. В небо поднимался горький, съедающий глаза дым. И так — до утра, пока не холодало и не пропадали назойливые насекомые.

Через год Судосева поставили бригадиром. Начальник, правда, небольшой, таких в лагере около пятидесяти, но все равно стало повольнее. Отпускали его в Туруханск. Это село считалось райцентром. Оно нравилось Ферапонту: стояло на высоком берегу Енисея. Улицы широкие и зеленые. Земля — песчаная, красноватая, будто кто-то покрасил ее луковой шелухой. Дома, кроме бывшего монастыря, деревянные.

По улицам бродили коровы и бегали взлохмаченные собаки — лайки, которых зимой запрягали в маленькие нарты. Жители уже привыкли к заключенным. Однажды Ферапонту выпал выходной, и он вечером пошел в кино. В клубе к нему подсела девушка, лет девятнадцати-двадцати. Худенькая, стеснительная. На ней, как и у других ее подруг, была связанная из собачьей шерсти кофта, на голове синий платок. После фильма Ферапонт с Дашей (так звали девушку) бродили по той улице, где стоял ее дом. Он был немного покосившимся — сгнили нижние венцы. Когда дошли до крыльца, Даша попросила его вернуться. Если отец увидит, говорит, кнутом исхлещет. Пришлось уйти. Да и боялся Судосев лагерного начальства: оно было хуже собак.

Через полмесяца он вновь встретился с Дашей, и она сказала ему: живет с матерью и отчимом. Есть две сестренки — Галя и Глафира. Они учатся в школе. Отец работает паромщиком, мать — уборщицей в школе. Сама закончила семь классов, трудится сборщицей смолы.

И Ферапонт открылся ей: рассказал о своих близких, о Вармазейке, за что попал сюда. Молодые люди понравились друг другу, в их сердцах зажегся тот огонь, о котором говорят одним словом — любовь!

Родителям Даши понравился крепкий парень. Ферапонт был красивым, высоким, не зазнавался, лишних слов не говорил. Неприятно им было лишь то, что в каждый приход Ферапонт своей любимой приносил лесные цветы. В селе считали это привораживанием. Сказала ему об этом Даша — стал носить цветы под фуфайкой. И все равно сестренки Даши не выдержали и похвастались подругам. И распространилась по всему Туруханску молва, что Даша спит с ссыльным.

Черные сплетни сильнее ветра. Услышал об этом начальник лагеря, Судосева пригласил к себе. Почти час «песочил» бывшего фронтовика, затем посадил в карцер, где ему двое суток ничего не давали есть. Что потом было — один Инешке знает. Выручила Даша. Сама пришла в лагерь и призналась в любви к Ферапонту.

Вскоре они поженились. Теща была верующей, Судосеву пришлось венчаться. Вместо свадьбы только накрыли стол, со стороны жениха там никого не было — начальство не разрешило.

Пришел 1953-й год. Умер Сталин. Лагерь сразу загудел ульем. Однажды летним ясным утром, когда Судосев стоял вместе с другими в строю перед бараком, начальник стал выкрикивать фамилии. В их число и он попал. «В чем дело, куда-нибудь в другое место отправят?» — защемило его сердце. Теперь он переживал и о жене.

— Кого назвал, те сейчас же собирайте вещи. Мы вас сегодня отпускаем домой. На пристани ждет баржа. Спешите, — наконец-то сообщил радостную весть начальник.

Неожиданное известие напугало Ферапонта. «Как домой, Дашу куда оставлять, она в положении», — думал он про себя. Быстро собрал вещи, попрощался с товарищами, с комендатуры забрал документы (там ему также дали буханку хлеба и немного сахара) — и скорей в Туруханск.

Даша как будто ждала его. Дома она была одна. Взрослые находились на работе, сестренки — в школе.

— Ну, Дашок, теперь на вольный свет. Я заново родился! — И сказал ей, что его освободили.

— Сейчас куда, в Мордовию поедем? — подняла голубые глаза молодая жена.

— Вот родишь мне — тогда поедем. Дорога длинная. Успеем.

— Успею, так успею! — проговорила жена со слезами радости и стала собирать стол.

… Вспоминая о прошедших годах, Судосев не заметил, как подошла к нему Дарья Павловна. Тронула за плечо.

— Хорошо будет, если Числав домой вернется. По внуку очень соскучилась, места себе не нахожу, как на фотографии его увидела…

— И я буду очень рад приезду сына. Вернется он. Зря обещаний не дает — в меня пошел, — ушел от тяжелых воспоминаний Ферапонт Нилыч. Улыбнулся жене и легко встал из-за стола, будто с плеч сбросил потерянные годы.

* * *

Зерновые и овощи засеяны. Колхозники легко вздохнули — пришла пора отдыха. Из Саранска с концертом в Вармазейку приехали артисты. Сельский дом культуры был переполнен — яблоку негде упасть. Гости плясали — пели, читали стихи, ставили сценки.

Концерт смотрели и Казань Эмель с женой. Оба нарядные. На Эмеле новая рубашка с открытым воротом, на плечах Олды перекинут тонкий белый платок. Как и все, они от души хлопали: а как же, такие встречи у них редко бывают.

На сцену вышел лысый мужчина лет пятидесяти. Улыбаясь, посмотрел в зал и сказал:

— Друзья, у кого есть желание разбогатеть? — сам вытащил из кармана купюру, помахал ею. Все смеялись, выйти никто не выходил.

— Я, кыш бы тебя побрал! — спрыгнул со своего места Эмель и, прихрамывая, направился к сцене.

— Вай, лягушачий глаз, засмеют! — крикнула вслед Олда и хотела было ухватить за рукав. Не успела, — руки сорвались, и бабка повалилась на сидевшего впереди мужчину.

В зале оживились.

— Значит, так, — стал учить на сцене старика артист. — Вот здесь десять рублей, видишь?

— Вижу, чай, не слепой, — хваля себя, улыбнулся Эмель.

Артист вслух назвал серию, протянул ему купюру. Тот пощупал-покрутил, даже понюхал и, оставшись довольным, сказал:

— Того… смотри, если мне попадет — не верну…

— Попробуй, попробуй! — замахал лысой головой фокусник и хитро подмигнул. Достал газету, ножницы, купюру завернул в газету, стал ее резать.

— Э-э, кыш бы тебя побрал, мы так не договаривались! — заерзал Эмель.

Артист зажег спичку, поджег газету. От нее остался только пепел.

— Тьфу! — плюнул старик и собрался было спускаться со сцены: чего здесь ждать — деньги — то сгорели, зря только выходил…

Артист подошел к нему, правую руку опустил в карман рубахи старика, вынул ту же купюру.

— Посмотрите, Ваша?

Петухом закудахтал Эмель, не зная, что делать.

— Серию, серию посмотри! — кричали из зала.

— Бабка, помоги-ка! — растерялся Эмель.

Олду будто ветром сдуло на сцену, она от волнения теребила платок, который недавно привезла дочь Зина из Саранска и который всему селу успела показать.

— Ты смотри, Олда, получше смотри, не проведет тебя этот леший? — потребовал Эмель. Сам повернулся в сторону артиста и сказал: — Ты, это, не ругай меня, очки я забыл…

— Посмотрите, посмотрите серию! — вновь раздалось.

Олда назвала цифры — в зале вновь загудели: серия была та же.

— Сейчас что, нам спускаться? — открыла дырявый рот старуха.

Оба хотели уйти, артист их остановил:

— Подождите, подождите. Зря что ли поднимались? — и положил деньги в карман старика.

— Хорошему человеку ничего не жалко!

До конца концерта Эмель все щупал карман рубахи, словно там лежало не десять, а тысяча рублей. И Олде не сиделось на месте, она веретеном крутилась на стуле: то локтем мужа пихнет, то подмигнет ему: вот это мы!

Выходя из клуба, Бодонь Илько сказал:

— Что, Эмель покштяй14, за шампанским не пошлешь?

— Как же, жди, — не выдержала Олда и так посмотрела на соседа, что тот даже попятился.

— Илько, думаю, неплохую мысль высказал, — по пути домой издалека начал старик. — Считай, дармовые деньги цапнули…

— Молчи, дармовщик! Не вышла бы тебе на выручку, с пустым карманом остался. Сразу я раскусила: хи-хи-хи да ха-ха-ха!

— Это ты уж зря, Олдуша, — старался успокоить хозяйку старик. — Сама же видела, не все артисты играют на деньги, за них нужно спину гнуть…

— Знаю, как гнешь… Когда-нибудь цыгане украдут лошадей — всю жизнь будешь платить — не расплатишься.

Зашли в дом, разделись. Олда села на скамью, довольным голосом бросила:

— Ну, ладно, давай, как просил Илько…

Эмель вынул купюру из кармана и протянул бабке.

Та ее с одной стороны рассмотрела, с другой — никак не поймет.

— Это что такое?

— Десять рублей!

— Чудила, да это же карта!

В руках Олды действительно была бубновая дама. Наклонишь ее — дама улыбается, перевернешь — та же улыбка!

* * *

После жарких дней похолодало, с запада потянулись лохматые облака. Плывут по небу — ни конца, ни края. Сыплют мелким дождем.

Дом у лесничего как крепость на опушке леса. Загорожен высоким, с человеческий рост забором. В нем две двери. Узкая ведет к крыльцу, широкая — к надворным постройкам. За день они открываются два раза: утром, когда хозяин выезжает на работу, и вечером, когда возвращается. Все, что есть на дворе, можно хорошо разглядеть только с верхушки вековой ели. Дерево стоит чуть в стороне от бьющего из земли родника. Залезешь на нижние ветви — перед глазами откроется дом с десятью окнами. Срублен он недавно — в теплые дни из бревен еще сочится смола.

За домом — два двора. В большом, по всей вероятности, держат лошадь. Перед ним две телеги и тарантас. Дворы, как и дом, покрыты железом, окрашенным в зеленый цвет.

Около узкой двери, съежившись, лежит большая, с теленка ростом, черная собака. Когда тихо скулит — сплюснутые, похожие на листья конского щавеля уши медленно двигаются… Видимо, собаке снится что-то свое, очень приятное…

Вот ветер встряхнул голую верхушку ели и оттуда, из-под облаков, медленно крутясь, упала ветка на ее спину. Собака вскочила, и по всему лесу раздалось рычание.

На крыльцо вышел хозяин — Захар Данилович Киргизов. Тяжело сел на скамью, внимательно посмотрел вокруг, словно хотел застать вора и, никого не заметив, сунул в рот два пальца и пронзительно свистнул.

Собака тут же подбежала к нему, стараясь лизнуть волосатую руку.

— Ну, ну, раззява! Перестань! Хватит играть!.. Некогда. Вот на тебе, грызи! — Захар Данилович бросил большую кость. — На твое счастье, с вечера осталась. Прости, брат, каждый день мясом тебя не могу кормить. Как говорят, человеку — что помягче, собаке — что не прожуешь… Наклонился, погладил собаку по спине и добавил: — Конечно, вкусное не всем достается. На сегодня, Тарзан, новое задание дал. Сам дал! — Захар Данилович взглядом показал на небо, будто оттуда смотрел на них Инешкепаз, — Выходит, Ему — мясо, тебе — требуху… Без лицензии. Ничего, брат, не поделаешь, каждый свое требует. Ты грызи давай, пора собираться. — И зашел в избу.

Вскоре Киргизов с Тарзаном уже шагал по Бычьему оврагу. Не торопился. Времени достаточно…

Овраг глубокий, весь в кочках и осоке. Тянулся от лесничества до Суры. Рядом с ним постанывали вековые сосны, будто шептались о своих прошедших годах, о том, как когда-то здесь, в этих глухих местах, прятался со своим отрядом лучший друг Стеньки Разина — мурза Акайка.

Давно это было, очень давно. Те времена почти позабылись. Когда был живым дед Захара Даниловича, часто рассказывал: повстанцы, кому удалось вырваться от смерти, остались здесь жить. Срубили дома и с дальних сторон привезли своих родственников — так и появилась Вармазейка… Так это было или иначе — знает только один Инешке. А вот сосны поют те же заунывные песни, которые они пели в старину: зимой — протяжные, похожие на вой метели, весной — нежным шепотом Суры и птичьими трелями, осенью, такими же, как сегодняшний день, — будто кто-то ушибся и взывает о помощи…

Пошел мелкий дождь. Захар Данилович поднял воротник плаща. Плащ был грубый, из брезента — сто дождей выдержит, не промокнет. При ходьбе скрипел. От дождя шуршала и высокая, по пояс, трава, которую никогда не скашивали. Не от изобилия сена. Отсюда ее не поднимешь наверх: очень уж крутые берега у оврага. Такие крутые, что только лишь через одно место удалось проложить тропку. Там, где Сура делает изгиб и замедляет свой бег. А может, только кажется, что замедляет?

Долго Захар Данилович шагал по глубокому оврагу. Ноги то и дело тонули в мягком, сыром мху. Чувствовал он себя неважно — болела голова от похмелья. Наконец вышел к березовому лесу. Здесь деревья пониже, от их белизны лес светлел, отгоняя «хворь» лесничего.

— Тарзан, хватит, дошли! — крикнул Захар Данилович.

Бегущая впереди него собака остановилась около узкого ручейка и, высунув язык, тяжело задышала.

Дойдя до овчарки, Киргизов сбросил с плеча мешок, присел на корточки, зачерпнул ладонями воду. Она ломила зубы.

— Эка, брат, какие все начальники. — Захару Даниловичу вспомнилась вчерашняя ночь. — Застрели, говорит, лося — и всё тут. Лось не пес — хлебом не заманишь. На заре, возможно, и выйдет лосиха со своим теленком, — он хмуро посмотрел на собаку. — Да и их сразу не возьмешь. Забыл, как недавно на лося напоролись?

Собака лежала с закрытыми глазами. Лесничий поднял ношу и — чавк-чавк-чавк! — перешагнул через ручеек под березу и тихо произнес:

— Вот здесь их встретим…

Вытащил из котомки топор, начал рубить ветки.

Вскоре вырос шалаш. В нем живи сколько хочешь: ни дождя тебе, ни холода…

Вскоре и дождь перестал. Из-за облаков выглянуло солнце. Потеплело, даже душно стало.

«Смотри-ка, весна будто молодая вдовушка, — думал про себя Киргизов. — Сначала прячется-скрывается, потом сама вешается на шею». И здесь вспомнилась ему Зоя Чиндяскина, кассирша своего лесничества. Та рано, на второй год после свадьбы, осталась без мужа. Тот по пьянке на тракторе перевернулся в озеро и утонул.

Однажды ехал Захар Данилович с Зоей из банка и, улыбаясь, сказал ей:

— Не боишься, деньги украду?

— Не боюсь, — игриво ответила она. — Что бояться, в чеке Ваши инициалы, а не мои. Да ведь и в банке видели нас обоих. — С минуту помолчав, сказала: — Я, Захар Данилыч, другого боюсь.

— Чего? — удивился тогда Киргизов.

— Глаз лесничего. Иногда они такие острые — будто раздевают!

Потом всю дорогу молчали.

… Как-то перед новогодними праздниками Захар Данилович в своем кабинете просматривал документацию. В это время зашла Чиндяскина. Зашла в слезах и стала жаловаться: золовка — сестра убитого мужа — при всех оскорбила ее за связь с лесничим.

Золовку (а она работала уборщицей) Киргизов уволил в тот же день. Сам однажды, за полночь возвращаясь из райцентра, завернул сани прямо к Зое. Там и переночевал. Женщине сказал: «Все равно за глаза сплетничают…»

Теперь о ней постоянно думает, иногда даже забывая свои обязанности. Зайти к ней тоже боязно. Анфиса, постылая жена, глаза выцарапает. Вот ведь как в жизни бывает!

В полночь снова заморосил дождь. Потом перестал, и все как-то затихло.

В плаще было тепло. Согревал Захара Даниловича и Тарзан. Долго он не мог заснуть, все думал и думал о Зое. Потом вспомнил прошедший вечер. Вчера приезжали к нему три высоких гостя: двое из Министерства лесного хозяйства и директор лесокомбината Потешкин.

Анфиса собрала хороший стол, поставила три бутылки водки. Жена умеет угощать гостей. В этом деле ей нет равных. Только все равно сварливый характер сказывается: после их ухода такие «угощения» покажет — белый свет мил не будет. Вот и вчера, как только гости сели в машину, жена сразу набросилась на него: «В доме куска хлеба нет, а ты все людей приглашаешь…»

Киргизов сорвал со стены ремень, который привез еще со службы в морфлоте, и давай ее «парить». Хозяйка испуганной курицей вылетела на улицу. Когда вернулась в дом, Захар Данилович уже спал.

Жена сама выбрала свою судьбу. Когда Захар Данилович вернулся со службы, Анфиса юлой крутилась вокруг него. Так и пришлось жениться.

Да разве это жена? Доброго слова от нее не дождешься. В одном только она не промах — каждый год по пять-шесть бычков откармливает. Деньги копит. На что столько? Сёме, сыну? Тот, как женился, сразу ушел из дома. Приходит лишь в гости и то в месяц раз. В разводе Анфиса виновата. Перед женитьбой отрезала единственному сыну: «Приведешь эту черную тряпку — на себя обижайся!» Боялась, наверное, что лишний рот будет в доме. Внука соседская старуха нянчит.

На что жене столько денег? Ходит в одной и той же залатанной фуфайке, на голове всегда черный платок, и в зеркало не смотрится. Да и что там увидит — длинный нос и глубокие морщины? Или, глядя на свое отражение, вспомнит разрезанные подушки, которыми его упрекала?

Подушки стали яблоком раздора вот из-за чего. Их подарила теща, мать Анфисы, которая живет на Украине. Однажды жена сказала ему: «На маминых подушках спишь!»

Не выдержал Захар Данилович, хоть и не пьяным был: схватил ножницы и — чик-чик-чик! — обе подушки как под саморезку положил. Мягкими были они — из гусиного пуха. Положишь голову — будто на белых облаках лежишь. Устала, видать, голова, надоели подушки, поэтому и в пух пустил.: летите, гусиные перья, по лесу, к деревьям прилипайте. А там, глядишь, вас птицы заметят, в гнезда перенесут. А гнездо у Киргизова, видите ли, жесткое и холодное — будто из камня.

* * *

Эх, Анфиса, Анфиса, откуда ты взялась?.. Откуда, откуда… Со своего лесничества! Работала техником. Послали ее издалека и осталась из-за будущего мужа. Не попался бы Захарка Киргизов на ее дорогу, ни за кого не вышла. А как выйти — никто не брал. Старой девой была. Но все равно моряка женила на себе. «Ты, — шептала она уже потом, когда была его женой, — закончишь техникум, я тебе деньгами буду помогать»… Скрывать нечего, помогала, как могла, а Захар учился. Сначала все деньги копила мужу, потом сама привыкла к ним, как муха к меду. Жадность границ не знает!

Тяжелые, гнетущие думы у Киргизова, новую рану образовали в сердце. Идет, идет этот надрез, будто только что вспаханная борозда, никак его не спрячешь. Беседовали тогда гости обо всем: о политике, делах района, о его лесничестве… Пили и хвалили. Больше всех — гости из Саранска. Потешкин, тот, умный черт, тихонько посмеивался над ними. Киргизов сразу понял его: вы хоть сверху спустились, городские вожжи все равно у меня в руках — как потяну, так и лошадь тронется. Действительно, чем не министр?

Столько лесничеств под его рукой! Когда назначили директором, двух слов связать не мог. А сейчас медом не корми — все выступать рвется. Любит учить, чего уж скрывать! Иногда вызовет лесничих и давай чесать языком! Те слушают, слушают — надоест им и начнут просить: «Хватит, Алексей Петрович, лес нас ждет…». Тот вновь начнет старую песню: «Пока не было вас на месте, деревья уже подросли». И, как всегда, начинал считать, на сколько миллиметров поднимается в день каждое дерево, которое дольше всех растет и так далее.

Вчера по пьянке Захар Данилович хотел было сказать Потешкину: «Пустой человек ты, Петрович! Раньше, может быть, и был у тебя ум, а сейчас весь вышел. Постарел ты… Была бы у тебя совесть, ушел с работы, пусть другого на твое место посадят, молодого…» Не сказал этих слов, побоялся. Потом Потешкин шкуру сдерет. Такой уж он человек: мстительный, правду не терпит. Любит, когда хвалишь его и мягко стелешься. Не выгонишь с места — все министерство паутиной запутал. Что скрывать, были времена, когда Захар Данилович сам мечтал встать на его место. А почему бы не встать? Закончил техникум, пять лет работал мастером, потом немного учился в институте.

Правда, он об этом никому не рассказывал, но вот вчера чуть было не признался. Если бы сказал, саранские гости сразу подумали: на живое место лезешь. «Куда там лезть, — в шалаше ожидая лосей, заканчивал воспоминания о прошедшей ночи Захар Данилович. — Посылают меня, лесничего, на самое похабное дело… Природу охраняю, а сам с ружьем. — И в то же время успокаивал себя: — Как не придешь, если министр просит… Гости так и сказали: просил, мол, наш самый главный, пусть Данилыч годовалого теленка свалит. — Думая об этом, Киргизов аж вслух заворчал, от чего собака проснулась. — Теленка?… Я тебе такого быка завалю — от одного запаха сблюешь». И улыбнулся, будто увидел, как министр, Пал Палыч, над ведром нагнулся…

Утром, когда еще заря не прорезалась, Киргизов был уже на ногах. Костер не стал разжигать — дым сразу чувствуют лоси. Позавтракал копченым салом с хлебом. Тарзан в стороне клацкал зубами — есть хотелось, да хозяин научил его ждать свежатину.

И вот они. Кого ждал всю ночь и из-за кого пришел сюда. К Бычьему оврагу вышли из-за горы. Самец, с ветвистыми рогами, растянуто замычал — этим, видать, уверял своих: спускайтесь смело, здесь мы одни. Лосей, как и в прошлый раз, было трое. Бык с лосихой шли по бокам, тонконогий лосенок — посередине.

К ивняку спустились медленно. Прошли шагов пятьдесят — бык встал вперед, теленок за ним, лосиха — за лосенком. Бык оглядывался, будто ждал нападения. Дошли до ручейка, где вчера Киргизов пил воду. И в это время Захар Данилович выстрелил. Выстрелил, не выходя из шалаша. Тарзан, пустоголовый, не удержался, пулей отскочил от него. Отскочив, вдруг заскулил, поджимаясь от дикой боли в боку, задетом рогами.

* * *

Рузавин женился поспешно, не выбирая невесты. Четыре года прошло после того воскресенья, когда он, прислонившись к забору базара, думал: выпить или нет кружки две пива. Неожиданно около него остановился Олег Вармаськин — разговорились, будто у Суры бурливый ручеек.

Перед ними прошли две девушки. Одна поздоровалась с Олегом. Трофим посмотрел им вслед почти безразлично — дороже были мечты о рыбалке. Неожиданно его взгляд скользнул по фигуре девушки, которая шла чуть впереди.

— Это кто такая — худенькая? — рассеянно обратился он к другу.

— Эта? Бухгалтер нашего колхоза. Сестра председателя, — безразлично ответил тот.

— Попадет в бредень? — спросил Рузавин. И, видя, что друг молчит, добавил: — Подожди-ка, а ты откуда ее знаешь?…

— Попадет или нет — не пробовал, отца же знаю. Вместе из Саранска ехали…

«Вот это неухоженная телка! — подумал Трофим и перестал даже дышать. С такими ляжками разве удержишь дома? — Лизнул губы и вновь задумался: —Не успеешь даже глазом моргнуть, как украдут…» Когда фигура девушки скрылась в толпе, Рузавин вслух стал хвалить красавицу:

— Почти как Нефертити! Почему раньше не говорил о ней?! Леший ты, а еще товарищ!

— Все деревья в лесу не свалишь, — ответил Вармаськин, стараясь превратить разговор в шутку. — Одна упадет — на ее место уже другая метит, еще сисястее…

— Вот чего, дружище! — повысил голос Трофим. — Забудь, говорю, об этом! Услышу плохое слово о ней — ноги переломаю. — И неожиданно выдохнул: — Сразу бы на ней женился. Счастье само просится в руки. Вечером сватом будешь, готовься!

И в самом деле, не успело еще и солнце сесть, Трофим с Олегом уже были у девушки, угощали ее отца вином. Вечкановы жили вдвоем: отец и Роза. Трофим решил, что будут они с Розой жить отдельно, так и сказал будущему тестю: «У каждого налима — своя вода».

Рузавин не переживал, что так быстро женился. Чего не доставало в характере Розы, она с лихвой дополняла другими качествами и внешностью. В чистоте держала дом, готовила вкусную пищу, была очень жадной в любви — что нужно еще от молодой хозяйки?! Хорошая жена досталась Трофиму — нечего жаловаться…

Трофим работал сторожем Львовского лесничества. Платили мало — кошачьи слезы. Правда, Трофим сам выбрал себе эту работу. Свободного времени хоть отбавляй, а оно дороже всяких денег. Попросили бы, сам начислял им за эту «должность», только бы не трогали его, не разлучили с рекой. Здесь иногда его годовая зарплата через большой бредень процеживалась.

Пока жирные лещи бесплатно плавали в Суре, самому Трофиму их хватало и для базара. Продавал целыми мешками. Симагин, инспектор рыбохраны, не очень его разорял. Остановит лодку на реке, с ног до головы измерит просящим взглядом и начнет: «Хорошая у тебя жизнь: плаваешь и плаваешь! Сети сами тебе гребут деньги…» Вынет из кармана сигарету, начнет ее мять.

Трофим понимал, в чем дело: надо позолотить ручку. Протянет инспектору рублей двадцать и лови сколько хочешь… Вот и сейчас Симагин вышел навстречу. Сегодня он не такой, как всегда, а сразу начал поучать:

— Я что, черти, недавно сказал? Не ловите в это время — рыба икру мечет! А-а, — недовольно он махнув рукой, переводя разговор на другое: — Сейчас здесь, увы, хозяин не один я… Судосев главный. — И стал жаловаться: — Оскорбили меня, что скрывать… — Плюнул в воду через плечо и продолжил: — Только не думали бы: меня и семью кнутами не высечь…

«Тебя, возможно, не высечь, а нам, считай, пришел конец!» — подумал тогда Трофим. Он спрятал голову в воротник плаща, будто там искал тепла, и молчал.

Симагин постоял-постоял, бросил измятую сигарету и буркнул:

— Тогда так, любимые, сегодня я вас не видел, завтра поймают — пеняйте на себя. Прошли хорошие денёчки!

— Завтра мы не рыбу ловить — в футбол будем играть. Приходи, если пожелаешь! — шутливо произнес Вармаськин.

— Приду, когда будет нужно. Без приглашения…

После ухода Симагина Трофим задумался. Пусть инспектор и издевался над ним — все равно как-никак ладили. Сейчас Симагина отстранили, вместо него поставили другого. Трофим не сидел с Числавом Судосевым за одной партой, но они знали друг друга. Если встретятся на реке — сумеют договориться? Что-то не верится… Слышал, новый инспектор в Афгане служил, характер у него отцовский, Ферапонта Нилыча. Недавно тот встретил его около магазина, начал стыдить: «Ты, Рузавин, почему нигде не работаешь? Рыбой кормишься? Смотри, в беду не попади…»

* * *

Как не переживать Трофиму, когда его со всех сторон прижимают?! Хоть Сура все мелела и мелела, но рыба в ней водилась. Однажды он привез домой целых шесть мешков налимов и щук. Роза тогда аж вскрикнула:

— Печень налимов не пропадет, а щук куда?

— Копчеными продашь, — резко сказал он жене. И, вываливая рыбу во фляги, застучал зубами: — Смотри-ка, какой стала — корми тебя одной печенкой!

Сейчас по реке на лодке с мотором не везде проедешь. Нужны были сильные руки, и Рузавин стал брать с собой Вармаськина. Характером Олег почти весь в него — огонь! Вот и сейчас, после ухода Симагина, Трофим спросил его, где он провел самые лучшие дни. Тот не стал лезть за словами в карман:

— Где стадо не пасут!

— Я не о том… Я спрашиваю, с какой женщиной раньше жил.

— А! — от всей души рассмеялся Вармаськин. — Женщин было много…

Трофим молчал. Потом протянул весла — пусть гребет, сам достал сигарету. Чики-ики, чики-ики! — тихо ходили весла по синей воде.

Недавно Рузавин вернулся с Суры мокрым с ног до головы — чуть не утонул. Рыбы привез, но жена была почему-то не рада. Потом Трофим догадался, почему… Под столом увидел пустую бутылку. И на столе стояла сковородка с жаренным мясом.

— Кто тебе дороже: я или рыба? — набросилась на него жена.

— Деньги! — отрезал ей Трофим.

— Деньги? Тогда вот что, дорогой, если завтра вторую сберкнижку не оформишь на меня — пойду куда нужно.

— Куда пойдешь?

— В милицию. Не смейся, не смейся. Кое-кто уже зуб на тебя точит.

— Тогда пусть будет по-твоему, — пытаясь скрыть злость, процедил Трофим. — Завтра девять тысяч положу. Только не забывай, «грызть» будем вдвоем, хорошо?

— Хорошее с хорошим всегда в ладу. Девять удвоишь, — возможно, и поладим, — ответила Роза и вышла в сени, где летом ночевала…

После этого разговора почти и не разговаривали. Трофим записал деньги на жену, а сам все думал о том, с кем та сидела за столом. Он тогда осмотрел и пустую бутылку. Вне всяких сомнений, в доме был мужчина: остался еще запах сигарет. И мужчина, по всей вероятности, был не из слабых, ведь Роза не пьет.

«Решетом ветер не ловят. Сначала нужно все взвесить, хорошенько подумать», — решил про себя Рузавин.

… Время приближалось уже к утру, поэтому Трофим с Олегом спешили.

— Смотрю, ты устал, давай сменю, — Трофим сел на место Олега. Вскоре лодка уткнулась в берег с кустарником.

Пошли к пруду. Олег нес мешки с сетями. Трофим, тяжело передвигаясь по сырому песку, медленно шел за ним. Вот и озеро. Оно, похожее на широкое корыто с водой, колыхалось. Вода отдавала синевой. На берегу росли два высоких дуба.

— Сколько рыбы здесь наловили — не взвесишь, — нарушил тишину Вармаськин. — Но все равно не перевелась еще, слава Инешкепазу…

— Откуда, скажи, мы ее только не вытаскивали! Суру вдоль и поперек прошли, — недовольно ответил Рузавин.

— Так-то так, да лещи в озере пожирнее. Недавно гости из города ко мне приезжали, угостил — даже пальцы облизали. Божья, говорят, пища.

— Пища-то Божья, да попробуй потаскай рыбу — сгорбишься, — рассердился Рузавин. — Ты лещами всех не угощай, а то куда следует передадут.

— Меня вчера уже вызывали, — будто от нечего делать, сказал Вармаськин.

— Кто вызывал?! — опешил Рузавин.

— Судосев, новый инспектор, — будто о каком-то пустом деле промолвил Олег. — Под вечер собрал нас в кабинет и давай учить: туда, мол, где не разрешаем ловить, не лезьте, за это штрафовать начнет. В Ферапонта Нилыча пошел… Отца, чай, знаешь, любит поучать.

— Почему недавно при Симагине об этом не сказал? — бросил Рузавин.

— Кхе, пока я не сошел с ума. Симагина на той встрече не было. Выходит, об этом он ничего не знает… Почему тогда его худые сапоги чинить? Сейчас он для нас никто, — Вармаськин некрасиво выругался. — А ты еще в карман ему… Пусть сам в воду лезет, жмот несчастный, — парень показал рукой на озеро.

