Тревога

Достян Ричи Михайловна

В момент своего появления, в середине 60-х годов, «Тревога» произвела огромное впечатление: десятки критических отзывов, рецензии Камянова, Вигдоровой, Балтера и других, единодушное признание новизны и актуальности повести даже такими осторожными органами печати, как «Семья и школа» и «Литература в школе», широкая география критики — от «Нового мира» и «Дружбы народов» до «Сибирских огней».

Нынче (да и тогда) такого рода и размаха реакция — явление редкое, наводящее искушенного в делах раторских читателя на мысль об организации, подготовке, заботливости и «пробивной силе» автора. Так вот — ничего подобного не было. Возникшая ситуация была полной неожиданностью прежде всего для самого автора; еще более неожиданной оказалась она для редакции журнала «Звезда», открывшей этой работой не столь уж известной писательницы свой первый номер в 1966 году. В самом деле: «Тревога» была напечатана в январской книжке журнала рядом со стихами Леонида Мартынова, Николая Ушакова и Глеба Горбовского, с киноповестью стремительно набиравшего тогда известность Александра Володина.... На таком фоне вроде бы мудрено выделиться. Но читатели — заметили, читатели — оце­нили.

Сказанное наглядно подтверждается издательской и переводной судьбой «Тревоги». За время, прошедшее с момента публикации журнального варианта повести и по сию пору, «Тревога» переизда­валась на русском языке не менее десяти раз, и каждый раз тираж расходился полностью. Но этим дело не ограничилось: переведенная внутри страны на несколько языков, «Тревога» легко шагнула за ее рубежи. Изданная в Ленинграде отдельной книгой, повесть в том же году была переведена и опубликована в Чехословакии. Отдавая должное оперативности дружественных издателей, нельзя не отме­тить, что причины такой по-своему уникальной быстроты лежат глубже: повесть Достян, как оказалось, насыщена проблематикой, актуальной не только для советской литературы.

Галина Гордеева

 

ТРЕВОГА

 

Глава первая

Не хотел человек — так заставили!.

Не поедет он в лагерь. На дачу его привезли. С ДИТЕМ ЗАОДНО, ШОБ ДЕНЕГ МЕНЬШЕ ВЫШЛО.

В тоскливой полутьме сырого пасмурного утра стоял чужой овальный стол, а на столе знакомое! А на столе, как фамилия своя, привычные — пустая «маленькая» с двумя «голубушками» из-под пива.

На большой кровати спали его мать и сестра четырех месяцев от роду. Мать, измученная переездом и многими бессонными ночами, зарылась носом в подушку и как-то безжизненно спала.

Медленно обводя взглядом комнату, Слава думал зло: «Посмотрим, что я буду иметь вместо лагеря… По-смо-о-трим, как я буду здесь жить...»

Он лежал опечаленный и злой — память сама думала за него: бегали Славкины дружки по дорожкам, посыпанным битым кирпичом, пахло шиповником после дождя, и на высокой мачте, в небе очень голубом, стреляло на ветру выцветшее лагерное знамя...

Все было хорошо в те недавние времена. Летом— лагерь. Зимой — школа, дом. В доме — жизнь, приятная и понятная. Особенно когда знаешь, что, кроме тебя, мамки, бати да еще тети Клавы — соседки, которая тоже из-за своего Васечки кому хошь голову оторвет, — все остальные ПАРАЗИТЫ, СВОЛОЧИ, ГАДЫ и кое-кто еще!

Зная это, ориентироваться в окружающем мире было легко, и забота тогда была только одна — как бы не оказалось у кого-либо того, чего у Славки пока нет. Вот он и зыркал по сторонам — прислушивался, высматривал, а потом ныл, невольно подражая своей матери, которая не было дня, чтобы не выговаривала отцу: «У их это вот есть, а у нас нету. А мы, чай, не хуже их!» Батя отвечал добродушно: «Погоди, будет холодильник и у тебя». Или: «Будет у тебя и пылесосина и полотер». А иногда огрызался: «Прикажешь воровать?!» В таких случаях мать замолкала сразу. И Слава, если его спрашивали: «Может, ты хочешь, чтобы отец пошел воровать?» — мгновенно переставал ныть. Почему? Об этом он не думал. Просто был убежден, что хуже воровства на свете ничего нет.

А потом все равно ныл и клянчил. Прибежит, скажет и смотрит. Если вздохнула, то все — победа! С этой минуты его мамка делается как больная. Бегает на барахолку, что-то продает, меняет вещь на вещь, у тети Клавы занимает деньги. А он ждет. Больше всего Слава любил, когда она наконец приближалась к нему, говоря: «На, имей — ты не хуже других!»

Последняя вещь, которую он вытянул из безотказного мамкиного сердца, был новый портфель, купленный посреди зимы и нужный только потому, что появился он у вечного Славкиного соперника — Сережи Введенского.

Когда Слава доложил матери, что Сережкин отец получил за что-то премию и первым делом купил своему ДОХЛЯКУ новый портфель (для того чтобы подкупить мамку, он всегда пускал в ход ее же слова), мать вздохнула, но довольно твердо сказала: «Ничего, твой еще хорош!»

Весь день Славка «проголодал» на хлебе и сахаре. За обедом мать вопила, уговаривая хоть котлетину съесть.

Не дал он накормить себя и за ужином, но крику не было, чтобы раньше времени не впутывать отца. А он молодец — сам никогда в их с мамкой дела не путался.

С каким остервенением Славка разделся, лег, а потом, как музыку, слушал громы и звоны посуды, которую молча мыла мать. По этим звукам он с поразительной точностью определял, злится еще или уже начала его жалеть.

Когда батя вышел в коридор выкурить перед сном папиросу, мать быстро подошла, наклонилась— ее шепот и запах котлеты с хлебом ударили в лицо. «Холера с тобой, — нежным голосом сказала она, — куплю тебе такой жа портфель, только выспроси, где брали и почем».

И тут — с голоду ли, от жалости ли к себе или из любви к ней — Славка не выдержал, схватил мамку обеими руками за шею и так затрясся, что она перепугалась: «Да ты что? Да очумел ты? Да я для тебя шкуры своей не пожалею...»

Славка похвастал новым портфелем в школе и на другой же день спрятал — пусть до будущего года полежит, а сам просто смотреть на него не мог и на Сережку Введенского тоже. Он и так его не любил — за вежливость, а теперь возненавидел за стыд и жалость, которые из-за него пережил. Целование, обнимание и поочее РАЗВЕШИВАНИЕ СОПЛЕЙ Слава презирал, а тут с самим такое вышло.

Он лежал не шевелясь — тишина угнетала непривычностью и настораживала. В полуприкрытых глазах вчерашний день повторялся кусками…

Двери на лестницу распахнуты. Гул и грязь.

Он видел себя с авоськами, с большими гремящими кастрюлями, начиненными кастрюльками поменьше. Видел отца, шатающегося под тяжелыми вещами. Оба они все это тащили и тащили вниз. По пути наверх Слава не старался нагонять его, потому что, как только батя переступал порог, мать набрасывалась на него, и тут начиналась жуткая перебранка. Весь день ругались они, хотя это было простым выездом на дачу, но на дачу никогда еще не ездили, — наверное, потому так нескладно получалось...

Слава жалел отца. Он давно понимал, что к чему, как всякий мальчишка, выросший в тесноте одной-единственной комнаты. И вообще знал о жизни раз в пять больше, чем предполагали его родители.

В таких семьях, как Славкина, взрослые начинают понимать, что сын уже вырос, только тогда, когда тот начнет возвращать бате оплеухи.

Вчера весь день Слава бегал по ее поручениям, и все ЗА ТАК. Она ничего не замечала, даже ни разу не сказала: «Сыночка, отдыхни — ты устал!»

Другая она теперь. Слава даже знал точно, с какого дня сделалась другой. С того самого, когда не выскочила во двор на его крик, а зло наорала, высунув голову в форточку. Ушам своим не поверил Славка. Хуже всяких ругательств были слова «и без тебя делов хватает...».

Он плелся со двора домой с таким чувством, как будто его из дому выгнали. Пришел, встал на пороге и... И — ничего! Не спросила даже: «Кто обидел?» Головы не подняла. Гладила себе у окна крохотные рубашонки. В коротких, толстых пальцах, помогавших утюгу, Слава увидел ему одному до этих пор принадлежавшее умиление. Тогда он выскочил, громко хлопнув дверью, но дверь открылась тут же, и сердитый голос матери послал вдогонку слова, которые он не простит ей никогда! Она сказала: «Ты эту моду брось — чуть чего, «мама» орать! Уже большой! Сам кому надо в морду въедешь!»

Даже не верилось, что это действительно он еще недавно блаженно царствовал в доме своем родном и в родном дворе; что это он испытал столько злорадного счастья, глядя, как его мамка расправляется с мамашами дворовых пацанов!

Все в доме боялись Славкину мать. Однажды он слыхал, как дворничиха шепотом кому-то говорила: «Вы лучше не связывайтесь с ней — эта баба вечно навздрыге!»

Слава тогда от гордости аж покраснел, хотя и не знал, что это значит. Должно быть, на страже. Вот и хорошо!

А вчера Слава уже не удивлялся ничему — просто было очень горько. Хорошо, что мать не видела, с какой яростью он вбивал подошвы в каждую ступень, поднимаясь вверх налегке, какое наслаждение получал от слов, которые сами укладывались в лад его шагов, — от слова «да-ча» и слова «до-ча». Под эту «дачадочу» он перетаскал все мелочи к машине и ничего хорошего от будущего не ждал. Оставалось одно: терпеть.

Когда батя снес к машине последний тюк, мать приказала всем сесть. Слава нарочно сел напротив нее и ждал: теперь-то уж непременно улыбнется и скажет: «Ну, сыночка, сегодня ты молодец!» Он и сам знал, что молодец, — сколько чего попеределал без всяких КИH и МОРОЖЕНЫХ.

Ничего похожего не произошло. Мать с отцом сидели, сжав рты. Спины — торчком. Глаза — никуда не глядящие, совсем как дедушка с бабушкой на фотографии.

Потом мать жестом велела Славе первому встать, потом сама поднялась, а за нею уже отец. Слава ждал, задерживая дыхание, что же дальше будет? А дальше— она поверх его головы обвела комнату жалостливым взглядом, вздохнула, сказала: «Господи, какой хавос!» — подхватила дите и первая пошла из комнаты.

Еще немного — и он бы заревел, но в последнее время обида как-то сама мгновенно переходила в злость. Слава втолкнул кулаки в карманы и рванулся вперед, нарочно близко прошмыгнув, обогнал родительницу свою и дальше тоже старался быть у нее на глазах, но так, чтобы самому в лицо ей не смотреть, потому что пока за себя не ручался — а вдруг не выдержит.

От этих воспоминаний совсем нехорошо сделалось на душе. Ему бы встать, выскочить во двор, посмотреть — какой такой на вид Сосновый Бор? Но он не встал. Он вдруг подумал: если уж так обязательно должна была родиться у него сестра, то какого черта не родилась пораньше, тогда хоть в лагерь ездили бы вместе, как брат и сестра Булавкины!

Он снова взглянул в глубину комнаты. На глаза опять попались расплывчатые контуры пустой «маленькой». Как только была куплена эта бутылочка перед дорогой, родители сразу перестали ругаться, потому что отец перестал отвечать, а ведь сколько потом было еще суеты и неудобств. Отец молчал, хотя мать говорила ему всякое. Она говорит, а он как глухой: подремывает, временами странно улыбается. Слава не раз уже замечал: батя веселеет задолго до того, как выпьет. Достаточно купить или увидеть бутылочку на столе. Это задевало очень, хотя по-настоящему пьяным отца он никогда не видел.

Все, что было дальше, — дорога в темноте, опять таскание и перетаскивание, — все перемешалось.

Он слишком устал. Особняком осталось в памяти большущее удовольствие, когда они наконец очутились за этим вот столом.

Как необычно, как радостно хотелось вчера есть и какое все было невыносимо вкусное. Даже вода. Немного пресная, но хорошая.

Он ясно помнил, что когда наелся, «маленькая» уже была пуста. Отец, конечно, был в отличном настроении и не говорил даже в шутку, «чтó есть баба». Мать тоже сидела разомлевшая и наконец всем довольная. Только время от времени спохватывалась: «Ну, иди уж, опоздаешь!» На это отец отзывался одинаково: «Успеется», и сидел, и курил, от удовольствия жмурился. Оглядывал комнату и уже неизвестно в который раз повторял, что им тут будет хорошо.

Мать почему-то решила, что бате лучше в тот же день вернуться в город.

Вообще-то правильно. От Финляндского вокзала до отцовой работы в два раза дальше, чем от дома.

Вот он и уехал, а они втроем остались здесь.

