Воспоминания

Достоевская Анна Григорьевна

Часть девятая. 1878-1879 гг.

 

 

 

I

1878 год

Великим постом 1878 года Вл. С. Соловьев прочел ряд философских лекций, по поручению Общества любителей духовного просвещения, в помещении Соляного городка. Чтения эти собирали полный зал слушателей; между ними было много и наших общих знакомых. Так как дома у нас все было благополучно, то на лекции ездила и я вместе с Федором Михайловичем {207}.

Возвращаясь с одной из них, муж спросил меня:

- А не заметила ты, как странно относился к нам сегодня Николай Николаевич (Страхов)? И сам не подошел, как подходил всегда, а когда в антракте мы встретились, то он еле поздоровался и тотчас с кем-то заговорил. Уж не обиделся ли он на нас, как ты думаешь?

- Да и мне показалось, будто он нас избегал, - ответила я. - Впрочем, когда я ему на прощанье сказала: “Не забудьте воскресенья”, - он ответил: “Ваш гость”.

Меня несколько тревожило, не сказала ли я, по моей стремительности, что-нибудь обидного для нашего обычного воскресного гостя. Беседами со Страховым муж очень дорожил и часто напоминал мне пред предстоящим обедом, чтоб я запаслась хорошим вином или приготовила любимую гостем рыбу.

В ближайшее воскресенье Николай Николаевич пришел к обеду, я решила выяснить дело и прямо спросила, не сердится ли он на нас.

- Что это вам пришло в голову, Анна Григорьевна? - спросил Страхов.

- Да нам с мужем показалось, что вы на последней лекции Соловьева нас избегали.

- Ах, это был особенный случай, - засмеялся Страхов. - Я не только вас, но и всех знакомых избегал. Со мной на лекцию приехал граф Лев Николаевич Толстой. Он просил его ни с кем не знакомить, вот почему я ото всех и сторонился.

- Как! С вами был Толстой? - с горестным изумлением воскликнул Федор Михайлович. - Как я жалею, что я его не видал! Разумеется, я не стал бы навязываться на знакомство, если человек этого не хочет. Но зачем вы мне не шепнули, кто с вами? Я бы хоть посмотрел на него!

- Да ведь вы по портретам его знаете, - смеялся Николай Николаевич.

- Что портреты, разве они передают человека? То ли дело увидеть лично. Иногда одного взгляда довольно, чтобы запечатлеть человека в сердце на всю свою жизнь. Никогда не прощу вам, Николай Николаевич, что вы его мне не указали! {208}

И в дальнейшем Федор Михайлович не раз выражал сожаление о том, что не знает Толстого в лицо.

 

II

К воспоминаниям 1878 года

16 мая 1878 года нашу семью поразило страшное несчастие: скончался наш младший сын Леша. Ничто не предвещало постигшего нас горя: ребенок был все время здоров и весел. Утром в день смерти он еще лепетал на своем не всем понятном языке и громко смеялся с старушкой Прохоровной, приехавшей к нам погостить пред нашим отъездом в Старую Руссу. Вдруг личико ребенка стало подергиваться легкою судорогою; няня приняла это за родимчик, случающийся иногда у детей, когда у них идут зубы; у него же именно в это время стали выходить коренные. Я очень испугалась и тотчас пригласила всегда лечившего у нас детского доктора, Гр. А. Чошина, который жил неподалеку и немедленно пришел к нам. По-видимому, он не придал особенного значения болезни, что-то прописал и уверил- что родимчик скоро пройдет. Но так как судороги продолжались, то я разбудила Федора Михайловича, который страшно обеспокоился. Мы решили обратиться к специалисту по нервным болезням, и я отправилась к профессору Успенскому. У него был прием, и человек двадцать сидело в его зале. Он принял меня на минуту и сказал, что как только отпустит больных, то тотчас приедет к нам; прописал что-то успокоительное и велел взять подушку с кислородом, который и давать по временам дышать ребенку. Вернувшись домой, я нашла моего бедного мальчика в том же положении: он был без сознания и от времени до времени его маленькое тело сотрясалось от судорог. Но, по-видимому, он не страдал: стонов или криков не было. Мы не отходили от нашего маленького страдальца и с нетерпением ждали доктора. Около двух часов он наконец явился, осмотрел больного и сказал мне: “Не плачьте, не беспокоитесь, это скоро пройдет!” Федор Михайлович пошел провожать доктора, вернулся страшно бледный и стал на колени у дивана, на который мы переложили малютку, чтоб было удобнее смотреть его доктору. Я тоже стала на колени рядом с мужем, хотела его спросить, что именно сказал доктор (а он, как я узнала потом, сказал Федору Михайловичу, что уже началась агония), но он знаком запретил мне говорить. Прошло около часу, и мы стали замечать, что судороги заметно уменьшаются. Успокоенная доктором, я была даже рада, полагая, что его подергивания переходят в спокойный сон, может быть, предвещающий выздоровление. И каково же было мое отчаяние, когда вдруг дыхание младенца прекратилось и наступила смерть. Федор Михайлович поцеловал младенца, три раза его перекрестил и навзрыд заплакал. Я тоже рыдала; горько плакали и наши детки, так любившие нашего милого Лешу.

Федор Михайлович был страшно поражен этою смертию. Он как-то особенно любил Лешу, почти болезненною любовью, точно предчувствуя, что его скоро лишится. Федора Михайловича особенно угнетало то, что ребенок погиб от эпилепсии, - болезни, от него унаследованной. Судя по виду, Федор Михайлович был спокоен и мужественно выносил разразившийся над нами удар судьбы, но я сильно опасалась, что это сдерживание своей глубокой горести фатально отразится на его и без того пошатнувшемся здоровье. Чтобы хоть несколько успокоить Федора Михайловича и отвлечь его от грустных дум, я упросила Вл. С. Соловьева, посещавшего нас в эти дни нашей скорби, уговорить Федора Михайловича поехать с ним в Оптину пустынь, куда Соловьев собирался ехать этим летом. Посещение Оптиной пустыни было давнишнею мечтою Федора Михайловича, но так трудно было это осуществить. Владимир Сергеевич согласился мне помочь и стал уговаривать Федора Михайловича отправиться в Пустынь вместе. Я подкрепила своими просьбами, и тут же было решено, что Федор Михайлович в половине июня приедет в Москву (он еще ранее намерен был туда ехать, чтобы предложить Каткову свой будущий роман) и воспользуется случаем, чтобы съездить с Вл. С. Соловьевым в Оптину пустынь. Одного Федора Михайловича я не решилась бы отпустить в такой отдаленный, а главное, в те времена столь утомительный путь. Соловьев хоть и был, по моему мнению, “не от мира сего”, но сумел бы уберечь Федора Михайловича, если б с ним случился приступ эпилепсии.