«Вот тебе и друг, — от услышанной новости Рузавину стало неприятно. — Плавай с таким Иудой, за трешку продаст», — и, приказно бросил:

— Растяни сети и скорей поправляй. Я в воду не залезу — плохо себя чувствую.

— Э-э, кореш, ты ленивее меня. Запомни, здесь нет начальников, каждый сам за себя, — сквозь зубы процедил Вармаськин.

— Хватит болтать, некогда. Здесь не в своем пруду, торопись!

Олег разделся и поплыл с сетью. — У-ха! — только и сказал, и почему-то испуганно попятился к берегу.

— Что с тобой? Вода холодная? — удивился Рузавин.

— Не в этом дело. Ты вон туда посмотри! — Олег показал на Пор-гору, откуда спускались три лося.

— Эх-ма, вот где ружья не хватает! — запереживал Рузавин. — Бесплатное мясо рядом, а мы как школяры.

— Это «мясо» само спустит с тебя шкуру. Знаешь, что такое бык с теленком? Однажды попадался… Спасибо, лесорубы выручили. Давай сматываться, а то не сдобровать!

Друзья забрались на дуб, стали наблюдать. Вот лоси подошли к узкому ручейку, бык наклонился пить. Откуда-то поблизости, с ивняка, неожиданно раздался выстрел, потом послышался отчаянный лай. Бык заревел, когда на него набросилась крупная овчарка. Набросилась, и сама вдруг тяжело заскулила: бык ударил ее рогами. Потом снова заревел и бросился в ивняк. Оттуда раздался нечеловеческий голос.

— Никак, кого-то на куски разорвал, — испугался Варакин. — Хорошо, что вовремя залезли. Вот тебе и бесплатное мясо…

Когда все успокоилось, парни спустились с дуба и вдоль ивняка вышли к поляне. Под березой, перед шалашом, стонал лежащий навзничь мужчина. Недалеко от него хрипел бык. Изо рта, словно со слабого родника, била кровь. Лось издавал последние вздохи.

— Захар Данилович, ты жив? — наклонился Рузавин над Киргизовым.

— Жи-вой, жи-вой… — застонал тот. — К счастью, вторым выстрелом его сва-лил…

— Считай, второй раз ты родился. Пора селянку варить, — улыбнулся Вармаськин.

— Ребята, вначале гу-бы отрежьте. У лося что самое вкусное — вареные гу-бы.

Захар Данилович дрожал всем телом, будто был в проруби.

Эк, эк, эк! — хлопали крыльями летящие над лесом журавли.

Свари, свари, свари, — трещало в ушах Трофима.

Какая уж тут рыба, сначала селянку попробуют. И котелок с собой — из рыбаков кто голодным бывает?…

* * *

Керязь Пуло шла с ближнего кордона. Там слышала визжание поросенка — видать, был, очень жирным, хрюкал во весь двор, но к нему залезть не смогла. Хитрые хозяева: такие дворы понастроили — овто а совави15. Из толстых бревен, двери железом обиты. И корову не встретила Керязь Пуло. К корове не подойдешь — без клыков не справиться. Был бы теленок, того, возможно, завалила. Лошадь, правда, видала, да она уж больно лягается.

Крутилась, крутилась Керязь Пуло около нее — так и не могла вцепиться. Ребристый зад выставила — ить-ить-ить — водя ушами, похожими на щавель, не подпускала к себе. Так тебя ударит, что до логова долетишь! Лошадь старая, Керязь Пуло двадцать лет ее встречает. Привыкла, видать, к лесу, ничем не напугаешь. Вот и сегодня за кордоном ходила не стреноженной, на воле.

Потом его хозяин, старичок (волчица и этой весной его встречала и даже не тронула, пусть овец пасет) вышел к крыльцу и давай звать: «Ор-лик, Ор-лик!..»

Лошадь перестала жевать и побежала на голос. Керязь Пуло из-под кустов жадным взглядом провожала ее. Старичок достал из кармана что-то черное, начал кормить. Она чуть на колени не встала от удовольствия. Потом сама попятилась в оглобли. «Суй, суй, бестолковая, мало возили на тебе, сейчас вновь запрягли», — думала волчица о лошади, возвращаясь к Бычьему оврагу.

На обратном пути заходила в ивняк, там в прошлом месяце поймала куропатку. Куропатки каждой весной, только снег растает, прячутся в дуплах деревьев. Сегодня ни одну не встретила. Куда подевались? Может быть, на кого-то обиделись и улетели? Одни воробьи чирикали в кустах. Чему они радуются, здесь червей трудно найти? Им бы только червей — о мясе не думают. Без мяса какая жизнь?

Керязь Пуло видела: двуногие тоже живут по-разному. У одних гнезда выше лосей, у других — меньше муравейников… Думая об этом, волчица даже застонала.

Спустилась к Суре. Красивые здесь места, хоть жить оставайся! Логово бы здесь нашла, да волчат не приведешь. Те везде суются. Маленькие пока, несмышленые. А люди завистливы, ничем их не насытишь.

Идет Керязь Пуло — уши веретеном крутятся. Посмотрела в кусты — живое мясо само ждало: перед ней стояли два гуся. «Га-га-га-га!» — стали кричать, будто не волчицу увидели, а серую собаку. Свернула им шеи — мясо вкусное-вкусное, хоть и в перьях. От еды в животе заурчало. Это больше всех ее радует. Красота не в зеленом луге и широкой воде, а в мясе, оно силы дает.

Придет время, волчата это тоже поймут. Пока самое вкусное на свете для них — материнское молоко. И сейчас, видать, ждут ее, не дождутся. Как они там, в логове? Задумалась Керязь Пуло, побежала через балки не останавливаясь. Не слышала даже, как ветки бока рвали. Однажды, когда так спешила, чуть в овраг не угодила. Овраг в прошлом году вырыли на Суре двуногие. Вырыть-то вырыли, а завалить не завалили. Совсем бессовестные, будто и не знают — ногу сломаешь…

Скрытной, только одной ей знакомой тропкой Керязь Пуло добежала до Бычьего оврага и присела. Вдали гудели тракторы. Волчица спряталась под цветущую черемуху, стала смотреть. Вот один трактор опустил ковш на цветущую калину и подался вперед. Дерево с корнями перевернулось, смешалось с землей. Только белые цветы искрами костра засверкали. За первым трактором шли второй, третий, четвертый…

Логово пришли искать! Почему она, Керязь Пуло, забыла о волчатах? Бросилась волчица к лесной дороге, где люди ездили на машинах, и, тяжело дыша, вышла к краю поля — здесь до логова осталось все-то прыжков сто — и вновь увидела трактор. Копошившийся около него человек неожиданно повернулся и, увидев Керязь Пуло, схватил в кабине что-то и давай «Ай-лю-лю-у!» кричать.

Бежит Керязь Пуло, а сама кипит от злости — хоть совсем не живи на белом свете. Везде люди. Везде гонят. Сейчас вот, того и гляди, до волчат доберутся. Этого человека она уже видела. В прошлом году шел по краю оврага и что-то кричал. Он это, он!.. И одежда так же дурно пахла, и голос тот же.

По узкой, запутанной, будто нитка, тропке Керязь Пуло спустилась в овраг и только тогда легко вздохнула. Волчата резвились около костей, будто вокруг не было опасности. Увидели ее и, скуля, подбежали к ней. Двое забрались на спину, стараясь укусить тонкими зубами. Кривоногий, наоборот, попятился и пустил слезы. Четвертый и ждать не стал — залез под живот, нашел сосок и давай со всей силой тянуть. «В отца пошел, братьев и сестер не ждет, все себе да себе», — подумала Керязь Пуло, и задними лапами старалась отогнать сосущего волчонка. Да разве оттолкнешь — будто намертво прилип к груди. — «Тогда все давайте подходите, а то все молоко братишка высосет». — Волчица легла на бок, и волчата прилипли к ней.

Насытившись, уснули. Во сне тямкают губами, кончились у несмышленых заботы.

Керязь Пуло высунула голову наружу, всматриваясь в овраг. В нем будто бы ничего не изменилось. Так же жужжали мухи и осы, вдоль ручейка покачивались цветы. Черемуха уже осыпалась. Скоро набухнут зеленые горошинки, которые со временем потемнеют. Орешник пока не спешил распускаться — успеет, лето длинное…

С каждым дуновением ветерка волчице слышался гул тракторов. Керязь Пуло расстроилась — придется искать новое логово. Возясь с волчатами, она совсем забыла, какое горе нависло. Куда же уйти? В Лисий овраг? Да там другие волки! Пусть с непутевым мужем жила, да все равно тот был заступником. Сейчас одна растит детей. «Да и они хороши! — начала ругать волчат Керязь Пуло: — Спят и спят, никаких забот не знают. — И вновь успокаивала себя: — Какие они помощники — дети-сосунки. Перейдут на ту сторону ручейка — назад дорогу не найдут. Вот встанут крепко на ноги, тогда уже другое дело. Тогда сами выйдут на охоту. Я большую овцу схвачу, а они — ягнят…»

Керязь Пуло не удержалась, поднялась наверх, посмотрела туда-сюда злыми глазами. Было тихо. В ближнем поле трактор стоял на своем месте. Керязь Пуло успокоилась и стала думать о своей судьбе, о том, как за последние годы опустели эти места. Двуногие в этом виноваты. Сейчас вот уже добрались до оврага. «Э-хе-хе-хе, — опуская на задние лапы грузное тело, застонала волчица. — Зачем было его трогать? К чьим глазам прилип, как лопух? Посмотрели бы, какая красивая калина — по крутым откосам белым снегом запорошена. Березки зачем губить — что они плохого сделали?»

От своей старой тетки-волчицы Керязь Пуло об этом овраге ламо ёлтамот марясь16. Тетка хворой была, еле на ногах держалась. Но когда начинала о своей жизни вспоминать, волчата свои игры забывали. Хитрая была старуха! Сама не ходила на охоту, все ждала, когда ей принесут. Выходила она из теплого логова, ложилась на живот и, грызя овечью ногу, начинала:

— Не овраг здесь был, а сказка! По краю высокие сосны, внутри ручейки-ручеечки. А уж какая вкусная родниковая вода — не напьешься! Все болезни излечивала! Вдоль ручейков цвели борщевики, медуницы цвели и ландыши. А сколько птиц водилось! Сороки, вороны, куропатки, глухари… Лови без устали — всем хватало. Иногда и грачи вили гнезда. Сухие веточки складывали друг на друга — не гнезда получались, а целые навесы. Думали, что до них никто не доберется. Совсем были глупыми! Улетали в поле собирать червячков. А здесь откуда ни возьмись лентяйки-кукушки. Для высиживания свои яйца подкладывали. Смотришь, в гнезде вылупится кукушонок и сразу же показывает, чьей он породы: без стыда прилипал к грачихе. А та сразу давай под свои теплые перья прятать. За родного птенца принимала, беспокоилась, чтобы не замерз.

А сколько свадеб в овраге прошло — овечьими ножками не сосчитать! Выходили сильные быки-лоси и давай друг друга бодать. Ударят раз, отступят шага два и снова бьются. Сильные, идемевсь17 бы их побрал! Рога похожи на кустарники! Высокие быки, статные… Много их здесь водилось…

Сейчас вот вместо них, не зная усталости, железные пауки ревут. А уж запах, запах-то от них какой — от тошноты умрешь…

У Керязь Пуло чуть нутро не вывернуло. Прогнула усталую спину, стараясь хвостом закрыть пасть, да забыла: хвост-инвалид сейчас не помощник. Волчица легла в густой чертополох, скрываясь от опасности. Бы-брр! — даже от травы шел этот дурной запах. Керязь Пуло зачихала. Чих-чах! — плясала ее челюсть: не зря говорят, когда смотришь вперед, о заднице не забывай. Не увидишь, как тебя хлопнут.

Над краем леса кружился ястреб. Его она не боялась — небольшое пугало. Видать, мышей высматривает или зайцев. Мышей найдет — их в поле много (в прошлом году половину урожая пшеницы здесь оставили), а вот о зайцах и не думай. Будто в землю ушли ушастые.

Керязь Пуло подняла левый глаз, лениво посмотрела на раскаленное солнцем небо… Это еще куда, бешеный!? На нее летел ястреб! «Ой, безмозглый, друг болтушки-сороки! — волчица приготовилась к защите… Кив-чик! — ястреб пролетел почти под носом. — Кому в рот лезешь, чаво пря18? Я лосей душила, а не таких вшей! Смотри-ка, смотри-ка, вновь повернулся… Давай, давай, спущу твои перья, как с тех гусей. У-рр!» — Керязь Пуло дугой изогнула спину, серая шерсть заколыхала. Не шерсть, а проволока… Ястреб покрутился, покрутился и вновь взмыл к облакам.

«Жи-знь, — думала Керязь Пуло, провожая его взглядом. — Каждый стремится только для себя урвать…» Ястребы мышей едят, те — зерно, а они, волки, живое мясо с кровью. А вот двуногие почему к оврагу прицепились своими железными пауками — этого волчица никак не могла понять. Своими же руками рушат красоту!

Пришли их, волчьи, логова рушить?.. Польза какая от этого? В овраге когда-то жили двадцать волчьих семей. А сейчас только она в своем логове. Недавно встретился ей бывший сожитель и будто не узнал.

Дочь, его новая подруга, хоть воем дала о себе знать. Не забыла. Как забудешь, ведь она, Керязь Пуло, на вольный свет ее пустила, выкормила. Четвертую весну встречает дочь. Росточком маленькая, чуть больше собаки! Сколько голода видела, где тут вырасти?

Родной отец и тогда блудил неустанно. Керязь Пуло в логове детей кормила, ждала, когда муженек с мясом вернется (говорил, мол, на охоту иду!), а сам у других волчиц вонючие хвосты нюхал. Без мяса какое там молоко! Поэтому и дочь такая. Сейчас вот женой стала своему отцу, бесстыдница! Да ну ее!..

Овраг сам переживал, о зверях ему некогда горевать. Раньше ведь как было: начнутся поземки, а он, этот овраг, спасал их. Словно говорил ветками кустарников: «Заходите, волки, заходите, лисицы!» Для каждого теплые норы имел. У Керязь Пуло логово там находилось, куда люди не спускались. Хорошее место, от всех ветров защищало. А сейчас вот двуногие к самому оврагу подступили, роют и роют его…

Керязь Пуло повела длинным носом, стала обнюхивать воздух, будто тот покажет дорогу к логову дочери. Воздух пах цветами и только что вспаханной землей. Весной пенился Бычий овраг, чем же еще?. Иногда в этот запах вторгался другой, неприятный — от тракторов.

Тырцк-тырцк, тырцк-тырцк! — скрипело под ногами волчицы от высохшего клевера. Керязь Пуло направилась искать своих сородичей…

* * *

Даже не верится, что из-за Бычьего оврага пригнали столько техники: три бульдозера, четыре самосвала и экскаватор. Все они прибыли из Кочелая. На один бульдозер и машину некого было сажать, их отдали Олегу Вармаськину и Бодонь Илько.

Вдоль оврага росли одна бодяга и мать-и-мачеха. Овечье стадо, переходя с бугра на бугор, еще находило, что пощипать, коров здесь уморишь с голода. В полдень, когда жара еще больше накалилась, в овраге запахло головокружащей медуницей и полынью. Дующие ветры сжигали и так засохшие всходы. Только одуванчики не боялись жары — висели и висели на тонких, с дождевых червей, стебельках, будто желтый ковер расстелили.

Сухое, непригодное место… Непригодное, но вместе с тем бесконечно любимое. Над ним неустанно летали сороки и галки, на небе, похожим на раскаленный кузнечный кожух, будто на кончике провода, завис чибис, неустанно крича: фити-тири, фити-тири… Ворковали дикие голуби, шипели ящерицы и ужи.

У глубоких истоков Суры, под ивовыми ветками, попрятались жирные налимы и с серыми пятнами щуки. Колющее лицо солнце, пронзительный ветер, который сжигал откуда-то принесенной пылью рот — как расстаться с вами, не вспоминать о вас?!.

Вечканов остановил свой «УАЗ-ик» около будущего пруда, вышел из кабины. На дне дамбы бульдозер Вармаськина разравнивал щебень. Однажды Олег ошибся, подъехал совсем под берег, и его чуть не завалило тем грузом, который сваливали.

«Почему машину не жалеет, сует куда не надо?» — недоумевал председатель. Ему захотелось спуститься вниз, остановить его. Бульдозер попятился и вновь рванулся. Он хотел продвинуть кучу, но ничего не получилось.

Трактор до радиатора завяз в грязи. Он накренился влево, и гусеницы заскребли по огромному камню, который рабочие оставили для укрепления бетона. Мотор заглох.

Вечканов скатился в овраг. Изо рта Вармаськина несло водкой и луком. В первый момент он хотел вырвать у тракториста гаечный ключ, с которым тот спрыгнул из кабины, и даже думал ударить. Но все же удержался. Попробуй защити себя потом. Схватил парня за небритый подбородок и злобно крикнул:

— Ты что делаешь, анамаз?19

Вармаськин смерил председателя мутными глазами, тяжело заматюкал и бросил сквозь зубы:

— Не твое дело! Как-нибудь сам, без тебя, без поучений… Здесь не Эльбрус — овраг вармазейский! — И стал возиться в моторе. Тот не заводился.

— Вот чего, альпинист хренов, — с раздражением сказал Вечканов, — иди домой, проспись. И передай инженеру Кизаеву, чтоб таких хмырей не присылал. В слесарке всем надоел и сейчас травишь душу.

— Наплевал я на ваш пруд! — доставая из кабины пиджак, разозлился Олег.

К оврагу пригнали два других бульдозера. Подцепили почти затонувший трактор. Вечканов сам сел в кабину и запустил мотор. Еле вытащили. Иван Дмитриевич спустился из кабины и крикнул Вармаськину, который с берега следил на работой.

— Сказал тебе, иди домой, чтоб мои глаза тебя не видели, понял?

Сел в машину и поехал в правление.

* * *

Там Ивана Дмитриевича ждал Нарваткин. Сам его пригласил. Подумать с парнем, что нужно бригаде, которая строила конюшню. В бригаде Миколя шесть человек. Четверо из Саранска, двое — свои. Трофим Рузавин с Захаром Митряшкиным. От последних толку мало — лодыри. Конечно, это с какой стороны посмотреть.

Их зять за деньги камни будет рубить. Хуже всего, что кирпич кончился. Обещали дать с Урклея, но обманули. Надо ехать в Ковылкино. Иван Дмитриевич хотел послать Миколя, да тот сказал ему, что кирпич возьмут из больницы. У главного врача Сараскина попросит. Закончится кладка стены, сам поедет в Ковылкино: долг платежом красен.

Эта мысль Вечканову понравилась. Все равно сейчас больницу не будешь строить: два щитовых дома еще не привезли. В середине следующего месяца дать обещали.

Из правления вышли затемно. Неожиданно Миколь сказал:

— Чего не хватает в вашем селе — люди живут грустно, как будто настроение у них навсегда испорчено. Будто они не хозяева здесь, силой жить заставляют.

— Это как твои слова понять, Миколь Никитич? — председатель даже обиделся на собеседника.

Оба стояли около бывшей церкви, где зеленела высокая крапива.

— Зачерствели совсем. Кирпичную конюшню строим, а церкви нету… Соседи беднее вас и все же храм возвели…

Ивана Дмитриевича будто по лбу стукнули! Действительно, об этом почему-то он не думал. У него в голове только заботы о полях и фермах, а что творится в человеческой душе, не ведает. На самом деле, богатство не в изобилии хлеба, мяса и денег, а в душевном тепле. За последние годы новый клуб поставили, школу, сейчас вот и больницу думают строить. А вот молодежь все равно уходит. Может, и в самом деле очерствели души? Смотришь, парни закончат десять классов — здоровые, умные и на деле прыткие — улетают из родимых гнезд. Немногие лишь остаются.

Думая об этом, председатель не заметил, как дошли до Нижнего порядка. Здесь им с Миколем придется расстаться. Тот пойдет в лесничество, а он, Вечканов, — к своему дому.

Прощаясь, Иван Дмитриевич протянул руку бригадиру строителей и сказал:

— Сегодня ты, Миколь Никитич, Америку мне открыл. Ну, до новой встречи, об этом мы еще поговорим…

Нарваткин удивленно посмотрел на председателя и потом провожал его взглядом до тех пор, пока тот не скрылся за поворотом. Вскоре и сам ускорил шаги.

Вокруг было темно и тихо. Только иногда слышался лай собак. Не мигали бы редкие огни домов — сказал, что село без людей. Пожилые, видимо, уже легли спать, а молодежь в клубе. Вот закончится фильм — улицы наполнятся песнями.

Проходя по Нижней улице, Нарваткин услышал звон пустого ведра. Завернул к колодцу и опешил — перед ним стояла Роза Рузавина.

Миколь молча взял из ее руки ведро, привязал к концу веревки, опустил в колодец. Покачал ведро туда-сюда — оно утонуло. Стал поднимать вверх.

— Как у тебя дела? — спросил Нарваткин, не зная, с чего начать разговор. Поставил воду, наклонился пить.

— Хорошо идут. С утра до вечера лук сажаем, — засмеялась Роза. — Меня вот бригадиром выбрали.

— С Трофимом кудахтаете?

— Кудахтанье наше поклевали куры.

— Я бы на твоем месте не выдержал. Не живешь — ржавую воду черпаешь.

— Тогда скажи мне, как расстаться с этой ржавчиной? — женщина положила руки на грудь, будто этим старалась защититься.

— Возьми и убеги хоть на один вечер. Такие вечера иногда всю жизнь меняют.

— Ой, Миколь, не вводи меня в грех! — улыбнулась женщина. — И так сна нет. Может, и убежала бы, да с кем?

— Да хоть со мной! — на губах Миколя заиграла хитрая улыбка.

— С тобой… — покачала головой Роза.

— Ты свободный человек, Миколь Никитич. А я… замужняя. Какой-никакой муж все-таки есть. Но все равно приятно слышать твои слова. Очень приятно. Э-э, что говорю, — загрустила Роза. — Пойду, пожалуй…

Миколь помог ей приподнять на плечи коромысло, сам схватил за локоть и не выпускал.

— Постой, Роза! Не торопись. Было бы у тебя свободное время, встретилась бы со мной?

Женщина опустила голову. Потом будто из сердца вырвалось что-то легкое, и она, не стесняясь, призналась:

— Встретилась бы. Не буду скрывать, нравишься ты мне, Миколь Никитич. — Роза посмотрела ему прямо в глаза.

— Тогда через полчаса жду тебя около того навеса, — Нарваткин махнул рукой в сторону Суры.

— Завтра, Миколь, не сегодня. Завтра в это же время, — зашептала Роза.

— Не обманешь?

Женщина ушла молча, будто в рот воды набрала.

* * *

Сарай стоял около реки. Когда-то там держали овец. Теперь зимой Варакин Федор укладывает сено. В сарае и сейчас клевер. Полностью не скормили скотине, и Федор оставил его на следующий год. У сарая рос вяз. Хмелем завитые кривые ветви так загородили дверь, что еле зайдешь. Да и кому придет желание лезть туда? Только влюбленным…

Именно щемящая душу любовь и торопила Розу Рузавину. Боялась, что увидят люди, по селу сплетни пойдут, но сама все-таки шла. Пусть ночью тропа еле заметна, женщине казалось, что она видит на ней каждый бугорок, словно путь освещало пламя любви. Дошла до сарая, спряталась под вязом и стала боязливо ждать. Муж ее, Трофим, рыбу ловил на Суре, а она…

От ветра вяз похрустывал. Рядом река гоняла густую пену, играя в последние весенние забавы. Потом лето начнется, и река утихнет.

На том берегу шуршали ивы. Женщине чудилось, что это кто-то шепчет о ней.

Вдали слышались тихие раскаты грома. Вблизи, за огородом, послышались шаги. Сердце у Розы затрепетало пойманной птицей. Миколь!

Это на самом деле был он. Увидел Розу под деревом, зашептал:

— Немного задержался, прости… Думал, не придешь. — Посмотрел на небо — там овечьим стадом плыли густые облака. Грустные, взлохмаченные. Трофим обнял женщину — та даже «ойкнуть» не успела. Потом тронул ветку вяза — из-под навеса потянуло запахом прелой травы.

— Нет, нет, туда нам незачем, — попятилась Роза.

— Что, под вязом будем стоять, у людей на виду? — Нарваткин не стал тянуть время, взял женщину на руки. Та молча обвила его шею, будто боялась упасть.

В сарае нечем было дышать. Сверкнула молния. Дождь, кажется, был еще вдалеке.

Обнаженные груди Розы страстно манили к себе. Тело то и дело извивалось испуганной ящерицей. Льняные волосы женщины разметались по всему плащу, который Миколь успел постелить на сено. Роза сладко и нервно стонала. Миколь не мог найти нежных слов, восторгался ее красотой по-своему:

— Эка, какая ты сладкая… Чудо моё! Нилезь нилевлитинь!20

С дырявой крыши на горящие, как огонь, лица нервно стремились сладкие капли дождя. Казалось, что они остановили время, превращая его в только им, двоим, подаренную вечность. Кроме себя они ничего не чувствовали.

Вскоре дождь перестал, с ближнего луга подуло прохладой.

— Совсем я пропала и тебя, Трофим, боюсь, опозорю, — начала каяться Роза. А сама нежно уткнулась в его грудь.

— Как сильно твое сердце бьется! В селе даже услышат!

— Мне хоть вся Москва знает! Люблю я тебя! Люблю!

— Ой, мать-кормилица, пусть уж только для меня сердце бьется. Дойдет до Трофима — убьет…

— Не бойся. Сейчас мы с тобой вдвоем, — зубы Миколя желтели в темноте золотом. Голос шершавил, будто камнем протерт.

Лежа на плаще, он смотрел на высокий потолок, через большую щель которого виднелась луна, похожая на сломанный пополам пирог.

— Скажи, за что меня любишь?

— Не знаю, Роза, не знаю, моя перепелочка. Такое чувство у меня впервые.

— А если что-нибудь случится, тогда что?

— И тогда буду с тобой…

«А я, дуреха, еще на судьбу жалуюсь. Ох, какая я счастливая!» — радовалась женщина.

Схватила снятую кофту, протерла потное лицо…

Миколь поднял кудрявую голову и неожиданно спросил:

— Это мы ради утехи встретились или на полном серьезе?

— Как скажешь, так и будет… — Роза вновь прижалась к Рузавину.

Небо уже совсем прояснилось, в сосняке плакала кукушка. Кто ей сделал больно, по ком страдает?

* * *

Ловить рыбу Трофим любил больше себя. А вот кого любит Роза, об этом он не знал. И знать не надо. Сам виноват: на рыбалку жену променял.

Даже не видит, что кроме Миколя, на Розу и другие заглядывались. Вон Бодонь Илько каждый день ездит в поле на машине, чтобы с ней переглянуться. Однажды с ним приезжал и Рузавин. Все шутил, на Розу и не смотрел даже. Женские глаза хочет обмануть. А зря! У них взгляд порой как у колдуньи. Вчера Казань Зина недаром бросила Розе:

— Ты, подружка, счастье других не топчи. У меня зубы острые, могут в горло вцепиться!

Хоть Роза не из пугливых, но проглотила это. Потом уж, возвращаясь домой, когда с Зиной остались вдвоем, сказала ей:

— Мои зубы тоже не тупые, знай об этом. — И отошла.

Сейчас вот, в позднюю ночь, Роза думала об этом и вязала чулки. На коленях зайчонком крутился клубок. Перебирая спицами, Роза вспоминала о делах, о женской болтовне в поле. И о чем бы не думала, встреча с Миколем стояла перед глазами. Всем сердцем чувствовала, что с ним они связаны тайными узами.

С улицы послышались тяжелые удары. «Вай, никак ветром распахнуты ворота», — недовольно подумала женщина. Вышла на крыльцо, — те в самом деле натруженно скрипели. Пока закрывала, от дождя вся промокла.

«Будто в реке купалась, — подумала она, и, дрожа, юркнула в дом. — Не дождь, а настоящий ливень. — Вновь вспомнила Миколя. — Почему о нем страдаю? Обиделся, к нам не приходит? — Сняла мокрое платье, встала перед широким зеркалом. Оттуда глядела на нее женщина с острыми, высокими грудями. Тело будто из бронзы. Большие, глубоко посаженные глаза отдавали синевой, звали к себе, обволакивая. — Красотой Инешке не обидел, да счастья у меня с голубиный клюв».

С Миколем вот из-за чего поссорились. Сидели они, обнявшись, на берегу Суры, парень рассказывал о своей жизни в детском доме, Роза — как познакомились с мужем. Слова их, будто маленькие ручейки, спешили в одну сторону, и понятно какую, — любви… Ночь была светлой. Пели соловьи. В такое время не только рождается любовь — небо готово спуститься, чтобы целовать землю. И у них шло к этому, но Роза вдруг спросила Миколя о том, много ли он имел женщин.

Нарваткин заулыбался, заметив, как пристально смотрела ему в глаза Роза, и шутливо бросил:

— Сто и еще половина!

— Где оставил их? — Роза вырвалась из рук, ждала ответа.

Здесь и Миколь обиделся.

— Двоих и в Вармазейке найду!

Понятно, говорил про Казань Зину и о ней, Розе. И Зина, видимо, вернулась из города в родное село только из-за него. Думала, что женится. У женщины с двумя детьми судьба известна: будешь рот разевать — безногий мужчина убежит.

От слов Миколя Роза даже оторопела. Ушла от него, а сама потом глаз не сомкнула: все ждала его, даже дверь не заперла. Но Миколь не пришел. В то утро вместе с Бодонь Илько в поле приезжал. Тогда Зина перед ним несушкой кудахтала. Тот только ухмылялся. Роза вновь не удержалась и бросила при всех:

— Смотри-ка, какие женихи приходят прямо в поле…

— Какие? — улыбнулся Илько.

— Те, которым на шею все бабы бросаются.

— Если они такие, почему не бросаться? — горделиво отозвался Нарваткин.

После этого Миколь с Розой не встречались. Расставание, конечно, дело обычное, да только чем душевную боль потушить?

Миколя трудно осуждать. Характер у него такой — вырос без отца и матери. Слова доброго почти не слышал. Будто перекати — поле бродил по земле, не зная, где остановиться, к какому пристать берегу. Ветер и тот более счастливый — жернова крутит, муку мелет. У него, Нарваткина, ни семьи, ни родных, ни кола, ни двора… Трава полевая.

Сердце Розы вновь защемило. Сквозь окно виднелось темное, будто подпол, небо и серая, лентой вытянутая Сура. «А, возможно, останется у нас в селе, никуда не уедет? — размышляла женщина. — Прилипнет к земле — и от меня тоже не оторвется. Земля и человек неразделимы…»

Розе казалось, что они с Миколем, как спицы с клубком, в одно целое переплетутся, в одну жизнь. В своих мыслях она нашла твердую опору и душевное спокойствие. С ними же и заснула. Заснула так, что утром опоздала на работу, за что Казань Зина прилюдно пристыдила.

* * *

Новая конюшня длинная и широкая. Внутри все загорожено, для каждой лошади сделаны ясли. Вдоль стен расставлены корыта.

Казань Эмель варил уху на таганке и учил:

— Вы, урючьи головы, жизнь не видели, вот что вам скажу. Она как вот в этом чугуне рыба: если выпучит глаза, тогда, считай, готова.

— Ты, Эмель покштяй, расскажи нам, как бабка тебя обманула, — пристал к старику Вармаськин.