«Посмо-отрим, — злорадно думал Слава, одеваясь, — сейчас посмотрим, что я буду иметь вместо лагеря…» Лагерь он любил, как любят свой дом, даже если он и поднадоел.

Сошел Слава с крыльца, осмотрелся и сплюнул в песок. Во дворе торчало несколько сосен, и все. Они были прямые и тонкие, с очень маленькими кронами, которые даже не шумели на ветру, хотя утренний ветер раскачивал их. В жару и тени от них, наверное, никакой.

Голо вокруг и пусто. Ни кустика, ни травы — сплошной крупный желтый песок, усыпанный сосновыми иглами.

Нет, двор Славе не понравился. На другом его конце, за тонкими соснами, виднелся некрасивый кирпичный дом, очень приземистый и крепкий. Батя вчера говорил— хозяин с хозяйкой там живут. А этот новый, подле которого он стоит, батя говорил, построила хозяйская дочь, но ей пока некогда в нем жить — она пока где-то ездит.

«Это и есть дача?.. — уныло размышлял Слава. — И на кой черт два крыльца с двумя верандами, чуть побольше милицейской будки?»

Он посмотрел на соседнее крыльцо. Какие-то люди сняли вторую половину дома для своих детей, а сами, кажется, будут приезжать сюда по субботам.

За оградой несколько раз прокричал петух, а потом сделалось так тихо, как будто во дворе лежит тяжелобольной.

Не только из-за песка двор показался Славе таким пустынным. Не видно было в нем пока ни одного живого существа. Даже воробьи не летали. Кошки, куры и воробьи не имели для Славы никакого значения. К домашним животным в Славиной семье относились как к дури — делать людям нечего, вот и заводят. Пожалел он только, что собаки нет. С некоторых пор Славе хотелось иметь собаку.

Не потому, что любил, — он даже не понимал, за что их любят...

Ранней весной Булавкин, которого Слава не раз бил, вдруг стал очень важной фигурой. Этому Булавкину отец на день рождения подарил собаку. Сначала все ребята смеялись: подумаешь — собака. И даже не собака еще, а щенок чуть повыше кота. Оказалось — лайка. Щенок настоящей полярной лайки, на льдине родился! Сам Булавкин на самолете еще не летал, а его Шайба летала!

Если бы этот Булавкин не был такой размазня, возможно, ему никто бы не завидовал, а тут — смотреть противно, когда такая умная собака такому дураку руки лижет. Мало того — слушается! Что ни прикажет — пожалуйста! Он ей: «Голос!» — Шайба (тоже имя придумал!) гавкает. Он ей: «Лежать!» — она ложится, а он начинает фасонить: возьмет и уйдет. Ребята орут, зовут — ничего подобного, Шайба лежит как дохлая, а Булавкин уходит вообще. С фасоном проходит весь двор, скрывается в своем подъезде. Ребята опять надрываются: «Шайба, на-на-на-на!» А Шайба валяется, только уши торчком и дрожат.

Наконец Булавкин вылезает на свой балкон и оттуда продолжает фасонить — нарочно тихо подает команду: «Шайба, ко мне!»

Славка даже зубами скрипнул, когда увидел, как эта подлиза понеслась через двор, в подъезд, по лестницам и — бац — на балкон! А радуется, прямо танцует — спрашивается, перед кем?! Славка-то хорошо знает, что этот Булавкин может. Ничего он не может.

Слава обошел двор. За домиком хозяев он обнаружил гранитный горб, который на целый метр вылезал из-под песка. Камень был гладкий и покатый. «В жару хорошо будет на нем сидеть», — подумал и пнул камень ногой.

Была еще одна постройка в этом пустынном дворе. Трехстенный сарай. Четвертой стеной служили красиво сложенные дрова.

Слава не знал, что ему делать: он не умел быть один.

Помаялся так некоторое время, задрал к небу голову— там шли облака, грузные, низкие. Шли и ни с того ни с сего останавливались — наверно, впереди происходили заторы. Тогда облако налезало на облако. Это было как беззвучная авария, от которой во дворе ненадолго становилось темней.

Из кирпичного дома вышел старик, медленно прикрыл за собою дверь, сделал два шага и поднял голову в тихое, глухое безнебье. Потом вышла старушка и сделала то же самое, а потом они о чем-то заспорили. Славе казалось, что старики говорят только о небе, о солнце, о ветре, о тучах и о росе.

Старик поднял стоявший под окном самовар, отошел с ним к забору, продул, засыпал звонкими древесными угольками и начал разжигать, почему-то недовольный собою. То рукой на себя махнет, то головой покачает, а когда из дырявой трубы, приставленной к самовару, потек тощий дымок, спина у старика улыбнулась, и он ушел в дом.

Этот старик очень понравился Славе. Было такое впечатление, что он никогда не снимает удобной, опрятно обношенной одежды.

Такое же впечатление производила и старушка — чистыми, легкими руками, немятой кофтой и белым платком на голове, повязанным, казалось, однажды на целое долгое лето.

Об этих стариках не хотелось думать, что они — хозяин и хозяйка дачи. Хотелось думать, что они лесники или сторожа чего-то хорошего, что в городе не имеет цены.

Слава подошел к старушке. Она возилась у цветника, тянувшегося узенькой зеленой полоской вдоль всего дома. Цветы росли на черной земле, которой Славе так недоставало. Наверное, эта земля была издалека привезена и насыпана поверх песка, иначе откуда ей тут быть?

В укромном уголке под стеной пять цветков иван-да-марьи вытаращенно смотрели в одну сторону.

Слава потоптался за спиной у старухи и спросил:

— А собаки у вас нет?

Старушка встрепенулась, отряхнула руки и уперлась в Славу пытливым долгим взглядом.

— Была... Восемнадцать лет с нами прожил пес... и помер. А теперь у нас с дедушкой больше сердца нет, не заводим...

Слава пожал плечами и побрел обратно.

Он сел на верхнюю ступеньку своего крыльца, подпер щеку кулаком и стал издали разглядывать дом стариков, длинный, приземистый кирпичный дом, очень старый и крепкий. В такие дома годы входят, как известь в кирпич, и от этого они становятся только крепче...

Громоздкая труба торчала на покатой крыше. Старинные ставни были у окон. Была скамья под одним окном. Скамья, навечно в землю врытая, очень удобная. И не было изгороди у цветника…

Незнакомое Славе спокойствие от этого дома шло, и он, ничего еще на свете не ведавший, вдруг начал понимать, а может быть, угадывал древней памятью, оживающей иногда в человеке, что эти старики не просто стары, что они из других времен, когда люди привязаны были к земле и любили ее, как живую.

Он встал и побрел на улицу. На перекрестке напился воды из колонки. Колонка была испорчена и текла. Забрызганная рубаха приятно липла холодом. Он долго еще студил руки под струей.

Становилось по-настоящему жарко.

Он возвращался к дому, понурив голову. Калитку открыл пинком ноги, вошел и увидел — под сосной парень сидит, до пояса голый. Ноги зачем-то засыпал песком — наружу торчат только босые ступни.

Слава мгновенно понял, кто он. Он тот, кто будет жить здесь целое лето один с сестрой.

«Расселся тоже, как будто это только его двор…»

Костя хотел позвать сестру. Но было слишком хорошо, и он поленился.

Время от времени, обостряя радость, стороной проходила мысль, что, если даже бабушка Виктория вернется в дом, КОТОРОГО У НЕЕ БОЛЬШЕ НЕТ, их все равно уже не повезут в Молдавию, хотя бы потому, что за эту комнату уплачено до сентября.

«Ну зачем она торчит дома, когда здесь так хорошо?» И опять не позвал. Не шелохнулся.

Тонкая сосна покачивалась на ветру. Костя спиной ощущал еле уловимое ее движение; сквозь полуприкрытые веки видел, как падают иглы в теплый песок; медленно погружал в него руки, сыпал потом на себя, испытывая наслаждение от сухих юрких струй, бежавших между пальцами.

О Молдавии он, конечно, не вспоминал. Кожа его помнила и радовалась тому, что нету пыли, мух, жары и вязкого клея перезрелого винограда.

Именно сейчас, вот здесь, на этом разомлевшем песке, под этими блаженными соснами, не опасаясь ежеминутно услышать свое имя, произнесенное полностью, Костя ощутил, что свобода нужна человеку не только для того, чтобы поступать как хочешь, а и для того, чтобы сметь чувствовать то, что чувствуешь.

Брат и сестра так были воспитаны бабушкой Викторией, что и подумать не решались, как ненавидят ее.

Трудно даже сказать — за что.

Она ведь заботилась, она ведь учила, она ведь любила их со всей жестокостью, на какую способны только свои. Ну, а если бабушке казалось, что ВЕЛИКАЯ ЛЮБОВЬ ее недооценивается, естественно, она долгом своим считала на это УКАЗАТЬ. Без крика. Нет-нет, никаких эмоций. Одни разумные, возвышенные слова — даже без яростного блеска в темных неподвижных глазах.

Она говорила: внуки ОБЯЗАНЫ ЛЮБИТЬ СВОЮ РОДНУЮ БАБУШКУ, внуки должны во всем СЛУШАТЬСЯ СВОЮ РОДНУЮ БАБУШКУ И БЫТЬ ВСЮ ЖИЗНЬ БЛАГОДАРНЫ СВОЕЙ РОДНОЙ БАБУШКЕ.

Мания повторять простейшие вещи создавала ощущение мудрости и завораживала не только детей. Безобидная фраза «детям нужен свежий воздух» в ее устах звучала изречением.

Так уж вышло, что ничем не выдающаяся бабушка очутилась не только во главе семьи, но и сделалась авторитетом для окружающих ее людей.

Безусловно, в ней что-то такое было. Вопрос — что?

Когда она шла, плотно сжав рот и коротким взмахом правой руки подчеркивая каждый свой шаг, впереди нее и позади образовывалась напряженная пустота, точно ходит она под конвоем собственного величия.

В такие минуты все ждали, что бабушка вот-вот что-то скажет. Но нет! Бабушка молчала, а люди не могли допустить, что ее молчание не всегда означает мудрость.

Сложное толкование люди давали и тому, что, не будучи толстой, Виктория Викторовна никогда не сгибается в спине и не наклоняет головы, а если бывает нужно оглянуться — поворачивается вся. Как видно, глаза у нее устроены так, чтобы глядеть только вперед и только вдаль.

Одни лишь внуки не испытывали трепета перед величием Виктории Викторовны. Завидя бабушку, идущую напролом, от одного угла комнаты к другому, для того чтобы взять в руки щетку и как жезл передать ее тому, кто ОБЯЗАН подмести, брат с сестрой выскакивали из комнаты и самым ВУЛЬГАРНЫМ ОБРАЗОМ хохотали, пока не начинали икать.

Маленький рот бабушки Виктории не всегда, однако, был сомкнут. Время от времени она произносила поучительные речи, впадая при этом в такой приподнятый тон, что нельзя было понять, говорит она от своего имени или от имени государства. Получалось, будто на ее ОТЕЧЕСКУЮ заботу о семье ей отвечают ПРЕСТУПНЫМ ЗУБОСКАЛЬСТВОМ.

Речи ее обычно кончались восклицанием: «Уважения не вижу я!»

Однажды Костин отец не стерпел и при детях, чего с ним никогда не случалось, ответил бабушке чрезвычайно смело: «Никакие дачи им не нужны! Пусть дети дышат АСФАЛЬТОМ! ПУСТЬ ОНИ ЛУЧШЕ ЕДЯТ АСФАЛЬТ!..» В этот миг Костя рухнул на диван, сваленный ВУЛЬГАРНЫМ СМЕХОМ, папа не закончил фразы, а все остальные онемели, потому что не существовало для бабушки оскорбления большего, чем этот ЧУЖДЫЙ смех. Но она не топнула ногой. Даже не закричала, что возьмет внука в ежовые рукавицы. Бабушка Виктория холодно сказала: КОНСТАНТИН, Я НАПОМИНАЮ ТЕБЕ О ТВОЕМ СВЯЩЕННОМ ДОЛГЕ! После этого вся семья погрузилась в глубокий бабушкин гнев.

Наступил период мрачного молчания и всевозможных тайных каверз, которые бабушка делала с большим хладнокровием и достоинством. Могла, например, проходя мимо, не заметить горящей скатерти под включенным утюгом. Могла четверть года забывать вносить деньги в общий котел. Многое она могла.

Страх обидеть бабушку был так велик, что родная дочь не посмела назвать Леной Костину сестру, родившуюся на полчаса позже него, а назвала Викой — в честь бабушки Виктории, несмотря на то что всему роду осточертели бесчисленные Викторы и Виктории вместе с их повадками победителей.

— Ви-и-ка! Иди сюда, здесь нету мух… — Он снова взглянул в темный проем окна, сообразил, чем Вика занята, улыбнулся, а когда снова прикрывал глаза, заметил мальчишку, входившего во двор.