На меня смерть нашего дорогого мальчика произвела потрясающее впечатление: я до того потерялась, да того грустила и плакала, что никто меня не узнавал. Моя обычная жизнерадостность исчезла, равно как и всегдашняя энергия, на место которой явилась апатия, Я охладела ко всему: к хозяйству, делам и даже к собственным детям - и вся отдалась воспоминаниям последних трех лет. Многие мои сомнения, мысли и даже слова запечатлены Федором Михайловичем в “Братьях Карамазовых” в главе “Верующие бабы”, где потерявшая своего ребенка женщина рассказывает о своем горе старцу Зосиме.

Федор Михайлович очень мучился моим состоянием: он уговаривал, упрашивал меня покориться воле божьей, с смирением принять ниспосланное на нас несчастие, пожалеть его и детей, к которым, по его мнению, я стала “равнодушна”. Его уговоры и увещания на меня подействовали, и я поборола себя, чтобы своею экспансивною горестью не расстраивать еще более моего несчастного мужа.

Тотчас после похорон Алеши (мы похоронили его на Больше-Охтенском кладбище) мы переехали в Старую Руссу, а затем 20 июня Федор Михайлович уже был в Москве. Здесь ему очень скоро удалось сговориться с редакцией “Русского вестника” по поводу непечатания в следующем 1879 году нового его романа {209}. Окончив это дело, Федор Михайлович поехал в Оптину пустынь. История его путешествия или, вернее, “блуждании” с Вл. С. Соловьевым описана моим мужем в его письмо ко мне от 29 июня 1878 года {210}.

Вернулся Федор Михайлович из Оптиной пустыни как бы умиротворенный и значительно успокоившийся и много рассказывал мне про обычаи Пустыни, где ему привелось пробыть двое суток. С тогдашним знаменитым “старцем”, о. Амвросием, Федор Михайлович виделся три раза: раз в толпе при народе и два раза наедине, и вынес из его бесед глубокое и проникновенное впечатление. Когда Федор Михайлович рассказал “старцу” о постигшем нас несчастии и о моем слишком бурно проявившемся горе, то старец спросил его, верующая ли я, и когда Федор Михайлович отвечал утвердительно, то просил его передать мне его благословение, а также те слова, которые потом в романе старец Зосима сказал опечаленной матери… {Пропуск в рукописи {211}.} Из рассказов Федора Михайловича видно было, каким глубоким сердцеведом и провидцем был этот всеми уважаемый “старец”.

Вернувшись осенью в Петербург, мы не решились остаться на квартире, где все было полно воспоминаниями о нашем умершем мальчике, и поселились в Кузнечном переулке, в доме No <5>, где через два с половиной года было суждено судьбою умереть моему мужу.

Квартира наша состояла из шести комнат, громадной кладовой для книг, передней и кухни и находилась во втором этаже. Семь окон выходили на Кузнечный переулок, я кабинет мужа находился там, где прибита в настоящее время мраморная доска. Парадный вход (ныне заделанный) расположен под нашей гостиной (рядом с кабинетом).

Как ни старались мы с мужем покориться воле божьей и не тосковать, забыть нашего милого Лешу мы не могли, и вся осень и наступившая зима были омрачены печальными воспоминаниями. Потеря наша повлияла на мужа в том отношении, что он, и всегда страстно относившийся к своим деткам, стал их еще сильнее любить и сильнее за них тревожиться.

Внешняя жизнь шла по-прежнему: Федор Михайлович усиленно работал над планом своего нового произведения (составление плана романа всегда было главным делом в его литературных работах и самым трудным, так как планы некоторых романов, например романа “Бесы”, переделывались иногда по нескольку раз). Работа шла настолько-успешно, что уже в декабре 1878 года, кроме составленного плана, было написано около десяти печатных листов романа “Братья Карамазовы”, которые и были напечатаны в январской книжке “Русского вестника” за 1879 год.

В декабре 1878 года (14-го) Федор Михайлович принимал участие в литературно-музыкальном вечере в Зале Благородного собрания в пользу Бестужевских Курсов. Он прочел из романа “Униженные” “рассказ Нелли”. Что всех слушателей поразило в чтении Федора Михайловича - это было необыкновенное простодушие, искренность, как будто читал не автор, а рассказывала про свою горькую жизнь девушка-подросток. Было особенное искусство в том, чтобы столь простым чтением произвести на слушателей неизгладимое впечатление. Курсистки чрезвычайно горячо принимали читавшего, и, я помню, мужу было очень приятно быть среди этой восторженной молодежи, так искренно к нему относившейся. Впоследствии Федор Михайлович с особенным удовольствием откликался на зовы читать в пользу учащегося юношества {212}.

 

III

1878 год. Знакомство с великими князьями

Когда в предпоследнем номере “Дневника писателя” появилось извещение, что Федор Михайлович по болезненности прекращает свое издание {213}, муж стал получать от подписчиков и читателей “Дневника писателя” сочувственные письма, в которых одни соболезновали по поводу его болезни и желали ему выздоровления, другие выражали сожаление о прекращении журнала, так чутко отзывавшегося на все, что волновало в то время общество! Некоторые высказывали пожелание, чтобы Федор Михайлович, если его обременяет ежемесячный выпуск журнала, выдавал бы свой “Дневник” без определенного срока, когда здоровье и силы это позволят, но чтоб было можно хоть изредка слышать его искренние суждения о выдающихся событиях текущей жизни. Таких писем в начале года пришло более сотни, и письма эти производили на мужа самое доброе впечатление. Они доказывали Федору Михайловичу, что у него есть единомышленники и что общество ценит его беспристрастный голос и верит ему. По этому поводу у меня сохранилось напечатанное письмо Федора Михайловича к его другу Ст. Д. Яновскому {214}, которое здесь выписываю:

“Вы не поверите, до какой степени я пользовался сочувствием русских людей в эти два года издания. Письма одобрительные и даже искренно выражавшие любовь приходили ко мне сотнями. С октября, когда объявил о прекращении издания, они приходят ежедневно, со всей России, из всех (самых разнородных) классов общества, с сожалениями и с просьбами не покидать дела. Только совестливость мешает мне высказать ту степень сочувствия, которую мне все выражают. И если б вы знали, сколько я сам научился, в эти два года издания из этих сотен писем русских людей. А главная наука в том, что истинно русских людей, не с исковерканным интеллигентно-петербургским взглядом, а с истинным и правым взглядом русского человека, оказалось несравненно больше у нас в России, чем я думал два года назад. До того больше, что даже в самых горячих желаниях и фантазиях моих я не мог бы этого результата представить. Поверьте, что у нас в России многое совсем не так безотрадно, чем прежде казалось, а главное - многое свидетельствует о жажде новой, правой жизни, о глубокой вере в близкую перемену в образе мыслей нашей интеллигенции, отставшей от народа и не понимающей его даже вовсе. Вы сердитесь на Краевского, но он не один; все они отрицали народ, смеялись и смеются над движением его и таким ярким святым проявлением его воли и формой, в которой он представил свое желание. С тем эти господа и исчезнут, слишком устарели и измочалились. Не понимающие народа теперь должны, несомненно, примкнуть к биржевикам и жидам, и вот final представителей нашей “передовой” мысли. Но идет новое. В армии наша молодежь и наши женщины (сестрицы) показали другое, чем все ожидали и о чем все пророчествовали. Будем ждать.