— Как избила… Женись вот, черт тебя побрал, тогда сам узнаешь, на что бабы способны, — старику не понравилась эта просьба. Что нового в этом — Олда скрытно от него самогонку продала?

В тот день Эмель с Олегом ждали Рузавина. Тот ходил в село за вином. Вернулся с четвертью.

— Зачем столько? — удивился Вармаськин.

— Кишки промочить, дружок. Чем-то надо отплатить вам…

— Бедноту, говорю, не видели. Жизнь без хлеба — что пахота без лошади. Бывало, выходил безлошадный хозяин в огород, запрягал в оглобли жену и детей и — но-о! Без силы далеко не уедешь — голод был, — продолжил свой рассказ Эмель.

— Много ты напахал, смотрю! — не выдержал Рузавин. — Весь зад стер в конюховке.

Эмель, оттопырив губы, обиженно бросил:

— Ты мне не судья! Под столом еще без штанов ходил, а я уже лесничил!

— Есть люди, которые в рот куска хлеба не берут. Встречал такого в Сибири, он одно мясо ел, — вмешался Олег, чтобы прекратить спор.

— Зубы не выпали? — усмехнулся Рузавин.

— И Хрущев, говорят, сырую кукурузу жевал, — съязвил Эмель. — Правда, эти слова не мои — от Пичинкина, свояка своего, слышал. Тот Никиту Сергеевича сам на курорте видел. Так это было: Хрущев выходил из вагона, на перроне его ждали встречавшие. К нему подошла красивая женщина с серебряное блюдом, на котором хлеб-соль и сырая кукуруза. До хлеба высокий гость даже не дотронулся, а вот початку кукурузы посолил и сразу — в рот!

— Кукуруза совсем была сырой? — приоткрыл рот Вармаськин.

— Да кто же, какой леший, сырую кукурузу ест? Наш мерин и то не будет. Он от ржи отворачивается. Вот закрою его в этот сарай, денька три подержу без еды, тогда будет знать вкус-мус… — говорил Эмель.

Подняли стаканы, выпили. Старик ел отдельно. Брезговал из одной чашки хлебать. И дома так. Олда из-за этого всегда ворчала:

— Единоличник ты, вот кто!

Самогонка была крепкой. Не только в голову ударила — до груди дошла.

— Она, черт побери, не с махоркой смешана? — присел от испуга старик. Постеленный под ним низ старой седелки заскрипел наждачной бумагой.

— Тебе об этом лучше знать, любимая жена твоя продала! — недовольно бросил Трофим.

— Ну, наша такие бобы не кладет. Самогонка банной сажей отдает. Сажей, чем же? Вон, даже немного потемнела, — а сам про себя засомневался: «Чертова кобыла, того и гляди, среди улицы умертвит!» Но все равно старик протянул руку за чаркой: желание выпить было сильнее боязни смерти.

Не успели поднять стаканы, как Трофим усмехнулся:

— Я думал, втроем не осилим. Не зря говорят: на халяву все слетаются.

К ним с саранским другом подошел Миколь Нарваткин. После обеда они ездили в лесничество. Дом Киргизова давно построен, а за работу деньги только сегодня получили. Поэтому и водку привезли. Разливал Рузавин. Кучерявые волосы смолились. Глаза помутнели. На Миколя он смотрел косо. Чувствовал, что между Розой и другом по тюрьме есть что-то, о чем только один Верепаз знает. Недавно хотел избить жену, но та сама набросилась: «Только попробуй, сразу посажу!» Иди-ка стукни ее — отец, бывший председатель, вновь туда отправит, откуда пять летназад вернулся.

На уху рыбу Трофим принес. Трех карасиков и пять ершей. Вершой поймал. Караси попали в Суру, по всей вероятности, с Чукальского пруда — его унесло во время половодья. Одними лещами саранских друзей ему не покормишь. Миколю Зина привозит гостинцы. Как только приедет из города — и прямо к нему, никого не стесняясь. Будто к мужу. Нарваткин, видать, и спит у них — это только показывает, что каждую ночь уходит в лесничество. Там в старом бараке живут, Киргизов пока их не выгнал.

Попили-поели, Эмель затянул старинную песню. Голос грустный — грустный. Будто и не песню пел, а сердца на изнанку выворачивал:

Ой, семь лет, как эрзянский парень у ногаев, Ой, семь лет, как эрзянский парень в плену. Он превратился в раба, Он, невольник, пасет ханский табун…

Трофим послушал немного, встал и пошел на реку посмотреть верши, которые закинул под шепчущими ивами. Вместо рыбы вытащил двух крупных лягушек. Вытряхнул в крапиву, те и там все равно заквакали. От злости он так швырнул вершу, аж веревка оторвалась. Бог с ним, с вершком, потом его вытащит.

Когда вернулся к потухшему костру, друзья беседовали. Вармаськин с восхищением говорил о самбо, лучше которого, по его мнению, ничего нет. Самбо и от недруга спасет, и здоровье даст. Наши, говорит, привезли эту борьбу из Америки. Парень из Саранска утверждал, что самбо — из Японии. Там, мол, даже старухи борются. Такие приемы знают, которые наши парни и не видели.

— Тогда посмотрим, какие это приемы! — пристал Олег к рассказчику.

Парень худой, как прутик, и тонкий, как уж, какой из него борец — щука с пустым животом, а вышел — через плечо сразу бросил Олега. Чуть не подрались. Миколь защищал своего городского друга, Трофим — наоборот, думал встать за Олега, но не встал. Знал, что Миколь разорвет. Даже зеки его боялись…

Начало темнеть. Со стороны села послышалось мычание коров. Пригнали стадо. Время и им расходиться. Не уйдешь — того и гляди, до смерти изобьют. Кто выдержит против пятерых — ловкие городские парни. Даже худенький, как прутик, свалил бугая Олега… И он, видать, как Трофим, спортом занимался. Из того сейчас какой борец — одна тень осталась, не больше. Если бы колхоз не обещал больших денег за строительство конюшни, разве он работал здесь?

Рузавин позвал Олега, и они собрались домой. Перед уходом Трофим пригрозил Миколю:

— Через порог тебя не пущу, знай!

— Больно ты мне нужен, куркуль! Сам к тебе не зайду! — плюнул Нарваткин и пошел, куда глаза глядят. Только куда уйдешь поздней ночью — ни родных в селе, ни близких. Правда, этим его не испугаешь. К многим в зубы попадал — не сгрызли. Еще больше окреп: скажет слово, хоть из ружья стреляй — назад не возьмет, не отступит. Многих друзей по детскому дому при встрече он не понимал: и раньше хорошей жизни не видели, а сейчас кого бояться?! А счастье, как думает Миколь, у человека в себе самом. Один раз попятишься — превратишься в пугливого зайца. Он встречал много и таких, которые, как сыр в масле, катались. Смотришь, бороды с решето, а сами на шее родителей.

На жизнь Нарваткин смотрел так себе: прошло время — хорошо. Знал, что завтра солнце вновь поднимется, возможно, на улице еще больше посветлеет. Жил он своими силами, и этой силе верил, как весна своему теплу.

В природе времена между собой связаны невидимыми нитями. И в жизни людей так же все устроено. Только здесь сам с ног до головы захомутован. Миколь не любит обижать своих друзей. Как говорят, каждому нужно тот крест нести, что Инешке дал. Кто мед ест, а кто полынь нюхает…

Думая об этом, Миколь дошел до Суры, сломал ветку ивы, почистил от листьев — получилась палка. Палка, а все равно помощница, друг надежный…

Под тлеющими сумерками река показалась ему дрожащей от ветра поляной серебристых цветов. Колыхались волны, будто спрашивали: «Как живешь-можешь, что бродишь одиноко?»

Вдали, почти у самой воды, цвела раскидистая калина. «А почему бы и мне не окунуться?» — подумал парень. Разделся, дотронулся ногой до воды — та будто остро его кольнула. «Лось еще не намочил рога, а я уже купаться!» — засмеялся Миколь и прыгнул в воду.

Когда вышел на берег, ему стало легко, будто заново родился. Оделся и пошел вдоль ивняка. И вновь, как принаряженная на свадьбу, ласково махала ему ветками цветущая калина. Куковала кукушка. Двенадцать лет еще пообещала.

— Что, лентяйка, устала? — обратился он к невидимой кукушке. Птица, словно испугавшись, торопливо продолжила ту же песню. Вдалеке, над лесом, сильно хлопая крыльями, поднялись дикие утки. Кто-то рыбу ловит…

Миколь остановился у калины, расстелил на сухой мох пиджак и прилег отдохнуть. Вот и звезды зажгли свои мигающие лампы. Не греют они, но все равно от них идет свет. Полная луна разломанным пирогом повисла на том берегу и казалась очень близкой. Миколь протянул руку, задумав достать ее, но из его затеи ничего не получилось. Вот так он всю жизнь ловил свое счастье, да только не поймал его.

Долго размышлял Миколь о своей жизни, о Розе, которая вошла в его сердце, перепутав все планы. Вскоре Нарваткин не заметил, как заснул. Спит и видит сладкий сон. Будто стоит он в своем саду, под вишней. Откуда ни возьмись — цыганка. Стройная, в ушах золотые серьги. А уж улыбка какая — так весенний день не улыбается!

Встала цыганка перед ним, пригнула ветку — от той сверкающие звезды полетели. На женщине — длинная, почти до земли, зеленая юбка и синяя кофта.

Прошла красотка около цветущей калины, взмахнула краем юбки — и две зари в одну слились.

— Спою тебе, красавец, — будто играя, обратилась она к Миколю и достала из-под ветвей семиструнную гитару.

— Сегодня меня слушай, ты ведь гостья, — будто улыбнулся ей Нарваткин. Взял инструмент и стал петь.

В грустной песне рассказывал о том, как за далекими морями, в одной сторонке, где земля круглый год зеленая, в гуще леса во дворце жила красавица. Ждала она своего любимого и не знала, что у того сыновья женатые и жен много.

Слушала, слушала цыганка и говорит:

— Как попал сюда, парень, какое горюшко привело?

— Жизнь заставила, — не стал обманывать Миколь.

Смолкла цыганка, достала карты, разложила на траве и стала гадать.

Смотрел-смотрел Миколь и вдруг увидел, что перед ним стояла уже не цыганка, а Роза! И кофта та же, и юбка…

Раскладывает женщина карты, на них одни дороги выпадают. И все они ведут в Вармазейку.

— Понял, парень, в чем дело? — спрашивает гадалка, и ее лицо почему-то потемнело.

— Немного только, — признался Миколь. Самому показалось: прогнутая ветка калины была не веткой, а рукой Розы. Протянута тоже была ради обмана: чуть не обняла за шею. Миколь обрадовался этому, но внутренний голос огорчил его.

— Вставай, парень, холод идет от земли, любовь тяжелой болезнью ударит!

Миколь сам чувствовал, как замерзла спина. Вскочил на ноги, протер глаза — стоит на берегу Суры. Ни цыганки около него, ни Розы. Приснились. Во сне и годы смешались. Сколько будущих дней — сейчас и кукушка их не предсказывала. Она тоже заснула.

Реку покрыл густой туман. Подул порывистый ветер, встряхивая макушки ив.

Миколь спустился к воде, сполоснул лицо, поднял из-под калины пиджак и тихо поплелся к железной дороге. Искать новое счастье…

* * *

Нарваткин никогда не волочился за женщинами — они сами вешались ему на шею. Когда надоедали, он уходил. Уходил по-разному. Говорил, что посылают в командировку, собирал свои вещи, которые помещались в одну сумку — только его и видели. Иногда от новой любимой уходил без предупреждения.

Сейчас вот Миколь убегал от себя. Будто воздуха не хватало ему, дышать было нечем.

Ему вспомнились прежние женщины. Одна из них жила в Пензе. С мужем давно разошлась. Почему бы не поехать к ней? Зовут так же, Розой. Не ошибешься при поцелуях. В жизни Миколя были иногда такие недоразумения: спутает имя, а женщина, которая рядом, в слезы… Каких только сестер не приходилось вспоминать! Конечно, для успокоения. Женщины, если им в уши нашепчешь ласковые слова, во всё поверят.

… Пензенская Роза встретила как и многие другие:

— Ты где пропадал?

— Дела, Розуля, дела. Хоть ругай, хоть бей меня — не смог вырваться.

— Работая, забыл меня?

— Почему забыл? Если бы забыл — не приехал. Вот тебе — уже с полгода, как купил. Померь, тебе идет!

Достал из сумки завернутую яркую кофту, положил на стол. Купил на здешнем базаре. Правда, содрали с него полкармана денег, да фиг с ними — заработает!

Роза с Миколем очень подходили друг другу. Высокие, стройные, кудрявые. Что не хватало им — не было между ними любви. Ну, жили сколько-то, да разве мало так живут?

Роза надела кофту, закрутилась перед трюмо. В серых, немигающих ее глазах сверкнула улыбка. Будто не импортную вещь примеряла, а что-то другое, только ей известное.

— Что, Розовуля, подарок нравится?

Хозяйка набухшими губами поцеловала его в обе щеки: как не понравиться, как раз по ней!

Работает Роза медсестрой, надоели белые халаты, красная кофта очень к лицу! И на дежурство сегодня наденет…

Сидя на стуле, Миколь наблюдал за женщиной. Та спрятала подарок, разложила диван, постелила простыню… Потом зашла в ванную, включила воду. Вышла оттуда в коротком тонком халате, на котором красовались попугаи. Задернула шторы. Стало темно.

Миколь тоже встал. Он знал характер Розы, и оба пошли по знакомой тропке, не торопясь, взлетая всё выше и выше. Роза верила: суженый ее занят работой. Миколь верил: Роза любит и ждет только его одного…

После ухода женщины Нарваткин вышел на балкон, сел в плетенное из прутьев кресло и начал разглядывать улицу. С третьего этажа многое в глаза не бросается. Миколь сейчас ни о чем не думал. Да и о чем переживать? Дело и здесь найдет, и насчет Розы всё ясно. Хоть всю жизнь с ней живи. О той Розе, которая осталась в Вармазейке, он не вспоминал.

Пусть там, в гнезде мужа, кипит-страдает, к себе не подпустила — и не нужно, другие пустят. Разве это большое горе, когда женщина бьет каблуками?! Лошадей хомутают, не то что женщин!

 

Шестая глава

Дома будто вырвались из соснового леса и присели вдоль Суры: дальше некуда было идти — река не пускала! По улицам скрипели узкие дощатые мосточки. Идет по ним человек — скрип далеко слышится. Для старушек дело — приоткроют окна и смотрят, кто прохожий, куда спешит… Из-за этого, кажется, и ночью не спят.

Если пойдет какой-нибудь парень за девушкой, и тогда интересуются, кто за кем бегает, к кому скоро сваты пойдут… Каждая свадьба — радость для всего села: новая семья, дети родятся. Умрет человек — родственники отнесут его на кладбище, что на пригорке, поплачут-попричитают — село и это переживет. Такой уж обычай у Вармазейки — за всех грустить, всех жалеть.

В Вармазейке жалеют и Кольку, сына Кузьмы. Ни родных у него, ни близких Слепые его родители были нищими, однажды зашли к одной старушке переночевать — втроем умерли от угара. Он, шестнадцатилетний паренек, гулял в это время на улице, поэтому живой остался.

Куда уйдешь из Вармазейки, зярдо тетянзо-аванзо калмотне21 на здешнем кладбище? Какие дороги будешь искать, когда читать не можешь? Здешние учителя совали под нос Кольки букварь, но, видать, не смогли его выучить.

Кольке сейчас двадцать четыре. Живет в том же доме, где родители погибли. Летом пасет сельское стадо, зимой возит корма на колхозную ферму. Корни, как говорится, пустил в селе на сурском берегу.

Вольный человек Колька. Жены нет. Некому приготовить ему пищу. Но все равно не голодает. Смотришь, сегодня он в одном доме поест, завтра — в другом. И так — с ранней весны до глубокой осени, когда сельское стадо на лугу. Терёнь Лексей еще пацаном взял его в подпаски. Выходит, он и первый его учитель. В селе сейчас кому протянешь кнут — не найдешь таких. В министры хоть каждого ставь, а стадо пасти нанимали только их, Лексея и Кольку. Сейчас он уже не Колька — Коль Кузьмичем зовут. Не назовешь его по имени-отчеству — обидится, шапку тебе бросит под ноги. Сельские ребятишки начинают травить его: «Коль Кузьмич, Коль Кузьмич, без колес купил «Москвич»! Он не обижается на них, говорил: «У, тыкви!»…

От парня постоянно пахло дегтем, которым почему-то мазал свой кнут из кожи, и сухой травой. Лицо его летом и зимой одного цвета: желтое, солнцем опаленное. Болезней Коль Кузьмич не знает — грудь всегда нараспашку, никакими морозами не возьмешь. Здоровый парень, да ума мало. Где его взять, если родители были такими?

В это лето Коль Кузьмич пасет стадо один — у деда Лексея ноги заболели. Другого некого взять. Утром Коль Кузьмич выйдет на окраину села, достанет из кармана штанов ивовую свистульку, и снова прольется незамысловатая мелодия, которую очень хорошо понимали коровы. Они привыкли к своему пастуху.

Как всегда, с Коль Кузьмичем его пегая лошадь. Ее жители попросили у колхоза. Так, говорят, пастуху легче пасти.

Вот и сейчас Пегая с седлом стояла перед окнами Митряшкиных, отгоняя хвостом ос. Лошадь ждала хозяина. В селе сразу догадались: пока отдыхает стадо, Коль Кузьмич пошел обедать к бабке Оксе. Этой весной она купила двух овец, из-за этого пастух и зашел.

Коль Кузьмич вышел на крыльцо довольный — сильно набил желудок, хоть ужинать не приходи. На ногах — сапоги, на голове — шапка, на самом — темная рубашка. Не столько такого цвета — просто давно не стирал.

— Ой, бабка Окся, хороши твои овцы. Не бойся, до осени зохраню.

— Сохранишь, сынок, как не сохранишь. Это мое самое большое богатство. Иди давай, боюсь, коровы не разбежались бы, — торопила бабка пастуха. И, наверное, не попусту: недалеко от калды раскинулось пшеничное поле, скотина туда переберется.

Коль Кузьмич вскочил на лошадь, стукнул по боку кнутовищем.

Скачет пегая туда, куда гонит хозяин. Дома будто пляшут перед ним, окна кажутся колыхающими волнами. Сзади домов виднеются бани. Хороший хозяин — баня большая, из добротных бревен, у лентяя клонится к земле.

Потом пошли огороды. В одних — зеленые сады, в других — картофельная ботва.

Лошадь пошла рысью по мокрому песку. Ноги в нем не вязнут. Смотрит Коль Кузьмич вокруг, сам во весь рот гогочет. Над головой солнце лохматой лисой повисло.

Летая вдоль берега, кричали трясогузки. Капризные, как дети. Вот одна окунула клюв в воду, схватила на легкой волне рыбку — и вновь в высь, в синее небо.

Коль Кузьмич не выдержал, спустился купаться. Снял кирзовые сапоги, разделся, хотел было зайти в воду, но, видимо, почувствовав холод, попятился, только голени замочил.

Лошадь протянула тонкую шею, стала фыркать, плеская воду. Не пила — песни разгоняла с воды.

На островке — камни. Они покрыты ржавчиной и сырые. Коль Кузьмич сел, склонил взлохмаченную голову к воде, стал ее мыть. С волос потекла желтая пена.

Перед ним сели птички с белыми грудками, жалобно крича, будто кто-то разорил у них гнезда. Ноги длинные, тонкие. Волна отступит, они — цок-цок-цок! — за ней по песку, волна хлынет — и они назад. Хитрые черти, не потопишь!

Чего только нет на берегу! Разбитые ракушки вымытыми блюдцами сверкают. Сброшенный волной тростник пахнет йодом. Недавно он зеленел, сейчас совсем землистый. В воде плавали доски, корни трав, ветки. Вытащи их из воды, приди денька через два — десяток костров разведешь.

Кругом свобода, свежий воздух и понурые ивы. Иногда только откуда-то послышатся голоса — и вновь ни звука.

Коль Кузьмич любит тишину. Достал ножик, отрезал с ивняка прутик и начал строгать. Вскоре получился новый свисток. Маленький, почти с воробья. Прислонил к губам — не свисток засвистел, а нежная песня перепелки. Встал Коль Кузьмич и удивился: лошадь внимательно слушала его, даже хвостом не махала.

Со стороны Вармазейки послышался гул мотора: кто-то плыл на лодке. Вскочил Коль Кузьмич, торопливо оделся, завел Пегую в кусты, а сам притих около нее.

Ждать пришлось недолго. В сторону Кочелая по Суре летела моторная лодка. В ней сидел мужчина с толстым животом. Несмотря на жару, он был в резиновом плаще. Быстрая лодка, на рысаках не догонишь. Подняла такие волны — до берега доходили. За ней мчалась другая, только поменьше. В ней сидел Числав Судосев, инспектор рыбохраны.

— Жислав, у-у! — закричал Коль Кузьмич и сам начал махать рукой.

Лодка Судосева будто услышала крик Коль Кузьмича — зачихала, словно заболевший человек, и остановилась.

Судосев начал копаться в моторе. Тот не заводился. Увидев пастуха, взял весла и стал причаливать к берегу. Доплыл и спросил:

— Ты, оякай22, не узнал того мужика, кто до меня воду мутил?

— Не-е, дружок, не знаю… Видать, он с Заранска приехал, не кацелаевский…

Инспектор привязал лодку к иве, достал авоську.

— Садись, Коль Кузьмич, пообедаем.

— Басибо, Жислав, я недавно поел…

Судосев разложил на газету яйца, вареное мясо, начал угощать пастуха. Тот не отказался: в полном желудке, видать, нашлось место.

Когда поели, Числав попросил:

— Ты, Коль Кузьмич, если увидишь сети, режь их, никого не бойся!

— Хоро-сё!

Пастух вывел из кустов лошадь, вскочил на нее, и поскакал к стаду.

Копошащие на берегу птички комариной стаей сверкнули за ним, словно провожали.

Судосев о чем-то грустно думал. Видимо, об отце, Ферапонте Нилыче, которого с приступом сердца отвезли в больницу. Работая в городе, он знал только производство и домашние дела, а тут, на Суре, столько хлопот, столько всяких неурядиц, что диву даешься.

* * *

Из Ульяновска домой Числав Судосев вернулся с семьей. Сначала хотел сесть на колхозный «ЗИЛ», потом в Кочелае встретил начальника милиции. Тот предложил:

— Руль из рук никуда не уйдет. Приходи к нам. Такие парни, как ты, нужны. Или, может быть, в рыбинспекцию? Нового инспектора там ищут, некого ставить. Одно дело делаем, думай…

Этот разговор три дня кружился в голове. Перед отъездом в город Числав трудился уже в милиции. Честно говоря, идти туда работать у него не было большого желания. До сих пор многие на него зуб точат. Плохого он вроде бы никому не делал, да работа такая — приходится останавливать нарушителей закона. Смотришь, этот ворует, другой, напившись, дерется, третий…

О разговоре с начальником милиции Числав сказал отцу. Ферапонт Нилыч возражать не стал, но и не сказал ничего хорошего. Сам, говорит, смотри. Дело не из легких. Времена сейчас пошли такие — с браконьерами трудно бороться. И ружье, того гляди, могут поднять.

А рыбу из Суры ловили не переставая. Сетью, бреднями, вершами… Пройди в воскресный день вдоль реки — везде палатки, пылают костры, вокруг них — песни-пляски. После их ухода спустишься к воде — там мертвые рыбешки. Разную отраву бросают…

У Судосева всегда болело сердце, видя, как портят природу. Как начал еще в детстве переживать о ней, это чувство не прошло и с годами, когда уже повзрослел. Числав видел, какую беду несет человек: ломает, отравляет, убивает. Вон, вода уже непригодна для питья. А здесь еще бездушные браконьеры не дают рыбе дышать…

На второй день Судосев поехал в райцентр «запрягаться» на новую работу.

Сейчас он иногда и спит на Суре. Остановится где-нибудь в тихом месте, растелит брезентовый плащ на дно лодки и, положив ружье под руку, подремлет часок-другой, поджидая «гостей». А тех тоже не обманешь. Так научились воровать, что диву даешься: словно в шапках-невидимках орудуют. Сегодня все же попались ему кочелаевские. Моторную лодку гнали веслами. Среди них один сидел спиной и что-то держал в воде. Судосев сразу понял: садок с рыбой. Пока запускал мотор и догнал их — садок уже потопили. Наверное, камень к нему привязывали. Иди поймай таких! Ни рыбы, ни обвинений…

Что больше всего возмущало инспектора, так это то, что вторую неделю он не мог поймать того, который дает о нем информацию браконьерам. Когда Судосев отправляется в сторону города Алатырь, тот из ружья раз бабахнет, когда возвращается — два раза… Выстрелы такие оглушительные — за десять километров услышишь. Будто стреляют не из одного ружья, а сразу из нескольких. Конечно, это человек живет где-нибудь здесь, у реки. Недавно Числав хотел прояснить этот вопрос у Машукова, который когда-то сотрудничал с милицией, а сейчас сторожил в соседнем колхозе пчельник. Встретил Судосева с неохотой — не то, что раньше. На вопрос — слышал или нет поблизости выстрелы — махнул головой на ту сторону реки, где рабочие из Саранска рыли экскаваторами канаву для труб. Хрипло сказал: «Вон они, наверное. Здесь кто только не бродит. Поди узнай, кто стрелял…»

Конечно, всех обвинять не станешь. В инспекции постоянно донимали: поймай и — всё! В райгазете даже вышел фельетон, где всю вину свалили на инспекторов. В космос, говорят, летаем, компьютеры у людей, а старинную берданку не могут найти…

Однажды ночью, плывя на лодке, Числав увидел костер на берегу. Видимо, ждали утра. Забросили сети и ждут. Судосев скрытно поплыл вдоль берега, не заводя мотора, чтобы не обнаружить себя. Над рекой стоял туман, похожий на молочный суп. В чаще леса причитала сова. В одном месте лодка задела осоку. Выпорхнули две дикие утки, разрезая тишину пронзительным криком.

Настроение было хорошим: разрезал две сети, обе без рыбы. Затем заходил в инспекцию, там сказали, что Симагин, его помощник, нашел браконьера, который убил лося.

Не доплывая до деревеньки Чапамо, Числав привязал лодку и поднялся на берег. Сотнями огней сверкали две фермы и водокачка.

Горел костер, как и в прошлый раз. Около него двое мужчин с подругами пили вино. В стороне белела «Волга». Числав подошел, поздоровался, показал удостоверение.

— Ну и что в том, что ты инспектор?! Видишь, отдыхаем! — недовольно произнес полный мужчина и стал пугать тем, что выгонит с работы. Подали голоса и девки.

Судосев напомнил, что здесь закрытая зона. Отдыхать не положено. Те с недовольством начали собирать еду. Над ними, на ветке дуба, висело ружье. Числав взял его и проверил, есть ли патроны. Сел на пустой деревянный ящик и стал писать протокол. Женщины слегка испугались. Хозяин ружья зарычал:

— Пиши, пиши, возможно, орденом наградят!. Об одном только не забудь — бумагу на свою голову готовишь. Позвоню куда надо — штаны спустят…

Числав заулыбался. Про себя же подумал: «Эка, птичка, видать, не маленькая. Или отец ястреб, или сам с «верхних этажей». Если каждый день такие будут звонить, то в инспекции некому станет работать…»

Когда Судосев протянул копию протокола, мужчина бросил бумагу в огонь, включил музыку и резко произнес:

— Потанцуем! Ты не наш — отойди в сторону и смотри, как мы отдыхаем.

— До свидания! — грубо сказал Судосев. Не уедете — милицию вызову. Потом не пеняйте, звонки ваши не помогут, — и ушел.

Через полчаса, он, находясь в лодке, услышал, как машина, протяжно загудев, выезжала к дороге.

Шел пятый час. Реку еще больше покрыл туман. Кругом стояла тишина. Иногда ее нарушал всплеск большой рыбы. В это время хорошо сидеть на берегу с удочкой. Как раз так и делает его отец, Ферапонт Нилыч. Ходит на реку почти ежедневно. Числаву почему-то вспомнилась любимая поговорка начальника милиции: «Нет рыбного запаха — собака не лает». «Э-э, друг, ошибаешься, — улыбнулся тогда Судосев. — Рыба не пахнет, да охотников полдивизии».

Сел, нашел в ногах сумку, вынул два яйца и хлеб. Еда пахла рекой. Кусок хлеба вновь положил в сумку. Посолил очищенное яйцо и поднес ко рту.

Вдруг со стороны леса раздался гул мотора. Числав прислушался. Вновь браконьеры… Его лодка дошла до того места, где он вчера резал сети, сделал круг и тихонечко пошел к Суре по впадающей в нее речке Штырме.

— Подожди-ка, да ведь они в лещовый омут лезут! — опешил Судосев. — Смотри, смотри, вот лешие! Знают рыбные места — городские туда бы нос не сунули.

Запустил мотор, лодка злой собакой рванулась вперед. Не успел доплыть до пчельника, как с высокого берега пальнули из ружья. Числав даже слегка испугался, подумав, что это стрельнули в него.

Пчельник, который сторожил Машуков, остался позади. За лодкой поднимались пенистые волны. Числав сейчас думал о своем друге. И он, видимо, из тех, кто Суру грабит. Если выстрелил Машуков, тогда, выходит, ночью он «охранял» его? Судосеву вспомнился утренний заход в пчельник. Тогда друг проводил его до реки и спросил:

— «Ты домой»? — «Нет, — сказал ему Числав. — Я за одним браконьером гоняюсь». Тот заулыбался: «Тогда как-нибудь вместе попробуем…»

Неожиданно у лодки заглох мотор. Числав хотел запустить его, но он, будто обиженный мерин между двумя оглоблями — ни туда, ни сюда. Встряхнул бак с бензином — пусто. «Поймал браконьеров!..»

— Эх, воробьиная голова! — о чем только не думал за день, а самое нужное — залить бак — позабыл, — стал ругать себя Судосев.

С ведром пошел на пчельник. Может быть, Машуков поможет бензином. Своего не будет — у саранских парней попросит.

Пошел крупный дождь. По вспаханному бульдозером берегу, который стал похожим на мыло, ноги скользили сами. Наконец-то Числав поднялся и стал искать, где бы спрятаться от дождя. На краю оврага, чуть наклоненная к реке одним концом, из-под земли торчала ржавая труба. Видимо, здесь оставили водопроводчики. Виден был березняк, куда в детстве Числав приходил с отцом за грибами. Между трубой и березняком зеленел пышный луг. Судосеву вспомнилось, что дома он обещал покосить воза два сена. Вот где корм!

Сел около трубы, снял насквозь промокший плащ, постелил под себя. Руки стукнулись о что-то теплое и холодное. Вытащил — удивился: обрез! Потом пощупал еще — увидел рукав фуфайки. Внутри была пачка патронов. Зарядил обрез, вышел под дождь, вставил ствол в трубу и нажал курок. В ней словно гром грянул, и сразу со стороны леса его так же оглушительно повторило эхо.

Числав прижался к трубе и зорко стал смотреть на пчельник. И… увидел Машукова. Тот бежал к нему, тяжело дыша, будто за ним гнались. Когда споткнулся, не заметил даже, как ветер сорвал с плеча полиэтиленовую накидку. Добежал до Судосева и трясучим голосом спросил:

— Кто пчел тревожит?

Увидел обрез — глаза забегали.

— Испугался? Думаешь, спрятал — не найдут? — Числав провел под носом Машукова пахнущее порохом оружие. Усмехнувшись, добавил: — Ай да ястреб!