Костя догадался, кто он. Он тот, кто приехал сюда из Ленинграда с матерью и новорожденной сестрой. Так, кажется, говорил отец. Костя еще тогда подумал: и прекрасно— будет с кем ходить в лес. Сейчас эта мысль пришла опять.

Нескольких секунд, в течение которых Костя смотрел на соседа, было вполне достаточно, чтобы уловить — что за человек этот мальчишка, который ногой открывает калитку, в то время как руки у него свободны.

«Он сильнее меня, но не старше. Идет расхлябанно. Наверно, хочет нагрубить матери — послала его за чем-то, чего не достал. Драться с ним не стоит! Безрукавка красиво натянута на груди. Подтянуться раз десять определенно может. Сейчас очень злой, а вообще... губы и нос добрые. Немного похож на Сашку, но у Сашки ноги кривые, а у этого прямые... С чего он такой злой?.. Пока не замечает меня… Уже заметил!»

Костя быстро закрыл глаза, соображая, что будет дальше: интересно — сразу подойдет или станет делать вид, что не замечает?

Костя стиснул веки и рот.

«...Ого! Идет сюда!.. Остановился. От него тень. Думает, что сказать…»

— У тибе ривматизьмь? — услышал Костя, дрыгнул ногами и захохотал, довольный тем, что у него такой остроумный сосед.

Слава тоже захохотал и повалился рядом в восторге от того, что ЭТОТ ничего такого из себя не корчит и ему уже не придется подыхать тут с тоски.

Через десять минут они знали друг о друге все, чтобы дружить целое лето, а может быть, и целую жизнь.

На крыльце появилась Славина мать. Молча поглядела на сына и снова ушла в дом. Сын был тут, а остальное не имело никакого значения. Она не поинтересовалась, что за дети живут у нее за стеной. Не было у нее такого ОБЫЧАЮ знакомиться с людьми. Надо будет — сами заговорят. Не надо — ФИК С  ИМИ СО ВСЕМИ!

В тот момент, когда Костя и Слава, лежа на животах друг против друга, выясняли, у кого рука сильней, из открытого окна донеслось:

— Костя, что такое муфлон?

Хотя Вика и появилась наконец в окне, понять, какая она, Слава не мог, потому что из окна во двор свешивались темные длинные волосы, которые закрывали все лицо, кроме игрушечного носа и такого же игрушечного рта. Глаза угадывались по блеску, как у нестриженого пуделя.

— Почему ты сидишь в комнате?.. Иди сюда!

Вика откинула назад волосы и каким-то немыслимым голосом, медленно и повелительно сказала:

— Я жду ответа, КОНСТАНТИН!

Слава всматривался в белое, маленькое, высоко поднятое лицо и ничего не понимал. Девчонка вся задеревенела и смотрела не на них, а куда-то вдаль.

«Она сумасшедшая», — быстро подумал Слава и взглянул на Костю, который извивался на песке, издавая странные стоны: «Ой, Вилка, ой, мамочка!» Потом как вскочит, как закинет голову! И, тоже задеревенев, тем же странным, повелительным тоном изрек:

— Подбери патлы, о ВИКТОРИЯ!

«Оба психи», — растерянно думал Слава.

В комнате что-то грохнуло. Девчонка исчезла, а из окна стали доноситься слабые писки — она там тоже корчилась от смеха.

Так, нечаянно, в первый же день, прожитый на свободе, началась у брата и сестры игра, которая иногда кончалась слезами. Слишком уж увлеченно они в нее играли. Или, быть может, бдительная тень бабушки Виктории не дремала?

Через некоторое время с крыльца сошла высокая, худенькая девочка, причесанная на две косы. Она шла к ним, засунув руки в большие карманы халатика, на правой болтался белый бидончик. Она была такая узкая в поясе, что Слава подумал с насмешкой: «Неделю ни черта не ела, что ли? Живота совсем нет...»

Когда она была уже в двух шагах, Костя сказал:

— Знакомься, моя сестра Вилка.

Вика протянула Славе руку. Сказала: «Вика» — и опустилась между мальчиками на песок.

Слава не привык к церемониям, молча дотронулся до ее ладони и, сразу надувшись, стал глядеть себе на ноги.

— Ну? — сказал Костя.

— Bот именно! — сказала Вика.

Слава угрюмо молчал, не поднимая головы. Он почувствовал себя вдруг лишним.

— Сходи ты сегодня за молоком, — сказал Костя.

— Пожалуйста, — сказала Вика. — Но куда?

— Папа обоим, кажется, объяснял.

— Хорошо, — мирно отозвалась она, — но если я не найду, на поиски отправишься ты.

Вика начала лениво подниматься. Встав на колени, она приложила ладонь к Костиному лбу, как будто он был больной, и строгим голосом сказала:

— По-моему, ты перегрелся.

— А по-моему, нет!

Он не отдернул головы, как этого ждал Слава, и не сказал ей «отцепись», когда она поправила волосы, падавшие ему на нос.

Слава иронически скривил губы: было ему и по-мальчишески противно, и что-то кольнуло в том месте, где он обычно ощущал зависть.

Когда Вика скрылась за калиткой, они заговорили опять.

Сначала они говорили про свои школы, потом Славка стал зачем-то рассказывать про Шайбу, потом Костя тоже вспомнил одну историю про собаку. Будто чей-то папа служил после войны в Германии и привез оттуда громадного пса странной породы. Если перевести название этой породы с немецкого на русский, получалось «проволочный волос».

Слава слушал Костю рассеянно. В его мыслях все время торчал тревожный вопрос: «На самом деле эти двое будут жить одни или все-таки не одни?»

Вика очень долго ходила за молоком, и все это время Слава надеялся, что из окна соседей вот-вот высунется толстая тетечка и заорет: «А ну, марш домой!»

Дождался он совершенно другого. Его мать выглянула из своего окна и крикнула:

— Слава, куда ты мыло личное девал?

На этот раз удивился Костя: «Зачем каждому свое мыло?» В голову ему, конечно, не пришло, что речь идет о мыле для лица и что Славина мать пользуется родным языком, как домашней утварью, выбирая слова, КОТОРЫЕ КОГДА СПОДРУЧНЕЕ.

— Там лежит! — завопил через весь двор Слава.

— Чего глотку дерешь, иди и сам найди! — был ему ответ.

Слава сбегал домой и вернулся. Лицо его выражало брезгливость и гнев. Для того чтобы выглядеть перед Костей мужчиной, он оглянулся на дом и бросил через плечо:

— Тоска собачья с ими... будут теперь все лето мозги вынимать!

— А я нашла! — послышалось от калитки. Вика несла на вытянутой руке бидончик. Подойдя к ним, она весело спросила — Молока хотите, мальчики? Оно висело в колодце. Оно холодное.

— Хотим, — ответил за обоих Костя.

Вика поставила бидончик и побежала за стаканами.

Славе очень приятно было, что она так сказала: «мальчики». Он уже забыл про свою мать. Глянул на Костино окно и с надеждой в голосе спросил:

— Сколько вас тут будет жить?

— Вдвоем мы будем жить, — ответил. Костя и от полноты чувств шлепнул себя по голым коленкам.— Мы, как жители Танганьики, наконец-то получили независимость...

Слава аж покраснел. Ему показалось, что ЭТОТ издевается. «При чем тут какие-то жители?» Вслух он сказал угрюмо:

— Я тебя по-человечески спрашиваю.

— Честное слово — правда! По субботам будет приезжать мама. Папа не всегда...

— А что вы целую неделю будете кусать?

— О, летом это не проблема, — с удовольствием повторил Костя слова отца. — Мы будем вести растительный образ жизни.

— Траву, значит, будете есть?

— Вот именно! — Костя с восхищением посмотрел на нового товарища, который все больше радовал его грубоватым своим остроумием.

Слава тоже был доволен, ухмылялся про себя, думая, что не дает слишком ВЫПЕНДРИВАТЬСЯ этому, хотя там, где у него находилась зависть, все время покалывало: его самого бы ни в жисть не оставили одного, даже на неделю.

— И сколько? — спросил он как можно небрежнее.

Костя не понял.

— Сколько вы будете тут жить?

— А!.. До двадцать седьмого августа... А у тебя бабушка есть?

— Ну, предположим, есть…

— Ты ее любишь?

— Шут ее знает, она в Лядах живет. Маткина мать. Батина в Ленинграде в блокаду померла.

Подошла Вика и опять опустилась между ними на песок. Делала она это легко и странно. Как бы дважды складывалась: раз — в коленках, второй раз — откинувшись назад, заваливалась на пятки. В таком положении ей очень удобно было орудовать бидончиком. Слава смотрел, как она разливает молоко по стаканам, устойчиво поставленным в песок. И опять вид у нее был особенный, будто разливать молоко — большое удовольствие! Посмотреть бы, как она уроки готовит!..

Славу так занимали эти мысли, что он даже отшатнулся от неожиданности, когда Вика ему первому протянула полный стакан.

— Зачем мне ваше молоко, у нас свое есть.

Костя с тревожным подозрением взглянул на Славу. А Вика, пожав плечами, сказала простодушно:

— Пей, пожалуйста, хватит нам всем, я много принесла.

Неохотно беря из ее рук стакан, Слава ощутил упоительный холод и невольно улыбнулся, ну, а когда улыбался Слава, у всех без исключения растягивались рты.

Тут-то он и разглядел толком Костину сестру. Сам не понимая зачем, чокнулся с нею, потом бережно описал полным стаканом круг, по пути чокнулся с Костей, сказал: «Общего здоровья желаю» — и принялся наконец глотать, по-пьянцовски запрокинув голову.

Брат и сестра хохотали так, что это скорее напоминало рыдание. А когда вошедший в роль Слава сказал: «А ну, наливай по второй!» — Костя окончательно убедился, что новый их приятель — отличный парень.

Долго еще сидели они втроем.

Болтали. Сыпали стаканами себе на ноги горячий песок... Великолепными были эти тяжелые струи сыпучего зноя, минуты молчания и тишина, которая падала медными ломкими иглами с неподвижных сосен.

И треснула вдруг тишина... Они вскочили. От леса к ним катился, разбухая, вой, и звон, и лязг.

Это выло железо. Кто-то дразнил его и подгонял. Все ближе... ближе.

Вот оно! Вот они — босоногие, голопузые сосновоборские мальчишки с гонялками в руках, — перед каждым по колесу, поющему каждое на свой лад.

Побросав стаканы, трое под сосной стоя слушали адскую эту музыку, в невероятном темпе проигранную по клавишам штакетника.

Когда последний мальчишка исчез, приятелей утянуло вдогонку…

Поздним вечером, от полноты счастья, пережитого за день, Слава и дома не мог стянуть рта, до онемения растянутого в улыбке. Сегодня он снова неистово любил жизнь, свою мамку и все остальное подряд и без разбора.

Стол под локтями был — молодец! И табуретка под Славой — тоже, не говоря уже о докторской колбасе, которая всегда молодчина!

Наверно, потому не расслышал он придирки в тоне матери, когда она спросила вдруг про ЭТИХ, КАК ИХ?

— Во! — сгоряча ответил он. — Мир-ровецкие реб... — Напоролся на угрюмый взгляд матери, мгновенно потух, напрягся чуть и уже без колебаний перевел себя на ее волну ненасытной зависти и надежды: может, У ИХ ВСЕШТАКИ ХУЖЕЕ, чем у нас.

— Она еще ничего, — продолжал Слава, — а он чересчур представляется. Я его про одно, а он мне — про независимость, хочет показать, что газеты читает...

— Ну, как жа, — ухмыльнулась мать, — такие всегда черт те что из себя корчут, а сами, прости ты, господи, ни фига не знают.

— Ага, — рассеянно подтвердил Слава. Он вспомнил, как сегодня брат с сестрой не раз задели его самолюбие. Поведением, видом своим, даже речью, которая казалась такой нелюдской. Она ему: Константин! Он ей: Виктория! А то вдруг — «Вилка»! Или нежности эти: она ему лоб щупает, а он «не поднимай ведро, ты девчонка, а не грузчик»!

— Ну, слушай! После обеда, во время этого…

— Во время чего?

— Ну, когда она со стола убирает или тарелки кипятком ошпаривает, то он должен ей читать вслух, иначе, по-ихнему, несправедливо, понимаешь?

— Да ну!

— А ты слушай — по-ихнему считается, что в это время, в которое она моет, она тоже могла бы читать, а раз она не может мыть посуду и читать, то, по-ихнему, ей больше достается этих… да, вспомнил — тяжестей быта.

— Пхе... — ответила мать. И у Славы аж заиграло все внутри. Он опять жадно упивался своим домом, который уже был тут, в чужой неуютной комнате, потому что в нем была его мамка и весь этот громкий, энергичный ХАВОС, который она ругает для вида. Иногда Слава удивлялся, как легко находит она нужную вещь в таком беспорядке!

— Ты слышишь, ма?!