(Краевский же служит известным лицам, и, кроме того, на мой взгляд, хотел отличиться оригинальностью еще с сербской войны. Задавшись раз, уже не мог оставить.) Впрочем, здесь у нас мало толку во всех даже газетах, кроме “Московских ведомостей” и их политических передовых, ценимых за границей очень. Остальные газеты эксплуатируют лишь минуту. Во всех сотнях писем, которые я получил в эти два года, всего более хвалили меня за искренность и честность мысли: значит, этого-то всего более и недостает у нас, этого-то и жаждут, этого-то и не находят. Граждан у нас мало в представителях интеллигенции” {215}.

Шестого февраля 1878 года Федор Михайлович получил от Непременного Секретаря Академии Наук следующую бумагу:

“Императорская Академия Наук, желая выразить свое уважение к литературным трудам вашим, избрала вас, милостивый государь, в свои члены-корреспонденты по Отделению Русского Языка и Словесности”.

Избрание это состоялось в торжественном заседании Академии 29 декабря 1877 года.

Федор Михайлович был очень доволен этим избранием, хотя и несколько запоздалым (на 33-й год его деятельности) сравнительно с его сверстниками по литературе {216}.

Припоминаю, что в начале 1878 года Федор Михайлович бывал на обедах, которые устраивались каждый месяц Обществом литераторов в разных ресторанах: у Бореля, в “Малоярославце” и др. Приглашения рассылались за подписью знаменитого химика Д. И. Менделеева. На этих обедах собирались исключительно литераторы самых различных партий, и здесь Федор Михайлович встречался со своими самыми заклятыми литературными врагами. За зиму (1878 года) Федор Михайлович побывал на этих обедах раза четыре и всегда возвращался с них очень возбужденный и с интересом рассказывал мне о своих неожиданных встречах и знакомствах.

В начале 1878 года произошел и еще один случай, приятно повлиявший на Федора Михайловича: его посетил Дмитрий Сергеевич Арсеньев, воспитатель великих князей Сергия и Павла Александровичей. Арсеньев высказал желание познакомить своих воспитанников с известным писателем, произведениями которого они интересуются. Арсеньев добавил, что является от имени государя, которому желалось бы, чтобы Федор Михайлович своими беседами повлиял благотворно на юных великих князей {217}.

Федор Михайлович в то время был погружен в составление плана романа “Братья Карамазовы”, и отрываться от этого дела было трудно, но желание царя-освободителя было, конечно, для него законом. Федору Михайловичу приятно было сознавать, что он имеет возможность исполнить хотя бы небольшое желание лица, пред которым он всегда благоговел за великое дело освобождения крестьян, - за осуществление мечты, которая была дорога ему еще в юности и за которую отчасти он так жестоко пострадал в свое время.

Пятнадцатого марта Федор Михайлович получил от Д. С. Арсеньева следующее письмо:

“Много прошло времени со дня моего с вами знакомства; после разговора с вами я еще более убедился, что всего лучше устроить так, чтобы знакомство великих князей с вами не казалось им сделанным по родительскому совету или воспитательскому приказанию, а исходило от собственного желания - и вот на внушенье оного посредством (по-видимому) случайных разговоров прошло довольно времени; во время же масленицы и первой недели поста (говенье) я опасался, что за впечатлениями других порядков не сделалось бы впечатление от первой встречи с вами менее сильным, и вот почему только теперь прихожу просить вас о исполнении обещания” {218}.

Свидание с великими князьями произвело на Федора Михайловича самое благоприятное впечатление: он нашел, что они обладают добрым сердцем и недюжинным умом и умеют в споре отстаивать (не только) свои, иногда еще незрелые убеждения, но умеют с уважением относиться и к противоположным мнениям своих собеседников.

Видимо, знакомство с Федором Михайловичем произвело и на великих князей хорошее впечатление, и приглашения стали повторяться. Не застав раз моего мужа дома, Д. С. Арсеньев оставил следующее письмо (23 апреля 1878 года):

“…Если вас не стеснит приехать к 5 1/2, вы меня очень одолжите, ибо желал бы поговорить с вами наедине до великих князей. Мне бы хотелось просить вас коснуться той роли, которую они бы могли иметь среди нынешнего состояния общества, той пользы, которую бы они должны приносить, и о том, как бы естественнее к этому подойти, мне бы очень хотелось поговорить с вами” {219}.

Сношения Федора Михайловича с великими князьями продолжались до самой смерти. Их высочества, бывшие в 1881 году за границей, прислали мне по поводу моей утраты в высшей степени сочувственную телеграмму.

Бывая у великих князей, Федор Михайлович имел случай познакомиться с великим князем Константином Константиновичем. Это был в то время юноша, искренний и добрый, поразивший моего мужа пламенным отношением ко всему прекрасному в родной литературе. Федор Михайлович провидел в юном великом князе истинный поэтический дар и выражал сожаление, что великий князь избрал, по примеру отца, морскую карьеру {220}, тогда как, по мнению моего мужа, его деятельность должна была проявиться на литературной стезе; его предсказание блестяще исполнилось впоследствии {221}. С молодым великим князем у моего мужа, несмотря на разницу лет, установились вполне дружеские отношения, и он часто приглашал мужа к себе побеседовать глаз на глаз или созывал избранное общество и просил мужа прочесть, по своему выбору, что-либо из его нового произведения. Так, раза два-три Федору Михайловичу случилось читать у великого князя, в присутствии супруги наследника цесаревича, ее высочества великой княгини Марии Федоровны, Марии Максимилиановны Баденской и других особ императорской семьи. У меня сохраняется несколько чрезвычайно дружелюбных писем великого князя к моему мужу {222}, а когда он скончался, то его высочество, кроме телеграммы, прислал мне сочувственное письмо. Среди множества соболезновательных писем, полученных мною в 1881 году, меня особенно тронуло письмо его высочества. Зная его сердечное отношение к моему мужу, я была убеждена, что он искренно, всею душою скорбит о кончине Федора Михайловича.

Не могу отказать себе в удовольствии сообщить письмо этого, увы, столь рано ушедшего в другой мир прекрасного человека:

“Фрегат “Герцог Эдинбургский”, Неаполь. 14/26 февраля 1881 года.

Многоуважаемая Анна Григорьевна.

Вы понесли тяжелую, незаменимую утрату, и не вы одни, но и вся Россия глубоко скорбит с вами о потере великого человека, несшего всю свою жизнь ей в жертву. Милосердный бог, даровав вам нелегкий крест, ниспосылает вам в то же время и редкое утешение: ваше тяжкое горе разделяется и оплакивается всеми вашими соотечественниками, всеми, знавшими лично и не знавшими Федора Михайловича.