— Что прятал? Какой я ястреб? Я здесь ульи стерегу! — сторож будто шилом пронзил инспектора злым взглядом. Числав только сейчас увидел: глаз Машукова один наверху, правый — чуть ли около носа. И сразу же мелькнуло у него в голове: такой был взгляд и у того душмана, которого он брал в плен. Тот тоже пылал злобой.

— Не знаешь, кто палил? — допытывался Судосев.

— Я за всеми не услежу. Сказал тебе, вон их сколько! — Машуков махнул в сторону леса, откуда на них смотрели трубопроводчики.

— Спасибо и за это! Тогда иди, твои пчелы уже проснулись… Встречу председателя — скажу, что твой Машуков не только пчел стережет, но и рыбу.

В резиновых сапогах шлепая по вязнущей глине, он заторопился к своему жилью. Дошел до оврага, где недавно чуть не упал, поднял полиэтиленовый плащ — тот весь был в грязи. Плюнул от досады и обратно бросил.

Числав зажег спичку, закурил. К сигаретам он привык в Афганистане, где нервы совсем было расшатались. Расслабляться, если даже по нужде, и то с автоматом выходил. Там не видно было, кто друг, а кто — враг. На лица все одинаковые. Днем идут с тобой в дозор, ночью, того и гляди, вонзят нож в спину….

Числаву вспомнился последний бой, когда его ранили. Тогда они на двух танках и четырех БТР-х выдвинулись к кишлаку, где засели душманы. Вскоре один танк подорвался на мине… С Сашей Полевкиным Числав укрылся за большой валун и стал отстреливаться. Эзк, эзк, эзк! — свистели над ними пули. Душманы патронов не жалели. Поблизости кто-то из товарищей застонал. Числав подполз к яме, заваленной наполовину камнями, и увидел: Вельматов дрался с долговязым душманом. Судосев подскочил и прикладом ударил бородатого. Как раз это время с пригорка сверкнул режущий глаза огонь. Числава будто кипятком ошпарили, и он потерял сознание…

… Судосев достал плащ из трубы, засунул в карман пачку патронов, взял обрез и направился к водопроводчикам. Те в дощатой будке играли в карты. Один из них поставил перед ним кружку чаю. Судосев и раньше видел его с удочкой около реки. Работает, наверно, на тракторе — однажды пригонял его мыть к Суре. Числав прогнал мужика, сказав, что реке и так солярки хватает.

— Мужики, я к вам за помощью. Не плеснете немного бензина? Долг потом привезу, не обману, — обратился он к мужикам.

Те во все горло захохотали, будто он сказал что-то не то.

— Как не плеснуть — плеснем! Мы ведь в одной стране живем, — ответил тракторист. И неожиданно спросил: — Что, поймал «пушкаря»?

— Нет, не поймал. Только догадался — стреляет он. А ты об этом откуда знаешь? — удивился Судосев.

— Эта пальба не дает нам спать. Недавно встретил любителя меда, — парень махнул рукой в сторону угла будки, так, видимо, показывал на пчельник, — и сказал ему: не оставишь стрельбу, к дереву привяжем. С кривоногой кралей…

Числав и раньше слышал: Машуков живет с какой-то женщиной, хоть свадьбы у них не было. В селе говорили, что она ездит к нему из города.

Картежники в разговор не вмешивались, но сами, это было видно, старались не пропустить ни слова.

— Друзья, — вновь обратился к ним Судосев, — с берега трубу не отвезете?

Те молчали, только один не удержался и сказал недовольно:

— Э-э, об этом в Саранске одного начальника попроси. Он хозяин. Себе на дачу оставил. — И велел трактористу: — Иди налей ему, в бочке осталось немного. Видать, он был среди них старший.

Когда Числав вернулся к лодке, по Суре будто и дождь не прошел: вода сверкала, в прибрежном ивняке пели птицы.

Раскрыл сумку, хотел туда было положить обрез. Увидел превратившийся в кисель кусок хлеба и расстроился. Вспомнил сына Максима. Тот каждый раз ждал от него «подарок» от лесного зайца.

Так он звал хлеб, который Числав оставлял с обедов. Сейчас без «подарка» придется возвращаться. «Потом когда-нибудь возьму Максимку с собой, пусть посмотрит на живую красоту природы. Ему здесь жить, на Суре, и продолжать мое дело», — успокаивал себя Судосев, наклонясь к мотору.

* * *

Из больницы Ферапонта Нилыча выписали через три недели. Сыну не стал сообщать о выписке, домой собрался пешком, вдоль Суры, где ездят только на лошадях и где легче идти пешком.

Саму реку он не видел, она скрыта ивняком и черемухой. Деревья стояли понурые, словно о чем-то думали. По левой стороне раскинулось ржаное поле. За ним зеленел лес. С этой стороны белели кирпичный домик и два сарая. Здесь когда-то располагался аэродром, сейчас их колхоз там хранит удобрения.

Уши Ферапонта Нилыча ловили каждый скрип, каждый шорох. Настроение у него поднялось Ведь он, выздоровев, по утонувшей в траве дороге спешил домой. Конечно, если бы не зашел тогда Числав в сад, где его прихватило сердце, не оклемался… Короткая, очень короткая у человека жизнь — почти как полет воробья. Сейчас вот ему вновь улыбается солнце, поют птицы, под ногами мягкая дорога. Вот она, земля-матушка, во всю свою ширь колышется. Пока колосья еще зеленые. Пройдут недели три — пожелтеют, нальются силой… Поле и сельский житель — вот главные сила и опора нашей жизни!

Размышляя об этом, Судосев и не спохватился, как около него остановилась машина… Из кабины, улыбаясь, смотрел Бодонь Илько.

— Садись, Ферапонт Нилыч, довезу. Видишь, вновь я на машине….

Не сел бы старик, да ноги, шут бы их побрал, устали. Болезнь порой сильнее человека.

— Ты откуда? Что здесь зря мнешь траву? — недовольно спросил парня Судосев.

— По асфальту ехал, увидел, идешь — и сразу за тобой, — приоткрыл рот Илько.

— За это спасибо! Только не нужно мять траву, она на корм сгодится. Давай быстрее возвращайся назад… — и старик торопливо стал подниматься в кабину.

Когда выехали на асфальт, он спросил:

— Какие там, в нашей Вармазейке, новости?

— Какие… Сколотили бригаду плотников. Деревню Петровку хотим поднять.

— Хорошее дело… Еще что скажешь?

— У Бычьего оврага работаем. Плотину поднимаем.

— Ну-у, ломать — много ума не надо. А кому кузницу доверили, Казань Эмелю?

Зять Вени Суродеева там. Не переживай, он и на заводе был кузнецом. — И чувствуя вину за то, что ушел из кузницы, Илько добавил: — Не бойся, дядь Ферапонт, молоток на всех хватит. Он, шайтан, железный.

Оба долго молчали. Илько внимательно смотрел на дорогу, Судосев — направо, где во всю ширь расстилалась Сура. Песчаный противоположный берег был залит будто золотом. Чуть подальше к реке спускался березняк, словно торопился купаться.

— Миколь Нарваткин вновь к нам вернулся, — наконец-то нарушил молчание парень. — С друзьями строит больницу. Кирпич сам откуда-то привез.

— О каком Миколе болтаешь? — Судосев никак не мог понять, о ком идет речь.

— Да о кавалере Казань Зины. Все село удивляется. Какой он цыган? Он — эрзя…

— А-а! — громко засмеялся Ферапонт Нилыч. — Этого алю23 я хорошо знаю. По-эрзянски щелкает лучше нас…

— Откуда знаешь? — недоверчиво повернулся к нему водитель.

— Слышал, значит, если говорю.

Машина въехала в Вармазейку. Перед домами стояли только что срубленные срубы, лежали кучи бревен.

Глядя на них, Судосев не удержался:

— Поругать нужно за это Куторкина! Куда смотрит он, председатель сельсовета? Весь мусор вынесли на улицы, всем на глаза — смотрите, какие мы грязнули…

— Дядь Ферапонт, признайся, когда услышал, что Миколь эрзянин? — не отставал шофер.

— Когда, когда… В больнице навещал меня, там и поговорили на родном языке…

Судосев обманывал. Об этом он вспомнил вот из-за чего: четыре месяца Илько работал с ним в кузнице, а вот навестить в Кочелай не приходил.

Парень тоже понял его слова. Он не стал оправдываться, сказал прямо:

— Некогда было навещать, дядь Ферапонт. Из Ковылкина кирпич возили. Днем и ночью в дороге. Прости уж.

— Кому теперь мы, старые, нужны, ведь из больницы раньше срока выпустили…

Илько довез Судосева к дому, посигналил, чтобы вышли встречать, и вновь повернул машину. Ему еще нужно отвезти цемент в Бычий овраг, где трудилось почти полсела.

На двери висел замок. Ферапонт Нилыч сел на крыльцо и легко вздохнул: вот он дошел до своего жилья. Родной очаг всегда успокаивает, без него и жизнь не жизнь.

* * *

Сидя на берегу пруда, Миколь Нарваткин пытался забыть о том, что его угнетало. Но разве успокоится сердце, когда оно всё, до остатка, заполнено горечью? Вот и в это утро Миколь досадовал на безделье, которое царило в бригаде. В Бычий овраг, где рыли новый пруд, неустанно возили камни и раствор (сочли за большую стройку), а вот для больницы кирпича почему-то не нашли. С главным врачом Сараскиным пришлось зайти к председателю райисполкома Атякшову. Тот крутился, крутился перед ними, наконец-то позвонил в Урклей, и там обещали выделить. Тысячи четыре. За кирпичом Миколь послал городских друзей. Не устанут, два кузова наполнят. А сам вот по пути вышел из автобуса и подошел к берегу. К тому месту, где признался Розе в любви. Миколь даже сам удивлялся, как изменился его характер! Ни слова не говорил женщине наперекор.

Две недели он жил в Пензе. Ночью играл с татаркой Розой, днем бродил по городу. Надоело ему все, и он не выдержал, пошел на вокзал…

…И вот он снова в Вармазейке. Первым ему встретился Игорь Буйнов, зоотехник. Пожал руку и, улыбаясь, сказал:

— Гора, смотрю, сама пришла к селу. Зайди к Вечканову, он спрашивал о тебе. Нужен, стало быть…

В кабинете председателя табачный дым висел густым облаком — не продохнуть.

— Проходи, Миколь Никитич, что стоишь на пороге, словно чужой. — Иван Дмитриевич встал из-за стола и тут же спросил: — Как там на стороне насчет еды? В сметане и масле не купался?

— Искупаешься! В какой магазин ни зайдешь — везде один горох да березовый сок.

— Откуда, дружок, возьмешь мясо — почти все фермы порушили. В городе бычков не откармливают. Вот и приходится грызть горох. — Налил в стакан воды, выпил двумя глотками и добавил: — Вот поднимем брошенные деревеньки, наладим фермерские хозяйства — тогда и с мясом будем. Так, дружок? — председатель хлопнул сидящего около него парня.

Его Миколь сразу узнал, как зашел в правление. Это был Витя Пичинкин, мастер лесокомбината. Тогда бригада Миколя рубила Киргизову дом, он много раз подходил к ним.

— Мечты, Иван Дмитриевич, неплохие, только один вопрос у меня, — не удержался Нарваткин.

— Тогда спрашивай, чего молчишь?

— Я, председатель, вот что хочу понять: кто, скажи, поднимет брошенные деревни? Молодежи в Вармазейке мало. В основном почти все пенсионеры…

Председатель засмеялся:

— А ты зачем вернулся, гудроном бороны обливать?

— Я здесь, председатель, без корней. А без корней не только человек, но и дерево высыхает.

— Поставь дом — вот тебе и первые корни. Потом видно будет, что дальше делать.

— Из чего я его поставлю, из глины?

— Почему из глины? Сосновый срубим! — Председатель кивнул в сторону окон. — Деньги колхоз выделит, рабочая сила — своя. Вон и он поможет, новый бригадир плотников, — показал на Пичинкина.

— Посмотрим, чем собак ловить, потом уж и за дела возьмемся… — Миколь не сразу сказал, о чем часто мечтал.

Слова председателя не выходили из головы Миколя. «В самом деле, а почему бы не остаться в Вармазейке? Работа найдется, любимая — под рукой. Живи-крутись, только плашмя не упади — затопчут».

Вначале Миколь подумал, что председатель вызвал из-за сестры. Нет, о ней не вспоминал. Говорил о постройке новой церкви. Приходил, говорит, к нему кочелаевский батюшка Гавриил, просил помочь — выделить лес и деньги. А почему бы, действительно, не построить в Вармазейке церковь? Почему не вернуть душевный свет, который люди давно потеряли? Как раз время… Видимо, разговор, который вел Миколь с Вечкановым этой весной, не прошел мимо ушей председателя. Даже должность бригадира предлагает.

Мечты Миколя были похожи на течение широкой реки. Он не спохватился даже, как дошел до тракторного парка. Сейчас он жил со своей бригадой в доме механизаторов. Бараки лесничества оставили. Еду им готовят в здешней столовой Лена Варакина и Казань Зина. С Зиной Миколь давно расстался — надоела…

Перестав думать об этом, Миколь поднял голову и удивился: перед ним стоял отец председателя, Дмитрий Макарович. Поздоровался со стариком и сразу же юркнул в столовую. Еще остановит, надоест со своими расспросами.

Лена налила ему чашку мясных щей и как бы невзначай спросила:

— Миколь Никитич, ты почему к моим родным не заглядываешь?

Вспоминала, конечно, о Зине…

Нарваткин хотел было перевести разговор в шутку, но вышло по-другому:

— Мои родные по всему свету разбрелись, не знаю даже, когда и где встретиться со всеми!

— Это дело, Миколь, личное. Я только так спросила. — Женщина поджала губы, подняла пустое ведро, которое стояло у ног, и вышла во двор.

Миколь крутил головой и недоумевал: зачем о том вспоминать, что в сердце не прижилось?..

* * *

Ферапонт Нилычу часто снились страшные сны. Иногда они его даже вгоняли в пот. И сейчас, уснув на веранде, он увидел тот же сон. Будто в клочья разлетелся кузнечный горн и полетел в небо, откуда уже не упал…

За ужином рассказал об этом жене. Дарья Павловна, улыбаясь, остановила:

— Ты, старик, от старости маешься. Старость тебе некуда деть — все в кузницу носишь и носишь ее. Плюнь на горн — он что, пять быков тебе откормит?

— Тебе двух быков не хватает, стадо нужно? — разозлился Ферапонт Нилыч. Он понял, что хозяйка не прочь откормить еще двух бычков: семья увеличилась, сейчас в ней пять ртов.

— Зачем мне стадо? Мне и этого хватает. Спи уж и похрапывай себе, — пожурила жена. Когда поругаются, Дарья Павловна всегда ворчит и напоминает о храпе, ведь в молодости говорил, что никаких снов он не видит…

— У каждого свои заморочки, — оправдывался Судосев. — Ты тоже на храп мастачка.

— Что, что? Я говорю во сне? Да я и в детстве мышонком была. Это ты всегда зубами скрипишь… Сколько раз рядом с тобой мучилась от бессонницы, даже на улицу выходила.

— Хоть сейчас беги!

Дарья Павловна бросила ложку и зашла на кухню.

Ферапонт Нилыч сразу догадался, из-за чего старуха затеяла скандал. Ранним утром он ходил к председателю колхоза просить другую работу. В кузнице тяжело — больное сердце. Вечканов встретил хорошо, обещал что-нибудь подыскать.

Судосев вышел погулять. Остановился у тополей на краю огорода. В трудное время он всегда здесь, будто деревья помогали ему разгонять грустные мысли. Вот и сейчас они шуршали листьями, шепча о чем-то. По небу, как и в прошлую ночь, спешили пухлые серые облака.

Думая о Числаве, который, видимо, сейчас на Суре. «Нашел себе дело, — переживал старик за сына. — По профессии механик, а здесь за браконьерами гоняется… Хоть бы самосвал принял, пользы больше…» Думая так, сам хорошо знал, что инспектором рыбохраны некого ставить. Вот поработает немного, потом решит, как дальше быть.

Вернувшись домой, сел у окна и стал смотреть на улицу. Небо то и дело полосовали всполохи. За Пор-горой, совсем над лесом, облака стали похожи на разрезанную тыкву, от чего небо будто сморщилось и с напряжением смотрело на землю, предвещая дождь. Когда будто с цепи сорвавшийся ветер оголил тополя и те горько застонали, Ферапонт Нилыч в нижнем белье, босиком вышел на крыльцо, посмотрел на небо и на его лицо упали первые капли дождя. Старик с волнением сказал:

— Мимо не проходи, кормилец…

Под утро, когда прорезалось солнце, Судосева разбудил сильный гром: по крыше дома будто кто-то ходил в кованых сапогах. Ферапонт Нилыч открыл глаза и, увидев Числава на пороге в передней, спросил:

— Трубу закрыл?

— Нет.

— Закрой — гроза не любит забывчивость.

Числав зашел на кухню и со скрежетом задвинул заслонку.

— Тихо. Спящих напугаешь, — пожурил его отец. — Наконец-то дождались… — с теплотой сказал о дожде.

— Пока сверкает-стреляет, да подол не опускает, — ответил Числав и взмахнул рукой — рукава рубашки заколыхались лебедиными крыльями. — Как сердце? Отступила боль?

— В груди не колет, да ноги ломит, — словно от боли, поморщился Ферапонт Нилыч.

— Это, отец, к хорошему дождю. — Числав постоял, постоял и добавил: — Ну, я пойду.

— Куда пойдешь? — настороженно спросил старик.

— Как куда? В Кочелай.

«О, старый гусь, совсем я позабыл, что сноха Наташа пятый день уже как в роддоме. Сын за внучкой едет…» — подумал он. А вслух произнес: — Иди поезжай, сынок, потом на «Жигулях» не проедешь. А может, колхозный «УАЗ-ик» попросишь, он надежнее? — Ферапонт Нилыч хотел спуститься с печки, но Числав остановил:

— Ты спи, спи, как-нибудь на своей доберусь.

— Ну, с Богом…

С Кочелая Числав вернулся часа через три. Дождь догнал их у порога дома. Ферапонт Нилыч помог снохе выйти из машины.

— Пошел, так пошел! Не обманул нас, — радовался дождю старик, а сам мягко прижал завернутую в одеяло внучку. — Намочило дорогу — это к счастью…

Уже дома, снимая плащ, Наташа сказала:

— Спасибо, отец, за добрые слова.

— Весенний дождь — к доброте и росту, — ответил довольный Ферапонт Нилыч.

— Мать с Максимом где? — выходя из передней, спросила сноха.

— Ушли на луг за цветами. Дождь, видимо, застал, зашли куда-то.

— Цветов в огороде пять грядок.

— Э-э, сноха, луговые намного лучше. В росте им никто не помогает. Пусть и внучка поднимется такой же, как и они, красивой…

Ребенок, который лежал в зыбке (Ферапонт Нилыч вчера ее сделал) заплакал. Наташа взяла его на руки и, не стесняясь свекра, стала его кормить.

Ферапонт Нилыч с ног до головы измерил Числава, который с улицы зашел насквозь промокший (оставался загонять в гараж машину) и будто от нечего делать сказал:

— Пойду обруч на бочку надену.

Выйти ему не пришлось: Числав не только кадушку, корыто тоже успел поставить у крыльца, куда с крыши веранды текла толстая струя воды.

Глядя в окно, Ферапонт Нилыч видел, как по серому, словно свинец, дождю, спешили домой жена с внуком Максимом. Паренек нес большой букет. У крыльца он отдал его бабушке, а сам пошел в гараж. Оттуда вышел улыбаясь. Числав хотел крикнуть ему, но Ферапонт Нилыч опередил:

— Дождь теплый, внук не заболеет.

В передней Наташа качала зыбку и пела:

Спи, спи, частичка моего сердца, Твоя зыбка мягче мягкой. Я небо укачиваю над тобой, Куда тебе потом подниматься…

Ферапонт Нилыч обратился к сыну:

— Как внучку назвали?

— Поленькой, Полюней, — улыбнулся тот.

— Красивое имя, как у твоей бабушки… В честь нее назвали?

— Ну а в честь кого же еще, отец?

Открылась дверь, и порог дома словно засветился — бабка с внуком будто не цветы занесли, а сама радуга вошла к Судосевым.

* * *

Каждая семья похожа на глубокий колодец. Сколько ни доставай воду — он еще больше наполняется. У сына Дмитрия Макаровича семья такая же. В прошлом году жена Ивана родила четвертого ребенка. Трое от него, а старший, Коля, приемный. Хороший внук, не скажешь, что он не из рода Вечкановых. Характер мягкий, послушный. Плохого слова от него не услышишь. И ему, Дмитрию Макаровичу, — все «дедушка» да «дедушка».

Копая под яблонями, старик и не услышал, как пришел Коля. А как услышишь, земля не перекидной мост над речкой — не скрипит под ногами.

Парень протянул руку.

— Ты, дедушка, скоро Мичуриным станешь. Вон как разросся сад — яблоками оба подвала наполним.

— К твоей свадьбе готовлюсь. Слышал, за внучкой Окси Митряшкиной приударил, — хитро сощурился старик.

— Э-э, та и Вите Пичинкину не досталась. Она в нашу сторону и не смотрит…

— Невелика беда. Не заманишь невесту, тогда и на веревке ее не удержишь.

Вышли из сада, сели у крыльца. Коля стал рассказывать, как идут дела. Признался, что вчера оставил лесничество, думает принять в колхозе комбайн. Услышав это, старый Вечканов остался довольным. Коля какой работник леса, если у него душа, как у перепелки, пела бы с утра до вечера в поле.

— Ты почему вскочил чуть не свет, петухи подняли? — неожиданно спросил старик.

— Мать послала за какой-то полкой. Только уснул, она уже меня тормошит…

Сноха Ольга просила сделать книжную полку. Просить-то просила, да Дмитрий Макарович забыл об этом. Если бы не прислала Колю — он вновь ушел в поле или на тракторный парк. Ни одного дня у него не проходит без встречи с людьми. Смотри-ка, обещал, а сам…

— Скажи матери, сегодня же сделаю.

— Ну, тогда я пошел…

— Куда? — удивился Дмитрий Макарович.

— В правление. Вчера отец сказал, что нужно пораньше придти, с инженером Кизаевым, мол, нужно поговорить, на какой комбайн посадит…

После ухода Коли Дмитрий Макарович попил чаю и вышел под навес, где на лето соорудил столярку. Он любит возиться за верстаком.

До обеда колдовал. Не полку сделал — игрушку. Из сухих досок, легкую, с рисунками.

Дом сына был на замке. Старшие на работе, младшие где-нибудь на реке. Поставил полку у крыльца и пошел по берегу. Захотелось посмотреть на Суру. Всю весну он раздражался: откуда-то прилетали с ушко иголки комары, вода везде от них позеленела. Когда Дмитрий Макарович встал на крутой берег — только тогда легко вздохнул: вода была чистой, на том берегу, где песок, купались дети. Видать, и внуки тоже там. И здесь на глаза Вечканову попались четыре самосвала, стоящие друг за другом. Попусту держат тяжелые машины, видите ли, купаться приехали…

Сначала Дмитрий Макарович хотел пройти на тот берег, да большой круг придется сделать: мост далеко. И почему-то защемило сердце. Постоял, постоял и пошел в правление. По пути как только ни ругал сына! В погожий летний день простаивают самосвалы! У председателя глаз, что ли, нету, не видит, что делается в колхозе?

Сына в правлении не застал — в Кочелай вызвали. «Нашли, когда проводить совещания. Здесь каждая минута дорога, а там все учат, как жить и трудиться», — идя по улице, злился старик.

Боль из сердца не уходила. Будто камень давил, вздохнуть не давал. Дмитрий Макарович достал из кармана валидол, положил под язык. Спустя некоторое время боль прекратилась. Что еще было плохо — солнце палило нещадно.

Наконец-то дошел до сельского Совета. Не спрашивая, здесь или нет председатель, Вечканов зашел в кабинет. Куторкин сидел за столом и разговаривал с полным мужчиной средних лет. Дмитрий Макарович прошел вперед и молча сел на свободный стул.

— Я много времени у тебя не займу, — начал он, — если, конечно, позволишь…

… Слово «позволишь» сказал грубо. Куторкин отодвинул бумаги, в которых рылся, пальцы сжал в кулак. Он понял, что старший Вечканов пришел ругаться. Такой уж характер у человека — везде сует свой нос.

— Раз пришел, то говори. Хоть, по правде сказать, свободной минуты у меня нет. Время сейчас горячее.

— И когда оно, скажи-ка, горячим не было? — пододвинул поближе стул Дмитрий Макарович. — Я не из-за себя пришел, депутат.

— Причем тут депутат?

— При том… Народ тебя выбрал. Скажи-ка, почему у нас он обленился? Некоторые годами не выходят в поле. Вот мой зять, Рузавин. Долго будет опустошать Суру у тебя на глазах? Не смейся, не смейся, если он мой зять, то что, о нем не скажу? Я каждый день «парю» его, но здесь, видимо, без руководства никак нельзя… Зайди к нему, укроти. Ведь на одной земле живем.

— Не вовремя пришел, Дмитрий Макарович, не вовремя. Вот товарищ приехал к нам помогать косить сено. Помогать! — Куторкин показал на сидящего около него. — А по поводу лентяев зайди к своему сыну. В Вармазейке он хозяин…

— Не бойся, и его поругаю. Только, скажи-ка, почему председатель колхоза — главный на селе, а не Совет? Ты кто, Семен Филиппович, не власть? Платят тебе немало. В этом твоя власть?

— Дмитрий Макарович, чем тебе я не нравлюсь? — разозлился Куторкин. — Сам знаешь, большое село под руками… Недавно шерсть отвез в заготконтору, план по закупке яиц выполнил, по продаже молока и мяса наш колхоз на первом месте в районе.

— При людях сказками меня не корми. Ты сначала скажи, почему шофера на машинах ездят купаться? Почему вы, начальство, о пожилых людях забыли? Ты хоть разочек зашел бы к Оксе Митряшкиной посмотреть, как она живет с пьяницей-сыном. Здесь еще родственник Олег сосет последние ее копейки. А-а! — Вечканов раздраженно махнул рукой и встал. — Что с вами говорить, человеческое счастье для вас будто снег. Упал на ладонь, растаял и словно его не было. Пока! — и с этим Вечканов раздраженно шагнул к двери.

— Подожди-ка, подожди-ка! При человеке накричал на меня, а сейчас показываешь хвост? — Куторкин встал из-за стола. — Так, Дмитрий Макарович, некрасиво. С плохим настроением много не сделаешь. К сельчанам, говоришь, плохо отношусь?..

— Зачем зря время терять, как сам говоришь? Перед твоим кабинетом две двери. Секретарша стережет тебя как злая собака. Помнишь, сам выступал на собрании, что много прав дали сельским Советам? Выступал? Тогда скажи-ка мне, где они, эти твои права? В бумагах на краю стола? Не Совет, а канцелярия. Стыд! За что такая нелюбовь к людям?

— Не буду оправдываться, Дмитрий Макарович. Только ведь сам знаешь: на всех не угодишь…

— Не угодишь? Тогда прямо в глаза скажу: мы выбрали тебя на это место, сами и снимем, — Вечканов хлопнул дверью и вышел.

Постоял немного на улице, и почему-то захотелось ему подняться на Пор-гору. Направляясь туда, он ругал себя: «Не нужно было так вести себя, не нужно… Будто подрался…» — и от этих мыслей настроение у старика испортилось еще больше.

От жары он вспотел. Постоял немного и вернулся к тропинке, пошел вдоль широкого луга. Пиджак взял в руки. По Сурскому мосту сразу не смог пройти: на тот конец загнали стадо. Колька-пастух взмахивал кнутом, коровы испуганно теснили друг друга. «Вон что делает дурачок, весь скот изомнет! — с раздражением проговорил Вечканов. — Который год пасет коров и никак не научится…»

Когда стадо преодолело мост и пастух поравнялся с ним, Дмитрий Макарович не удержался:

— Коль Кузьмич, ты не пьяный?

— Нет, Митрий Магарыч, а што?

— Тогда, видать, кнут твой выпил. Смотри, сломают коровы ноги, тебе за них платить придется…

Вскоре Вечканов вышел на широкий луг, который, куда ни кинешь взгляд, покрыт цветами. Вечканову не забылось, как будучи председателем, он сначала присылал людей косить сюда. В обед мужчины начинали вспоминать о том, где воевали, где были счастливы, где оно, это счастье, прошло мимо них… Иногда играли в карты. Всё отдых… Он же, Вечканов, садился где-нибудь в тени и слушал пение птиц…

Вот и сейчас щебетали над ним трясогузки и ласточки. Но больше всех Дмитрию Макаровичу нравились песни перепелок. Перепелки — птицы полевые. А полю Вечканов жизнь отдал. «Вскоре придут косцы, и луг в последний раз улыбнется», — подумал он грустно. Остановился у пруда, зачерпнул пригоршнями воду, выпустил сквозь пальцы. Та золотыми брызгами засверкала. Дмитрий Макарович долго слушал тонкий шепот волн, смотрел, как тихо качалась лодка, привязанная к иве. Не удержался, развязал, встал в нее, та затряслась. — «Смотри-ка, у меня вес еще есть!» — довольно улыбнулся он и взял весла.

Вскоре доплыл до середины пруда. Лодка тихо шла среди кувшинок, и Дмитрию Макаровичу казалось, что они смотрели на него.

Доплыл до Пор-горы, лодку привязал к берегу. Белая глина скрипела под ногами, будто сухая земля. Тяжело дыша и часто отдыхая, Дмитрий Макарович поднялся наверх, чтобы, может быть, в последний раз взглянуть на родную землю с самого высокого в их округе места. В последние два года он не был здесь: здоровье не позволяло. Года, как их не скрывай, берут свое…

Перед ним расстилались бесконечные дали. Увидел свой дом, колхозное правление, сельский Совет, куда только что заходил ругаться, двухэтажную школу… Все они лежали будто на ладони.

Сколько красоты вокруг! Макушки сосен купались в синем тумане. Крикливые птицы, утопая в нем, поднимались все выше, в самую даль неба. Вдоль Суры серебрились озера, как вымытые донышки блюд. И казалось, что и они птицами поднимались в небо.

Дмитрий Макарович прожил трудную жизнь. Несмотря на это, он не любил отступлений, всегда шел вперед. И вот догнал то, откуда виднелось всё пройденное. Не столько с горы, сколько с вершины своей жизни. Жизнь — всем горам гора. Не зря говорят: проживешь жизнь — всю вселенную обойдешь.

* * *

В эти дни вармазейцы молились другому: когда прояснится погода. Семь дней шли дожди, земля от них даже набухла. Наконец-то дождались: облака ушли, ребенком засмеялось солнце. Влагой небес вымылся лес, поля вспучились зеленью, будто на дрожжах поднялись пойменные луга.

Дед Эмель запряг в телегу Аташку, взял в руки палец от гусеницы трактора и несколько раз ударил по подвешенному на березу куску рельса. Бум-бам, бум-бам! — раздалось по всему селу. На сенокос!

Мальчишки бегали из дома в дом, выполняя просьбу Ферапонта Судосева о том, чтобы никто ничего не забыл. Женщины возились около телег и машин.

— Сколько веревок взяли? — спросил Ферапонт Нилыч Федю Варакина. Двадцать? Мало. Иди еще попроси. Как нету? Полсклада их, сам видел, ты завхоза прижми, так лучше даст.