— А что же я делаю, я слушаю, уморил ты меня хлюпиками своими... говоришь, двояшки они?

— Наверно — сами называют себя «близнецы».

— Так это жа одно и то жа.

И Слава опять почувствовал зуд высмеивания. Больше всего, пожалуй, задевала эта их манера мудрено говорить. Чуть что — «пожалуйста». Что ни спроси— «да, конечно», — нет чтобы сказать — «на!» или «бери!».

— Слышь, ма! Я почему, как думаешь, так рано пришел?

— Хорошее рано!

— А чего?

— А ничего.

— Ну, дай сказать! Я почему так рано, думаешь, пришел? Мы себе сидим, а они уже ведь спят... Чего хмычешь, говорю — спят. Я это и хочу сказать — по будильнику спать идут.

— Врешь! — отрубила мать.

— Почему это я вру, когда при мне зазвонил будильник и она — НАТЕ, ПОЖАЛТЕ: «Славочка, ты нас извини, но мы должны ложиться спать, у нас режим...»

— Да иди ты! — Мать захохотала нарочно на низах— отец и то так низко не может, потом осеклась и некоторое время слушала сына, думая о чем-то недобром. А его понесло — он и ехидничал и сплетничал, а потом пошел врать напрямую, будто оба весь день только и делали, что перед ним выпендривались: вот, мол, мы какие хорошие, какие добренькие... Язык его еще молол, а внутри что-то запнулось об это слово «добренькие». Он даже замолчал — до того тошно сделалось от самого себя. И, уже не глядя матери в глаза, он пробурчал:

— А вообще-то, кажется, правда не жадные.

— Ужли? Не жадных, сыночка, не бывает. Все люди жадные, только которые признаются честно, а которые исусиков из себя изображают. Знаем и таких... Ну, чего смотришь? Молочком, бедненького, угостили — а ты уж и размямлился.

Слава покраснел, а когда лицо наконец остыло, от хорошего настроения ничего не осталось. Он взглянул на кровать. Оттуда слышалось покряхтывание ребенка. Мать встала и пошла с нежными причитаниями, а он остался у стола, не понимая, на кого это так зло берет, что взял бы да шарахнул чем попало в стенку.

 

Глава вторая

В нашем столетии от многих прекрасных вещей сохранились одни названия, и удивляться этому люди перестали давно. В Сосновом Бору никакого соснового бора нет! Он просматривается насквозь. И видно, как главная улица вместе с гранитной розовой мостовой, зелеными канавами, песчаными пешеходными дорожками и, конечно, вместе с домами, а дома со своими палисадниками и огородами, как все это жмется к лесу, а он, этот легкий, прозрачный сосновый лес, упорно движется к железной дороге.

Сосны группами и поодиночке перешагивают через дома и улицы, а когда добираются до насыпи, переступают через рельсы, а там, постепенно сбегаясь, уходят вдаль веселой дружной гурьбой.

Правда, у вокзала деревья скучнеют и, как на всех вокзалах мира, становятся похожими на казенное имущество.

В Сосновом Бору жить хорошо и просто.

Улица, на которой стоит почта, называется Почтовой. Та, где аптека, — Аптечной, а та, где из-под песка выступает гранитный валун, — Гранитной. Валун, как ни странно, не собираются взрывать. Машины объезжают его, а люди приходят сюда на закате — сидят, курят, кто хочет — читает.

Днем на гладком розовом камне загорают девчонки, выросшие настолько, что уже догадываются о волнующем смысле слова «загар».

Есть, однако, в Сосновом Бору улицы, которые озадачивают. Улица Курсанта, например!

Какого курсанта? Почему одного курсанта?!

Или улица Делегатов!

Каких? Куда?..

А рядом вдруг — Соседская!

Каждая улица, по-русски говоря, является соседней!

— Ну, а сам Коммунальный проспект?

Прочитав на перекрестке лиловую по белой эмали надпись, люди думают: почему Коммунальный, а не имени Водопровода? Или почему в таком случае не назвать его было проспектом Разнорабочих? По крайней мере подразумевались бы люди, а не услуги, эти… разные.

После дождя, который прошел ночью, утро было ясное, а к одиннадцати даже в тени ощущалось знойное мление. Одинокие сосны так надышали смолой, что на улицах Соснового Бора пахло, как в настоящем сосновом бору.

Нагрелись камни. Песок словно умер — ни одна его крупинка не взлетала в воздух. Кто мог не выходить из дома в это время — не выходил. Но именно в это время Костя и Слава очутились на углу Коммунального проспекта и Почтовой. Редкие прохожие жались к изгородям, чтобы хоть одной ногой ступать по тени.

Слава и Костя попили воды из колонки и пошли на вокзал. Пустой грузовик обогнал их. Он вез под собой аккуратную сиреневую тень и долго веселил беззаботным порожним дребезжанием. Потом приятели нагнали пацана, который почему-то шагал по мостовой, прямо по ее середине, где просторнее всего и жарче. Пацан был необычный, и ребята, нагнав его, некоторое время шли вровень, чтобы получше разглядеть.

Лет ему, наверное, шесть. Не толстый, но походка развалистая из-за кривых ног, вокруг которых болтаются выцветшие трусики, до того широкие, что похожи на юбочку. Белая рубаха тоже, видно, перешита — нагрудный карманчик приходится почти на животе, — мальчишка явно чей-то брат.

Ничего во всем этом чрезвычайного не было, а Слава первый уловил, что пацан идет так, будто он в центре, а вселенная по краям! Одной рукой машет — она у него зажата в кулак. Другую завел за спину — она у него лежит в ямке над выступающим задом. Затылок тоже выдается назад, хотя голову он держит прямо. А главное, чешет серединой улицы по такой жаре. На них с Костей даже не взглянул.

— Кто он такой?

— Я не знаю, — ответил Костя.

— Тоже за мороженым шлепает.

— Наверно.

— Пошли скорей, сегодня жара, народу будет полно — может еще не хватить.

Когда они вошли в здание вокзала, у прилавка из пластмассы приятного огуречного цвета на самом деле стояла довольно длинная очередь. За исключением одной крупной дамы в васильковых брюках, все в очереди были дети.

Дама эта, несмотря на порядок в очереди и жару, крепко держала за руку стройного, бледного мальчика тоже в длинных брюках. Был он весь яркий, цветной, словно кукла из мультфильма, — желтые сандалии, синий костюм, белый платочек в кармане на груди. Шесть лет ему или десять, понять трудно: у мальчика чересчур умное лицо. Вернее, взгляд. Не то проницательный, не то голодный. Это притягивало всеобщее внимание. Ребята неудержимо высовывались один из-за другого, чтобы еще и еще раз поглядеть.

Около двенадцати, в пекле дня, пылавшего за открытой дверью, появился тот пацан, что шел серединой улицы. Ни на кого не посмотрев, он встал в конец очереди, переложил свои копейки из одной руки в другую и начал ждать.

Под гулкие своды вокзала взлетел чистый, ясный голос мальчика в желтых сандалиях. Неестественно четко произнося слова, он с явным удовольствием прокатывался на букве «р».

— Бабушка, тебе не кажется, что мы стоим тут зррря?

Бабушке этого не казалось.

— Стой спокойно, — сказала она.

Превосходно воспитанный мальчик выждал сколько нужно, и опять его голос улетел под своды:

— Бабушка Юля, они, наверрно, вчеррра выполнили весь план и сегодня не хотят торрговать.

— Не говори глупостей. Они всегда хотят торговать...

Бабушка произнесла это с таким достоинством, что не расслышала, как над очередью вспорхнули смешки, тут же потонувшие в рокоте, который нарастал и нарастал, а когда дошел до катастрофических размеров, в здание вокзала въехал ящик на маленьких железных колесиках, а за ним — громадная тетечка с тем отсутствующим выражением лица, какое бывает у продавцов в переполненном гастрономе, когда они, отпуская товар, разговаривают между собой, не видят никого, не слышат ничего и, кажется, не заметят, если в них вздумали бы стрелять.

Очередь мгновенно распалась. Слава вырвался вперед. Продавщица не успела доехать со своим ящиком до прилавка. Ее окружили.

Молодая крупная бабушка и стройный ее внук спокойно подошли к орущему кольцу. Бабушка плавно опустила руку в колодец из теснившихся голов, сказала: «Нам, пожалуйста, два» — и без промедления получила два эскимо.

Каждый, кто уже выдернул себя из тесноты, немедленно начинал есть мороженое, сладострастно потупляясь.

Бабушка с внуком, отойдя в сторонку, делали то же самое. Наконец из очереди выкарабкался пацан с карманчиком на животе и, взявшись за эскимо, неторопливо приблизился к ним. У пацана лицо было крепкое, смуглое, а на нем, как окна настежь, — большие глаза ясно-серого цвета.

Он остановился в трех шагах от диковинного мальчика и начал обходить его со всех сторон.

— Что тебе нужно, мальчик? — очень нервным тоном спросила бабушка и тихо добавила: — Боже, что за дикари!

Независимый пацан с карманчиком на животе, конечно, не ответил, смотрел себе, и все. Постепенно на это обратили внимание и другие едоки мороженого. Тогда бабушка категорическим жестом дернула внука за руку и стала уводить. Со спины они выглядели как цветная диаграмма роста неизвестно чего: крохотный узенький мужчиночка, а рядом — громадное широкое мужчинище.

Ребята долго смотрели им вслед.

На обратном пути двое из очереди присоединились к Славе и Косте.

Парня с головой, похожей на одуванчик, и с голубыми глазами звали Володей, Типичный Вовка! Наугад можно было сказать, что его Вовкой зовут. Для своих одиннадцати лет пухловат. И конечно, шляпа. Иначе кто даст постричь себя под машинку! Отросшие волосы стоят на круглой голове ровным пухом.

Приятель его, Гриша, роста такого же, а на вид— прямо боксер. Ноги поджарые, а грудь мощная, даже руки от тела оттопыриваются, возможно, оттого, что шея у него короткая.

— Между прочим, — сказал Гриша, — этот стиляга в желтых босоножках живет у нас.

Костя заглянул ему в лицо с недоверием и спросил:

— Твой родственник?

— Дачник. Снимают комнату у нас на втором этаже. Иногда меня заставляют таскаться с ним.

— Странно. А я почему-то решил, что ты ленинградец.

Слава быстро оглядел Гришу и Володю, потом хмыкнул:

— А я сразу догадался, что они здешние.

— Почему?

— Потому что босиком шлепают.

— Подумаешь, — сказал Володя.

Гришу, одетого в модную, бобочку с большим воротником, это тоже задело. Он сказал:

— Ты отсталый человек. Босиком ходить полезно.

Слава тут же снял тапочки — и пожалел: в песке все время что-то попадалось. Он тихо ойкал, но терпел.

С этого дня Слава почувствовал себя хорошо. А когда количество едоков мороженого и вольноболтающихся по улицам Соснового Бора увеличилось за счет Вики, которая тоже стала ходить на вокзал, да еще прибавился этот чей-то брат по имени Ленька, который увязался за ними сам, Слава окончательно ожил. И это естественно: с тех пор как помнит себя, ощущение жизни для него сливалось с толпой вечно орущих и вечно бегущих однолеток. Совершенно не понимал он поэтому, что такое дружба с одним человеком. Он привык быть с целым двором, школой, с целым лагерем. А когда почему-либо оставался один, то сразу начинало мерещиться, что болит ухо или живот, потому что в одиночестве он оставался, только когда заболевал.

По той же причине Слава не переносил тишины. От тишины у него ныло под ложечкой, и единственным спасением в таких случаях бывала еда. В этом отношении он УРОДИЛСЯ в мать. Она тоже как захандрит, так сразу хватается за картошку. Нажарит большую семейную сковороду, умнет ее в темпе, потом задумчиво поикает и, глядишь, отошла, улыбается.

С появлением Гриши и Володи Слава даже перестал злиться, что не поехал в лагерь. Потому что прожить целый летний день без замечаний и без соревнований — тоже немало!

Дружки ходили на вокзал каждый день, и у Славы началось буйное увлечение Гришкой. Ну, парень — целое кино, а не парень! Слава до того въелся в дачную жизнь, что даже про дите стал думать с благодарностью. Выходит — неплохо, что оно родилось, что мамке теперь ни до чего и он может часами не появляться дома. Такой воли у Славы еще никогда не было.

Только от воли этой, как, впрочем, от всего хорошего, Слава быстро наглел — такой уж у него характер. Конечно, начали они с мамкой цапаться.

Подсобил ему в этом Гриша, у которого и в словах и между слов выпирало не просто фасонистое пренебрежение к родителям, а по-злому насмешливая неприязнь. И было это до того очевидно, что невольно наводило на мысль: значит, есть за что, раз он себе такое позволяет.