Далекое плавание помешало мне раньше узнать о постигшей наше отечество скорби, и только вчера я был поражен, как громом, горестным известием. Хотя до сих пор я и не имел случая с вами познакомиться, - теперь, в эти грустные минуты, я не могу отказать себе в непреодолимом желании выразить вам все мое глубокое, искреннее, душевное участие к поразившей вас печали. Как русский вообще и как знакомый и искренне, сердечно любивший вашего незабвенного мужа, я не могу не высказать вам своего соболезнования к вашей душевной ране, всего, что я теперь чувствую и что слова не могут передать. Простите мне вольность, с которою я обращаюсь к вам в эти высокие, тяжелые минуты, когда ничто земное не может дать вам утешения, и верьте чистосердечности моих чувств.

Всецело преданный вам Константин”.

Великий князь, прибыв на погребение государя императора Александра II, чрез графиню А. Е. Комаровскую выразил желание со мною увидеться. По приглашению графини, я приехала к ней вечером и провела несколько часов в беседе с великим князем. С чувством искренней благодарности вспоминаю я то, что он говорил мне о моем незабвенном муже, о том сильном и благодетельном влиянии, которое имел на него покойный. Великий князь пожелал видеть моих детей, о которых ему с таким восторгом говорил их отец. Уезжая в плавание, великий князь пригласил меня с детьми в страстной четверг; здесь дети мои “красили яйца” и получили от пего подарки. Затем на святей неделе великий князь посетил меня и подарил мне и двум моим детям свой портрет (в морской форме) с дружественными надписями {223}.

Впоследствии, когда основалась школа имени Федора Михайловича в Старой Руссе, великий князь Константин Константинович пожелал присоединиться к числу лиц, захотевших ей помочь стать на ноги, ежегодным взносом в количестве пятидесяти рублей, что школа приняла с глубокою благодарностью.

 

IV

1878 год. Приезд поклонницы

Как-то раннею весною 1878 года мы мирно всей семьей сидели за обедом. Освежившись долгой прогулкой, Федор Михайлович был в очень хорошем настроении и весело беседовал с детьми. Вдруг раздался сильный звонок, девушка побежала отворить, и мы чрез полуоткрытую в переднюю дверь услышали, как чей-то женский, несколько визгливый голос произнес:

- Жив еще?

Девушка, не понявшая вопроса, молчала.

- Я спрашиваю, жив ли еще Федор Михайлович?

- Они живы-с, - ответила оторопевшая девушка.

Я хотела пойти узнать, в чем дело, но Федор Михайлович, сидевший ближе к двери, опередил меня, быстро вскочил и почти выбежал в переднюю.

К нему навстречу поднялась со стула немолодая дама, которая, простирая к нему руки, воскликнула:

- Вы живы, Федор Михайлович? Как я рада, что вы еще живы!

- Но, сударыня, что с вами? - воскликнул в свою очередь изумленный Федор Михайлович. - Я жив и намерен еще долго жить!

- А у нас в Харькове разнеслись слухи, - говорила в волнении дама, - что жена ваша вас бросила, что от измены ее вы тяжко заболели и лежите без помощи, и я тотчас выехала, чтоб за вами ухаживать. Я к вам прямо с машины!

Слыша возгласы, я тоже вышла в переднюю и нашла Федора Михайловича в полном негодовании:

- Слышишь, Аня, - обратился он ко мне, - какие-то негодяи распустили сплетню, будто ты от меня убежала, как это тебе покажется? Нет, как это тебе покажется?!!

- Да успокойся, дорогой, не волнуйся, - говорила я, - это какое-нибудь недоразумение. Уйди, пожалуйста, тебя в передней продует. - И я потихонечку потянула Федора Михайловича в сторону столовой. Он меня послушался, ушел, и еще долго слышались из столовой его негодующие восклицания.

Я же разговорилась с незнакомкою, которая оказалась учительницею, очень доброю, но не особенно, должно быть, умною особой. Ее, кажется, прельстила мысль ухаживать за знаменитым писателем, которого покинула негодная жена, и возможно, что проводить его в лучший мир, а затем гордиться остальную жизнь тем, что он скончался на ее руках. Мне было донельзя жаль бедную незнакомку, очевидно, серьезно взволнованную, и, извинившись, я отошла на минутку в столовую и сказала мужу, что хочу накормить ее обедом.

Федор Михайлович замахал руками и зашептал: “Да, позови ее, только дай мне сначала уйти!”, вскочил с места и ушел к себе.

Я вернулась к незнакомке и предложила ей отдохнуть и пообедать, но она, видимо, огорченная сделанным ей мужем моим приемом, отказалась и попросила только горничную отнести до извозчика ее довольно большую плетеную корзину, которую за ней принес дворник. Я не стала настаивать, но осведомилась, где она остановится и как ее фамилия и имя-отчество.

Вернувшись к мужу, я нашла его в большом раздражении.

- Нет, ты подумай только, - говорил он, в волнении ходя по комнате, - какую низость придумали: ты меня бросила! Какая подлая клевета! Какой это враг сочинил?

Мысль, что меня могли оклеветать, наиболее поразила мужа в этом инциденте. Видя, что это сравнительно неважное происшествие так сильно его обеспокоило, я предложила ему написать в Харьков к своему старинному другу, профессору Н. Н. Бекетову {224}, и расспросить его, какие слухи там о нас ходят. Муж принял мой совет, в тот же вечер написал Бекетову {225} и немного успокоился. На другой же день он просил меня навестить незнакомку, но я ее не застала: она еще утром уехала обратно.

 

V

1879 год

Первые два месяца наступившего года прошли для нас спокойно: Федор Михайлович усиленно работал над романом, и работа ему давалась. В начале марта мужу пришлось принять участие в нескольких литературных вечерах. Так, 9 марта муж читал в пользу Литературного фонда в зале Благородного собрания. В этом вечере приняли участие наши лучшие писатели: Тургенев, Салтыков, Потехин и другие. Федор Михайлович выбрал для чтения “Рассказ по секрету” из “Братьев Карамазовых”, прочел превосходно и своим чтением вызвал шумные овации {226}. Успех литературного вечера был так велик, что решили повторить его 16 марта почти с теми же (кроме Салтыкова) исполнителями. Во время чтения 16 марта мужу был поднесен букет цветов от лица слушательниц Высших женских курсов {227}. На ленте, расшитой в русском вкусе, находилась сочувственная чтецу надпись.