Наконец-то все сложено на свои места. Дед Эмель запихал в карман нюхательный табак, тронул лошадь. Он направился мимо Дионисийского родника. Там Суру легче перейти: место здесь мелкое, лошади по пояс не будет.

Машинам нужно было пройти трехкилометровый круг. Несколько женщин пошли за телегой деда Эмеля, — любили ходить пешком.

Пойма встретила их клевером. Издалека она казалась бело-красным платком. Над ней жужжали пчелы.

Первый прокос начал Федор Варакин. Он лучше всех косил, за ним не угнаться. Тридцать соток отмахивал за день. Где только столько сил берет, худощавый? Мужики еле поспевали за ним. Останешь — женщины засмеют. Недаром говорят: язык женщины длиннее дороги.

Ш-шик… вши-шик, ши-шик — падала трава. Дзинь-динь, дзинь-динь! — звенели косы. У каждого косца на поясе держатель для бруска. Они из бересты. Казань Эмель их сделал.

Сам старик граблями ворошил скошенное. «Хорошие парни, — думал он. — Вон как красиво косят. Если будут такие ясные дни, за две недели поднимем стога…»

Роза Рузавина вдруг вскрикнула и бросила косу. Ей показалось, что на змею наступила.

— Ты что, чертенок, людей пугаешь? — начал ругать ее Эмель. — Это земляные пчелы. — Голыми руками раскрыл сухой мох и вынул из-под него желтый комочек. — Попробуй-ка соты — объеденье.

Роза брезгливо отвернулась. Старик засмеялся и, чавкая ртом, стал сосать мед.

У кого притупится коса — под ивой, в прохладном месте, Судосев этого и ждет. Возьмет косу, положит перед собой и тихонечко давай «клевать» молотком по затупленному лезвию. Стук его не раздражает.

— Дед Эмель, пить хочется!

— Я сейчас, красавицы, я сейчас… — старик зачерпнул из деревянной бочки ведро воды и заспешил к женщинам. Те жадно пили. Эмелю приятно: эту вкусную воду возит с Дионисийского родника его внук Валера. Старику очень сильно хочется, чтобы Зина и оба внука остались жить с ними. Недавно он услышал шептание дочери с матерью: разошлась, говорит, с новым мужем, одной тяжело растить сыновей. Разве легко, если даже на сельском рынке кусок мяса не купишь — цены кусаются.

Над лугом не воздух, а настоящая медовуха. Пьянящая, слаще слащего. Мужчины сели курить. Женщины смеялись громко, почти ржали, как молодые кобылицы.

Косил и Олег Вармаськин. По спине пролил семь потов — боялся отстать.

В полдень, когда люди сели передохнуть, Олег с Захаром Митряшкиным на машине поехали на пчельник, новый мед пробовать. До пчельника километра четыре, он на той стороне Бычьего оврага. Навстречу к ним вышел пчеловод Филя Куторкин. В белой фуражке и брюках, будто врач. Сослепу старик не сразу их узнал. Но поняв, что гости привезли вина — чуть не заплясал!

— Мы на минутку. Только навестим тебя — и назад. Что недавно обещал нам, приготовил? — Захар не стал тянуть время, сразу начал с дела.

— Как же, сват, я попусту слова на ветер не бросаю.

Сам заспешил под навес, достал оттуда трехлитровый бидон и протянул Митряшкину. Тот без разговоров положил его в кабину. Зашли в небольшой домик. Там стояли три табуретки, стол и койка. Филя сполоснул прилипающие к рукам стаканы, поставил перед Вармаськиным. Тот откупорил бутылку, разлил на троих. Бодонь Илько не стал пить.

— Дед, много собрал с первой качки? — деревянной ложкой черпая мед, обратился он к пчеловоду.

— Да как сказать… Кое-какие ульи пустые. Пчелы ведь, красавец, как люди — не все любят трудиться, — протирая мышиные уши, хитро подмигнул старик. — Да больно не переживай, тебе хватит. — Сам пристально смотрел, как ходят ложки.

Захар ел неохотно, а вот Илько даже чавкал — видимо, вкусный мед. Филя прикоснулся к его плечу:

— Бидон женщинам отвезете, не ошибся?..

— Им, куда же еще? — улыбнулся Вармаськин.

— Вы молодые. Женщины, как мухи, любят таких, — по бегающим глазам деда засверкали зеленые огоньки. — Хе-хе-хе, если бы вернулась молодость, с вами бы пошел.

— Идем, дед, и сейчас годишься ноги держать, — усмехнулся Вармаськин.

— Нет, парни, как-нибудь сами с усами, — он толкнул локтем Бодонь Илько. — А вот рань-ше!..

И стал рассказывать о «подвигах» молодости. Выходило, что будто все красавицы стелились перед ним. Захар и Илько слушали, Олег смотрел в окно. Над пчельником кружился рой пчел. Около пятидесяти ульев здесь, если не больше.

Неожиданно Олег сказал:

— Вы отдыхайте, у меня голова что-то закружилась. Пойду по лесу пройдусь.

— Здешний воздух — лекарство, боль как рукой снимет, — приятно стало старику.

Под деревьями не так было жарко, как в домике. От водки и меда по телу Вармаськина пошел пот. Постоял, постоял он и по узкой, вьющейся змейкой тропке направился к ближайшему роднику. Родник бил из-под раскидистого вяза, который жилисто прилип к пригорку.

Олег снял мокрую рубашку, стал мыть спину. И здесь под кустами увидел самогонный аппарат: корыто с трубой и котел. Котел был еще теплым. Выходит, старик рано утром гнал. «Вот это сплюснутый нос… Бутылку мою опростал, о своем изделии даже и не вспомнил, — нехорошо подумал он о Филе. — Подожди, жмот, я тебя проучу», — и той же тропкой заспешил в сторону домика.

Зашел под навес, откуда недавно старик вынес наполненный бидон, и глаза даже раскрыл от удивления: перед ним стояли три фляги! Олег поочередно открыл их.

Две были заполнены вонючей бардой, третья, поменьше — самогоном. Окунул палец, поднес к языку — крепкая сивуха, черт побери! Всех на лугу напоит! Закрыл флягу, схватил двумя руками и с собой, в машину.

Сел под окном домика, стал слушать старика. Тот рассказывал про какую-то цыганку. Илько с Захаром, схватив животы, смеялись. Болтун даже не улыбался, будто то, о чем чесал языком, действительно с ним случалось.

«Ври, ври, схватишься о пропаже — волком завоешь», — подумал Олег. Встал, позвал друзей:

— Поедем, парни. Люди косят, а вы здесь басни травите. Несолидно…

Илько сел в кабину, Олег с Захаром закурили папиросы. И здесь откуда-то налетели пчелы.

— Выбросьте курево! — крикнул Филя. Олег — юрк! — открыл дверцу машины, взлетел в кабину. И Захар пытался зайти, только не успел: во время спешки ботинок уронил. Нагнулся за ним, и тут пчелы впились в его мягкое место. Парень заорал во всю мочь.

— Где не надо, не будете пить. Здесь пчелы, а не женщины! — от смеха старик даже скорчился.

Потирая зад, Захар зло сверкнул глазами и полез в кабину.

На берег Суры вернулись вовремя: люди заканчивали скирдовать.

— Вот те вармазейские павлины, — начал Олег хвалить женщин.

— Ай, да Вармаськин! — восхищалась Казань Зина! — Не брагу привезли?

— То, что слаще браги… Мед!

— Пора уже заканчивать работу, устали очень, — вместо Вармаськина сказал Захар. Из-под его раскрытой рубахи виднелся волосатый живот.

К вечеру семь женщин, которые вилами нагружали машину Илько, присели около стога, пахнущего малиной и щавелем. Олег, угощая медом, подливал им самогонку, а сам при этом говорил:

— Так легче пойдет.

Увидел Варакина, крикнул:

— Эй, Федя, бык недоенный, вали сюда!

Когда тот подошел, протянул ему верхом наполненный стакан и добавил:

— Сосед твой нагнал, не стесняйся.

Федя к водке не больно тянулся, да ведь на халяву почему не выпить? Опрокинув стакан, прикурил.

— Наши красавицы ни от чего не устают, правильно говорю? — стал он хвалить женщин.

— Верно, верно, Федор Петрович! — зашумели те. — Ты мед попробуй…

Захар Митряшкин пил стоя.

— Почему не садишься, чай, так легче, — обратились к нему.

— Боится печать потерять, — усмехнулся Вармаськин.

— Какую печать?

— Какую… Да ту самую, которую пчелы поставили на мягкое место. Даже с гербом!..

Все громко рассмеялись. Даже Варакин хохотал, что случалось с ним редко.

Солнце село около реки; отражения стогов длинной чертой протянулись по низу берега. Виднелось, как прыгала рыба, разрезая гладь, от которой дул мягкий ветерок. Пахло только что скошенной травой, голоса раздавались по всему лугу. Эх, Сура-река! Как ты смягчаешь сердца людские! Как хорошо на лугах твоих! Люди еще бы говорили и пели, если не было домашних дел. Пора уходить. Расселись по машинам и поехали.

Олег Вармаськин остался спать в стогу. Так самому захотелось. Лежа на мягком сене, он вспоминал о другом лете. Это было на том берегу, где стояла деревянная мельница. Ее давно сломали — прогнили бревна. А вот Бодонь Галя, с кем он там встречался, до сих пор стоит перед глазами.

Олегу тогда было семнадцать, из-за девушки он приходил с Кочелая и оставался ночевать у тетки Окси. Сколько летних ночей провели с любимой! Сказки, а не ночи! Когда Олега посадили, Галя вышла замуж, и огонь его души погас, как будто и не разгорался. Правда, после Галя развелась, но было уже поздно.

С этими воспоминаниями Олег не заметил, как уснул. Сколько спал — не знает, только услышал, как кто-то гладил его по голове. Открыл глаза — перед ним стояла Казань Зина. В белом плаще, без платка.

— Ты что?.. — Олег даже растерялся, не зная, с чего начать разговор. Он думал, что спит у Захара на сеновале, где раньше зимой и летом хранили сено.

— Не пугайся, парень! Смотрю, на ночь остался, и я вернулась. Вдвоем, чай, легче… — и стала расстегивать пуговицы плаща.

* * *

Под горой занизанными в одну нитку бусами сияли три озера: Комоля, Сувозей и Настин Рот. Между ними только тропинки. Пройдешь мимо них — попадешь на узкий и длинный берег. Он протянулся почти на два километра к Суре. Вдоль нее и пройти боишься: цветы и ягоду луговую изомнешь…

Отовсюду раздавались людские голоса и звон кос.

Казань Эмель спустился из сосняка, куда ходил за грибами. Грибов не нашел и вновь вернулся к бочке с водой. Здесь встретил внука Валеру, который распряг лошадь и лег под телегу от жары. Эмель зачерпнул ковшом, замочил седую бороду, обратился к парню:

— Внучек, почему сегодня кислую воду привез?

— Это, дедушка, Ферапонт Нилыч вылил в нее ряженку. Заставил привезти из села полфляги и вылил.

— От нее, это… не расслабится живот?

— Нет, Ферапонт Нилыч сам пил.

— От этого Човара всего жди. Напоит, и снова начнет смеяться…

Перед стариком краснела луговая ягода. Он наклонился, сорвал штуки три, положил в рот — не понравились. Выплевнув, обратился к пареньку:

— Внучек, где можно найти дедку Човара?

— Вон он где-е! — в левую сторону махнул рукой тринадцатилетний мальчишка, — там в карты играют.

Валера не обманул: около телеги картежничали четыре мужика. Ферапонта Нилыча среди них не нашел — сказали ему, что ушел к косцам, которые заканчивали последние покосы у озера Настин Рот. Главным среди игроков был Олег Вармаськин: он и подмигивал, и руками размахивал.

В карты он царя обманет, не только таких ротозеев. Эмель ничего не смыслил в игре, но все равно подсел к ним. Немного охладить старое тело. От горящего, как жар-птица, солнца свиньи подыхают, не только люди. Косы и Судосев отобьет…

Смотрел и смеялся. Кто из них проигрывал, того по носу били. Этими же картами. Носы красные, будто растоптанные ягоды. А у Захара Митряшкина похожий на редьку нос, наоборот, посинел. Бодонь Илько встал перед ним на колени и — хлесть! — колодой карт. Олег от смеха жеребцом катался.

Жарко, дышать нечем. Мужики полуголые, их тела будто покрашены луковой шелухой. Один Захар одет. На нем серый пиджак, черные милистиновые брюки. На лице вьющиеся ручейки пота, он их не вытирал. Некогда вытирать: возьмешь в руки карты — прячь их в ладони: у Олега глаза так и зыркают, останешься — вновь по носу получишь…

Смотрел, смотрел Эмель, не выдержал, обратился обиженно:

— Кыш бы вас побрал, люди косят, а вы здесь Европу берете. Хватит прохлаждаться!

Вармаськин подмигнул Илько, тот сразу его понял. Пряча улыбку, обратился к старику:

— Эмель покштяй, мы слышали, ты со Сталиным встречался. Почему об этом ни разу не рассказывал?

— Откуда слышали? — удивился старик. Он давно хотел придумать новый анекдот, да сейчас о Сталине боишься вспоминать: вон как нехорошо пишут о нем. Даже его любимая дочь убежала за границу: стыдно за отца. Об этом старый Судосев ему прочитал из газеты.

«Ну, Човар, я тебя проучу», — Эмель только сейчас догадался, что на днях он в саду у Судосева по пьянке болтал о чем-то. А о чем, сам не помнит. А вот о его болтовне сосед не позабыл.

Сердце же, что скрывать, тронули. Любит Эмель обо всем говорить с большим привиранием, хоть блинами не корми. Выйдешь в туалет — еда за двором останется, анекдот — э-э, тот настроение поднимает.

— Да как сказать, — издалека начал старик и по лбу заходили морщинки. Он пытался вспомнить, о чем врал Судосеву. Выручил Бодонь Илько:

— Как в Кремле был…

Парень, видимо, то сказал, что на язык подвернулось. Играя в карты, Олег рассуждал: хорошо, говорит, в Москву попасть, поэтому слово «Кремль» вырвалось изо рта…

— Ой, да вон о чем вспоминается! — Эмель даже на раненую ногу привстал. Вспомнился ему тот анекдот, который слышал от свояка Пичинкина. С тем во время войны служил один латыш, видать, такой же, как и он, болтун и…. — Да это до войны было, — начал старик чесать языком, не выговаривая некоторых первых звуков в словах. — В Москву мы тогда ездили. До сих пор не забыл: день ходим, второй… Зашли внутрь Кремля, где Царь-колокол. А там такие же, как и мы, рекрусанты. Всё любовались колоколом, рассказывали о мастере, который отлил его.

И тут как раз он проходил, Сталин. Мне же, как самому молодому, руку подал: «Как, спрашивает, — тебя зовут?» — «Емельян Спиридоныч», — говорю. — «Откуда ты?» — «Так и так, — стал рассказывать. — С Вармазейки приехал, недалеко это от Москвы. Только одну ночь ехать в поезде». Сам будто не со Сталиным беседую — с родным отцом. Я, кыш бы меня побрал, дрожал, как осиновый лист.

«Женатый?» — вновь обратился с вопросом товарищ Сталин. — «Пока нет, говорю, великий вождь, но есть такое желание. За Олдой ухаживаю, хорошая девушка». — «Это не плохо, если есть невеста. Мы большую роль отводим молодому поколению: проводим комсомольские свадьбы, учим их. А сам где трудишься?» Что скрывать, в то время у отца с матерью на шее ездил — баловали меня, единственного сына. Да ведь Сталину об этом не скажешь. Взял и бухнул: «Вожу поезда, хрен бы их побрал». — Вождь давай меня хвалить: «Профессия хорошая, в коммуне не всем тебя догнать».

И вновь ко мне с вопросом: «Как тебе платят, Емельян Спиридоныч, плохо или хорошо?» — «Хорошо, — говорю — товарищ Сталин, вон докуда хватает денег», — и провел рукой по шее. Сталину сначала этот жест не понравился, потом, видать, правильно понял, что я не в политику лезу, и во весь голос как засмеется: «Вот это, говорит, эрзянский парень, который в Москве купил красную рубаху!» Рубаха, кыш ее побрал, правильно он сказал, на мне была новой, из кумача, хоть вместо флага вешай. Ее не в Москве покупали — перед поездкой в город мать сшила.

У той, покойницы, золотые руки были: хоть рубашку тебе сошьет, хоть штаны. Ну, беседовал-беседовал со мной товарищ Сталин, а в конце спросил: «У меня, Емельян Спиридоныч, что бы ты попросил? Что не хватает тебе в жизни, говори, не стесняйся». — «Всего, — отвечаю ему, — хватает, скоро в армию возьмут. Родине служить». — «Тогда служи, эрзянин, родичей не стыди», — сказал вождь и вновь пожал мне руку. Мы потом долго с выпученными глазами смотрели за ним. До ухода его в Кремлевские палаты. Походка была мягкой, как у кота, который следил за мышью. А уж какие сапоги были у него — таких нигде не видел! Мягкие, желтизной отдавали. В таких и сам станешь котом!..

Эмель немного помолчал, видимо, думал что-то новое прибавить и, ничего не найдя, зашевелил губами:

— Вот парни, вся моя встреча. Что там вам Судосев наврал, того на свой грех не возьму. Човар на меня зло держит — недавно его собаку пнул. Тот соседей даже не признает — все за ширинку хватается. Ить, ослиные уши!..

— Здесь ты, Эмель покштяй, загнул выше крыши… Сталин боялся к людям выходить, — не удержался Илько.

— Почему боялся? — Эмель догадался, что его поймали на вранье, но все равно как бы удивился.

— Да потому… Много людей сгноил в тюрьмах. Палач он, вот кто!

— По этому поводу правильно говоришь, парень. Многим он на шеи веревки накидывал, нечего скрывать. За это история проклинает его. Я вот из-за чего до сих пор переживаю. Почему тогда у него должности не выпросил. Смотришь, председателем колхоза поставили бы. Сейчас бы большую пенсию таскали, как старому Вечканову.

У того, кыш бы его побрал, мешок денег. Или в Саранске жил. Недавно Гена Куторкин приезжал, моего свата Фили младший сын, так он директор завода. — О-о! — не как я, сторож. А ведь он Сталина не видел — после войны родился, сам я за кражу лошадей не раз ремнем его порол…

После работы Эмель сразу же зашел во двор, долго гонялся за кудахтающими курами. Поймал петуха с красными перьями, занес в дом. Жена шлялась где-то, сейчас сам хозяин.

Минут через двадцать в окно увидел соседа Судосева, который стоял около крыльца, под высокой березой. Поел, видать, и вышел отдохнуть. Заспешил к нему и Эмель, попросил нюхательного табаку.

Ферапонт Нилыч достал кисет, насыпал на ладонь соседа щепотку махорочной пыли и жалобно сказал:

— Тоскливо, Спиридоныч, на душе. Иногда нога так заноет, хоть помирай…

— Это, сосед, от жары. Видишь, как солнце трудится.

Эмель протер глаза, будто сон разгонял, и сам начал жаловаться:

— У меня, годок, еще хуже. Куриная слепота замучила. Лошадей пасти, сам знаешь, нелегко — ястребиные глаза нужны. — Постоял-подождал и о другом начал: — Ты, годок, не слышал, с кем в Кремле я встречался?

Судосев о чем-то глубоко думал. Иногда тяжело вздыхал и так же опускал грудь. При этом с куриное яйцо его кадык двигался вверх-вниз. Лицо побледнело.

Для успокоения Эмель начал о другом:

— Как там, Нилыч, со строительством пруда, давно там не был?

— Рыть-то роют, да цемент, слышал, кончился, — как-то нехотя промолвил Судосев. — В день только по две машины раствора завозят. Плитами обложат берега.

— Как думаешь, пруд улучшит нашу жизнь?

Судосеву не по душе эта возня в Бычьем овраге. Очень много денег туда вложено. Ведь из плит не дома и дворы ставят — их в землю зароют. В овраг в молодости он за калиной ходил. Соседу сказал по-другому:

— Нас с тобой, Спиридоныч, не спрашивали. Молодежи, видать, лучше виднеется будущее. Пускай, им дальше жить…

Эмель положил в ноздри щепотку пыли, и, чихая, сказал:

— Ккы-ш побрал, спрашиваю тебя, слышал, как я в Кремле со Сталиным встре-чал-ся?

Судосев засмеялся:

— Тогда тебе, сосед, давно бы великим человеком быть. «Отец всех народов» везде своих людей ставил. Потом они сами себе памятники возводили. Из бронзы бы вылили твой коршунный стан — и стоял бы ты в самом центре Вармазейки.

Судосев о Сталине не только не любил говорить, даже имя его не вспоминал.

Эмель это по-другому понял. Думал, Ферапонт Нилыч сначала болтал про него, сейчас отмалчивается. Ухватил за рукав рубашки, неожиданно сказал:

— Где, годок, твой петух? Такой бой тебе покажу — до конца жизни не забудешь.

Судосев засмеялся: кому, кому, а своему пестрому петуху, которого этой весной купил на кочелаевском базаре для улучшения породы, с ног до головы верил. Сильный, черт, не боязливый — настоящий атаман! Каждый день эмелиного певца лупит.

— Давай посмотрим, кто-кого, — приятно стало ему от услышанного.

Выпустили драчунов между двух домов, на растущий птичий спорыш, те встали друг против друга, никто не нападает первым, только покрикивают что-то на своем, петушином, языке…

Пестрый кричал низким голосом, красный — как цыпленок.

Здесь куры вышли со дворов. Как тут опозориться перед сотней общих жен! Пестрый напал первым, прижал вырывающего, и давай клевать опухший гребень соседа.

Эмель спрыгнул с крыльца (и Судосев стоял около своего дома) да как крикнет:

— Ати-ати, муж Кати!

Катей назвала его жена белую курицу, от которой петух не отходил и при отдыхе на шестке. Жена при кормлении кур всегда звала их «Катя-Катя». Выйдет Катя — за ней драчун со своего сарая выведет всех своих наложниц. Сейчас, видимо, крик хозяина новые силы ему придал. Вырвался он из-под бьющего его соперника и давай над ним бабочкой летать.

Судосев растерялся. Он никак не узнавал своего петуха. Красный драчун так лупил его — одни перья летели.

— Ты, старый шайтан, не самогонкой его напоил?! — крикнул он Эмелю.

— Э-э, сосед, ошибаешься, я его броней снабдил!

— Какой броней?

— Вот до крови изобьет, тогда покажу… — Эмель от смеха потирал живот.

На тонкие ноги его красного петуха были надеты железные шпоры, которые и помогали ему во время боя.

* * *

Пришли те дни, когда лето держит одну ногу в тепле, вторую — в наступающей стуже. Смотришь, в обед — лето, после обеда — осень. Воды пруда и реки рябили боязливо. Перед глазами возьмут и вздрогнут, хоть жара льется, осы и пчелы гудят.

Вдоль Суры трава скошена, вместо нее поднялась отава. Словно услышав старость, ждала свое увядание.

В Вармазейке еще и петухи не запели, а уж сельчане отправились во Львовское лесничество, где их колхозу выделили для покоса поляны. Присурские луга скашивают для общественного скота, а себе косят в лесу. Скосят, где найдут. Четыре-пять возов сена заготовит каждый дом — на зиму хватает. Правда, лесничество раздает угодья не бесплатно. За это надо отрабатывать: чистить лес, сажать деревья. Лесхоз и этой весной посадил два гектара.

Из села с граблями и косами отправились на двух машинах. Многие уже на ночь ушли, с ночевкой. Проезжая по обеим сторонам песчаной дороги, было видно, как плыл холодеющий душу туман.

Трава местами даже побелела от росы, будто ее замело легким снегом. В листьях ландышей сверкали водянистые ручейки, выйдет солнце — они под ним засверкают разноцветными искрами. Значит, дождя не будет.

Около Пикшенского кордона, на развилке дороги, Роза Рузавина остановила машину. Отсюда недалеко ее пай, который достался вчера по жребию. «Бобы» раскладывал Комзолов, колхозный агроном, которому досталось место около Лисьего оврага. Траву там не очень хвалят — торфом пахнет. Павлу Ивановичу Роза хотела отдать свой пай — как-никак, у человека двое детей, тот лишь засмеялся:

— Сено всегда сено…

Женщина скинула с машины инвентарь и с котомкой еды спустилась. Здесь увидела Миколя Нарваткина, который сверкал зубами. Все стали смеяться над ним:

— Тебя, Миколь Никитич, Вирява заманила?

— Он в зятья зашел к Казань Эмелю, Зину в оглоблях учит ходить.

— Ту в оглобли и кнутом не загонишь, лягается больно.

— Лягать-то лягает, да, смотрите, как косой машет…

Роза только сейчас увидела Казань Зину. В стороне около распряженной лошади возился ее отец, Эмель. «Наверное, и Миколь пришел им помогать, почему же здесь шляется», — подумала женщина и поспешила к своему паю.

Шик-жик, шик-жик, — слышалось со всех сторон. Косили те, кто ночевал в лесу, встал спозаранку.

Пахло сосновой смолой, медовым запахом. Где-то недалеко ржали лошади. Видать, хозяева захомутали их, и от безделья животным не стоялось. «Лошади волю любят, как и люди», — почему-то подумала Роза. Поставила косу с короткой лезой, принялась точить. Брусок играл в ее руке. Точить косу ее научил дед. Научил и любить лес. В детстве Роза часто ходила с ним за грибами и ягодами, потом он стал брать ее на сенокос. Запах сосны, горьковато-острый, для нее был таким же близким, как и косьба.

«Дыши, детка, дыши, — помнится, учил ее дед, когда заходили в лес. — От запаха сосен все болезни как рукой снимет. — Гладя внучку по голове, уверял: — Будет у тебя здоровье — бесконечные дороги жизни откроются…»

«Какие уж там дороги, все они в Вармазейке сходятся, — охваченная воспоминаниями, — про себя рассуждала Роза. И сразу успокоилась: — А разве это не жизнь, когда дышишь чистым воздухом и живешь на своей родине?..»

Первый прокос — от белых берез до ив — прогнала торопливо, будто кто-то кнутом подгонял. Протерла косу скользящим между пальцами пучком травы, вновь начала точить. Сама думала о Трофиме, который обещал зайти сюда после Суры.

— Люди к зиме готовятся, а он, жмот, на берегу отдыхает. Отдыхай, отдыхай, зимой корову и быка ивовыми прутьями кормить будешь, — вслух стала насмехаться над мужем. — Прутья каждый день таскаешь для вершков.

Уже больше часа, как машет косой Роза. «Бог с ним, Трофимом, на два дня взяла еду, и без него тридцать соток скошу, — ругала она Рузавина. — Не успею — послезавтра приду…»

Закончила третий прокос — села отдохнуть. Посидела, посидела, решила перекусить. Из сумки достала вареные яйца, бутылку молока, кусочек мяса — все это разложила на платок, расстеленный перед ней, и стала есть.

От утренней жары молоко прокисло, сделалось простоквашей. Женщина расстроилась. Почему не взяла с собой ряженку? Хотела откусить мяса, оно показалось недоваренным. Оставила еду, упала навзничь.

Небо было синим, без облаков. Солнце поднималось желтой пушистой кошкой. Сосны, склонив верхушки, кажется, думали о чем-то своем… Старые сосны — каждой более ста лет. Забота у них одна и та же — как зиму пережить.

«А почему мы, люди, об одном дне только думаем, почему души наши очерствели? — отчего-то пришла мысль к женщине. — Все себе да себе…»

Долго спорили о том, чтобы схватить лучший пай. Феде Варакину досталась изрезанная оврагами Лосиная поляна. Она не понравилась ему, и он раздраженно бросил: «Ее Захару Митряшкину отдадите!» — «Почему ему, если тебе попалась? Ведь при всех вытащил жребий», — старался укорить его Камзолов. — «Я две коровы держу, а у него и козы нет». — «А, может, и я на зиму двух коров куплю!» — обозлился Захар. — «А на что, скажи? На похоронные? Те, что мать отложила?» Митряшкин чуть с вилами не накинулся на Федора. Хорошо, что их разняли, а такое «сено» бы вышло…

Действительно, нашелся покупатель коров… Старую мать впроголодь держит. Зимой всю ее пенсию в магазин перетаскал, потом и похоронные вырвал из-под наволочки. Стыдно от людей. Как помирились мать с сыном — один Инешке знает. Правда, через месяц Роза сама услышала от бабки Окси: Захара, говорит, Олег «выручил» — почти все деньги снял с книжки и отдал родной тетке. Выпить и Вармаськин любит, да не так, как Захар пьет. Если и выпьет — то не из своего кармана. Уж такой скупердяй Олег, что диву даешься. А, может, братья вдвоем пропили те деньги? Знаем ведь: коршун коршуну глаз не выклюет…

Роза подняла голову — на прокосе сидел Трофим. В ведре, в ногах, билась хвостом щука.

— Ты уху вари, сам косить буду.

— Мужики уже по поляне скосили, а ты только пришел, — накинулась на него женщина.

— Бестолковая, я уже домой бегал, видишь, ведро принес, — успокаивая, сказал Трофим. — Достал из сетки картошку, зеленый лук, положил около ведра. — Это, как говорят, подсластить архиерейскую пищу. — Ну, я начинаю, — он встал и начал точить косу.

Роза бросила рыбу между валками, та сильнее запрыгала. Схватила ведро и пошла к ближайшему роднику за водой.

Трофим косил, женщина возилась с рыбой. Ведро поставила на два кирпича. Они недавно чуть косу не сломали. Видать, их оставили прошлогодние косцы.

Когда уха сварилась, сели есть. Трофим недовольно бросил:

— Этой ночью Числав Судосев две сети мне изрезал. В том месте, где сверкающий шар видели…

— Что ж теперь, если изрезал? Человек свое дело делает. — Сказанное Розу не удивило, она много раз слышала о стычках Числава с браконьерами. Те стаями ходят, он против них — один.

— У сетей, сама знаешь, цена есть да немалая. Если будут то и дело их резать — без штанов останусь, — не успокаивался Трофим.

Роза молча собрала посуду и пошла ее мыть. Когда возвратилась, Трофим уже успел два ряда скосить. Роза принялась ворошить сено. Закончила, взяла косу. Работали молча. Потом сели отдыхать.

— Что закрыл рот, или я заставила твои сети изрезать? — наконец-то первой начала женщина.

Трофим пыхтел, пыхтел и злобно бросил:

— Не заставила, но, вижу, на его стороне стоишь. Это он зря так… Мы в одном селе живем, сквозь окна видимся. Сегодня он меня за сердце укусил, а завтра моя очередь. Или не понял, что с Симагиным, его помощником, друг друга защищаем? Еще посмотрим, кто кого…

— К Числаву больно не приставай: он реку охраняет, а ты выгребаешь ее. Еще посадят. Я с ним поговорю.

— Ну-у, посадят… Руки коротки. Если душманов убивал, тогда что, на соседа ружье поднимет? — Трофим вспомнил службу Судосева в Афганистане. — Преклоняться пред ним и не думай… А то смотри!..

Спор прервала Казань Зина, которая хотела подойти к костру, но отец не пустил — валки надо было ворошить. Она сразу пристала к Трофиму:

— Почему губы прижал, как старый мерин? Жена в спину поцеловала? — Села перед ним — короткую юбку свела судорога.

Рузавин не удержался:

— Тогда уж и пупок покажи.

— Тебя какая муха укусила? — Зина накинулась на Розу.