Подумать только: двухколесный велосипед у него есть! Самоката — аж два, хотя оба ни к чему в здешнем песке. Мячей всяких — гора: и футбольные, и волейбольные, и пинговые, и понговые... А барахла носильного! Неделя еще не прошла, как познакомились, а он уже в трех разных куртках щеголял: с трикотажным воротом, с погончиками на плечах, с капюшоном, и, конечно, «молни» на них полно. И это только по вечерам, а днем, когда жарко, бобочек этих шелковых до черта у него, а позавчера явился в самой новой моде. Издали — рубаха как рубаха, показалось, даже веселая, а подошел — зеленые кувшины на ней вдоль и поперек, а между кувшинами черные пауки; надевается поверх штанов, на пуговицах спереди; теперь вместо пиджаков взрослые дядьки такие носят. Так вот, пожалуйста, у Гриши тоже есть.

Интересно, думал Слава, отчего он нас к себе домой не позовет, не похвастает, у него, наверно, еще и не то есть! И почему все-таки он так нехорошо сказал «Ааааа», когда Володя напомнил, что пора домой идти, что дома будут беспокоиться? Отец с матерью ему сколько всего покупают, а он и на вещи акает: мол, ерунда, чихать хотел…

Мысли эти приводили Славу в состояние тревожной, беспредметной зависти, одно только тешило самолюбие— слишком много этот Гришка врет. Брат с сестрой тоже, кажется, заметили и, по мнению Славы, относились к нему... НЕ ОЧЕНЬ ЧТОБЫ ОЧЕНЬ!

Однако когда Слава пробовал сравнивать Гришу с Костей, то все Славкино нутро было на стороне Гриши, хотя он и понимал, что Костя лучше их обоих. Но Гришка, ох этот Гришка! На год ведь только старше, а насколько сильней и вообще!

Слава по памяти придирчиво разглядывал его, пробовал сравнивать с собой — куда там… даже веснушки и те у Гришки лучше, не то что у меня — какая-то муть грязно-желтого цвета. У Гриши веснушки цвета глаз — карие, и это, оказывается, даже красиво.

Первое, что сделал Слава, чтобы сравняться с ним, — начал точно так же тянуть «а», когда речь заходила о доме, и тут же заметил, как брат с сестрой переглянугись и отвели от него глаза. Вот еще, обозлился Слава, ему можно, а мне, выходит, нельзя.

Когда Слава еще немного присмотрелся к Грише, стало ясно, что тот ни к кому из них, в том числе и к Славе, никак не относится. Путает имена и не всегда даже видит того, с кем говорит. Ему важно не это, ему важно самому говорить, важно, чтобы там, где он, никого не было ни слышно, ни видно.

Вдруг Слава подумал: какого черта Гришка тут живет, без него в Сосновом Бору было бы лучше. А Вовка чего за ним как хвост ходит? Но Слава не Володя и спокойно мириться с тем, чтобы в компании не он был центре, а кто-то другой, не мог. Поэтому быстренько переметнулся опять к Косте с Викой. Эти были из другого мира, который Славе чужд, и он толком даже не знает: лучше ли этот мир ихнего с Гришкой или нет и стоит ли завидовать им? Зато с ними Слава чувствовал ебя спокойно.

Теперь, когда они оставались втроем, Слава неизменно говорил о Грише:

— Ну и врет этот Гришка!

Брату и сестре это, видно, надоело, и Вика, более резкая, чем Костя, сказала:

— Почему непременно врет? А почему не сочиняет? А вдруг у него богатая фантазия...

— «Фанта-а-а-зия», — перепел Слава с Викиного голоса, — когда ни одному слову верить нельзя.

— Почему?

— Ха, где он такого кретина откопал, ну, как его? Того, который кота в авоське бил?

— Это не кретин, это был гадина...

— Ха, а почем ты знаешь, что он был? Может, Гришка сам все это выдумал.

— Не думаю, — сказал Костя.

— Значит, и ты веришь, что Гришка видел, как этот... да, вспомнил, лысый Дубина ловил кота за то, что тот спер дикую утку, которую будто бы Дубина на охоте убил, а потом будто бы Дубина долго вожжался с котом, пока в авоську его не впихнул?

— Думаю, что да, — мрачно сказал Костя.

— А зачем, — уж на всю улицу орал Слава (он всегда переходил на крик, когда хотел убедить), — зачем ему было вожжаться с авоськой, когда он и так мог треснуть, раз уж поймал. Я спрашиваю: зачем?

Вика дернула Славу за рукав:

— В том-то и подлость, неужели ты сам не можешь понять — в авоське бить безопасно, не поцарапает...

Больше Слава уже ничего не услыхал — он боялся лопнуть со смеху. Он представил себе болтающегося на весу кота, лысого Дубину, красного от злости, и пять старушек, которые, по словам Гришки, вопили громче самого кота.

Вика остановилась и так посмотрела на Славу, что он осекся.

— Я не думала, что ты такой злой.

— Я? — обалдело спросил Слава. — Я, что ли, по-твоему, его бил?

Вика пошла и уже на ходу сказала:

— Не вижу в этом ничего смешного.

— Но ведь это же вранье, — обрадовался Слава возможности принизить Гришку.

— Теперь это уже не имеет значения, — очень грустно ответила она.

У Славы от ее голоса сжалось сердце, он с поразительной ясностью вдруг понял все и до отчаяния хотел, чтобы Вика думала о нем, как раньше, как минуту назад. В надежде на это нарочно громко заорал:

— Ты хочешь сказать, что я тоже такой зверь, да?!

Вика промолчала. Он не дождался от нее «нет, конечно». А когда понял, что не дождется, незнакомая тоска нашла на него. И еще удивляло, что это новое, непонятное нытье во всем теле не проходит.

Ничего больше он ей не сказал, но обозлился.

Не в первый раз обращал Слава гнев свой против источника неприятных ощущений. Так недавно он ненавидел портфель Сережи Введенского, а еще больше — самого Сережку. Сейчас он сказал себе: «Ну и пусть думает, что хочет, очень нужно!..» Но облегчения не было. До самого конца этот день Слава прожил в плохом настроении. Оно не проходило даже тогда, когда смеялся. Не смеяться совсем он еще не умел.

Наутро странно было даже вспоминать про вчерашнее.

Слава смело крикнул соседнему крылечку:

— Привет!

Смело глянул Вике в лицо. Она, как всегда, подняла руку, ответила:

— Салют! — и улыбнулась.

Улыбка у Вики начиналась где-то над верхней губой, в морщинках по бокам очень красивого носа, и уже потом расходилась по всему лицу.

Было только девять. 

Сейчас Костя начнет таскать ведра с водой, мусор вынесет. Вика побежит за молоком. А сам Слава — в магазин, потом за водой, потом опять в магазин еще раза два, потому что мамка обязательно что-нибудь самое важное забудет. На это все и на завтрак уйдет часа полтора. Потом они уже втроем начнут убивать время до полудня, до часа, когда можно идти на вокзал.

Не признаваясь друг другу, как в чем-то стыдном, все трое скучали по Грише. Их тянуло туда, где он, потому что там, где бывал он, мгновенно становилось как в ТЮЗе на хорошем спектакле, когда всем одинаково хорошо и интересно.

Они начинали любить не столько самого Гришу, сколько особенную, веселящую энергию, которая вырывалась из него в виде яркого, смачного, волшебного вранья. Этот парень мог любую ерунду превратить в событие.

И Славе Гришка был нужен, хотя ох как часто он раздражал его... Вообще Славе нужны были все. И шепелявого Леньки ему уже не хватает, и этого старичка с въедливыми глазами, по имени Павлик, все чаще хочется повидать.

Постоянная Славкина беда — очень быстро привязывается к людям, а потом ему трудно без них, какими бы они ни были.

В третьем классе полгода всего учился у них мальчишка, которого возненавидел весь класс. Лазил по чужим портфелям, таскал завтраки у одних и подсовывал другим, про девочек всякие пакости говорил. Дрянной был мальчишка. Славке, например, налил валерьянки в карман пальто, пролез незаметно в раздевалку и вылил целый пузырек. Учительница этот пузырек на уроке отобрала у него, долго и терпеливо расспрашивала, откуда флакончик да зачем. Мальчишка на все отвечал «не знаю». А когда выяснилось, что у Славки залит карман пальто, мальчишка на ходу придумал историю, будто он своей больной маме лекарство нес, а Слава будто украл. Когда его спросили, зачем же Славе портить свое пальто, этот мальчишка, с такой безобидной и ласковой фамилией Лапушкин, нахально заявил, будто Слава сделал это назло, чтобы его, Лапушкина, мама умерла. Учительница не выдержала и сказала: «И откуда столько подлости в таком маленьком человеке?»

На счастье, Лапушкины переехали в другой город. Этому обрадовались все. Слава, конечно, тоже, но сердце его скучало. Он просто к Лапушкину привык и первое время смотреть не мог на парту, за которой сидел зловредный этот мальчишка.

Сегодня в пыльной пустоте давно не метенного вокзала они втроем оказались первыми. Они бы с радостью забежали за Гришей, а потом всю дорогу вместе бы шли, но... Гриша никому из них не сказал — приходи, а в этом возрасте люди еще деликатны, даже если их никак не воспитывали.

Слава от нечего делать стал гонять по полу пустой спичечный коробок. Костя тоже не устоял, а раз во что-то включался Костя, то Вику не надо было уговаривать.

Они подняли такой гул, что кассирша с треском открыла окошко и закричала:

— Кто разрешил пылишшу подымать, а ну-те марш-те на улицу!

На улицу они не пошли. Просто встали у границы тени с солнцем в открытых дверях и смотрели вдаль. Фасад вокзала с часами во лбу и скучными сводами смотрел как раз на главную улицу. Скоро там показалась квадратная фигура, одетая в белую рубаху и синие трусики. Ленька, чей-то брат, приближался, хорошо видный на горбушке мостовой.

— Прямо целое кино этот пацан.

Сейчас это было сказано точно: они находились в темном зале, а перед глазами в пронзительном свете погожего дня лежала до неузнаваемости красивая главная улица, по которой, как бы нарочно медленно, приближался самый независимый в Сосновом Бору человек— сын лесника, брат трех братьев и одной сестры, Ленька, по прозвищу Вишневая Кофточка, потому что до сих пор вместо буквы «сы» произносит «фы», и когда ест вишни, то, оказывается, глотает кофточки.

Еще о нем было известно, что его не боятся птицы, что он однажды заснул в собачьей будке, что он совершенно не обидчив и всех старше себя считает дураками. Что же ему остается думать о людях, которые ходят за ним и клянчат: скажи да скажи «сосиска». Он охотно говорит «фафифка» и долго потом смотрит, как корчатся от смеха дураки.

— Ха, смотрите, — сказал Слава, — без двадцати двенадцать!

Когда Леня шагнул наконец с белого экрана в темный зал, Костя наклонился к нему и сказал очень грозно:

— А ну, покажи свои часы!

Леня поднял на Костю спокойные серые глаза, некоторое время смотрел без вопроса и без удивления, а потом улыбнулся. Это и был весь его ответ, после чего он пошел к прилавку из зеленой пластмассы, но не втиснулся первым, а потоптался по залу в молчаливых своих размышлениях, и, когда ребята снова обратили на него внимание, Леня стоял боком к Вике. Таким образом он встал в очередь.

— Идут! — завопил Слава.

И все бросились к двери на свои места. Тогда Леня обошел их и очутился впереди.

По левому песчаному тротуару Коммунального проспекта двигались Гриша и Павлик. Даже издали было заметно, что старший ведет младшего не по своей воле. Легкий, тонконогий Павлик висел на сильной Гришкиной руке, как кошелка, которую дома поручили не потерять.

Все «кино», как сказал бы Слава, заключалось в том, что Гриша и не подозревал о компании, зорко следившей за ними. Павлик задирал голову и что-то говорил. Гриша отвечал в пространство перед собой. Головы он, конечно, не наклонял и даже не поворачивал в сторону мальчика, глядевшего на Гришкин подбородок с обожанием.

Шли они медленно. Видно, Грише тоже неохота было торчать тут одному в скукоте вокзала. Но бросилось в глаза ребятам не это. Сегодня Гриша был непривычно угрюм. Спросить, в чем дело, никто не успел, потому что, как только он заметил друзей, выражение его лица молниеносно переменилось, и «спектакль» начался с ходу:

— Ча-ча, сеньоры!. Только что бабушка этого ученого типа обнаружила, что у меня бандитские глаза, — это правда?

— Сейчас посмотрим, — сказал Костя и только собрался заглянуть в упомянутые глаза, как почувствовал, что Павлик оттаскивает его за штаны в сторону.

— Это непрравда! — с пафосом сказал Павлик. — У тебя прекррасные глаза: ТЫ ЮНЫЙ ГЕНИЙ!

Но Гриша не пришел в умиление, он пришел в бешенство:

— Еще раз услышу…

Павлик вздрогнул. Кассирша во второй раз высунулась из окошка. Ей уже интересно стало, что тут сегодня происходит.