Около двадцатых чисел марта с мужем произошел неприятный случай, который мог иметь печальные последствия. Когда Федор Михайлович, по обыкновению, совершал свою предобеденную прогулку, его на Николаевской улице нагнал какой-то пьяный человек, который ударил его по затылку с такою силой, что муж упал на мостовую и расшиб себе лицо в кровь. Мигом собралась толпа, явился городовой, и пьяного повели в участок, а мужа пригласили пойти туда же. В участке Федор Михайлович просил полицейского офицера отпустить его обидчика, так как он его “прощает”. Тот пообещал, но так как назавтра о “нападении” появилось в газетах, то, ввиду литературного имени потерпевшего, составленный полицией протокол был передан на рассмотрение мирового судьи 13-го участка, г-на Трофимова. Недели через три Федор Михайлович был вызван на суд. На разбирательстве ответчик, оказавшийся крестьянином Федором Андреевым, объяснил, что был “зело выпимши и только слегка дотронулся до “барина”, который от этого и с ног свалился” {Газ. “Голос”, No 102, 14 апреля 1879 г. (Прим. А. Г. Достоевской.)}. Федор Михайлович заявил на суде, что прощает обидчика и просит не подвергать его наказанию. Мировой судья, снисходя к его просьбе, постановил, однако, “за произведение шума” и беспорядка на улице подвергнуть крестьянина Андреева денежному штрафу в шестнадцать рублей, с заменою арестом при полиции на четыре дня. Муж мой подождал своего обидчика у подъезда и дал ему шестнадцать рублей для уплаты наложенного штрафа {228}.

На пасхальных праздниках (3 апреля) в Соляном городке состоялось литературное чтение в пользу Фребелевского общества; {229} на нем Федор Михайлович прочел “Мальчика у Христа на елке”. Ввиду того, что праздник был детский, муж пожелал взять на него и своих детей, чтобы они могли услышать, как он читает с эстрады, и увидеть, с какою любовью встречает его публика. Прием и на этот раз был восторженный, и группа маленьких слушателей поднесла чтецу букет цветов. Федор Михайлович оставался до конца праздника, расхаживая со своими детьми по залам, любуясь на игры детей и радуясь их восхищению доселе невиданными зрелищами.

На пасхе же Федор Михайлович читал в помещении Александровской женской гимназии в пользу Бестужевских курсов. Он выбрал сцену из “Преступления и наказания” я произвел своим чтением необыкновенный эффект. Курсистки не только горячо аплодировали Федору Михайловичу, но в антрактах окружали его, беседовали с ним, просили высказаться о разных интересовавших их вопросах, а когда, в конце вечера, он собрался уходить, то громадною толпой, в двести или более человек, бросились вслед за ним по лестнице до самой прихожей, где и стали помогать ему одеваться. Я стояла рядом с мужем, но стремительно бросившаяся толпа меня оттеснила, и я осталась далеко позади, уверенная, что муж без меня не уедет. Действительно, надев пальто, Федор Михайлович оглянулся и, не видя меня, жалобным голосом проговорил: “Где же моя жена? Она была со мной. Отыщите ее, прошу вас”, - обращался муж к окружавшим его почитательницам, и те дружно принялись выкрикивать мое имя. К счастью, меня не пришлось долго звать, и я тотчас подошла к мужу.

Наступила весна, и мы, по обыкновению, стали спешить с отъездом в Старую Руссу, тем более, что Федору Михайловичу было предписано профессором Кошлаковым непременно поехать в Эмс, а мужу хотелось пажить с семьей на даче и, если удастся, на свободе поработать.

На наше горе, весна была холодная и дождливая, и муж не только на даче не поправился, а даже похудел, что нас всех очень огорчило. -

Зато лето началось для нас очень приятно: в Руссу приехала на сезон А. В. Жаклар-Корвин с семьей, которую мы оба очень любили. Муж почти каждый день, возвращаясь с прогулки, заходил побеседовать с умной и доброй женщиной, имевшей значение в его жизни.

Во второй половине июля (18-го) Федор: Михайлович выехал за границу и 24-го был в Эмсе. Остановился (на прежней квартире) в Ville d’Alger и направился к своему доктору, г-ну Орту. Хотя прошло уже три года со времени последнего приезда мужа, но доктор его узнал и даже утешил обещанием, что “Кренхен его воскресит”. “Нашел (писал мне муж от 25 июля), что у меня какая-то часть легкого сошла с своего места и переменила положение, равно как и сердце переменило свое прежнее положение и находится в другом - все вследствие эмфиземы, хотя, - прибавил в утешение, - сердце совершенно здорово, а все эти перемены мест тоже немного значат и не грозят особенно. Конечно, он, как доктор, обязан далее говорить утешительные вещи, но если эмфизема еще только вначале уже произвела такие эффекты, то что же будет потом? Впрочем, я сильно надеюсь на воды” {230}.

Объяснения доктора Орта меня чрезвычайно смутили и обеспокоили, так как я, видя последние годы мужа бодрым и сильным, не предполагала, что болезнь его сделала такие зловещие успехи. Но зная, что питье Кренхена всегда приносило мужу большую пользу, я утешала себя мыслью, что улучшение здоровья произойдет и на этот раз.

Рассчитывала я очень на то, что Федор Михайлович встретит кого-либо из своих приятных ему знакомых, что встречи его развлекут и он не будет так скучать, как скучал всегда, когда приходилось разлучаться с семьей. Но, к искреннему моему сожалению, мои надежды не осуществились: за все пятинедельное пребывание мужа в Эмсе не встретилось ни единого знакомого лица, и он горько жаловался на свое полнейшее одиночество.. “В довершение досады и в читальне оказались только “Московские ведомости”, страшно опаздывающие и мерзкий “Голос”, который меня только бесит {231}. Все развлечение - смотреть на детей, которых здесь много, и разговаривать с ними. Да и тут пакости: сегодня встречаю ребенка, идущего в школу, в толпе других, пяти лет, идет, закрывает ладонями глаза и плачет. Спрашиваю, что с ним, и узнаю от прохожих немцев, что у него уже целый месяц воспаление в глазах (сильное мучение), а отец, сапожник, не хочет свести его к доктору, чтоб не истратить несколько пфеннигов на лекарство. Это меня ужас как расстроило, и вообще нервы у меня ходят, и я очень угрюм. Нет, Аня, скука не ничего. При скуке и работа мучение. Да и лучше каторга, нет, каторга лучше была!” {Письмо ко мне от 10 августа 1879 г. (Прим. А. Г. Достоевской) {232}} Письма Федора Михайловича ко мне были самые грустные. В письме от 13 августа муж пишет: “Известие о бедной Эмилии Федоровне очень меня опечалило. Правда, оно шло к тому, с ее болезнью нельзя было долго жить. Но у меня с ее смертью кончилось как бы все, что еще оставалось на земле для меня от памяти брата. Остался один Федя, Федор Михайлович, которого я нянчил на руках. Остальные дети брата выросли как-то не при мне. Напиши Феде о моем глубоком сожалении, я же не знаю, куда писать ему… Представь, какой я видел сон 5-го числа (я записал число): вижу брата, он лежит на постели, а на шее у него перерезана артерия, и он истекает кровью, я же в ужасе думаю - бежать к доктору и между тем останавливает мысль, что ведь он весь истечет кровью до доктора. Странный сон, и главное, 5 августа, накануне ее смерти. Я не думаю, чтоб я был очень перед ней виноват: когда можно было, я помогал, и перестал помогать постоянно, когда уже были ближайшие ей помощники, сын и зять. В год же смерти брата я убил на их дело, не рассуждая и не сожалея, не только все мои 10 000, но и пожертвовал даже моими силами, именем литературным, которое отдал на позор с провалившимся изданием, работал, как вол, даже брат покойный не мог бы упрекнуть меня с того света”. В конце письма прибавляет: “Завтра останется ровно две недели моему здешнему молчанию, ибо это не уединение только, а молчание. Я совсем разучился говорить, говорю даже сам с собой, как сумасшедший” {233}. В письме от 16 августа муж пишет мне: “Я от уединения стал мнителен, и мне все мерещится что ни есть худого и безотрадного. Тоска моя такая, что и не опишешь: забыл говорить даже, удивляюсь на себя, даже если случайно произнесу громкое слово. Голосу своего вот уже четвертую неделю не слышу” {234}. Я тоже очень мучилась тяжелым душевным состоянием мужа, особенно зная, что, кроме того, он беспокоится насчет присылки обещанных мною денег; выслать же деньги я не могла, так как произошло недоразумение с редакцией “Русского вестника”: редакция прислала мне перевод на контору Ахенбах и Колли в Петербурге. Так как я дала слово мужу, что не оставлю детей ни на один день, то поехать за деньгами я не могла, и мне пришлось отослать обратно перевод и просить выслать деньги наличными на Старую Руссу. Как только деньги были мною получены, я тотчас выслала их мужу.