— Передо мной, лицемер, рубашку стесняешься снять, а за юбку чужой бабы двумя руками бы ухватился. — Рузавина знала, о чем говорила. Недавно Трофим Зине ведро щук отнес, а дома каждый хвост взвешивает.

— Ох, мать-кормилица, — от смеха Зина упала навзничь, из-под открытой кофты вышедшие груди головами старых сомов задергались.

Трофим встал. Сам, видать, слова жены не припустил мимо ушей: не доходя до середины прокоса, снял рубашку, обмотал голову и стал косить.

Солнце поднялось в зенит. Птицы попрятались в прохладные гнезда. А вот осы и мухи еще больше взбесились, хоть плачь.

Зина перед уходом сказала:

— Если останетесь ночевать, приходите к нам. Отец шалаш хочет поставить, уже ветки заготовил.

Роза взмахнула рукой, будто этим уверяла: как не придут, под небом не ляжешь — комары заедят.

Из-под косы Трофима падала с шумом высокая, пахнущая малиной трава, превращалась в густой валок. За полдня, считай, он чуть не всю поляну вылизал. Прокоса два оставалось пройти, как вдруг сказал:

— Я домой уйду, там дела есть…

— Какие дела? — оторопела женщина.

— Сказал тебе, кое-что провернуть надо. Идем и ты, завтра закончим.

— Ну, работник… Иди, иди, как-нибудь одна справлюсь. — Женщина воткнула вилы, которыми ворошила валки, и стала ждать, что еще муж скажет.

Тот молча надел рубашку, взял пиджак и направился к дороге. Роза не пошла за ним. Прошли те времена, когда слушала все его наставления, дрожала от каждого грубого слова. Подняла косу, стала косить. Отдохнуть села только тогда, когда закончила всю работу. Домой, конечно, не пойдет. Отдохнула немного и направилась к Зине.

У тех сено уже завяло. Завтра перевернут его и клади в омет. Роза тоже успеет, если вместе с солнцем встанет. Возможно, и Зина с отцом помогут.

Эмель спал под телегой, Зина копошилась над костром — что-то варила. Пахло дымом и палеными комарами.

Разбудили Эмеля. Тот, не умываясь, из чугунка деревянной ложкой стал вытаскивать кусочки сала. «Ты здесь не один! Вначале умойся», — заворчала Зина. Старик недовольно встал, зачерпнул из ведра пригоршню воды и поднес к лицу.

Роза не села с ними. Направляясь сюда, она съела яйцо. Прислонившись к шалашу, смотрела, как лошадь, привязанная к сосне, разгоняла хвостом надоедливых комаров.

— А что, если на ночь пойдем купаться? — пришла к Зине неожиданная мысль. — Не забыла, Роза, как туда в молодости бегали? Ночью, после клуба…

— Бегали, бегали… — проворчал старик. — Иди, купайся — там тебя давно ждут!..

— Ой, дядя Эмель! Да мы тебя сторожем возьмем! Большую палку дадим в руки, посадим около берега… — оживилась Роза.

— Эх, ведьмы, ведьмы, разве уйдешь от вас! Тогда на лошади отвезу. Там и Аташку искупаю.

Зина потушила костер и, пока отец запрягал лошадь, успела шепнуть подруге:

— Ой, сегодня русалками поплаваем…

Сура встретила их белым туманом. От воды несло осокой, рыбой и кубышками. Кубышки желтели глазами кошек, будто пугали. Эмель постоял-постоял, смотрит — женщины стесняются раздеваться, по песчаной тропе спустил лошадь к берегу. Аташка далеко не зашла, только замочила ноги. Уже потом осторожно прислонила к воде мягкие черные губы, стала искать чистые струи воды. Когда нашла их, вытянув шею, стала медленно пить.

Эмель за свою длинную жизнь сто раз видел, как пьют животные и всегда каждый водопой удивлял его. Лошадь, была бы она старой или молодой, на воду никогда не набросится. Эмель верил: между лошадью и ее питьем есть что-то такое, что сближает их, дает новые силы. К стоячей воде лошадь никогда не притронется. Аташка пила, Эмель прислушивался. Зина с Розой стали заходить в реку. Хватали и хватали воду пригоршнями, а сами говорили о Миколе Нарваткине. Зина рассказывала, как встретилась с ним, как тот жил у них. И ни слова — о своей любви. Не зря говорят: душа женщины — глубокий темный омут.

Неожиданно она испуганно вскрикнула:

— Ой, это что такое?!

Схватили одежду, подбежали к Эмелю.

Невдалеке с ивняка в воду заходил лось. Плывя на тот берег, он сильным дыханием разгонял воду. Ветвистые рога походили на выкорчеванный большой корень. Кричать Эмель не стал — пусть плывет, и его, видать, комары искусали.

— Вот тебе купание на Ильин день, — подводя лошадь к телеге, заулыбался старик. — Почему убежали? — спросил он женщин. — Сесть бы вам на его широкую спину, будто на качели…

К шалашу вернулись к полуночи. Эмель привязал Аташку к переднему колесу, бросил перед ней сено, а сам прилег в телегу. Женщины прикрыли вход в шалаш одеялом, так же уснули. Шалаш пах сухой малиной. Говорить с Зиной было не о чем — дорогой всё переговорили. Уже засыпая, Роза вдруг прикоснулась к плечу подруги:

— А я-то думала, что Миколь вам помогает…

— Держи карман шире, поможет. Он Киргизову косит. Во-он где его пай! — Зина показала рукой вправо и сонно зевнула.

* * *

Под вечер Судосев подъехал к прибрежному домику, который с Симагиным назвали «Пристанью», — Толю там не встретил. Вчера хотел поговорить с помощником о делах, и вот тебе, не пришел.

Числав хотел было рассказать ему, как в прошлую ночь поймал Рузавина с лещами. Симагин хоть и не первый год в инспекции, но пользы от него как от козла молока. Были случаи, когда отбирая у браконьеров сети и рыбу, Числав уже начинал готовить протокол, но Анатолий заступался. Мужики, говорил, издалека приехали, сети и снасти сами отдали, тогда зачем их штрафовать?

Все это не нравилось Числаву. Однажды даже он приструнил Симагина: за что, мол, ему платят деньги? Но жаловаться не стал. Как-никак, друг все-таки. В характере Толи был такой штрих, который придерживал Судосева от спешки. Чего скрывать, иногда ему во всех стоящих на берегу мерещились браконьеры. Если не Анатолий, всех подряд бы штрафовал.

В свою очередь, и Числав знал: помощник зубы грыз на него за то, что он сел на его место. Не его, Судосева, так другого бы назначили. Парень уж очень любил деньги. Правда, Толина хитрость не бросается в глаза: он и вперед не лезет, и последним не остается. Умеет жить. Вон недавно на собрание в Саранск его вызывали, и там кого только не учил он, как бороться за народное добро! Начальник инспекции даже прямо в глаза ему бросил:

— Если работал ты, Симагин, как выступаешь, то Сура рыбой кишела, а не лягушками…

Чего скрывать, Числаву очень трудно поймать нечестных на руку людей. Остановишь — ни рыбы от них, ни сетей. Как их назовешь браконьерами? И даже тогда, когда знаешь, что их снасти где-то уже растянуты. Бывало, перед глазами их резали и топили, лишь бы не попасться «На охоту» выходят ночью, на быстроходных лодках, на «самоходке» их не догнать. И бензина кот наплакал — на три-четыре выхода в месяц дают. Раб, а не инспектор. Или же взять другое… Разве выйдешь против браконьеров, когда они ружья и ножи выставляют? Вся надежда на ремень да кулаки. Хорошо, что до сих пор Числав их не применял.

Райгазета как только не песочила инспекторов! Старинной берданки даже, сообщала она, им не найти… Нашли, а польза от этого? Машукова оштрафовали — на этом все и кончилось. Штраф наложили и на его саранских друзей, которые глушили рыбу. Вот только этот штраф — с комариный укус. Один из браконьеров — главный инженер завода. После суда он встретил Судосева в городе и, смеясь сказал: «Пойдем куплю тебе поллитровку, лодка в тыщу раз дороже…»

Лодку суд обратно вернул ему, она, сказали, выиграна по лотерее. Словом, подарком сосчитали… Снова, мол, глуши…

Симагина ждать Числав не стал: завтра с ним встретится. Разговор у них есть — надо утвердить общественных инспекторов. Из вармазейских он парня найдет, а в Кочелае пусть Толя ищет.

Сегодня к четырем часам вечера Судосева пригласили в райисполком. Вначале он заедет домой перекусить. Запустил мотор, и минут через десять лодка уже стояла за двором. Привязал к иве, сам зашел в сад. Яблоки почти поспевали, вишня, которую не смогли собрать, вся почернела, падала на землю. С утра он пригласил сыновей агронома обирать вишню для себя, но, видать, тем надоело, и они ушли.

Дома его встретил плачущий сын. Его успокаивала бабка.

— Ты уж, Максимка, взрослый, тебе давно пора понять: в лесу комаров пруд пруди. Заедят. С дедом себя не ровняй, кожа у него толстая.

— Тогда маму почему взял? — не отступал мальчишка.

— Это что еще за торговля? — остановился Числав посередине избы.

— Вот и отец пришел! Вчера вам щуку обещал, а сегодня в лес поедет….

Числаву только сейчас вспомнилось: после обеда он хотел косить пай, но совсем забыл об этом. Выходит, отец и Наташа до пота косят, а он по Суре плавает… Да и ничего не поймал — вчера целый день дул ветер, в такую погоду какая ловля удочкой?!

Ему стало неудобно. Он, как ребенок, виновато опустил голову и хотел обратно выйти на улицу, но мать остановила:

— Сынок, сегодня как-нибудь без тебя… Два пая все равно за один день не скосят. Завтра пойдешь с Максимом. Видишь, как ноет. — Садись, щи сварила. Мясо Лена Варакина принесла, овцу зарезали.

За столом Числав наконец-то тихо сказал:

— Сегодня, мама, в Кочелай вызывают.

Дарья Павловна молчала. Вместо нее Максим пристал:

— С тобой, папа, завтра на лошади поедем?

— Колхозного рысака запряжем. Того, которого во дворе держали. Он не боится ос, тихий, — засмеялась Дарья Павловна.

— Не обманывай, бабушка, того рысака не запрягают. Он не может ходить в оглоблях, — обиделся паренек.

— В сани запряжем — научится. Придет зима — на телеге будем возить, — съязвила Дарья Павловна. — Пусть отец в Кочелай едет, у него одни заботы: Сура.

Числав достал подовый хлеб, отрезал ломоть, положил в карман пиджака. Потом зашел в переднюю. Там во сне чмокала губами Полюня. Вчера ей исполнилось полгода. Нашли время, когда отправляться в лес…

Плывя по Суре, Судосев думал об этом же. Наташа, конечно, отправилась вместо него. Не отпускали ее, да разве оставит больного свекра, из него какой косец? Почему отец так похудел, ведь раньше на здоровье не жаловался? Неустанно трудился и трудился в кузнице. И вот тебе, совсем ослаб…

В Кочелай Судосев доехал вовремя. Встречу почему-то вел начальник райотдела милиции Давлетов. Около него сидел начальник Числава из Саранска, Сыропятов, который недавно корил Симагина. Нового ничего не сказали. Говорили, как нужно охранять озера и реки, пополнять рыбные запасы. В конце снова взял слово Давлетов. По его мнению, о Суре в районе переживали одни лишь милиционеры. Они, говорил, с нее не вылезают.

«Зачем оттуда выходить, — думал Числав, — жирные лещи сами плавают перед ними». Недавно тоже двоих милиционеров застал во время ловли бреднем. Сразу от него удрали. Поняли, чем это пахнет. С работы выгонят, в ноги Давлетову не упадешь — прощать он не любит.

Домой Числав собрался на последнем автобусе. Лодку оставил около дома Симагиных — кончился бензин. И у Толи не было. Помог бы, да нечем.

Доехав до Вармазейки, Числав слез не около почты, где останавливался автобус, а в конце села. Ему захотелось пройтись пешком. Прокаленный асфальт чувствовался даже через ботинки.

В домах горели огни, молодежь спешила в клуб. Числав давно там не был. Друзья все переженились, один Витя Пичинкин холост. Недавно Числав встретился с ним у колхозного правления — сразу его даже не узнал: отпустил бороду. Витя убежал с лесничества — надоело ему ругаться с директором лесокомбината. В фермеры, говорит, уйду. Думает вновь возродить родную Петровку. Мечта хорошая, да вот только как поднять свое хозяйство? Вон, у них Вармазейке сколько домов, и в тех вскоре некому будет жить. Молодежь уезжает в город, не веря в завтрашний день села. А вот он, Числав, сюда привез свою семью. В Ульяновске имел хорошую квартиру, работал на заводе, на хорошем месте, — и вот тебе, всё это оставил. Не зря Саша Полевкин, с кем служил в Афгане, написал ему из Самары: «Ты, Числав, каким был раньше — верящим в родословные корни, таким и до сих пор остался…»

Когда сильные корни — земля тебя крепко держит. Сколько молодых людей покинули родные места! И сейчас они как тоненькие веточки под ветром: ветер не дунет — на солнце глядят, дунет холодком — и они прижмутся. Мать-земля, вот кто кормит человека!

Думая об этом, Числав неожиданно остановился. Перед ним стоял утонувший в крапиве каменный дом. Окна его были забиты досками, они потемнели, пугали прохожих.

Лет двадцать тому назад здесь жил какой-то старик. Он и сейчас стоит перед глазами Числава: худенький, борода белая, будто первый снег. Старик ходил, опираясь на палку, люди боялись его. Боялись, или, возможно, тогда им так казалось, сельским ребятишкам?

Они боялись вот и этого тополя, который ухом поросенка опустил нижнюю ветку над оврагом и как будто так охранял домик от зимних и осенних стуж. Старик, конечно, ничем не пугал. Жил и жил один, плохих слов от него не слышали. Наоборот, всем при встрече снимал соломенную шляпу, кланялся. Эту шляпу носил он зимой и летом, шапку на его голове не видели. Старик жил не так, как все, и поэтому многие его не понимали. Электричество в дом не разрешил провести, днем горела у него керосиновая лампа, ночью сидел впотьмах.

По гостям старик не ходил, даже и к соседям. Приглашали его лишь тогда, когда он нужен был. Псалтырь читал, молился по душам живых и мертвых. Числав и раньше слышал, в молодости старик служил в вармазейской церкви. Однажды взял и написал «отцу всех народов» письмо. Так и так, говорит, начальство дыхнуть никому не дает. Мучает добрых людей, за скотину считает…

Через полгода взяли его куда-то. Видать, письмо его было толковым, ум его и в Москве нужен. Так в селе думали, потом уж узнали, что он в лагерях сидел.

Когда он умер, соседские старики зашли его собрать в последний путь, открыли дощатый длинный сундук, который был для него и ложем, кроме посмертной одежды, там он хранил медный крест, сброшенный с купола старой деревенской церкви.

Оказывается, бывший батюшка тайком, в полночь, вытащил крест с лопухов и принес домой. Хотя тогда теплый ветер перемен веял по всем селам, но многие все равно боялись, что это ненадолго. Почему же сейчас, когда никто никого не боится, люди и днем зашторивают окна занавесками?

Числав довольно долго стоял под окнами крайнего дома. Потом, успокоившись, торопливо зашагал домой. Жена и отец, видимо, давно вернулись с леса, ждали его. Стыдно от них, да куда деться? И здесь, на обочине, он увидел стоящих двух мужчин. Трофим Рузавин с Олегом Вармаськиным его ждали.

— Вы, друзья, на реку бы вышли, там никто не заметит, как встретили меня, — Числав не стал пятиться, хоть и видел: вышли драться, зачем же?

— Как думаешь, инспектор, забыл бы ты вчерашнюю ночь, когда сети изрезал? — У Трофима лицо кипело от злости.

Вармаськин отошел в сторонку. Его совсем не трогал их разговор. Не его сети, зачем раньше времени вмешиваться?

— Я, Трофим, всегда буду останавливать тебя от дрянных дел. Красотой Инешке тебя не обидел, а вот сердцем ты сильно прогнил, — выпалил Числав.

— Зато кулаки у меня не гнилые. На, попробуй! — захрипел Рузавин и неожиданно, резко размахнувшись, ударил Числава в живот. С глаз Судосева искры полетели. Вармаськин приподнял из-под ног большую палку, тоже приготовился к нападению. Числаву сразу вспомнилась поговорка Саши Полевкина: «Нападающему той же палкой, просящему — на серебряном подносе».

Сначала он как будто съежился — так, видать, набирал силу, потом, как внезапно оборвавшийся на ветру натянутый провод, издал громкий клич и сделал резкий выпад. Он вспомнил то, что много раз спасало его в Афганистане. Против духов ходили они не только с автоматами, кулаки им тоже помогали. Рузавин лбом пропахал прогретый за день песок и во весь рост растянулся.

— Хва-а-тит! — прохрипел он.

— Хватит, так хватит. Я сначала думал, что землю будешь целовать, — сквозь зубы выпалил Судосев и засмеялся, когда увидел убегающего Олега. У того ноги длинные, да сам слабак. А еще за друга хотел заступиться!

* * *

В чужих руках крошка хлеба кажется ломтем. Кое-кто думает: все с неба падает даром. Не работая. Открой рот — само упадет. Даже ребенок, не крутясь в зыбке, не вывалится. Ферапонт Нилыч всю жизнь трудился за кусок хлеба.

А в старости какая уж косьба — сам держись на ногах. Снохе Наташе он велел возвращаться из леса — дома ждет ребенок, без грудного молока не оставишь. Доехали с Бодонь Илько на машине, тот показал им пай, нарвали для зимы душицу, сноха сразу же уехала. И косить Ферапонт Нилыч не торопился. Сначала с родника принес холодную воду, потом уж наточил косу и, хрипя, закончил один прокос. Коса острая, шла легко, да в руках силы не хватало — боль блуждала по сухожильям дрожжами. Нечего лес смешить, пора домой. Сейчас есть косец — Числав вернулся. Вышел Судосев на лесную дорогу, а там, на его счастье, на лошади догнал сосед Казань Эмель. Выйди чуть позже, восемь километров пришлось бы протопать. Пешком ходить хорошо, да не в его возрасте. Эмель еще будто парень: с дочерью отмахали свой пай — капли усталости не видно на лице. Полжизни сидел в конюховке, разве потеряешь здоровье? Не кувалды поднимать в кузнице, не знает, что такое тяжелый труд…

Сейчас Ферапонт Нилыч отдыхал на веранде. Здесь прохладно. Из приоткрытой форточки, из сада, плыл запах спелых яблок. Внук Максимка тоже под ногами не трется, того бабка днем на улицу выгоняла, где набегался до устали и сейчас спит в передней избе. А вот сам никак не заснет, тяжелые думы в голове кружатся темными облаками. И все они — о родной Вармазейке. О чем другом будет думать, если вся его жизнь, считай, здесь прошла. Тут родился, тут живут его родные, здесь те, с кем поднимал колхоз. Придет время — и отдыхать ляжет на сельское кладбище…

После лагеря они с женой уезжали в Саранск. Одну зиму там прожили. Сам работал на стройке, к каменным домам двери и окна делал, жена ребенка воспитывала, Числава. Половину денег отдавали хозяевам квартиры. Не выдержали, вернулись в родные места. Дарью устроили кассиршей в правление, самого — механиком гидростанции. Когда в село провели электричество, он кузницу принял. Тридцать пять лет стоял над раскаленным железом. Если взвесить, сколько кувалд поднял — все тяжести бы перевесил. Вот она откуда, эта ноющая в сухожилиях боль. Раньше из кочерги узел завязывал, сегодня легкую косу еле держал. Левый бок иногда так заколет — дыхнуть нечем. Сердце бьется как церковный колокол, готово расколоться от боли. Что говорить, года…

Веранда пахла цветами. Растущую в горшке герань сюда, видимо, сноха вынесла. Ферапонт Нилыч зимой хотел ее выбросить, но жена не разрешила. Дом, говорит, украшает. Сейчас вот здесь, на тихой веранде, герань испускала свой, особенный запах. Ферапонт Нилыч встал, нащупал выключатель… Веранда посветлела, словно внутрь спустилось солнце. Тикал на тумбочке маленький, чуть больше воробья, будильник. Шел десятый час. Почти полночь, а Числав все еще не возвращался. «Какие встречи назначают, когда каждая минута на вес золота?» — недовольствовал старик. Широкий подоконник горел красным огнем. Герань цвела всей своей красотой. Листья сочные, с внутренней стороны ворсистые.

Идущий от них кисло-сладкий запах был похож на запах сухих пряников. Судосев схватил горшок и вынес к лестнице. Как раз там еи место, а сам сел на скамью под окном и стал смотреть на улицу, будто хотел в ней найти что-то новое.

Последние дни июля наслаждались свободой, небо было сине-желтым, с редкими красными нитями. Сура тихо стояла меж берегов, словно и не текла. Скрючившаяся на шестке ворона засунула тонкий клюв под крыло и ждала наступления утра. Ферапонт Нилыч кашлянул. Птица подняла голову, и, видя, что ей никто не угрожает, вновь засунула клюв под крыло.

Судосев открыл калитку, зашел в сад. Яблоки попрятались под листьями, слышался только пахнущий медом запах. У берега Суры пели птицы, пели так красиво — сердце растает.

«Завтрашний день будет ярким, — стало приятно старику. — Роса выпадает — значит, светлые дни не попятятся. Вот уже и земля насквозь промокла, белый туман протянулся над ней…»

В этом саду он возился всю весну. Обрезал сухие ветки, перетащил их в овраг, там же сжег. Деревья сначала он не узнал, они казались обстриженными человеческими головами, на себя не походили.

Наступил май, наполненный сыростью и теплом — сад наполнился светом, деревья зазеленели и зацвели. Однажды они с бабкой вышли копать землю, Ферапонт Нилыч обратился к Дарье Павловне:

— Слышишь? — и поднял руку.

— Трактор пашет, — не долго слушая, ответила жена. — Каждый день гудят, уже надоели. — В глазах старухи плыла не радость, а недовольство. С мужем этот гул они слышали каждый по-своему. Жена всю жизнь провела в Вармазейке, но сибирский характер не изменился. В мать пошел и сын Сергей. У того никогда не выходили с глаз слезы.

В детстве подерется — домой в крови придет, плакать не плачет. Сергея город притянул, в родное село не вернешь. Живет в каменном доме.

Видимо, характер еще больше отвердел. За год одно письмо прислал, и то после отъезда Числава. Письмо, видать, написал в порыве радости: дали ему однокомнатную квартиру, посадили на автобус. Сейчас людей возит по Ульяновску, стройку оставил. Радость у него большая, да от этого Ферапонту Нилычу не легче — что отрезали с буханки, того на место не прилепишь. Ладно уж, и в городе люди нужны, и там кому-то работать: не только хлебом единым жив человек. Те трактора, которые гудят на их полях, на городских заводах собраны, а не в селе.

С этими думами Ферапонт Нилыч вернулся на веранду и удивился: на его койке вниз животом лежал Числав. Рубашка до пупка разорвана, под глазом синяк.

— Кто так, когда? — начал спрашивать Ферапонт Нилыч.

— А-а, зачем это все рассказывать, — взмахнул тот кудрявой головой. — Сам говорил, берег Суры не только хорошими людьми славится, плохими тоже.

— Сура, сынок, пачкается, когда вся грязь сливается в нее, это еще не говорит о том, что грязь несет сама, — расстроился старый Судосев.

— Ты, отец, прости меня, сегодня в лес не смог пойти…

— Не переживай, все равно оба пая придется самому скосить. Я только посмотреть ездил, не гожусь в помощники, постарел. Сначала иди поешь, с голода и заснуть не сможешь.

— Спящих бы не разбудил.

— Мать уже ходит…

Действительно, в задней избе горел свет. Мать услышала их голоса и зажгла свет.

— Тогда я, отец, утром отправлюсь прямо на поляну, тебя ждать не буду.

— Я к вечеру приеду за тобой на лошади, возможно, и сено привезем, — остался довольным Ферапонт Нилыч. — А этого… Ударившего тебя, сынок, я все равно найду.

— Не ищи, он не наш, не сельский, — Числав не стал откровенничать и зашел в дом.

Ферапонт Нилыч вновь вышел к крыльцу, думая о старшем сыне. По доброте души он прощал все, за что кое-кого нужно было сажать за решетку. Характером в него, в кого еще! Ферапонт Нилыч о лагере редко вспоминал. Ну, сажали… Да разве в те годы мало сидело невинных? Многие до смерти это не забывают, он же не вспоминает. Зачем вспоминать, лагерное время и так оставило на сердце глубокий шрам. Жизнь не гладкая дорога, по ней без спотыкания не пройдешь. Чужие ноги здесь не помогут — на свои, только лишь на свои, приходится надеяться.

— Ни-че-го, себя не даст в обиду, — радовался за сына Судосев и вновь вышел на веранду. А сам места себе не находил, будто не сына, а его самого побили.

* * *

Перед окнами Комзоловых, на небольшом пригорке, растет тополь. По правде сказать, он уже не растет: ветки от зимних стуж и сильных ветров загнулись. Корни местами оголились, кора потрескалась. Все равно каждой весной, когда скворцы садятся выводить птенцов, он просыпается от долгой зимней спячки, протягивает к солнцу ветки. И те, смотри-ка, выправляются, покрываются зеленью. Не успеет весна растопить оставшийся в оврагах снег, на тополе уже детской улыбкой смеются первые листочки. Сколько таких вёсен встретил, сколько осеней проводил, грешный — не сосчитать!

«Бежит время, бежит, — потирая тополь шершавыми ладонями, думал Павел Иванович. — Давно ли в рваных штанах бегал под столом — сейчас уже сорок семь скоро стукнет».

Серебром покрылись густые волосы, в плохую погоду ноет поясница. Проснется иногда Павел Иванович ночью — до утра не уснет. В это время старается вспомнить самое лучшее в жизни, и тогда перед глазами встает жена, Вера. Невысокого роста, синеглазая, льняные волосы… Она приходит и во сне.

Со смертью Веры у Павла Ивановича ушла и любовь, как вода в сухую землю. Он только сейчас спохватился, кем была для него жена, часто думал: «Как буду без нее век проживать?» Правда, пока парни рядом, с ними скучать некогда, да ведь и они разлетятся по своим гнездам — придет такое время.

Старший, Женя, не сегодня-завтра уйдет учиться в Кочелай на тракториста, останутся вдвоем с Митей. Митя хоть еще пацан, да и он многое уже понимает. Недавно пришел с улицы и выпалил: «Отец, в селе говорят, что ты на тете Нине женишься? Вчера с Колей ходили ее смотреть. Красивая, только злая». — «Как злая? — растерялся Павел Иванович. — Как злая? Кто о ней тебе сказал?» — «Мы с Колей долго ждали ее около конторы лесничества. Ждали, когда выйдет… — начал признаваться паренек. — Вышла за одной старухой… И как, отец, она накинется на нее, хуже собаки». «Откуда услышал ее имя?» — удивился тогда Павел Иванович. — «Как откуда, все село ей говорит: Нинка да Нинка. Она бухгалтером работает…»

Митек, конечно, говорил о Нине Суриной, с кем Павел Иванович лежал в больнице. Около сорока лет этой женщине… Она приехала жить в лесничество недавно, не научилась, видимо, пускать свое счастье по бурной воде и прилипла, прикипела к нему.

После больницы однажды Павел Иванович пешком пошел к оставленному полю около аэропорта, где, по его задумкам, хотели посеять овес. И здесь неожиданно навстречу вышла Нина. Видимо, издалека увидела.

— Смотрю, твоя походка. Подожду-ка, думаю, посмотрю на него, изменился или нет после болезни, — весенней птичкой заворковала она.

Из-под узкого лба смотрели выпученные карие глаза. Губы чуть приоткрылись, словно ожидая поцелуя. Темно-синее платье красиво вырисовывало ее тонкую фигуру. Под цвет платья были и туфли на высоких каблуках, которые подчеркивали выточенные, будто веретено, ноги.

После работы Нина пригласила Павла Ивановича к себе домой. Женщина жила одна, с мужем разошлась в позапрошлом году.

Через неделю вновь встретились в клубе, куда Комзолов ходил смотреть кино. Та посадила его около себя. Где, говорит, иголка, там и нитка. Пришлось женщину проводить до лесничества. Люди увидели (в селе разве что скроешь?) и давай языками чесать…

Павел Иванович понял характер Нины и сам: покормит женщина щами — похвали, пришьет тебе пуговицу — обними, принесет попить — поцелуй… Нет, Комзолов не приучен к таким играм…

«Не научился? Почему же с Верой все мог? — проснулся в нем внутренний голос. — Играл, обнимал, на руках носил ее…» В первые годы, правда, это было… Потом уже привыкли друг к другу.

Думая об этом, Комзолов не спохватился даже, как прошел мимо тополя и вышел к полю на окраине села. Густая зеленая рожь по обеим сторонам дороги была ему в рост, вся звенела. А, возможно, это от летающих пчел и ос все вокруг жужжало?

Раздалось длинное гудение мотора. Павел Иванович приподнял голову — над ним в небе высоко-высоко летел самолет.

«Сам с ноготок, а гул вон куда слышен», — подумал агроном. И улыбнулся про себя. Как профессор Данилов. Тот учил его в университете. Полюбился он студентам и как человек. Не возвышал себя, на экзаменах никого не проваливал «Мне не нужны студенты, которые зубрят. Мне те нужны, кто учится мыслить», — любил он поговаривать.

 

Глава седьмая

Осень была короткой. В середине ноября, темной безлунной ночью, ударил сильный мороз. Сура перестала бежать и, серыми, затяжными дождями не испачкавшись, растерянно смотрела на бесконечное небо, будто ждала, что же будет дальше. Жди — не жди, а время брало свое: волны хотели было тронуться, просили у пляшущего ветра помощи — того самого не удержишь на одном месте. Но ветер, как семь раз испуганная собака, взял и пошел шастать по полям и верхушкам деревьев. Его и винить не за что — крутые у реки берега, такие крутые, что как ни крутись над ними, к воде трудно опуститься…

Во второй декаде ноября упал снег. Упал так же ночью, скрытно, всю землю побелил, укрыл то, что в глаза бросалось: грязь, жниву, оставшуюся огородную ботву. Будто чувствовалось: вот с неба спустится еще более разодетый в белое Дед Мороз, станет устанавливать свои обычаи, и все сразу переменится. И так — из года в год…

В Вармазейке начались свадьбы. В эту субботу женится Игорь Буйнов. Место свадьбы выбрали не сами с Наташей, а Комзолов и Пичинкин. Павел Иванович ездил на кордон, поговорил с родителями невесты — вот и все дела. Мать Наташи, Матрена Логиновна, от счастья или от чего-то другого сначала плакала в передник: скорее всего, только ради показа. Птицы улетают из своих гнезд, не только девушки. По правде сказать, Наташа давно от них отделилась — отрезанный ломоть к караваю не прилепишь. Хорошо хоть, в Вармазейку выходит замуж, не на сторону, как старшая дочь Аня. Та в год всего один раз приезжает. Пройдется по знакомым лесным тропкам — и вновь в свой Саранск. Наташа заходит навещать, но очень редко. Времени, говорит, мало. Откуда возьмутся свободные дни, если все люди болеют. Выскочит у человека чирей на пальце — уже бежит к врачу за справкой.

А вот и свадьба. В кордоне ее проводить не стали — Виряву не заставишь плясать. Здесь, в Вармазейке, вся родня, да и смотреть всё село соберется. Местом для невесты наметили дом Фёдора Варакина, брата Матрены Логиновны. Большой он, около сотни гостей вместить может. К такому мнению пришла сноха Лена, это она предложила справлять свадьбу у них. Брат Федор тоже был не против. Да и зачем? Ведь у зятя, Казань Эмеля, все пьяные мужики соберутся.