Павлик стоял бледный и растерянный. Он не понимал, как можно оскорбить человека словами, которые его бабушка говорит только ему и Вольдемару, любимому своему ученику.

Люди давно сошлись на том, что лепить кувшин, варить щи, полировать шкаф, выкармливать поросят, сажать репу — короче говоря, любое дело надо делать умея, за исключением одного— растить человека! Для большинства это, пожалуй, единственное занятие на земле, которое, казенным языком говоря, «не требует никакой квалификации».

Человек, породив человека, сил своих не щадит, чтобы сделать из него существо, во всем подобное себе. Он навязывает ему все, что знает о жизни сам, но — странное дело! — почти никогда не бывает доволен плодами трудов своих.

Павлик на бабушку Юлию пока не очень похож. Мальчик, безусловно, вежлив, послушен, почти совсем уже отучился от детства, но ДО ИДЕАЛА ЕМУ ЕЩЕ ДАЛЕКО! ОЧЧЕНЬ ДАЛЕКО! Никак, например, не может бабушка Юлия отучить внука вмешиваться в разговоры взрослых. Происходит это потому, что комната у них одна, и еще потому, что, оказывается, у Павлика ПАТОЛОГИЧЕСКОЕ ЧУВСТВО ПРАВДЫ. (О БОЖЕ, КАК ОН ПРОЖИВЕТ С ЭТИМ В НАШ ВЕК!) Говорится это, естественно, гостям, и, естественно, так, чтобы Павлик не слышал, но он почему-то все слышит и очень смущается — ему не хочется огорчать бабушку Юлию, и без того ОБОЙДЕННУЮ СУДЬБОЙ!. Что это значит в точности, он не мог бы сказать, но чувствует, что это что-то грустное. Он жалеет ее и вместе с нею ненавидит всех БЕЗДАРНОСТЕЙ И НЕГОДЯЕВ и даже само слово ТЕАТР.

В душе у Павлика сумятица и напряжение, потому что бабушка Юлия хочет жить ПОЛНОЙ ЖИЗНЬЮ, а все, кто бывает в ее доме, судорожно боятся от чего-то отстать. От чего — Павлик тоже пока не понял, но поймет. Он быстро ко всему привыкает. Привык же он заменять простейшие понятия «хорошо» или «плохо» понятиями «современно», «несовременно». Он может запросто сказать: «Я не доем эту капусту, она несовременна».

Бабушка хватается за голову, восклицает: «Ты юный гений!» — и дает ему ломтик латвийского сыра, от запаха которого еще недавно Павлик вздрагивал, а теперь сыр этот с удовольствием ест. Он вообще питался закусками, приученный к ним на знаменитых ПРЕЛЕСТНЫХ ВЕЧЕРАХ, когда гостям раздаются пластмассовые подносики с ШЕДЕВРАМИ в таком количестве и разнообразии, что Павлику нетрудно и полакомиться и быть сытым.

Некоторые он просто любит, например шедевры из докторской колбасы плюс изюм в майонезе.

Неприхотливостью Павлика бабушка, разумеется, довольна. Однажды похвастала даже: «Что хорошо в этом ребенке, так это желудок!»

Накатывали на нее, однако, и приступы заботы — конечно, в промежутках между прелестными вечерами.

Трудно сказать, что хуже — ложь или ложное представление о долге.

Бабушка никогда не воспитывала детей. Ее собственный и единственный сын вырос здоровым и нормальным при помощи БЕСПОДОБНОЙ НЯНЬКИ, а обожаемого и тоже единственного внука она никому доверить не могла, тем более что нянька влетит в копеечку, а кроме того — поди ее поищи!

Павлик сравнительно легко переносил любовь бабушки Юлии. Сам он пока еще никого не любил: маму свою никогда не видал; отца иногда видел, но редко, а последний год не видит совсем. Однажды он спросил, почему папа перестал его навещать. Бабушка ответила:

— Пока это исключено!

— Почему?

— Потому что твой отец работает в ящике.

— В каком ящике?

— В почтовом. И умоляю тебя, не спрашивай больше ни о чем. Вырастешь — поймешь!

Павлик обиделся. Он знал, что отец работает в театре. Он знал, что отец год назад женился вторично где-то в командировке и с тех пор живет в городе Риге настолько полной жизнью, что не может вырваться, чтобы навестить сына. Знал он и самое худшее: папа зачем-то скрывал от своей жены, что он, Павлик, существует, а бабушка все это шепотом скрывала от него, забывая про свою исключительную дикцию. Ложь огорчала Павлика гораздо больше, чем отсутствие папы, которого он так и не смог полюбить, несмотря на внушения вроде: твой отец — светлая личность!

До прихода дальнего поезда оставалось пятнадцать минут, а тетечка с мороженым все не появлялась. Слава предложил сразу взять на всех, а то слишком долго ждать.

Леня первый подошел и высыпал Славе в ладонь горячие и влажные копейки.

— Во, сознательный! — сказал Слава и погладил Леньку по макушке. Леня ответил таким взглядом, что Слава погладил его еще раз.

Предложение понравилось всем — компания стояла в стороне, а Слава один на всех покупал мороженое. Потом нес его, испытывая наслаждение оттого, что идет посередине, а они толпой вокруг.

— Подозреваю, что по одному брикету сегодня не хватит — жара! — сказал Гриша.

— А деньги? — сразу спросил Слава.

— Наскребем. Слушай, Павел, шел бы ты рядышком, что это у тебя за привычка — как клещ впиваться?

Павлик выдернул руку, вытер ее платочком, который всегда белел в нагрудном карманчике, хотел опять ухватиться за Гришу, но раздумал:

— Если тебе так противно, я могу держаться за твои брюки, но пусть лучше эта привычка останется при мне!

— А зачем она тебе нужна?

Павлик заложил руки за спину и пошел молча, с опущенной головой. Ребята тут же забыли о нем, но он вдруг так решительно и так серьезно сказал: «Я не имею никакого пррава своими прихотями выматывать по ниточке неррвы», — что все остановились.

— Иди ко мне, — сказала Вика, — о чем ты говоришь?

Павлик дал руку Вике и, сурово глядя на Гришу, произнес, тщательно выговаривая слова:

— Срразу видно, что ты никогда не прропадал в универрмаге.

— Павлик совершенно прав, — серьезно сказала Вика.

— Я и так знаю, что я прав. Бабушка исключительно из-за меня не могла в этот вечер заснуть без снотворного… Это уже давно было, и вообще когда есть радио, то неопасно, только долго приходится сидеть. Я не мог сосчитать, сколько времени сидел на пылесосе, пока бабушку искали по радио в отделе тррикотажа… Меня поймал такой высокий синий человек в электрротоварах. По-моему, он был злой. А я боялся как следует сидеть, потому что карртонная корробка подо мной дышала — я думал, а вдруг она сломается и будет большой скандал!

— Сколько тебе лет? — спросила Вика.

— Семь лет и четыре месяца… А в церкви еще опаснее пропадать, потому что там радио нет.

— Да-а, — рассеянно сказала Вика. Она смотрела на Славу, который мучился: ему было трудно нести шесть брикетов мороженого так, чтобы они не таяли.

— Нету, — продолжал Павлик, — я точно знаю, и еще — нагнитесь, пожалуйста!

Вика наклонилась немного, но Павлику это показалось недостаточным, и он свободной рукой взял ее за шею, притянул к себе и в самое ухо зашептал:

— Там был сплошной кошмар, потому что в церкви не бывает уборной, вот в чем ужас… я там вынужден был заплакать.

— А зачем ты в церковь пошел? — спросила Вика, выпрямляясь и нагоняя вместе с Павликом остальных.

К их разговору прислушивались уже все. Слава, желая обратить на себя внимание, громко и развязно спросил:

— А как твоя бабушка ходит в церковь — в юбке или в этих…

Павлик закатился высоким, дрожащим, искренним смехом, но, сразу взяв себя в руки и изящным жестом прикрыв рот, дал исчерпывающий ответ:

― В церковь меня водила моя ставррропольская бабушка, она очень старая.

— А-а, у тебя их, значит, две, — нарочно приглупляясь, продолжал Слава.

— Пока две, но я не уверен, может быть, у меня еще где-нибудь есть бабушка, ведь ставррропольская свалилась как снег на голову в прошлом году летом… Нагнитесь, пожалуйста, я вам еще что-то скажу…

— Не говори со мной на «вы», просто Вика, слышишь?

— Пожалуйста, — огорчился Павлик, — но я уже привык.

— Неужели ты и в детском саду с ребятами говоришь на «вы»?

— В детском саду я ничего не говорю, я там никогда не был.

Настроение у Павлика окончательно испортилось, и дальше он говорил очень тихо:

— Я хотел в детский сад, но вместо меня туда ходила бабушка…

— Которая?

— Ленинградская. Я ведь в Ленинграде живу.

— А зачем она ходила в детский сад?

— Не знаю. Она не ходила, она два раза только туда пошла, а потом сказала, чтобы я эту идею выбросил из головы, потому что из меня должна вырасти личность, а там дети растут, как муравьи…

— А ты, как юный гений… — начал Гриша.

— Оставь его в покое, я же просила!

Они посмотрели друг на друга, и Гришины «бандитские» глаза мгновенно стали кроткими, но замолчать сразу он не мог:

— Одна бабка с утра до ночи долбит: «Не забывай, ты культурный человек, ты в двадцатом веке живешь!..» Другая — молиться учит, оттого он такой псих! Ту, вторую, ставропольскую, я тоже видал. Угадайте, что она ему в подарок привезла?

— Что?

Конечно, это спросил Слава.

— Мешок семечек и большую черную икону. Знаете, какие у нас в этом году жирные куры? Павка все семечки курам скормил. А эта его ленинградская бабуся… тоже штучка! Думаете, что, думаете, икону выбросила? Ни черта подобного. На стенке висит. Гостям ее показывает — смотрите, какое произведение искусства!

— Хватит, помолчи, я же просила…

Костя поравнялся с сестрой, долго смотрел на Павлика, потом осторожно спросил:

— Слушай, Павлик, а как будет со школой? В школу бабушка тоже тебя не пустит?

— Пустит, — небрежно ответил Павлик, — только я пойду сразу во второй класс. В первом мне делать нечего, я там могу превратиться в идиота.

— Видали? — всерьез обозлился Гришка. — Видали, какая это личность? А мы, оказывается, все идиоты!

Павлик встревожился. Он ощутил свою бестактность, но в чем она — понять не мог. Заглядывая виновато в лица, он очень тихо заговорил:

— Я не знаю… я уже всех «Трех мушкетеров» прочитал, а они там учат — мама мыла раму.

Наступило неловкое молчание, но Павлик что-то в нем уловил и сразу повеселел:

— Клянусь вам честью! Я сам спросил у Миши Буравлева, что они проходят…

— Съел?

Это сказала Вика Грише.

— А-а… он иногда такое говорит, что жить неохота… — Гриша перевел взгляд на Павлика. — Тебе бы рот зашить, вот было бы хорошо… или лучше мороженое ешь. Слава, дай-ка…

— Я сейчас не хочу, — с достоинством ответил Павлик.

— А когда ты захочешь?

— Когда все сядут за стол…

Этого уже никто выдержать не мог. Увидав, что кругом хохочут, Павлик тоже засмеялся, но только из вежливости.

Вика быстро нагнулась и поцеловала его в щеку. Слава этого не заметил, он изнемогал от смеха. Он повалился на землю и вопил:

— Ребята, давайте ляжем за стол…

Он веером разложил на песке размякшие брикеты. Каждый подхватил по штуке и потом бежал вдогонку за Гришей, который стал уводить их со станции — туда, где по обе стороны железной дороги тянулся молодой сосновый лес. Гриша почему-то не дурил и не оборачивался даже. А они покорно бежали за ним по жаре и подняли головы только тогда, когда все разом шагнули в тень.

Береза, громаднейшая, прямая и такая белая, как будто земля поила ее молоком, стояла одна на краю молодого пепельного сосняка.

Пораскинув руки и запрокинув лица, они долго стояли в зеленой прохладе.

Капельки таинственного вещества, которыми моросит в жаркий день под лиственными деревьями, остро покалывали кожу. Жар разгоряченных тел выходил, казалось, только лицами. Упоительно было чувствовать медленное их остывание.

Под березой были старые шпалы.

В молчании залезли они на складницу шпал и уселись лицом к насыпи, по которой бежали голубые от неба рельсы.

Люди взрослые в подобных случаях философствуют.

Эти молчали.

Были они и разные и равные.

На станции громыхнуло коротко и зло, словно кто-то решительный одним движением опорожнил мешок с железом, а потом уже знакомо затюхал паровоз. Ленька повторял за ним каждое «тюх».