 

VI

1879 год. Мысль о покупке имения

Задумываясь о судьбе семьи в случае ослабления своей литературной деятельности или смерти, Федор Михайлович часто останавливался на мысли, когда мы расплатимся с долгами, купить небольшое имение и жить отчасти па доходы с него. В письме из Эмса от 13 августа 1879 года муж писал мне: “Я все, голубчик мой, думаю о моей смерти сам (серьезно здесь думаю) и о том, с чем оставлю тебя и детей. Все считают, что у нас есть деньги, а у нас ничего. Теперь у меня на шее Карамазовы, надо кончить хорошо, ювелирски отделать, а вещь эта трудная и рискованная, много сил унесет. Но вещь тоже и роковая: она должна установить имя мое, иначе не будет никаких надежд. Кончу роман и в конце будущего года объявлю подписку на “Дневник” и на подписные деньги куплю имение, а жить и издавать “Дневник” до следующей подписки протяну как-нибудь продажей книжонок. Нужна энергическая мера, иначе никогда ничего не будет. Но довольно, еще успеем переговорить и наспориться с тобою, потому что ты не любишь деревни, а у меня все убеждения, что 1) деревня есть капитал, который к возрасту детей утроится и 2) что тот, кто владеет землею, участвует и в политической власти над государством. Это будущее детей и определение того, чем они будут: твердыми ли и самостоятельными гражданами (никого не хуже) или стрюцкими”. В одном из следующих писем {Письмо от 16 августа 1879 г. (Прим. А. Г. Достоевской.)} нахожу:

“Я здесь все мечтаю об устройстве будущего и о том, как бы купить имение. Поверишь ли, чуть не помешался на этом. За деток и за судьбу их трепещу”.

В принципе я совершенно была согласна в этом вопросе с мужем, но находила, что при наших обстоятельствах мысль об обеспечении судьбы детей имением могла оказаться неосуществимою. Первый и главный вопрос заключался в том: кто же будет заниматься имением, если б и удалось его приобрести? Федор Михайлович хоть и понимал в сельском хозяйстве, но, занятый литературным трудом, навряд ли мог бы принимать в нем деятельное участие. Я же ничего не понимала в деревенском хозяйстве, и, вероятно, прошло бы несколько лет, прежде чем я бы его изучила или приспособилась бы к этому вполне незнакомому для меня делу. Оставалось поручить имение управляющему, но по опыту многих знакомых помещиков я предвидела, к какому результату может привести хозяйничание иного управляющего.

Но Федор Михайлович так твердо установился па этой утешавшей его мысли, что мне было искренно: жаль ему противоречить, и я просила его только выждать, когда нам выделят, наконец, нашу долю в наследстве после тетки мужа, А. Ф. Каманиной, и уже на выделенной нам земле начать помаленьку устраивать хозяйство. Федор Михайлович согласился со мной и решил оставлять деньги за роман “Братья Карамазовы” в редакции “Русского вестника”, чтобы иметь их в запасе, когда они понадобятся на устройство имения.

Наследство после А. Ф. Куманикой досталось нам еще в начале семидесятых годов. Оно состояло из имения в количестве 6000 десятин, находившихся в ста верстах от Рязани, близ поселка Спас-Клепики. На долю четырех братьев Достоевских (которым проходилось уплатить сестрам деньги) досталась одна треть имения, около двух тысяч десятин; из них на долю Федора Михайловича приходилось пятьсот десятин.

Так как наследников после Каманиной оказалось много, то сговориться с ними представляло большие трудности. Продать имение целиком - не находилось покупателей, а между тем с нас, как и с прочих сонаследников, требовались деньги на уплату повинностей; поверенный наш тоже требовал деньги на поездки в имение, бумаги, судебные расходы и проч., так что наследство это доставляло нам только одни неприятности и расходы.

Наконец, наследники пришли к решению взять землю натурой, но так как земля была разнообразная, от векового леса до сплошных болот, то мы с мужем решили получить значительно меньше десятин, но лишь бы земля была хорошего качества. Но чтоб выбрать участок, следовало съездить и осмотреть имение. Каждую весну заходил разговор о съезде всех наследников в имение с целью выбрать и отмежевать на свою долю известное количество десятин. Но всегда случалось, что то одному, то другому из сонаследников нельзя было приехать, и дело отлагалось на следующий год. Наконец, летом 1879 года наследники решили собраться в Москве с целью войти в какое-либо окончательное соглашение, и если это удастся, то всем проехать в Рязань, а оттуда в имение, и там на месте решить дело окончательно.

Федор Михайлович в то время лечился в Эмсе, и возвращение его ожидалось чрез месяц. Упустить представлявшийся случай покончить с этим столь тяготившим нас вопросом было бы жаль. С другой стороны, я была в затруднении - извещать ли мужа о предполагаемой поездке в имение, тем более, что она могла и не состояться? Зная, как страстно Федор Михайлович любит своих детей и трепещет за их жизнь, я боялась известием о продолжительной поездке обеспокоить его и тем повредить его лечению. К счастию, я получила еще заранее согласие мужа повезти детей в монастырь св. Нила Столбенского (в ста верстах от Руссы), и так как поездка должна была продлиться с неделю, то я решила сначала заехать на два, на три дня в Москву. Но, приехав туда и застав главных сонаследников, направлявшихся в имение, я решила воспользоваться случаем и поехала вместе с детьми, чтобы осмотреть землю и наметить то, что более всего подходило бы к желаниям мужа. Поездка наша в имение, продолжавшаяся около десяти дней, обошлась вполне благополучно, и мне удалось выбрать на долю мужа двести десятин строевого леса в так называемой “Пехорхе” и сто десятин земли полевой. Федор Михайлович был доволен моим выбором, но в своих письмах из Эмса меня жестоко разбранил за мою “скрытность”. Мне самой всегда было тяжело скрывать что-либо от Федора Михайловича, но иногда это было необходимо и именно ради того, чтобы не тревожить его и волнениями (которых можно было избежать) не вызвать лишний раз приступа эпилепсии, последствия которой так тягостны для мужа, особенно, когда приступ случался вдали от семьи.