Свадебных коней не запрягли. Варакины живут на одной улице, где и Комзоловы. Пройдешь метров триста — и увидишь их дом. Невесту уже наряжали подружки. Как в старину, не стали заплетать косы, надели на Наталью белое платье, накинули такой же белый платок, — жди, когда жених придет. Олда, ее тетка, хотела пригласить кочелаевского батюшку отца Гавриила, да молодые были против. Верепаз, сказали, простит, сейчас свадьбы по-новому справляют. У новых законов — свои обычаи…

Наташа, не как прежние невесты, не плакала. Наоборот, в тесном доме тетки с подругами веселилась вовсю. Глаза ее сверкали надеждой, на шее была золотая цепочка, уши украшали дорогие серьги.

Девушки пели современные песни. Как невест бросают, почему со службы не могут дождаться парней, кто кого обнимает-целует… Наташа то и дело смотрела в окно — сваты задерживались. Видимо, агроном наливает и наливает своим гостям.

«Идут! Идут! Идут!» — раздалось с улицы. Детвора гурьбой подступила к дому. Девушки тоже бросились к окнам — действительно, около полусотни разодетых людей, с плясками и песнями остановились напротив Варакиных. Около десятка парней — среди них находились Бодонь Илько с Вармаськиным, старались отогнать с высокого крыльца охраняющих дверь. Те их не пускали.

На крыльце просили выкуп за невесту.

Бодонь Илько, шафер, протянул Вите Пичинкину несколько рублей, но ему показалось мало. Начался спор. Пришлось добавлять. Так, веселясь, гости зашли к Варакиным.

Вскоре с шафером Игоря послали за невестой. Вновь пришлось платить. Такие уж свадебные обычаи. И вот они, жених с невестой, сидят в углу под иконами. Илько — по правую сторону, около Игоря. Наташу «охраняла» сваха, Роза Рузавина. На груди у ней и шафера — расшитые красными петухами полотенца. С широкого, как решето, лица Ильи хоть спичку зажигай.

Угостили вином и с песнями — плясками пошли к Комзоловым. В руках у Вани Суродеева куковала гармонь. Наташа не слышала, о чем говорили позади идущие подруги. Она думала о том, как они встретились с Игорем: не прошло и четырех месяцев и вот она — свадьба!

Судьбы вместе связали. А ведь многие встречаются годами, пишут друг другу письма, верят в счастье, а потом возьмут и разбегутся. Им с Игорем придется всю жизнь идти вместе, вить гнездо, растить детей на родной земле… Она не смотрела в глаза суженому, словно боялась сглазить свое счастье. Шла и шла. Впереди себя никого не видела. Как будто и не свадьба была, а просто какой-то большой праздник.

Председатель исполкома сельсовета Семен Филиппович Куторкин длинную «лекцию» читать не стал. Поздравил молодых, сказал напутственные слова, протянул свидетельство, которое, видимо, оформлено перед их приходом, и Игорь с Наташей стали мужем и женой.

У крыльца Комзоловых с хлебом-солью ждали отец Игоря Николай Владимирович и молодая жена Павла Ивановича, невестка Нина. Мачеха не приехала из Саранска — обиделась, почему не у них свадьбу справляют. Игорь так бы и сделал, но на этот счет у родственников Натальи свои доводы.

Невеста с женихом поцеловали икону и с шафером зашли в дом. На пороге их с ног до головы обсыпали хмелем. Тетка Окся, мать Захара Митряшкина, шамкая беззубым ртом, начала петь им песни о хорошей, счастливой жизни:

«Счастье, зайди вместе с ними, Счастье, дай им правильный путь…»

За ней, как длинная жердь, стоял старый Вечканов. Когда все расселись, он обратился к Вармаськину:

— Олег, это ты такую красивую невесту украл?

— Я, Дмитрий Макарович, — заулыбался парень.

— Тогда тебе в ковш нальем, за нее стыдно из стакана пить.

Разливал сам хозяин, Павел Иванович Комзолов. Он и начал угощение.

Пока ждали новую родню, невесту с женихом спрятали в соседнем доме. Провожая их до крыльца, Роза Рузавина причитала, как учили ее старушки:

Ой, невеста, невеста, Большой расческой расчесана, Маслом волосы твои смазаны, С длинной московской улицы твоя коса. Белые зубы твои улыбаются…

Пришла невестина родня. Илько вновь привел молодых на прежнее место — под образа, сам, как сова, следил, чтобы помногу не пили. Рюмку Наташа поднесла к губам, Игорь выпил немного водки. На лице невесты было видно одно: как бы всё это скорее кончилось. Неожиданно ее глаза заблестели: на стол, перед ними, поставили большую тарелку яблок. На них играли «зайчики», казалось, что яблоки улыбались. И еще Наталье пришла такая мысль: это сама земля в день свадьбы пришла к ним со своей красотой, и, сверкая, говорила им: «Вот вам, хорошие люди, мои дары, берите их, угощайте друг друга!»

Яблоки она сочла за предвещание счастливой жизни. Уже хотела протянуть руку к тарелке, но как раз в это время Иван Дмитриевич Вечканов крикнул что есть мочи:

— Горькое вино, подсластите!

— Подслас-ти-те! Подсласти-те! — дрожало внутри дома.

С яблок «зайчики» убежали куда-то, дом сразу потемнел, закружился вместе с голосами.

Наташа с Игорем встали, коснулись губами, вновь сели.

— Э-э, го-лубки, так некрасиво делать! — всей грудью расхохоталась Казань Зина. Накинутый на белую кофту красный тонкий полушалок сверкал рассыпанной по снегу калиной.

— Так, сестренка, не пойдет! — сверкнула острым взглядом в сторону невесты. — Плохо любите друг друга… Ты мне лебединую любовь покажи, которая сильнее жизни. Так ведь, дружок? — женщина повернулась к Цыган Миколю, как сейчас в селе называли Нарваткина. От водки у того глаза горели.

— А ты покажи-ка сама, какая у тебя любовь. Покажи друга-лебедя, который из-за тебя с неба готов броситься! — не оставлял Зину председатель колхоза.

Зина столкнула сидящего около себя Олега Вармаськина, который то и дело наполнял ее рюмки, потянула Миколя за ворот рубахи и поцеловала в губы.

Роза Рузавина что-то хотела сказать, но поперхнулась. От обиды стукнула сидящего рядом парня, который приходился им дальней родней, жителя села Чукалы. Он даже вздрогнул от неожиданности. Не любовь, а горе…

— Под-слас-тите! Под-слас-тите! — кричали гости.

И здесь Наталья круто повернулась к мужу и, не стесняясь, стала его целовать.

Поели — попили, оставили столы. Кто дома, кто в сенях, кому жар души некуда было деть — раздевшись, потные, плясали на улице.

На гармошке играл Федя Варакин. Повернул упругую шею, — из-под воротника виднелся измятый, как мочало, криво завязанный галстук. Хромка хрипела в его руках, как сваленная на резанье свинья.

Вышла в круг и Казань Зина. Растянула платок — тот закачался петушиным хвостом. Голос у нее звонкий, раздавался по всему селу:

Высоко летит пилот, Внизу — самокатка. Молодых парней села Треплет лихорадка!

Остановилась на минутку, чтоб вздохнуть, и вновь частушки запела…

Здесь откуда-то взялся Цыган Миколь, прежний ее жених. Ноги у него такие кренделя стали выворачивать, какие и в магазине не продают. Начал на карачках изгибаться, сам свистел, кричал, себя ладонями по груди хлопал, чтобы все знали, что у него на душе.

Роза Рузавина не плясала — не любит это дело, да и Зины боялась.

На второй день в дом к невесте зашли ряженые. С ними пришли и кочелаевские гости, во главе которых был главврач Василий Никитич Сараскин.

Полный, низенького роста, он казался катившейся бочкой. У порога снял лохматую лисью шапку — бритая голова весь дом осветила. Не голова, а бедро молодой девушки.

— Где, где наша ярка? — начали расспрашивать гости.

— О какой ярке говорите, вы нам старую овцу продали. Вон, нехорошим голосом ревет…

За столом, который был покрыт красным полотном — что показывало о проведении хорошей ночи, — неустанно пили и ели.

Наташа не смотрела на родню — стеснялась их вульгарной речи. Сильнее всех стыдилась тетки Зины, на которой были с рваными карманами мужские короткие брюки, в руках кнут, под поясом висела большая «морковь». Села около главврача, подняла рюмку и стала о чем-то спрашивать. Тот, улыбаясь, начал рассказывать. Вдруг Зина встала, схватила привязанную на резинке «морковь» и как шлепнет его по носу! Тот сразу покраснел…

Свадебное зло легче весеннего ветра. Смеялись так, что забылось все. Сараскин тоже не удержался, выскочил к пляшущим, закрутился вокруг Зины. Олег Вармаськин сегодня почему-то не пришел, сейчас женщина считала себя вырвавшейся на свободу птицей, думала, что за ней никто не следит. Да разве от глаз матери дочку спрячешь? Лезть не лезла, но и молчать не стала. То и дело бросала единственной баловнице:

— Хватит, дочка, хватит, здесь ты не одна…

Зина ее мораль и не слушала. Да, возможно, так и было: вновь на двух гармошках играли, все были пьяные, кричали кому что на язык попадало. Даже старый Пичинкин, Федор Иванович, неустанно голосил:

— Вармазейка-ош (город),     Поцелую кого хошь!..

Зина слегка нагнулась и крикнула:

— Целуй, дядя Федя! Мы с тобой родственники — прощу…

Олда как держала мешалку для браги, которую прихватила из сеней — клацк! — по спине бойкой на язык дочери: можешь врать, да и думать умей!

Отец невесты только успел сесть за стол, здесь Захар Митряшкин к нему пристал:

— Ты, Федор Иванович, расскажи-ка нам, как Хрущев сырую кукурузу хрумкал.

— Какую кукурузу? — замигали его мутные глаза.

— Помнишь, деду Эмелю об этом рассказывал!

— Тот, кыш бы его побрал, с Молотовым, говорят, обнимался… Побольше его слушайте!

Свадьба шла два дня и две ночи. Вино лилось рекой. Не зря потом Казань Олда по всему селу хвалила себя: «Все начальство пило у нас…» Видать, Сему Куторкина вспомнила. Тот, рассказывают, еле живым остался. А вот о своей дочери — ни слова не сказала — опозорят. Тогда ведь, ночью, во второй день свадьбы, Зину она застала во дворе с главврачом. Вышла по нужде, а там они…

Не зря говорят: где водка, там и с ума сходят.

* * *

Мороз ломал деревья, как козлиные рога. Будто не зима измеряла свою силу, а палили из ружей.

Наконец-то село постепенно стало просыпаться. Сначала в середине села посветлело, потом и дома осветлили свои шторы. Через некоторое время вверх потянулись густые белые полосы. Повисли они на оловянном небе толстыми поленьями, и еще больше улицу побелили. Только само небо было каким-то съежившимся, будто у него заболел живот. Скрючилось над селом, взяло в охапку синюю тучу и ни слова не может вымолвить. Откуда вымолвишь — мороз еще сильнее крепчал.

Выцветший головкой подсолнуха спускавшаяся луна в последний раз сверкнула уставшим взглядом и закрыла глаза. Звезды тоже попрятались куда-то, будто их кто-то напугал. Начался новый декабрьский день.

Игорь Буйнов встал, включил на кухне свет и, не тревожа жену Наталью (та спала на койке растянув руки, видела, видимо, седьмой сон), пошел на ферму. У зоотехника в селе полно дел, они, видать, никогда не закончатся. Зимой и летом с него требовали мясо и молоко. С фермы хоть не вылезай. Что, если уйдет оттуда, скот не будет прибавлять в весе, надои уменьшатся? И так бывает. Кормов, по его подсчетам, хватит до следующего лета, да ведь в ясли не будешь их кидать как попало. Солома любит, чтобы ее подсластили, комбикорм — пропарку.

Или взять воду. Холодную дашь — скот заболеет, горячую — жди беды…

Шел Игорь по сельской улице и, размышляя о чем-то своем, и про мороз забыл. Вспомнил вчерашнюю статью в газете. Ее автор жаловался на то, почему село мало внимания уделяет городу. Мы, говорит, городские жители, скоро с голода помрем: в магазинах, кроме гороха, ничего нет. Так-то так, — рассуждал зоотехник, — да и город сильно не ломает свою спину. И он переживает только о себе. Вон на технику в десять раз увеличили цену. Возьмешь с завода сеялку — пять быков вези, за машиной цемента отправишься — вновь десять свиных туш надо. Вот тебе рабочий класс! В Вармазейке не такая война? Из магазина исчезли соль, спички, сахар. Труженикам совсем не в чем работать. На базаре и спецовки не купишь, там каждый подшитый лоскут денег требует. Где столько их взять сельчанину, когда его работа почти ничего не стоит. Видите ли, мяса и молока не хватает… Не будет хватать, если не установят нормальные цены!

В домике фермы горел свет. Буйнов зашел туда и сразу оторопел: перед ним на полу спал в стельку пьяный Захар Митряшкин. Сторожем он здесь недавно, раньше был механиком. Вечканов оттуда прогнал. Все из-за пьянства. Сейчас вот снова рот не может открыть. Не зря говорят: «Свинья везде грязи найдет».

От злости Игорь рассвирепел. Потянул за рукав шубы храпящего, и — его сразу как будто бардой облили.

Захар долго протирал опухшие глаза. Наконец-то открыл их, покрутил лохматой головой и хриплым голосом спросил:

— Сколько времени?

— Петухи поют, сосед!

— Я, утро уже? — никак не верил пьяный.

— Тебе кто в рот наливал, так напился? Забыл, только недавно тебя выгнали?

— Э-э, дружок, сейчас и в Москве министры без дел остались. У меня нет портфеля, руки в кармане таскаю и оттуда мне нечего цапнуть, — оправдывался сторож. Самому, видимо, стыдно было за то, что потерял человеческий облик.

Игорь не успел ответить, как открылась дверь и зашла Роза Рузавина, доярка. Из ее глаз сыпались зеленые искры.

— Ты знаешь, Игорь Николаевич, — начала жаловаться женщина, — кто-то моторы стащил…

— Какие моторы?

— Какие, какие… Какими воду качаем!

Игорь побежал за Розой к домику в конце коровника. Тот был открыт настежь. Двух моторов, которые поставили этой осенью, будто ветром сдуло. Под ногами валялись железки, соляркой забрызган пол. Моторы или стащили, или сторож продал. Одному отсюда их не вынести, видимо, несколько человек приходили.

— Как схватилась, что их нет здесь? — спросил зоотехник.

— Как схватилась… Нужна была вода, а его, Захара, не смогла разбудить.

Когда вернулись к Митряшкину, он уже сидел на голой, непокрытой койке. На его небритом лице было удивление.

— Захар Петрович, как тебе не стыдно? — стал ругать его Игорь.

— Водка, прах бы ее побрал, и коней приводит в бешенство, — оправдывался сторож.

Игорь и об этом слышал. В прошлом году на чьей-то свадьбе мерину с разукрашенной дугой вынесли ведро самогонки, тот выпил, потом полдня на ноги не мог встать.

Захар сказал, что никаких моторов он не продавал, вином его вчера угостили хорошие люди. Провел, мол, в подвал электричество. Игорь не стал расспрашивать, кому он провел — это не его дело. Но по взгляду мужика видел: не врет. Только кто же воры?

С ветврачом Буйнов проверил на вытеле коров, прошли в ту часть коровника, где держались купленные в соседней области племенные телки, и направился в правление. Уже хотел было сесть на молоковоз, который всегда в это время проезжает вдоль села, но неожиданно наткнулся на председателя исполкома райсовета Атякшова.

— Вы, Герасим Яковлевич, хо-хоп! — и сразу всем навстречу. Не с вертолета сошли, и машины Вашей не видно?

— На вертолетах маршалы летают, я только капитан запаса. Что, не ждали? — улыбнулся нежданный гость.

— Приезжающих много, да только пользы от них кот наплакал, — не удержался Игорь.

Атякшов сжал губы, будто откусил горькое яблоко. Потом недовольно посмотрел в левую сторону, откуда белой шапкой виднелась Пор-гора.

«Что, от этого ум у него станет светлее?» — подумал Буйнов. От считал Атякшова отсталым руководителем и всегда удивлялся, зачем держат таких на высоких постах. Район почти загубил. Села опустели. В Кочелае не сосчитать, сколько бездельников. Посвистывают, перебирают бумаги, а на ферму послать некого. Почему бы, например, не продать колхозный скот фермерам? За каждым поросенком и теленком бы следили. Но такие, как Атякшов, разве дадут? Игорь однажды сам слышал на собрании, как председатель райисполкома глаголил: «Скоро мы совершим вторую революцию, у всех новых богачей добро под корень срежем!» Нашелся руководитель района — живет вчерашним днем!

— Идем-ка, друг, по ферме пройдемся, — сказал Атякшов, — посмотрю, что у тебя нового.

Буйнов и здесь не удержался:

— Да Америку, Герасим Яковлевич, еще Колумб открыл. Капиталисты давно новых колес не ставят — все на старых ездят. Мы за ними все спешим, но все равно никак не догоним. Знаете, почему?

— Почему? — резко остановился тот. Засунул в карман шубы снятые варежки, будто голыми руками хотел пощупать это «почему».

— Плохие машины выпускаем. Так поставлено и скотоводство. Когда это было: от двух коров одного племени две доярки надаивают по-разному?

— Выходит, одна из них лучше любит свое дело.

— Нет. «Передовая» доярка держит вместо одной коровы двух. Вторую корову считает нестельной. Вот из-за чего в день надаивает четыре ведра, а её подружки — по два. Здесь нехитрая арифметика.

— Тогда зачем ты назначен зоотехником? — разозлился гость.

— Я, Герасим Яковлевич, слежу за тем, как бы побольше воды во фляги не наливали. И еще — чтоб бычков лучше кормили. Не выйду денек на ферму, и тех впроголодь оставят…

Атякшов спешил куда-то. При обходе коровников он не ругался, но и не услышали от него ни одного слова благодарности. Поговорил, поспрашивал — и снова домой.

Когда его машина (а она стояла в лесочке у Пор-горы, поэтому впотьмах ее не разглядел Буйнов) выскочила на большак, самая пожилая доярка растерянно взмахнула руками:

— Ой, этот начальник не фермерам раздавать телят приезжал?.. — Он ведь всем моим телятам заставил прикрепить бирки!

Игорь улыбнулся. Что скажешь женщине, она, кроме своего села, ничего не видела. Ведь на какую вершину поднимешься, и жизнь тебе такой будет казаться.

* * *

Говорят: от своей судьбы человек никуда не убежит. Моря и океаны, семь стран обойди вдоль и поперек, а если придет смерть — от крошки хлеба задохнешься.

Говорят: все в руках у Инешкепаза, без его воли с головы человека и волос не упадет. Вот поэтому не знаешь, почему мечты рушатся, почему не все в жизни получается…

Говорят: что сделаешь — это твоим будет. Сотворенное своими руками никуда от тебя не уйдет. Оно всегда с тобой — если не рядом, то в мыслях живет.

… Олег Вармаськин был в полусне. Он ангелом плыл по небу и одновременно не мог отделиться от тела. Уж шибко жарко было на печи — всю ночь поясницу прогревал. Другого блаженства и не надо было!

Глаза уже почти закрывались, и здесь он почувствовал, что чем-то его стукнули. Приподнял тяжелую голову — в ногах валялся его мокрый валенок. «Это кто еще смеется надо мной?!»

— Вставай, вор, посадить тебя пришел! — Около порога стоял хозяин дома, Захар. Грудь его тяжело поднималась, сам смотрел на Олега разъяренным быком. На губах пена. — Кому, кикимора, продал колхозные моторы?

— Почему думаешь, что это я их продал?

— Вчера на ферму с друзьями ты заходил. Думаешь, что с похмелья голова у меня не варит?..

Олег спустил голые ноги, наступил на пол. Обул резиновые галоши — и так, в нижнем белье, вышел на крыльцо. К туалету не смог пройти — тропку совсем занесло. Присел за ивовым хлевом, оправился — и вновь в теплый дом.

Захар умывался над лоханью. Зашла с улицы мать. С печурки достала клубочек, спиной прижалась к протертой печке, начала вязать. Словно не чулок вязала, а, казалось, сотни судеб соединяла в одну. А вот если людские судьбы соединить вместе — никаких скандалов бы не было. Река жизни потекла осмысленнее и мудрее!

— Оставь нас, мать, на минутку. У нас мужской разговор.

Когда Окся вошла в переднюю и прикрыла дверь, Захар поднес ладонь к носу и, как при чихании, бросил:

— Где, спрашиваю, краденые моторы?

— Ну, продал, тогда что?

— Тогда, волк, тебя посадят. Если хочешь удрать — сейчас беги. Зоотехник уже в правлении…

Олег, конечно, понял: если узнает об этом председатель колхоза, пальцы в рот не будет класть — всю милицию поднимет. Моторы не иголки, не спрячешь. «Успел или нет увезти их в Урклей?» — молнией мелькнуло в голове у Захара.

Он не знал, что на ферму в прошлую ночь Олег приезжал вместе с Киргизовым. Отвезли моторы в лесничество, тот протянул ему пачку денег и сказал: «Моторы не твои, так что больше не проси». Олег не стал спорить. Моторы еще и продать нужно — краденое не каждый возьмет.

Мысли Олега были о лесничестве. Как встретят, если он там чужой? Самому куда бежать, если самый близкий человек, Захар, выгнал? И здесь Олег решил сесть на ночную электричку и — в Саранск, к другу по тюрьме. Тот, слышал, работает на стройке, и жилье у него есть. Не возьмет — где-нибудь найдет гнездо, чай, не калека…

Торопясь стал собирать вещи. В сумку хотел было сунуть обрез, но Захар остановил:

— На чужое добро не зыркай. Разбогатеешь — сам купишь.

Разбогатеет… У Олега денег навалом, вот только как их взять с кочелаевской сберкассы, ведь кругом глаза людские? Как-нибудь уж потом, когда всё позабудется…

Окся напуганной курицей закудахтала. Как же, умершей сестры сын покидает их! Польза от него была, конечно, невелика, да ведь сын родной сестры. С Захаром кормили-поили его задаром, но все равно родная кровь, жалко. Вынесла последний кусок сала — и в мешок Олегу. Ешь, о своей тетке не забывай! Плохого она тебе никогда не желала, даже тогда, когда похоронные деньги вытащил…

Вышел Олег на улицу — и сразу повеселел. Не день стоял перед ним, а Божий подарок. С деревьев таял иней, солнце ослепляло глаза. Хороший денек, да по селу не пойдешь. Увидят.

Надел лыжи, поехал по задворкам. Надумал зайти в лесничество, к Киргизову. Оттуда к электричке выйдет. Поест, отдохнет — и в дорогу. А, возможно, сам Захар Данилович на «Ниве» отвезет на соседнюю станцию, где вармазейских не встретит. По-волчьи убежит. При напоминании этого слова, вновь вспомнил Захара. Смотри-ка, прозвища еще может придумывать, тупомозглый…

Дошел до опушки леса, здесь неожиданно встал перед ним Коль Кузьмич. На дрова сухие ветки рубил. Сейчас он на ферму сено возит.

— Ты гуда, Олег? — снял он рыжую собачью шапку, а сам улыбался, словно ему положили в карман гостинец.

— Счастье искать, Коль Кузьмич. Не пойдешь? — засмеялся Вармаськин.

— Не бойду, Олег, не бойду. Мне сегодня бред бодарок обещал.

— Председатель что ли? Какой подарок?

— Гакой, гакой? Новую лошадь обещал на лето. Вновь пастухом буду.

— А-а, тогда, Коль Кузьмич, до новой встречи! — бросил Вармаськин.

Через час Олег подходил к Лосиному оврагу, где прошлой весной, в марте, завалил двух кабанов. Олег хотел было остановиться и перекурить, но вспомнил, что время терять нельзя и направился напрямик через лес.

Лыжи легко скользили, да и сумка не тянула. Деревья высокие, толстые. Часто встречались и дубы. Они стояли как-то пригнувшись, будто искали в снегу свои желуди. Неожиданно из-под кряжистого дуба выпрыгнуло что-то большое и пестрое. И сразу отяжелелый от снега лес будто вздрогнул. Откуда-то поблизости, совсем из-под рук Олега, широкими, черными крыльями взмахнула сова.

Он спрятался за дерево и стал зорко смотреть. И невдалеке увидел… с оторванным хвостом старую волчицу. Именно ее, за кем он безуспешно когда-то гнался с лесничим более двух километров. Не смогли догнать. Сейчас сама попалась… Жаль, что нет обреза! И Олег вновь самыми недобрыми словами мысленно обругал Захара. Достал нож, стал ждать. Волчица сверкала, сверкала желто-зелеными глазами и тихо, будто хорошо зная, что по ней не выстрелит, спокойно спустилась в Бычий овраг.

Пот прошиб Олега. Добравшись до лесничества, он все не верил, что вырвался живым. Сначала — из села, сейчас из-под клыков волчицы. Он много раз слышал: не собака дикая шастает в окрестностях Вармазейки, а шайтан короткохвостый. Сколько охотников гонялось за ней, сколько капканов ставили на ее тропах, но все напрасно. Она уходила невредимой.

К лесничему он пришел весь в поту. Самого Киргизова дома не было. Олег хотел отдохнуть, но его жена, высокая, как жердь, бросила:

— Кого попало я не оставляю!..

Олегу пришлось через этот же лес выйти на соседнюю станцию. Там уж один Инешке укажет, куда ему идти…

* * *

Пришло любимое время Керязь Пуло: началась гонка. Волчица много раз видела сильного лося, ветвистые рога которого белели, как тронутые инеем. Бык безбоязненно метался по лесу и призывно кричал. Часто около него находилась и самка.

Однажды под ноги Керязь Пуло попали их следы, и она поспешила за ними. Добежала до конца нетронутого Бычьего оврага — глаза округлились: те почти совсем перед ним глодали липовую кору. В молодости она бы сразу бросилась на самку, ту легче завалить, но сейчас волчица держала зло на быка. Бык вздрогнул всем телом, похожие на листья глаза округлились, налились кровью. Он был сильным и храбрым. Да и волчица не испугалась — присела на больную ногу, решая, как легче напасть. Лось понял это и атаковал первым. Твердые плечи у Керязь Пуло — все выдержат. Только сейчас какое там бросаться первой, сама беги, если жить хочется. И она ринулась в овраг. Бык хотел рвануться за ней, но потом, как будто что-то вспомнив, остановился на крутизне. Волчица спряталась за корни дуба и злобно заурчала. Урчи не урчи, но сейчас надо остерегаться. Инстинкт гона свое возьмет…

С этого дня Керязь Пуло стало плохо. Будто зля ее, всюду попадались следы лосей. Если видела их, снова возвращалась в свое логово. Хоть на поиски пищи не выходи.

Волчице захотелось им отомстить. За лосями она шастала повсюду, иногда, наоборот, полдня лежала, не шелохнувшись, в каком-нибудь укромном месте. Вот и сейчас она находилась под большим деревом, сваленным молнией, и сквозь узкие щели ветвей смотрела вперед. Лес был без листьев, его темнили одни высокие сосны. На ветру шуршали их иголки, словно совсем стояла не зима, а теплое, солнечное лето.

После обеда со стороны ближней горы раздался рев. Керязь Пуло вышла со своего теплого места и понюхала воздух со всех сторон — пахло лосями. Она прижалась к земле, спрятала под живот ноющие ноги и стала ждать. Что делали лоси поблизости — этого она не видела. Наконец-то из кустов показалась ветвистая голова, потом и сам бык. За ним ковыляли самка и теленок. Остановились невдалеке от волчицы, начали водить ушами. Потом неспеша — видимо, не почувствовали зверя — стали спускаться к роднику.

Здесь Керязь Пуло не удержалась и набросилась на вожака. Удар был несильным, но бок у лося будто ножом полоснули. Почуяв запах горячей крови, волчица истошно зарычала и со всей силой вскочила на спину быка. Схватилась за шею, начала рвать жилы. У лося согнулась спина, и как он ни старался сбросить Керязь Пуло, но от страха и шагу не сделал. Вдруг он упал, будто кто-то его неожиданно стукнул по ногам молотом. Волчица и тогда не отстала от него, глотала с шумом бьющую кровь.

Четыре дня она, отрыгивая, ела мясо. Четыре дня над ней каркали птицы, норовя стянуть хотя бы кусочек. Однажды самая бойкая сорока, когда волчица задремала, сорвалась с дерева и уже хотела было клюнуть сверкающий глаз лося, Керязь Пуло схватила ее зубами — от той одни перья остались. Другие поднялись в небо и уже больше не возвращались.

Понемногу волчица набиралась сил. Больные места у ней затянулись шершавой кожей. И хотя ноги еще ныли, но с наполненным желудком боль не так чувствовалась. Сейчас она снова хозяйка леса, никого не боялась.

Даже двух молодых волков. Те этой осенью сделали логово недалеко от нее. Совсем они безмозглые, новые соседи: даже днем выходили на большак, где часто ездили машины. Видимо, не знали здешних обычаев и норов тех двуногих, которые за зверьми пускали сжигающие огни. Разочек столкнутся с ними — и конец им.

Под вечер пошел снег. Он был с голову гуся, через час намел целые сугробы. Под утро ветер притих, будто кто-то его спугнул. Только изредка со стороны реки раздавались голоса да удары чем-то твердым.

Керязь Пуло надоело мясо. Захотелось увидеть то, с чем давно рассталась. Ей вспомнились волчата. Они теперь большие, сами выходили на охоту. Кривоногий ее сын с ближайшей деревни притаскивал. Притаскивать-то притаскивал, но кур один ел.

У Керязь Пуло ныли ноги, а сама думала о своей судьбе. Узким отверстием логова стала она, волчья жизнь. Все сужается и сужается, вскоре двуногие ее совсем прихлопнут. Бесстыдную дочь, которая жила со своим отцом, давно не видела: или вдвоем ушли в дальний лес, или попали под горячий огонь.

Поляну, на которую выходили лоси, еле узнала Керязь Пуло: белела так ярко — глаза жмурились. Снег был рыхлым, ноги тонули в нем. Холод волчица не чувствовала, а вот ноги от боли скрючились. Разве убежишь от старости?

Прошла поляну — направилась к осиновой опушке, где этим летом настигла лосенка. У того, тонконогого, макушка совсем пустая: спрятаться бы ему в кустах, а он давай к реке бежать. Вода сама к себе затянет! Ну, догнала его тогда на крутом берегу — тому ни туда, ни сюда…

«Эка, сколько безмозглых на земле! — удивлялась волчица и моргала слепнущими глазами, словно отгоняла не снежинки, а комаров. — Из-за чего только живут такие? Ни вкуса мяса не знают, ни свободы…» И вспомнила тех же лосей. Спят под снегом и дождем, едят гнилой мох — какое это счастье?..