Паровоз проскочил с такой быстротой, что они успели заметить лишь, как бешено отпихивается он от состава свирепыми красными локтями, а вагоны спокойно курлычут и дают себя рассмотреть.

В открытых окнах были люди.

Ребята как увидели первого человека, так ему и замахали. Человек ответил, и тогда, уже не закрывая ртов, вся орава вопила, махала руками, болтала ногами..

Дальний поезд шел вечность.

Стояли в окнах люди, но… Но не все окна отвечали на привет. Нe все…

Еще стремительнее, чем паровоз, ускользал, уменьшаясь, последний вагон. Потом исчез, потянув за собою и эти неопытные души, отметив каждую тоской по неясному.

Уходящие поезда всегда манят вдаль, но мало кто знает, что надо ему в той дали.

— Без багажного — шестнадцать, — сказал Слава.

Вика шепотом сказала брату:

— А все-таки свинство, что мы ни разу не написали бабушке.

Гриша соскочил со складницы, отряхнул брюки, подошел к Павлику, спросил:

— Хочешь, ссажу?

Павлик благодарно мотнул головой.

Все постепенно задвигались, а вид у них был как у людей в кинозале, когда зажигается свет и никому ни двигаться, ни смотреть друг на друга неохота.

За чертою тени солнце стояло слепящим валом. Казалось, что ни подсунь — оплавится и заблестит. Светились стеклянно сухие стебли травы. Песок блестел, как молотое стекло.

— Э-ээ! — крикнул Гриша, выразив воплем этим общую жажду немедленно жить. Жить сломя голову, вкусно, весело и, главное, поскорей. — А ну, гони монету, а то закроется ларек!

— У меня ни копеечки! — весело выкрикнул Павлик. Гриша беззаботно махнул рукой и полез в карман.

— Твое дело маленькое… для тебя — наскребем! Во! На три брикета уже есть!

Вика нырнула рукой в круглый карман, пришитый низко на юбке, разжала ладонь и объявила:

— О, у нас целое состояние!

Слава молниеносно оценил ситуацию и подумал: «А ведь у меня сегодня денег могло и не быть».

Думая так, он стоял в отцовской позе, глубоко загнав обе руки в карманы. Лицо его было озабоченно.

— Ты чего? — спросил Гриша. — Нет так нет, в другой раз ты заплатишь…

«Фик с маслом», — мысленно ответил Слава и обаятельно улыбнулся.

Гриша взял у Вики бумажный рубль и уже хотел бежать, но перед ним очутился Леня. О своем финансовом положении он заявил, подняв обе руки пухлыми ладонями вверх.

— Ты тоже хочешь эскимо?

— Два, — твердо ответил Леня.

Гришка дал по каждой ладошке щелчка и понесся к вокзалу.

Весь обратный путь Гриша развлекал компанию невероятными историями про дачников, которые жили у них в прошлом, поза- и позапозапрошлом году.

Слава слушал его рассеянно, потому что готовился спросить у Вики, что такое муфлон, но так, чтобы другие не услышали. Это слово с первого дня не давало покоя, оно грызло и угнетало, приобретая все более таинственный смысл.

У Славы колотилось сердце, когда Гришка на минуту замолкал, и он, идя рядом с Викой, готов был уже спросить, но всякий раз что-нибудь да мешало, и Слава никак не мог освободиться от пытки неравенства, которое ощущал в присутствии брата и сестры. Как часто он с горечью думал: «Я ведь все запоминаю с ходу. Мне бы только узнать, откуда они столько чего знают. Не сами ведь, кто-то им помогал. А теперь, конечно, им легко!»

Но разве Гришку возможно остановить? Он говорил и говорил, и по его рассказам выходило, что дачу у них снимают всегда сволочи, вроде того, который при луне ягоды крал; кретины, вроде того, который кота в авоське бил; или психопатки, приезжающие из Ленинграда с кудрявыми собачками, а то еще с какими-то волнистыми попугайчиками. Слава тихо завидовал даже тому, что в Гришкином доме поселяются такие типы, а для собственного утешения вслух говорил: «И все-то он врет!» Но когда Гриша называл имена собак, не поверить никто не мог. Пес по имени Шах, сучка — Психея. Вот этого, по мнению Славы, даже Гришка-лгун выдумать не мог.

Мало того, хозяйка Психею, оказывается, так обожала, что говорила про нее: «У моей девочки испортился аппетит, подозреваю, что эта дурочка наглоталась мух». «Такое тоже поди выдумай, — с огорчением думал Слава. — Как он, черт, запоминает все это».

— Послушай, — сказал вдруг Костя, — как ты можешь жить в таком доме?

Гришка сразу сделался серьезным.

— Врет он все, — сказал Слава. — Так я и поверил, это ж надо таких идиотов еще поискать.

— Была бы приманка, — зло огрызнулся Гриша, — сами найдутся.

Костя взглянул на Гришу и осторожно спросил:

— Действительно у вас какая-то особенная дача?

— Спрашиваешь!

Гриша остановил компанию посреди улицы и, ко всеобщему обалдению, стал изображать нечто не совсем приличное. Он расстегнул верхнюю пуговку на роскошных замшевых шортах, но тут же ее застегнул, потом поднял вверх правую руку и выразительнейшим жестом спустил воду в воображаемой уборной.

— Ты что?! — обозлился Слава. Он почему-то принял все это на свой счет.

— Я ничего — это они как мухи на мед!.. Мой папа знает, что делает!

Никто ничего не понял.

Гриша облетел злорадным взглядом смущенные лица и, остановись на Славе, сказал:

— Спорим?

Слава мотнул головой и протянул руку:

— На что?

— На что хочешь спорим, что во всем Сосновом Бору нету такой уборной, как у нас.

— И что из этого? — краснея от злости, спросил Слава.

— А то, что я уже сказал, — бабусечки в брюках, как видишь, тоже поселяются главным образом у нас, хотя ого как дорого им это обходится!

Вика инстинктивно погладила Павлика по голове. Гриша спохватился, но исправить уже ничего не мог.

— Слышишь, Павка, мой папа правда гений?

В ответ на это Павлик, который, видно, к разговору не прислушивался, обдал Гришу таким сиянием серо-зеленых, необъяснимо красивых глаз, что Гриша смутился всерьез, махнул рукой, потом вдруг резко двинулся вперед и дальше говорил так, будто никто рядом с ним не идет. А они шли, притихшие из сочувствия к Грише, хотя толком никто не знал, в чем следует ему сочувствовать.

— Мой папаня знает, из чего делаются деньги, не зря два года воздвигал эту башню.

— Какую башню? — тихо спросила Вика.

— Вы что, дети, что ли? Как, по-вашему, вода из колодца сама вскочит в краны и так далее? Эта башня папаше — вó обошлась, но… — Гриша опять спустил воду посреди Коммунального проспекта таким точным жестом, что один прохожий хмыкнул. — За это удовольствие ленинградские папочки, мамочки и бабусечки будут выплачивать деньгу до тех пор, пока в Сосновом Бору не построят водопровод.

Он обернулся. Серьезные лица обозлили его. Показав друзьям язык, Гришка вывернул наружу карманы шорт и, держа их кончиками пальцев, как подол юбки, визгливым голосом запел:

— Имейте в виду. Наш дом стоит под защитой холма! Да, да! Именно да!.. СВОЙ СОБСТВЕННЫЙ МИКРОКЛИМАТ! Пойдемте, я покажу, какой у нас ягодник, хотя нет, посмотрите сначала, какой отсюда открывается вид… АРОМАТ ЦВЕТОВ СТОИТ КРУГЛОЕ ЛЕТО, поскольку наш дом граничит с Хильдой Яновной. Вот смотрите туда. Видите, под снегом обозначены ГРЯДКИ, ГРЯДКИ, ГРЯДКИ… Ах, какие цветы… Лучшие на всем Карельском перешейке. Розы на могилу Репина были куплены у Хильды Яновны — клянусь!.. А у нас ягоды. Сморода, крыжовник, клубника — сколько душе угодно. Имейте это в виду… Вы видите эту розетку — она для настольной лампы. Вот, пожалста, торшер для уюта… Пожалста, ЖИВИТЕ, ЖГИТЕ, ЕШЬТЕ, брешьте…

Брат с сестрой переглянулись.

— Что с ним? — тихо сказал Костя.

— А тебе жалко, пусть себе врет!

— Какой ты грубый, Слава!..

Гришка остановился вдруг. Было это за два перекрестка до того, где он обычно сворачивал. Не меняя жеманной интонации, он сказал: «Улица Энтузиастов, девятнадцать, милости прошу, приходите, пожалста, можете убедиться собственными глазами…» Наткнувшись на растерянный взгляд Вики, Гриша отобрал у нее руку Павлика, сказал: «Ну, я пошел» — и действительно пошел быстро, не оглядываясь. Зато бедный Павлик бежал с ним рядом, выкрутив шею. Большие глаза его плаксиво смотрели на Вику.

В этот день приятели не воспользовались приглашением Гриши. И на следующий— тоже. Не скоро увидели они дом, выкрашенный в столь БЛАГОРОДНЫЙ цвет. (Стены — сиренево-песочно-бежевые, крыша — цвета молотого кофе, «кофейные» перила крыльца и наличники на окнах.)

Двухэтажный изящный этот дом не только у детей вызывал ощущение шоколадного торта.

Еще притягательнее было все, что внутри.

Разноцветные стены!

Малогабаритная мебель! Легкая, плоская, а главное — косотонконогая. Это — модно! Модно, чтобы спинки у кресел наклонены были не назад, а вперед. Сидя в таком кресле, поневоле бьешь челом хозяину и хозяйке.

Никто меж тем не знал тайны процветания Гришкиного дома. Не знали люди, что у папы его хорошо ПРИВИНЧЕНА ГОЛОВА. А у мамы БОГАТЫЙ ВКУС комиссионных магазинов!

Это она повесила над кроватями коврики блестящие и пестрые, как китайские термосы. Она украсила кухню невероятным натюрмортом: человеческий желудок в стеклянной банке, край пышной кружевной юбки, перчатки, хлыст и два кирпича.

Много лет Гриша пытался понять и никак не понимал, почему спокойные, вежливые люди, уезжая от них, поднимают крик. Почему они говорят его тихому и обходительному отцу такие скверные слова, а несколько раз, к величайшему своему удивлению, брань заработал и он сам. Раз: «Ах ты гаденыш!»; в другой раз: «Будущий негодяй!»

Было это года четыре назад.

Как-то мама таинственным шепотом, на ухо, хотя были они совершенно одни, велела Грише запоминать: кто сколько каких ягод сорвал. «Сможешь?» — спросила она ласково. «Конечно», — тоже на ухо сказал он и, крепко обняв маму за шею, спросил: «А зачем?» Она поцеловала его и опять шепнула: «Надо!» Гришку распирало от желания немедленно исполнить поручение, но мама успела схватить его за штанишки и еще более таинственно сказала: «Только смотри, они не должны об этом знать. Это надо делать незаметно».

В неистовом Гришкином воображении они превратились во враждебную, волнующую силу, которую надо побороть. Еще бы он этого не хотел!

Так для Гриши началась увлекательная игра. Он то воображал себя милиционером, то пограничником, который крадется по лесу, то охотником. В сад он выходил теперь только с ружьем за спиной. Эти жесткие прикосновения к спине напрягали мышцы и учащали пульс. А когда он оказывался нечаянно обнаруженным, то не убегал, о нет! Он стрелял, вопя; совершенно счастливый, он хохотал, чтобы не почувствовать стыда, который откуда-то брался и начинал подпирать дыхание. Потом мчался к маме и с ходу на ухо: «Малины две горсти, шесть штук клубнички..»

Грише очень везло — ни разу не увидел он в эти минуты глаз своей матери.

Игра длилась долго, пока одна девчонка-дачница не принялась сама следить за Гришкой. Однажды, когда он крался между кустов смородины, легкий и ловкий, как кот, она вдруг раздвинула кусты и как заорет: «Ах ты гаденыш, ах ты дрянь!..» Больше она ничего не успела сказать, потому что Гриша с ревом кинулся к матери, а через минуту уже на весь дом гремел скандал. Гришина мама кричала на девчонку: «Как ты смеешь говорить моему сыну такие слова?!» А девчонка ей: «Все вы жулики, я давно все раскусила!»

Гриша, конечно, был согласен с мамой, но так и не понял, почему эту нахалку не прогнали.

Девчонка жила, ни с кем не разговаривая. Гриша ненавидел ее. Это был первый человек, которого он ненавидел. Потом девчонка уехала, и Гриша про нее не вспоминал, пока не вышла история с одной старушкой. Очень хорошей, потому что она хорошо на Гришу смотрела. Это всегда чувствуется. А мама его и папа, как видно, несчастные люди, раз вместо благодарности им всегда ДЕЛАЮТ БОЛЬШИЕ ГЛАЗА…

Эта симпатичная старушка прямо была потрясена, когда папа подал счет за электричество и за ягоды. Старушка не стала кричать, а заплакала, как маленькая, и смотрела не на папу, а на него, на Гришу. Смотрела печально-печально, как будто он умер. Он даже разобрал по губам, как она сказала: «Бедный ребенок». «Вот еще, — подумал он, — что она, сумасшедшая, что ли?!»