В начале сентября мы вернулись из Руссы, и у нас началась наша обычная жизнь: к двум часам у нас собиралось несколько человек, частью знакомых, частью незнакомых, которые по очереди входили к Федору Михайловичу и иной раз просиживали у него по часу. Зная, как утомительно действуют на мужа продолжительные разговоры, я иногда посылала горничную просить мужа выйти ко мне на минуту, и когда он приходил, давала ему стакан свежезаваренного чаю. Он наскоро выпивал, спрашивал о детях и спешил к своему собеседнику. Иногда, ввиду чересчур затянувшейся беседы, приходилось вызывать Федора Михайловича в столовую с тем, чтобы он принял какую-нибудь депутацию, пришедшую просить его читать на литературном вечере (в пользу какого-нибудь учреждения) или повидался с кем-нибудь из друзей, которым было трудно выждать очередь незнакомых посетителей.

В эту зиму симпатии общества к Федору Михайловичу (благодаря успеху “Братьев Карамазовых”) еще более увеличились, и он стал получать почетные приглашения и билеты на балы, литературные вечера и концерты. Приходилось писать любезные отказы, благодарственные письма, а иногда, не желая обидеть приглашавших, муж направлял меня, и я, проскучав часа два, разыскивала учредительниц праздника и от имени мужа приносила благодарность за любезность и извинения его, что, по случаю спешной работы, он не мог быть на вечере. Все это усложняло нашу жизнь и мало приносило удовольствия.

В декабре 1879 года Федору Михайловичу пришлось несколько раз участвовать в литературных чтениях. Так, 16 декабря он читал в пользу общества вспомоществования нуждающимся ученикам Ларинской гимназии. Прочел он “Мальчик у Христа на елке”. Чтение было дневное, в час дня. В числе участвовавших был актер, знаменитый рассказчик И. Ф. Горбунов, и я запомнила, что, благодаря его присутствию, в читательской все были чрезвычайно оживлены. Литераторы, прочитав выбранный отрывок, уже не выходили в публику, а оставались в читательской. Иван Федорович был в ударе, много рассказывал неизвестного и остроумного и даже на афише нарисовал чей-то портрет.

30 декабря состоялось тоже литературное утро, на котором Федор Михайлович мастерски прочитал “Великого Инквизитора” из “Братьев Карамазовых”. Чтение имело необыкновенный успех, и публика много раз заставляла автора выйти на ее аплодисменты {235}.

 

VII

1870-1880 гг

В 1879-1880 годах Федору Михайловичу часто приходилось читать в пользу различных благотворительных учреждений, Литературного фонда и т. п. Ввиду слабого здоровья мужа, я постоянно его сопровождала на эти литературные вечера, да и самой мне страшно хотелось послушать его поистине художественное чтение и присутствовать при тех восторженных овациях, которые ему постоянно делала почитавшая его петербургская публика {Я постоянно привозила с собой на вечера: книгу, по которой муж читал, лекарство от кашля - эмские пастилки, лишний носовой платок (на случай его потери), плед, чтобы закутать горло мужа по выходе на холодный воздух, и проч. Видя меня всегда нагруженною, Федор Михайлович называл меня своим “верным оруженосцем”. (Прим. А. Г. Достоевской.)}.

Литературные вечера устраивались большею частью в зале городского Кредитного общества против Александрийского театра или в Благородном собрании у Полицейского моста.

К сожалению, эти мои выезды в свет нередко омрачались для меня совершенно неожиданными и ни на чем не основанными приступами ревности Федора Михайловича, ставившими меня иногда в нелепое положение. Приведу один такой случай.

В один из подобных литературных вечеров мы с Федором Михайловичем несколько запоздали, и прочие участники вечера были уже в сборе. При нашем входе все они дружески приветствовали Федора Михайловича, а мужчины поцеловали у меня руку. Этот светский обычай (целование руки), видимо, произвел неприятное впечатление на моего мужа. Он сухо со всеми поздоровался и отошел в сторону. Я мигом поняла, в чем дело. Обменявшись несколькими фразами с присутствовавшими, я села рядом с мужем с целью рассеять его дурное настроение. Но это мне не удалось: на два-три вопроса Федор Михайлович мне не ответил, а затем, взглянув на меня “свирепо”, сказал:

- Иди к нему!!

Я удивилась и спросила:

- К кому к нему?

- Не по-ни-маешь?

- Не понимаю. К кому ж мне идти? - смеялась я.

- К тому, кто так страстно сейчас поцеловал твою руку!

Так как все бывшие в читательской мужчины из вежливости поцеловали мне руку, то я, конечно, не могла решить, кто был виновен в предполагаемом мужем моим преступлении.

Весь этот разговор Федор Михайлович вел вполголоса, однако так, что сидевшие вблизи отлично все слышали. Я очень сконфузилась и, боясь семейной сцены, сказала:

- Ну, Федор Михайлович, я вижу, ты не в духе и не хочешь со мною говорить. Так я лучше пойду в зал, отыщу свое место. Прощай!

И ушла. Не прошло пяти минут, как подошел ко мне П. А. Гайдебуров и сказал, что меня зовет Федор Михайлович. Предполагая, что муж затрудняется найти в книге помеченный для чтения отрывок, я тотчас пошла в читательскую. Муж встретил меня враждебно.

- Не удержалась?! Пришла поглядеть на него? - заметил он.

- Ну, да, конечно, - смеялась я, - но и на тебя тоже. Тебе что-нибудь нужно?

- Ничего мне не нужно.

- Но ведь ты меня звал?

- И не думал звать! Не воображай, пожалуйста!

- Ну, если не звал, так прощай, я ухожу.

Минут через десять ко мне подошел один из распорядителей и сказал, что Федор Михайлович осведомляется, где я сижу, а потому думает, что мой муж желает меня видеть. Я ответила, что только что была в читательской и не хочу мешать Федору Михайловичу сосредоточить все свое внимание на предстоящем ему чтении. Так и не пошла. Однако в первый же антракт распорядитель опять подошел ко мне с настоятельного просьбою от моего мужа прийти к нему. Я поспешила в читательскую, подошла к моему дорогому мужу и увидела его смущенное, виноватое лицо. Он нагнулся ко мне и чуть слышно проговорил:

- Прости меня, Анечка, и дай руку па счастье: я сейчас выхожу читать!

Я была донельзя довольна, что Федор Михайлович успокоился, и только недоумевала, кого из присутствовавших лиц (все как на подбор были более чем почтенного возраста) он заподозрил во внезапной любви ко мне. Только презрительные слова: “Ишь французишка, так мелким бесом и рассыпается”, - дали мне понять, что объектом ревнивых подозрений Федора Михайловича на этот раз оказался старик Д. В. Григорович (мать его была француженка).