Волчица уже хотела повернуть назад, но вдруг услышала визг и остановилась. Смотрит, прямо на нее бежит кабан. Да как орет, будто его режут! «Беги, беги, сейчас ты мне не нужен, до хвоста наелась мяса, — волчица щелкнула старыми клыками. И сразу подумала о другом: — А что, если подожду… Съест лося, тогда вновь придется шастать голодной. Пусть лезет в болото, я — гамк! — вонючее его рыло, потом пригодится…»

Прикинула, куда спрятаться и юркнула в ближайшие заросли и стала ждать. Кабан подошел к ней совсем близко. Он был весь в крови. Вскоре увидела его преследователя. Тот, хрипя, бежал со стороны осинника. В его руках было что-то черное и дымящееся. Керязь Пуло узнала, кто это. Этот двуногий не раз гонялся и за ней, да не смог догнать. Злой, черт! Сколько лосей погубил — не счесть! Прошлой зимой соседа-волка тоже прикончил, вон, сейчас шкура его, как лопасть мельницы, крутится на нем.

«Ур-ррр!» — Керязь Пуло приготовилась разорвать человека. Детенышей своих подняла, сейчас ей нечего бояться.

Кабан, хрюкая, крутился и не знал, куда бежать. И полез в ржавую, натянутую тонкой льдиной воду. Сделал несколько шагов и стал тонуть. Здесь двуногий приподнял свою вонючую палку и бабахнул.

Сто искр вспыхнуло в воздухе, у Керязь Пуло уши аж заложило. Ой-ой, кабан сразу растянулся в урчащей грязи, даже дышать перестал! Закончил свою жизнь… Преследователь, в высоких сапогах, которые, как и вода, неприятно пахли, подошел к тонущему кабану и попытался вытащить его на сухое место. И неожиданно сам провалился под тонкий лед. Он нервно взмахивал серыми меховыми рукавицами, старался опереться на палку, но вода все сильнее и сильнее затягивала его в свою пучину. И здесь он увидел Керязь Пуло, которая сидела около кучи валежника.

Нет, сейчас волчица не кипела злостью, она только смотрела, как тина затягивает тонущего. В его глазах она увидела такой испуг, какого не видела даже у слабого лося. Двуногий орал истошным криком. Только, кроме волчицы, никто его не слышал. Да и слышать было некому — лес от бурана так завыл, что Керязь Пуло испугалась. В последний раз она взглянула на холодную воду, а та уже пускала темные пузыри да шапка из меха русака плыла и плыла к изогнутой осине, которая жалобно причитала в середине болота. Но разве вырвешься — ведь ржавую топь не преодолеешь!

* * *

Пропажа лесничего подняла на ноги весь район. К начальнику райотдела милиции Давлетову пригласили тех, кто в последний раз видел Киргизова. В Саранске нашли и Вармаськина, который сознался, как они украли моторы в колхозе «Светлый путь». Анфиса, жена лесничего, уверяла в одном: в тот день Захар Данилович ушел на охоту. Он где-нибудь в лесу. Все взрослое население и даже школьники направились на его поиски. И нашли… шапку. Та завязкой одного уха зацепилась за сучок плавающего дерева и будто лодочкой плыла по ветру.

В тот вечер, когда скорбная весть о Киргизове ходила из дома в дом, Иван Дмитриевич Вечканов с Комзоловым вернулись с Кочелая. Только зашли в правление, а здесь Казань Олда так и сказала, что шапку лесничего сначала за зайца приняли. Числав Судосев, который ее первым увидел, уже из ружья хотел пальнуть, но хорошо, что был глазастым — разглядел. Достал шапку длинным шестом, а внутри было два замерзших воробья. Погреться, видимо, птички залезли, а она мокрая…

— Верепаз как учит, — далее говорила Олда, — кто разорит чужое гнездо — тот разорит и свое. А уж кто в чужой душе сделает гнездо — тот совсем никчемный человек…

И о другом сказала уборщица правления: недавно она своими глазами видела, как Трофим Рузавин, зять Вечкановых, накинулся на Нарваткина.

— Как? — остановил бабку председатель.

— Да так вот… Сначала Трофим зашел к твоему отцу, минут через пять — Цыган Миколь…

Председателя будто кипятком ошпарили. Он только вскрикнул:

— Этого еще не хватало!

Сельская сплетница не обманывала: у отца действительно были «гости». И уже дрались! Миколь Нарваткин сидел верхом на Трофиме и уже успел его скрутить. Зять злобно скрипел зубами, только зря. Жилистыми, очень жилистыми были руки у Цыгана. Прижав к полу рыжую голову Трофима, он не давал ему дыхнуть.

Увидев входящего, Трофим хотел было вырваться, да здесь Иван Дмитриевич не удержался — ударил зятя по лицу. Тот, как испуганный лягушонок, вытаращил глаза: как так, вместо помощи сам лезет?

Роза на кухне, вздрагивая, рыдала.

— Отец где? — недовольно спросил Иван Дмитриевич.

— Навестить Судосева собирался, видать, там…

Женщина не успела договорить, как зашел Дмитрий Макарович. Он сразу догадался, в чем дело. Посмотрел на сына и, улыбаясь, спросил:

— Слыхал, как Казань Эмель своего петуха драться учит?

Железные шпоры ему надевает!

Драчуны ушли бы, но Роза остановила Миколя:

— Ты оставайся, пусть душегуб уходит, — и показала на мужа.

Тот хлопнул дверью.

Дмитрий Макарович разделся и подошел к столу, где Нарваткин тер ушибленный локоть. Роза вынесла тряпку, смоченную холодной водой, и стала прикладывать к больному месту. Отец смотрел, смотрел на них и не удержался:

— Выходит, одного в зятья оставила. Смотри, дочка, это твое дело… Только знай: когда гоняешься за двумя зайцами, ни одного не поймаешь.

За Розу ответил брат:

— Новость тебе привез, отец… Сегодня сессия райсовета была. Вместо Атякшова Борисова выбрали. Герасима Яковлевича в Саранск забирают, в Министерство сельского хозяйства. Вместо него присылали одного из соседнего района, да не понравился он нам.

— Почему?

— Слишком хвалил себя. Я, говорит, за полгода ваш район подниму. Так и сказал: «ваш район». Выходит, приехал, чтоб накопить денег. Комзолов первым начал его критиковать.

— Ну, Павла Ивановича ничем не угощай, только дай выступить, — засмеялся старший Вечканов и сразу сменил разговор:

— Слышал, лесничий утонул?

Иван Дмитриевич кивнул.

— Крот умирает кротом…

— Ты что так, отец? — оторопела Роза. — Он какой-никакой, а человек…

Отец с сыном молчали.

Только Миколь покрутил кудрявой головой. Что он думал в эти минуты, знал только сам.

* * *

На лыжах Числав Судосев дошел до берега Суры и остановился. Перед ним открылись светлые дали. Солнце село, казалось, прямо ему за спину. Безмолвная река протянулась вдоль кромки леса длинным белым рукавом. Здесь, между Вармазейкой и Кочелаем, остановиться бывает негде — столько рыболовов приезжают из Саранска! На льдине как куропатки.

Хорошо, что последняя поземка разровняла все проторенные тропки: никуда не пройти, снег по пояс. Сейчас вот и мороз покалывает уши. До Нового года осталось полдня, еще за елкой надо съездить. Числав спустился с пригорка. Ветер сжигал лицо. Вот так они, сельские парнишки, в детстве безбоязненно катались с Пор-горы. Давно это было, да, кажется, будто вчера…

Думаете, живя около леса, недолго срубить елку? Нет, Числав рассматривал каждое деревце, сто следов оставил от своих лыж. Наконец-то одна понравилась ему — маленькая, кудрявая. Прошелся вокруг нее, пощупал-поласкал — хорошая елочка!

Засунул топор за ремень, взвалил её на плечо и — домой. Сегодня он обрадует Максима, да и в семье Новый год встретит, хотя в деревне не все этот праздник отмечают.

Игрушки Наташа купила в магазине. Елку нарядили, повесили гирлянды. С лампочками малыш играл до полуночи, пока не заснул. Полюне всего год, она эту радость еще не понимала и сидя сосала свою соску.

Поздравить всех с Новым годом спустился с печки и отец. В последнее время Ферапонт Нилыч чувствовал себя неважно, похудел и был раздраженным.

Сели за стол, подняли рюмки. Отец даже не пригубил. Посидел немного и захотелось ему выйти на улицу. Вышли втроем: сам и Числав с Наташей. Числав придерживал отца за плечи — не упал бы. Идя тихонечко по улице, Ферапонт Нилыч тяжело вздыхал — боль из груди не уходила. Прошелся немного — и вот на тебе, как будто галопом проскакавшая лошадь, уже вспотел.

— Видать, это последний мой праздник, — признался он.

— Э-э, отец, ты еще как молодой парень, — старался успокоить его Числав. — А если тебе тяжело ходить, пригоню бульдозер, расчищу дорогу, тогда бегом будешь бегать.

— Чисть, чисть, как по прошпекту буду ходить, — Ферапонт Нилыч сделал самостоятельно несколько шагов, чтобы показать, что он еще держится. — Ночь больно хорошая, даже не хочется домой заходить!

Действительно, ночь была чудной. Полная луна улыбалась как будто ребенок, щедро одаренный игрушками. По синему полотну неба, которое опоясано дымкой Млечного Пути, дрожащими каплями плясали звезды. Недавний ветер спрятался куда-то. Тихо. Ни шороха.

Числав с Наташей завели отца в дом, сами снова вышли на улицу. Прошлись вдоль Суры с полкилометра и вернулись.

На улицах веселился народ. То и дело играли на гармошке и пели песни.

— Знаешь, давно тебе хотел сказать: надоело мне дома сидеть. Максим в школе. С Поленькой мама возится, — начала жаловаться Наташа. — Я бы в детсад пошла, приглашают меня воспитательницей. Летом и в школе место освободится…

— Тогда жди, когда садик откроют. Слышал, на ремонт закрывали, — недовольно сказал муж.

— Да уже вчера садик открыли!

— Если у тебя такое большое желание, тогда иди. Знаю, сидеть дома не сладко, — согласился Числав.

Когда дошли до дома, луна успела спрятаться за лесом. Над Сурой поднялись огненные столбы, сверкающие и высокие — до неба доставали.

— Это еще что такое? — увидя их, удивилась Наташа.

— Это, жена-красавица, небесные часы. Они наше счастье взвешивают, — засмеялся Числав.

Все было хорошо, только вот отец сильно болен. Жди удара.

…Это произошло в бане. Числав любил париться. Глядя на него, и Ферапонту Нилычу захотелось разогреть старое тело березовым веником. Устав от горячего пара, он сидел на нижней полке весь красно-синий, в поту, и жаловался Числаву на ноящую поясницу. И неожиданно, присев на колени, упал.

— Эх ты, чертова старость… — с сожалением выдохнул он. — И уже сыну: — Воздуха не хватает… Открой… дверь.

Числав торопливо надел штаны, обул валенки и без рубахи, накинув лишь старую фуфайку, побежал за санками. Мать с сыном накрыли отца тулупом и повезли домой.

Сначала они думали, что Ферапонт Нилыч угорел. Но он не вставал и чай пить. С Кочелая обещали прислать врача. Судосев его уже не дождался. Не дождался и сына с работы. Числав ездил к одному браконьеру за сетью. Горькую весть услышал от людей, когда слез с автобуса около почты. Там увидел и Наташу. Жена ничего не сказала, только велела скорее пойти домой, а сама, утирая слезы, пошла отправлять телеграммы.

* * *

Числав не верил в смерть отца. Четыре дня уже прошло, как он покинул их. Матери и всей семье казалось — вышел куда-то, вскоре вернется. Нет, с того света никто не приходит. У человека, видимо, такая судьба: родится на земле — зажжется звездой, уйдет на тот свет — вновь звездой становится…

Думал об этом Числав и по дороге в Петровку. Ему вспомнилось раннее детство: вот он ребенок, ему всего пять лет. Отец пришел с гидростанции (он тогда там работал механиком), начал его мыть.

В деревянном корыте вздрагивала теплая вода. Она была зеленой и колючей. Это мать парила там траву с сосновыми иголками. Дышать было нечем — воздух кружил голову. Отец мочалкой тер ему спину, а сам, улыбаясь во весь рот, рассказывал эрзянскую сказку.

Сказку Числав забыл, а вот тепло отцовских рук до сих пор чувствует.

Вспомнилось и другое: на улице — зима, за окнами поземка кружила, как Баба-Яга на метле. Зашел отец — и сразу к Числаву:

— Пойдем, сынок, в кузницу.

Мать, понятно, встала перед мужем: «Как же, раскрой рот шире, отпущу его… Хороший хозяин в это время и собаку заводит в дом, а ты ребенка берешь морозить…» Все равно отец взял Числава: что хотел, от этого он никогда не отступал. Характером такой.

Кузница находилась не на тракторном парке, как сейчас, а в конце огорода Федора Варакина. С баню домик, не больше. Зашли внутрь, отец разжег уголь, заставил Числава раздувать горн.

Тиши-виши, тиши-виши — легко пели меха, похожие на большой бычий пузырь. Когда уголь задышал огнем, отец сунул в него железку. После того, как она прокалилась, положил на наковальню и стал ковать подкову. Когда закончил, опустил в чан с водой. Потом сказал:

— Это тебе на счастье, сынок…

Затем отец учил его, как брать клещи, куда и как бить по раскаленному железу молотком.

Подкову прибили над дверью сеней, она до сих пор там, только немного ржавчиной покрылась. А вот где то обещанное счастье, о котором говорил отец — сам только Инешке знает. Какое счастье, когда раньше времени уходишь из жизни?

Числаву не было и пятнадцати, когда отец отбил ему косу. Мать снова возражала: «Рано хочешь сыну кишки выпустить — надорвется ведь!» Тот, как всегда, снова заулыбался: «Я за ним не буду гнаться, пусть неспеша косит. За косу все равно надо браться…»

Во время первого прокоса из глаз Числава летели искры. Скошенное плясало перед ним. Помнится, отец остановил его и сказал назидательно:

— Это, сынок, в первый день так… Научишься, руки пообвыкнут — тогда и уставать меньше будешь.

Прошли годы. Сейчас каждый сенокос Числав считает большим праздником. Любит он, как за острой косой бегут толстые прокосы, как потом их высушат, и на лугу вырастут пахнущие земляникой копна…

Вместе ходили и на Суру. Не столько ловить рыбу, сколько любоваться природой. Отец с сыном садились куда-нибудь в холодок, закидывали сделанные из прутьев удочки и отдыхали. Отец начинал о чем-нибудь рассказывать.

Как на войне был, как поднимал свой колхоз, какие неполадки у них в селе. И всегда разговор заканчивал назидательными словами: в чем жизненное счастье, как сохранить чистоту души и так далее.

И вот нет отца… В день смерти он посадил около себя внука Максима и стал с ним беседовать: вот, мол, выздоровлю — поженим тебя. Максим всем сердцем возразил деду: «Я на летчика пойду учиться, в селе не останусь…»

Такой же у него и дядя Сергей. Того уже из Ульяновска арканом не притащишь. Пусть, кому-то надо и в городе жить! Зачем искать второе счастье, когда одного хватает. Брат всегда на колесах. Его на одном месте не удержишь — ездит и ездит. Вот не успели Миколю Нарваткину поставить фундамент, а хозяин уже считает, что он глубоко пустил свой жизненный корень. А когда есть фундамент — поднимется и сам дом.

Вспоминая об этом, Числав и не заметил, как дошел до Петровки. Дома, как и раньше, без хозяев. Это было видно по разбитым окнам и просевшим крышам. Только один новый сосновый дом улыбался крашенными наличниками. Его хозяин — Витя Пичинкин. Числав зашел к нему.

Витя складывал голландку, отец его, Федор Иванович, обедал за столом. Стали беседовать от том, о сём.

— Как будем теперича жить без Ферапонта Нилыча? Он был мне закадычным другом. Бывало, когда заглядывал к нам на кордон, я всегда встречал его радушно.

Числав тяжело закашлял, будто в горле у него застряла кость.

— Ничего, дядя Федя, не сделаешь. Вот немного окрепнем, тогда и за дела примемся… — И сменил тему разговора: — Ты что, сейчас оставишь лес, с Витей в деревню переедешь?

— Это как он нас позовет, — старший Пичинкин посмотрел искоса на сына, который месил глину. — Да, честно сказать, с бабкой нам и там, на кордоне, неплохо. А уж если в Петровку переедем — лес снова будет под рукой. Сейчас мы, Числав Ферапонтыч, не молодые — по-волчьи не будем менять места…

Витя в разговор не встревал. Замесил глину, наполнил полведра, начал класть печь. Наконец, обратился к Числаву:

— Какие у тебя планы? Займешь место инженера?

Кизаев уехал жить в свой Кочелай, там уже и работу нашел.

— Вечканов приглашал по этому поводу, да пока ничего ему не обещал. Суру на кого оставишь? Не только без рыбы останемся — вскоре и выйти некуда будет.

— Ты правильно говоришь, — садясь к окну, сказал Федор Иванович. — По частям истопчем красоту — тогда, считай, внуки нас проклянут. Если тебе нравится быть инспектором, зачем оставлять эту должность? Машинным маслом успеешь руки испачкать. А вот возвратить для людей красоту природы — чем можно их отблагодарить лучше? Она, эта красота, под нашим носом, да, к сожалению, у воров длинные руки. Руби их, и все будут тебя уважать…

— Ну-у, отец, ты только бы руки рубил, — Вите даже стало не по себе от услышанного. Тогда заброшенные деревни кто возродит? Безрукие? — И обращаясь уже к Числаву: — Ты навестить нас пришел или какие-нибудь дела провертываешь?

— Дело есть, Витек, дело… Хочу тебя и Миколя Нарваткина спросить: браконьеров ловить не пойдем? Сто прорубей вырыли, черти, на Суре.

— Почему бы не выйти? Это неплохое дело. Только Миколя сегодня не найдешь. Уехал в Кочелай за шифером. Вот приедет, поговорю с ним. Думаю, поможет, он наш человек.

— Наш-то наш, да чужую жену загробастал. Что он, девушку не мог найти — в такой скандал влез? — вступил в разговор старший Пичинкин.

— Это, отец, не наше дело. Пусть Миколь с Розой как-нибудь сами, без нас, разберутся, — сказал Виктор.

— Тогда и ты к чужой жене привяжешься? Смотри у меня, ребра поломаю!

— Поломаешь, поломаешь… Сначала глину подай. Если так будешь чесать языком, то до утра печь не сложим.

Числав хотел было уйти — людям некогда, но здесь неожиданно стукнули в сенную дверь. Витя сполоснул руки и вышел открывать. Зашел с девушкой, которая была вся в снегу. Судосев сразу узнал ее. Это была внучка Филиппа Куторкина, Сима, которая с родителями живет в Саранске, во время учебы Витя жил у них.

— Вот ты спрашиваешь, где невесты? — старший Пичинкин окинул сына теплым взглядом и, повернувшись к Числаву, с хитринкой спросил: — Свадьбу, никак, сегодня справим? Так, красавица?

Девушка, с которой Виктор уже успел снять пальто, опустила голову.

— Ты, отец, вновь с теми же насмешками, — буркнул Витя.

— Тогда я пошел, до свидания, — Судосев не стал тянуть время, ему еще нужно попасть в Кочелай. Повернулся к гостье, тихо произнес: — Светлого счастья вам в этом доме…

Витя кивнул, словно этим уверял: как же не будет счастья, если невеста сама ласточкой прилетела, и он ее никогда, уже никогда не отпустит.

* * *

С сильными морозами, как из-под жернова сыплющейся мукой, завьюжили метели. Словно не поземка несла их, а тысячи чертей накинулись. У-ув-авв-увв! — стонало-причитало вокруг, все живое пугало.

Съежилась и Вармазейка. Где тут по улице гулять — дети из домов не выходили. Выйдешь — без носа останешься, заморозишь.

Сергей с Валерой третий день не учились — школу закрыли. Сидят парнишки на печи и играют в бобы. Этими бобами бабушка гадает, раньше их не разрешала и руками трогать. Смотрела, смотрела — ничем их не унять, взмахнула рукой: «Играйте уж, окаянные, силу гадания все равно отняли…»

Где детские игры — там и драки. Сергей схватил горсть бобов и сразу же в лоб брату. Старший тоже не остался без сдачи — по уху младшего шлепнул. Вышла из передней мать, взяла веник и давай их лупить. Не зашла бы бабка, такой рёв начался — хоть из дома убегай.

Только зашла она, и сразу же к внукам:

— Вы почему на улицу не идете? Там хоть босиком бегай…

Подошла к иконам, зажгла свечу, встала на колени и начала молиться. Помолилась и тихо произнесла, словно уверяя кого-то:

— Кто сказал, что Инешкепаза нет? Он всегда с нами, грешными… Быстрее бегите к центру села!

Парнишки обули валенки, одели шубенки и вышли на крыльцо. В синем небе ребенком улыбалось солнце, похожее на желтое решето. Улыбалось, словно его кто-то щедро угостил масляными блинами. Только сугробы говорили, что зима еще только в самой середине: они приподняли плечи, как ворохи зерна, и — арк-ёрк! — скрипели зубами. Почувствовали, что силы слабеют!

К крыльцу вышла и бабка. Осмотрела развешенное на веревке белье и с теплотой сказала детям:

— Не колокол, внучата, привезли с Нижнего — весну возвратили! Скоро поднимать будут…

Парнишки заспешили туда, где шестеро русских с Урклея построили церковь. Она деревянная, покрашена голубой краской, окна — темные, с железными решетками.

Полсела собралось около церкви — между людьми и палец не просунешь. Некоторые пришли помогать, а другие, как Сергей с Валерой — смотреть. Ребята не удержались, подлезли ближе к колоколу и удивились: его охватом двух рук не измеришь. И высота почти со столб! Вот это ко-ло — кол!

— Вы, дети, под ногами не мешайте, отойдите в сторону. Друзья, в сто-рону отойдите, в сто-рону! — разгонял ротозеев председатель сельского Совета Куторкин. Сам дядя Сёма хлопал варежками. Варежки большие, из бычьего меха.

Среди всех стояли Вечканов с Борисовым, главой администрации района. Они беседовали о каком-то собрании, которое, видимо, хотели провести вечером.

Ребята залезли на крыльцо соседнего дома, откуда все видно, но здесь столкнулись с дедом.

— Не замерзнете, внучата? — спросил тот.

— Не замерзнем, — за себя и за братишку ответил Сергей. Сам рукавом шубы вытер нос.

Пригнали кран. Эту длинную, с толстым тросом машину ребята видели и в прошлое лето, когда в Бычьем овраге на дне пруда стелили плиты. Си-ильная она, на четырех колесах!

Бодонь Илько, водитель, во весь рот улыбался. Такую машину ему дали — что даже позавидуешь!

— Он что, самосвал снова оставил? — обратился Сергей к Валере.

— Почему оставил? Этот кран он пригнал с Кочелая на один день. Вот колокол поднимет, потом снова отгонит.

— Дядя Миколь что наверху делает?

— Закрепить колокол, видать, хочет, — ответил Валера и притих. Что другое скажешь — сам впервые видит такое.

Миколь высунул наружу голову — шапка большекрылой вороной полетела вниз.

Внизу кричали:

— Держись, Микитич, так и сам свалишься!

— Смотри, на небе не оставайся!

— Инешке там не виден?..

Нарваткин, улыбаясь, смотрел вниз и сам не выдержал, засмеялся:

— Здесь меня доброе слово батюшки сохранит. Не ошибся, отец Гавриил?

Кочелаевский рыжий священник, который беседовал с настоятелем вармазейской церкви, подошел к крану, прошептал что-то Бодонь Илько, а тот словно всю жизнь этого ждал.

Кран заработал, и перевернутой большой рюмкой медный колокол поднялся над головами. Не колокол плыл по воздуху — большое солнце!

Миколь Нарваткин схватил его двумя руками, стал тянуть в колокольню, да сил не хватало. И он крикнул вниз:

— Помощники нужны!

Витя Пичинкин и Игорь Буйнов хотели пройти к лестнице, которая вела наверх, но батюшка Вадим встал перед ними и сказал:

— Сначала, антихристы, помолитесь на коленях. В святой храм без благословения не пущу!

Игорь вернулся на свое место, Пичинкин не стал высомерничать — упал на колени около занесенного снегом крыльца и перекрестился.

— Пусть Верепаз всегда с тобой будет! — сказал батюшка и открыл церковь.

Долго Миколь с Витей возились около колокола. Наконец-то он был закреплен на колокольне, и Пичинки слез.

Куторкин не выдержал и крикнул:

— Как там, Миколь Никитич, скоро начнешь?!

Нарваткин вновь высунул голову и ответил:

— Слушайте, друзья! У кого есть грехи, тот пусть уходит.

Казань Эмель беседовал с внуками и этих слов не слышал. И здесь он вспомнил…

— Ой, ребятки, я совсем без памяти! — затряслись у него ноги.

— Что случилось, дед? — удивился Валера.

— Как что, перед уходом затопил печку, воду хотел погреть и совсем про это забыл… Как бы пожара не было! — И побежал к конюшне.

Нарваткин, видя это, произнес:

— Во-он, один уже «отпустил» свои гре-хи!..

Бум-бом, бум-бом! — застонал колокол, содрогая округу.

Не небо простиралось над людьми — плывущие звонкие облака. Большой отарой овец они спешили на запад, словно боялись остановить красивый звон…

Сначала от него село вздрогнуло, потом окна просветлели. Или это виднелось так людям: не колокол, а солнце так их осветило? Солнце, конечно! Но не только оно, но и колокол чувствовал себя над всеми главенствующим…

* * *

С Вармазейки Борисов вернулся в полночь. Не успел раздеться, как в дверь постучали. Открыл — у порога стояла соседка. Она спешила, будто кто-то гнался за ней и начала рассказывать: Галю положили в больницу — видимо, рожать собралась. Юрий Алексеевич не стал расспрашивать, кто и когда отвез. Он уже хотел идти навестить жену, но соседка остановила: в это время кто пустит, да и какая от него помощь?..

После ее ухода Юрий Алексеевич выпил чаю и прилег на диван. Как ни старался уснуть, сон не шел. Он смотрел на темный потолок и думал о жене. В последнее время характер Гали очень изменился. Сейчас она не обижалась, как раньше, на то, почему он с работы приходит поздно и рано уходит из дома. Весь район у него в руках. За всё надо отвечать. За любое дело сначала сам берись, потом другие за тобой потянутся. Чем еще он был удивлен — жена не вспоминала о беременности. Это сам заметил, когда однажды за завтраком увидел ее лицо в пятнах. И вот Галя в больнице…

Юрий Алексеевич прилег на диван и стал читать. Попался ему слабый роман, где была описана жизнь одной сельской семьи. Герои — муж и жена — каждое утро, целуясь, встречают. Целуясь, ночи проводят. Сказка, а не жизнь!

Отложив книгу, открыл форточку. На улице все вьюжило. «К весне всегда так бывает», — мелькнуло в голове у Борисова. И вспомнилось ему сегодняшнее совещание, которое провели в вармазейском колхозе. Здесь будто иголки вонзились ему в грудь. Это как же так: большое село, а работать некому, фермеров не находят? Боятся трудностей? Нет, люди там любят трудиться. Один Варакин что стоит: с лошадиную голову свеклу в прошлом году вырастил. Почему бы Бодонь Илько, брату жены, поле не взять, сил не хватит? За рулем, конечно, легче, да и руки не грязнеют. А ведь они — не калачи, вместо хлеба их не подашь на стол. Земля пачкает руки, от нее устаешь, и поясница ноет, но взамен земля отдает сторицей за труд, душу вдохновляет…

Думал Борисов, а у самого в груди щемило. Здесь еще капризный ветер мысли тревожил. Тот, видимо, не остановится, будто зимнюю ночь боится потерять. Зимнюю ночь не измеришь километрами, она длиннее длинного, да что поделаешь — раньше времени солнце не поднимется…

К утру поземка, наконец-то, перестала кружить, и улица легко вздохнула, открылась всем своим пространством.

Юрий Алексеевич направился в больницу, хоть шел пятый час и Кочелай спал: ни людских голосов, ни лая собак. С большой дороги он спустился к березняку и пошел по нему по вьющейся тропке.

Поблизости виднелась больничная водокачка. Одним окном она смотрела на лес, другим — на село. Окна были грустными-грустными, будто о чем-то горевали.

Больничный двухэтажный дом, который подняли этим летом, опоясан высоким забором. За ним стояли березы. И они, шурша, пели только лишь себе понятные песни.

Юрий Алексеевич зашел в приемную, стал ждать. И вот в левосторонней палате открылась дверь и оттуда вышла в белом халате девушка. Высокая, тонконогая. Увидела Борисова, тигрицей накинулась:

— Ой, вы как сюда попали? Без разрешения, в такую рань? — Протерла мутные после сна глаза, видимо, только встала, и снова за свое: — Сюда мужчин не пускают, здесь…

— Я пришел навестить Борисову. Ждал, ждал утра и не выдержал. — И он виновато стал говорить, что беспокоится за здоровье жены.

— А-а, вы к Галине Петровне?.. У ней пока не начались… Видимо, подняла что-нибудь тяжелое, вот и привезли раньше времени. — Девушка зашла в третью палату, но вскоре снова вышла. — Галина Петровна спит. Вы идите. Если будет нужно, мы сами позвоним…

Борисов, вспоминал, вспоминал, что тяжелое подняла жена в последние дни, но ничего такого не смог припомнить. И он понял: девушка, скорее всего, практикантка. С сожалением махнул рукой и пошел домой. Через два часа, уже из своего кабинета, сам позвонил в больницу. Трубку взяла санитарка. Пойдет, сказала, кого-нибудь спросит. «Велели вам передать, — потом, заикаясь, стала говорить она, — пока еще не начались роды… Ждите…» Борисов попросил к телефону врача. Та ему сказала:

— Ничего пока нет…

— Але, але! Как нет? На днях, на днях должно быть! — кричал Борисов в трубку.

Пи-пи-пи! — раздалось в ушах. Сломя голову он побежал в больницу. Когда зашел в ту же приемную, ему загородила дорогу старая женщина.

— Тихо, тихо… Около нее врачи, не переживайте…

В это время раздался пронзительный крик.

Видать, кто-то родила…

— Моя? — растерялся Юрий Алексеевич.

— Твоя, твоя. Сына! На четыре кило!..

— Как четыре?!.

— Вот жена привезет его домой и взвесите, — женщина скривила губы, будто этим показывала: эка, какие вы, мужчины, недотепы. И добавила: — Потише говорите, сюда не разрешают пускать…

Борисов вышел на крыльцо и, прижавшись спиной к входной двери, легко вздохнул: «Сынок у меня есть, сынок!..»

На улице была теплынь. Белоствольные березы о чем-то счастливо шептались. О весне? Придет весна, как не придет! Вон, небо ребенком улыбается, даже ветер смягчился.

«Весна придет, и новые заботы вольются в твою жизнь», — будто кто-то прошептал в ухо Юрию Алексеевичу. «Вольются, как не вольются, поэтому она и приходит на землю. Только бы как от дел не отстать», — подумал Борисов. «Не от-ста-нешь, не отста-нешь, не отста-нешь», — будто в такт успокаивали его широкие шаги.

Когда он услышал весть о рождении сына, сердце у него забилось так, словно птицей готово было выпорхнуть из груди. Радовался Борисов и в то же время переживал о будущих днях: что хорошего они принесут, что плохого?..

Ой, мать-кормилица, да что об этом раньше времени думать — жизнь сама покажет, на что ты способен, чего ты стоишь. Жизнь очень часто похожа на птицу… У каждого она — своя. Нам дорожить своей землей, родными до боли полями, беречь свою совесть. Жизнь сельчан похожа на перепелку. А перепелка — птица особенная, она хлеба прославляет, не может жить без ржаного поля… А где хлеб, там и песни! Кочкодыкесь — паксянь нармунь!24

1988 г.