Вернувшись с вечера, я очень журила мужа за его ни на чем не основанную ревность. Федор Михайлович, по обыкновению, просил прощения, признавал себя виноватым, клялся, что это больше не повторится, и искренно страдал раскаянием, но уверял, что не мог превозмочь этой внезапной вспышки и в течение целого часе безумно меня ревновал и был глубоко несчастлив.

Сцены такого рода повторялись почти на каждом литературном вечере: Федор Михайлович непременно посылал распорядителей или знакомых посмотреть, где я сижу и с кем разговариваю. Он часто подходил к полуотворенной двери читательской и издали разыскивал меня на указанном мною месте. (Обыкновенно родным читавших предоставляли места вдоль правой стены, в нескольких шагах от первого ряда.)

Вступив на эстраду и раскланявшись с аплодирующей публикой, Федор Михайлович не приступал к чтению, а принимался внимательно рассматривать всех дам, сидевших вдоль правой стены. Чтобы муж меня скорее заметил, я или отирала лоб белым платком, или привставала с места. Только убедившись, что я в зале, Федор Михайлович принимался читать. Мои знакомые, а также распорядители вечером, разумеется, подмечали эти подглядывания и расспрашивания обо мне моего мужа и слегка над ним и надо мной подтрунивали, что меня иногда очень сердило. Мне это наскучило, и я однажды, едучи на литературный вечер, сказала Федору Михайловичу:

- Знаешь, дорогой мой, если ты и сегодня будешь так всматриваться и меня разыскивать среди публики, то, даю тебе слово, я поднимусь с места и мимо эстрады выйду из залы.

- А я спрыгну с эстрады и побегу за тобой узнавать, не случилось ли чего с тобой и куда ты ушла?

Федор Михайлович проговорил это самым серьезным тоном, и я убеждена в том, что он способен был решиться, в случае моего внезапного ухода, на подобный скандал.

 

VIII

Забывчивость Федора Михайловича

Приступы эпилепсии чрезвычайно ослабляли память Федора Михайловича и главным образом память на имена и лица, и он нажил себе немало врагов тем, что не узнавал людей в лицо, а когда ему называли имя, то совершенно не был в состоянии, без подробных вопросов, определить, кто именно были говорившие с ним люди. Это обижало людей, которые, забыв или не зная о его болезни, считали его гордецом, а забывчивость - преднамеренной, с целью оскорбить человека. Припоминаю случай, как раз, посещая Майковых, мы встретились на их лестнице с писателем Ф. Н. Бергом, который когда-то работал во “Времени”, но которого мой муж успел позабыть. Берг очень приветливо приветствовал Федора Михайловича и, видя, что его не узнают, сказал:

- Федор Михайлович, вы меня не узнаете?

- Извините, не могу признать.

- Я - Берг.

- Берг? - вопросительно посмотрел на него Федор Михайлович (которому, по его словам, пришел на ум в эту минуту “Берг”, типичный немец, зять Ростовых из “Войны и мира”).

- Поэт Берг, - пояснил тот, - неужели вы меня не помните?

- Поэт Берг? - повторил мой муж, - очень рад, очень рад!

Но Берг, принужденный так усиленно выяснять свою личность, остался глубоко убежденным, что Федор Михайлович не узнавал его нарочно, и всю жизнь помнил эту обиду. И как много врагов, особенно литературных, Федор Михайлович приобрел своею беспамятностью.

Эта забывчивость и неузнавание лиц, которых Федор Михайлович встречал в обществе, ставили подчас и меня в нелепое положение, и мне приходилось приносить за него извинения. Вспоминаю комический случай по этому поводу. Мы с мужем раза три-четыре в году на праздниках бывали в гостях в семье двоюродного брата, М. Н. Сниткина, очень любившего собирать у себя родных. Почти каждый раз случалось нам встречать там мою крестную мать, Александру Павловну И., которую я, после своего замужества, не посещала, так как ее муж, по своим политическим взглядам, не подходил к Федору Михайловичу. Она была очень обижена, что мой муж, вежливо поздоровавшись, никогда с нею не беседовал; она говорила об этом общим родным, а те передали мне. При первой же поездке к Сниткиным, я стала просить моего мужа побеседовать с Александрой Павловной и быть с нею как можно любезнее.

- Хорошо, хорошо, - обещал Федор Михайлович, - ты только покажи, которая из дам твоя крестная мать, а я уж найду интересный предмет для разговора. Ты останешься мною довольна!

Приехав в гости, я указала Федору Михайловичу на сидевшую на диване даму. Он внимательно посмотрел сначала на нее, потом на меня, затем опять на нее и, вежливо с нею поздоровавшись, во весь остальной вечер так к ней и не подошел. Вернувшись домой, я упрекнула мужа, что он не захотел исполнить такой незначительной моей просьбы.

- Да скажи мне, пожалуйста, Аня, - смущенно отвечал мне Федор Михайлович, - кто кому приходится крестной матерью? Ты ее крестила или она тебя? Я вас обеих давеча рассматривал: вы так мало отличаетесь друг от друга! Меня взяло сомнение, и, чтоб не ошибиться, я решил лучше к ней не подходить.

Дело в том, что разница лет между мною и крестною была сравнительно небольшая (16 лет), но так как я всегда очень скромно одевалась, почти всегда в темном, она же любила наряжаться и носить красивые наколки, то казалась значительно моложе своих лет. Вот эта моложавость и ввела в смущение моего мужа.

Но любопытнее всего было то, что через год, опять на рождестве, зная, что я непременно встречусь у Сниткиных с моею крестною матерью, я обратилась к Федору Михайловичу с тою же просьбою, усиленно растолковывая ему степень моей к ней близости. По-видимому, муж выслушал меня очень внимательно (очевидно, думая о чем-нибудь другом), обещал мне на этот раз с нею побеседовать, но так и не исполнил своего обещания: прошлогодние сомнения опять к нему вернулись, и он не мог решить вопроса, “кто из нас кого крестил”, а спросить у меня при чужих счел неудобным.

Забывчивость Федора Михайловича на самые обыкновенные и близкие ему имена и фамилии ставила его иногда в неудобные положения: вспоминаю, как однажды муж пошел в наше дрезденское консульство, чтобы засвидетельствовать мою подпись на какой-то доверенности (сама я не могла пойти по болезни). Увидев из окна, что Федор Михайлович поспешно возвращается домой, я пошла к нему навстречу. Он вошел взволнованный и сердито спросил меня:

- Аня, как тебя зовут? Как твоя фамилия?

- Достоевская, - смущенно ответила я, удивившись такому странному вопросу.

- Знаю, что Достоевская, но как твоя девичья фамилия? Меня в консульстве спросили, чья ты урожденная, а я забыл, и приходится второй раз туда идти. Чиновники, кажется, надо мной посмеялись, что я забыл фамилию своей жены. Запиши мне ее на своей карточке, а то я дорогой опять забуду!

Подобные случаи были нередки в жизни Федора Михайловича и, к сожалению, доставляли ему много врагов.