Потом старушка уехала в город занимать деньги. А вещи оставила — один небольшой чемодан. Когда никого не было, Гриша его поднимал просто так, интересно было. Оказался легкий.

Старушка приехала только через два дня, спокойная и суровая.

Как только Гриша увидел ее, идущую через сад, он сразу метнулся в дом. Папа и старая женщина вошли одновременно. Гриша уже сидел на диване.

Она вошла в столовую и не в руки отцу, а на стол положила деньги.

— Извольте пересчитать при мне.

— А вы думали…

Папа считал медленно, вскидывая на старую женщину иронические взгляды исподлобья. По она не могла заметить этого — она смотрела в окно с таким выражением на спокойном лице, точно она смотрит на поля из окна вагона.

Гриша заметил, как папины пальцы начали раздражаться: деньги были потрепанные и мелкие— одни рубли.

Окончив наконец это занятие, папа сказал:

— Благодарю вас, до встречи в коммунизме!

И тут Гриша вздрогнул — жутким образом эта женщина посмотрела на отца.

— Грязный человек, — сказала она и немедленно ушла. И не услышала, как папа сказал ей вслед: «Старая дура». И не услышала, как потом совершенно неожиданно отец заорал на него: «А тебе что нужно здесь?!»

Весь этот день Гриша провел под впечатлением чего-то необъяснимо неприятного. Он никак не мог понять, что, собственно, произошло. Ягоды она срывала? Срывала. Редко, мало, но факт! Он сам видел. Свет жгла! Жгла. Она любила читать. Почему в таком случае надо делать вид, что тебя ограбили? И почему всех— это уже в который раз! — приводит в такое бешенство, когда папа говорит о коммунизме? Все о нем говорят. Считается, что это что-то хорошее, а она — бац: «Грязный человек»!

Грише было уже восемь лет, и, ясное дело, он был убежден, что понимает все! А когда случалось, что понять чего-то не мог, то по-настоящему страдал. На этот раз прибавилось еще что-то тревожное, печальное, что-то мешавшее повторить за отцом «старая дура».

Ответ на многолетнюю загадку пришел внезапно, да так, что лучше бы Грише ничего не знать.

В одной из комнат наверху жила тишайшая, очень близорукая пожилая женщина… Тоже загадка — дачу у них чаще всего снимали женщины, и главным образом немолодые. И каждый год новые! К другим людям приезжают из года в год, дружат, даже подарки привозят с собой. Такого в Гришкином доме еще не бывало, а почему— открыла та женщина, что жила наверху и ягод сама не срывала: она покупала их на вес. Гриша собирал, мама взвешивала.

В день ее отъезда папа заготовил один только счет — за свет. Гриша, которого в последнее время просто занимал вопрос — уедет хоть один человек от них без скандала или нет, норовил при вручении счетов вертеться в столовой.

Гриша ракеткой вытаскивал залетевший за диван воланчик, когда эта тихая женщина вошла в столовую. Оглядевшись, она сказала: «Очень жаль от вас уезжать», подошла к столу, взяла листок с цифрами, близко поднесла его к глазам, медленно опустила и как-то тяжело стала смотреть на отца.

— И давно вы это практикуете? — спросила она тоном опытного милиционера. — Дайте-ка я пересчитаю…

Гриша плюхнулся от неожиданности на диван. Ужас был в папе, у которого моментально сделался куриный взгляд — зырк, зырк по сторонам, а на нее не смотрит. Мало того, весь он — от уютных покатых плеч до острых носков своих модных туфель — скис! Потом суетливо заулыбался и незнакомым сыну тоном, проглатывая концы слов, забормотал абсолютно несвойственные ему слова:

— Какие пустяки, вы, разумеется, можете не платить, тем более — только вышли на пенсию… Я не зверь, я могу понять…

— Дайте-ка ваш карандаш, — сказала она и присела к столу.

Папа подал карандаш, как ученик учительнице, и через ее плечо стал заглядывать в бумагу.

— Сколько ватт в лампах моей люстры?

— Три лампочки по шестьдесят.

Потом была тишина. Женщина поднялась и, ни слова не говоря, вышла из столовой. Папа выскочил за нею вслед. Гриша остался один. Подошел и долго смотрел на лесенки цифр. Но в это время женщина вернулась, положила на листок рубль и стопку мелочи. Потом совершенно неожиданно взяла Гришу за плечи, наклонилась немного и спокойно сказала:

— Твой папа плохо кончит.

У Гриши пусто сделалось на душе, хотя он ничего так и не понял, но это не имело значения. Он угадал — что-то очень плохое произошло, и настолько плохое, что от волнения его даже подташнивало. Он пошел в свою комнату, вместо того чтобы мчаться к маме, сообщать, узнавать.

Мамы не было слышно. Отец тоже не показывался. В доме стояла нехорошая тишина.

Гришка ходил по своей комнате и поглядывал в окно, из которого видна калитка.

Не скоро эта опасная женщина появилась с чемоданом в руке, отворила и аккуратно закрыла за собой калитку. Как только это произошло, в соседней комнате между отцом и матерью начался скандал. К ссорам родителей Гриша до того привык, что умел пропускать брань, как пропускал строчки в выученном стихотворении. Сейчас важнее всего было узнать, почему его отец, по мнению мамы, такой-то и такой-то. Оказалось — потому, что сдал комнату бывшему инкассатору Ленэнергосбыта. А отец совершенно логично отвечал, что у мадам на этом самом месте не было написано, кто она бывшая такая.

Маме сказать было нечего, тогда она съехала в прошлое, отец поплелся за нею туда еще неохотнее Гриши, которому тоже осточертели перечисления подлостей, которые папа делал маме, а мама — папе, тем более что, как ни странно, Гриша лучше обоих знал, кто в чем и насколько виноват. Как только мальчик начал говорить, они учили его помалкивать. «Не говори папе про это, хорошо?» — «Хорошо!» — «Смотри, сын, не проболтайся матери, а спросит — скажи: не знаю, когда отец пришел, ладно?» — «Ладно!»

А теперь Гриша слушал и ухмылялся: во врут!

Он сидел и строил башню из чистых, хрупких спичек. А рядом, за стеной, два человека бились в закадычной вражде. Отец, как правило, завершал споры обобщениями:

— А все твоя жадность!

— Не-ет! Не моя жадность, — ответила на этот раз мама патетически, — твоя система виновата во всем! Ведь это ты перенес счетчик на второй этаж!

«Ну и что?» — подумал Гриша. Он вылез через окно во двор, обошел дом. Потом на цыпочках поднялся на второй этаж. Вот он, счетчик, висит у двери на стене. Но он не жужжит.

«А почему?.. Потому что ни внизу, ни наверху дачников, кажется, дома нет, а мама сейчас не готовит, не стирает и не шьет». Гриша тихо спустился вниз, вышел во двор, пододвинул стоявший поблизости шезлонг, устроился в нем и стал смотреть в дом через открытую дверь.

Так началась охота на мать.

Гриша весь задубел от напряжения. Он ждал, когда она войдет в свою кухоньку. И дождался. А когда услышал звук воды, наполнявшей чайник, встал и проскользнул мимо двери, за которой была мать, взбежал по лестнице и уже с последних ступенек увидел, как в черной амбразуре счетчика с жуткой значительностью проплывает красная полоса, белая полоса, красная полоса…

Счетчик пел, когда Гриша приблизился к нему. Работал и пел.

.. Все вранье, которое я за свою жизнь съел, все пироги, и куриные котлеты, и чистые простыни, которые я так люблю отжимать, когда их вынимают из стиральной машины, и музыку, которую я так люблю, и запах глаженого, который так мне нравится, и солнечные глаза каменного филина, которые светят мне всю ночь, и даже пылесос, который с утра до вечера воет, — все это считает счетчик, а потом платят они — почти половину года!..

Гриша тревожно смотрел на дверь. А вдруг дачники дома? А вдруг они гладят что-нибудь? Он смело и требовательно постучался. Секунды четыре в радостной надежде ждал, потом резким движением отвернул коврик. Увидел ключ… Ощутил удар горячей крови в лицо, но это быстро прошло, а еще через несколько секунд по лестнице родного дома спускался навсегда обнаглевший человек, который понял вдруг, что дети людям нужны для того, чтобы помогать им во лжи.

Ни гнева, ни озлобления к родителям своим Гриша не испытал, просто оба они для него почужели.

Домой Гриша не заходил. Он знал, что у Володи больна мать, и пошел к нему. «А они?.. — с горечью думал он о новых своих приятелях. — Они даже не заметили, что сегодня Володи на вокзале не было. Что они способны замечать и вообще что понимают в жизни— дети!..»

Он шел к Володе, думал о пустяках, спиной ощущая дом свой, который действительно оставался у него за спиной, медленно отдаляясь. Гриша не шел, а брел, и было в этом неосознанное желание подольше помолчать.

Сегодня Гриша понимал все. Другое дело, что ни в двенадцать лет, ни в двадцать два, ни позднее он может не захотеть перемен в своей жизни. Быть может, такая она и ему придется по вкусу?

 

Глава третья

Уже с четверга мамка что ни делала — говорила: «Приедет отец — приладит… Приедет отец — нажарю». Слава соскучился по своему бате, но по котлетам еще больше. Мать продолжала отыгрываться на супах, да молока в доме было много, а вот второго к обеду не бывало. Его заменял сырок «Новый». Эти плавленые сырки Слава видеть не мог. Когда мать откусывала по большому куску прямо от целого, казалось, что она мыло ест.

Слава почувствовал облегчение, вспомнив, что сегодня пятница, половина которой уже прошла. Потом вспомнил про мороженое, и эта мысль приятно в нем разошлась: завтра тоже два брикета можно съесть, потому что от покупок ДЕНЮЖКА осталась, а матери он не дурак говорить. Мать завтра снова даст. Пятьдесят пять копеек, которые сейчас лежат в кармане, — это заработанные. Головой пришлось поработать, прежде чем их заполучить. Приходилось долго и кропотливо считать, сколько копеек останется, если купить не килограмм макарон, как было поручено, а девятьсот граммов. Теперь не мать упрашивала — возьми того и этого, теперь он сам приставал: давай вспоминай, чего еще надо.

Так за лето, глядишь, разовьются у парня арифметические способности.

... У Славы давно были «свои» деньги, но сперва он им значения не придавал, даже злился, когда мать посылала его к утильщику с костями, вынутыми из супа; когда заставляла таскать дрова одной старушке, конечно за деньги, которые потом отдавала Славе. Он их бросал в коробку из-под халвы. И вдруг совершенно для себя неожиданно понял, что имеет полное право тратить свои денюжки как хочет. Это ему так понравилось, что он стал тянуть и со своей мамки.

Предположим, она просит сходить на чердак. Слава — пожалуйста! Раньше он ходил с ней и гордился, чувствуя, что мать боится одна подниматься на темный чердак. Потом, когда поумнел, то по-прежнему шел, но за это ему кой-чего полагалось. Мать это не возмущало, наоборот, отцу хвастала, что сын у них с башкой — с матки своей деньги дерет, да еще торгуется!

«Башка» у Славы действительно работала. На «свои» деньги он покупал только то, чего родители сами ни за что бы не купили. Карманный фонарик, например. В городе ведь он не нужен!

Или клизмочку — такую маленькую, круглую. Их делают из  очень толстой резины, и если отрезать наконечник, получается замечательный мяч для игры в хоккей!

Постепенно Слава начал придавать значение своей голове, особенно после одного подслушанного разговора. Он часто подслушивал разговоры своей мамки с тетей Клавой — жуть до чего интересно бывало. Они про Клавиного мужа говорили, а мамка сказала так: «С обыма горя у меня в этом отношении нет. Сын копейки зря не съест, думаешь, почему? Потому что видит ведь, отец его заботливый, как крот, все в дом тащит, ну и сам приучается, ну и голову, кроме всего, имеет сам».

А кому это не приятно ощущать, что голова у тебя где надо работает как надо.

Время шло. Слава понемногу наглел, не пропуская случая «заработать» или вытянуть. Он копил на акваланг и ружье для подводной охоты. Знал, сколько все это стоит, знал, сколько времени надо, чтобы скопить.

Слава еще в городе решил: раз мать с отцом сэкономили на путевке в лагерь, то за это он должен что-то иметь! «Может быть, все к лучшему — скорее скоплю».

У каждого человека, как бы он мал ни был, есть свои способы мирить себя с неизбежным.

За обедом мать сказала:

— Завтра один пойдешь отца встречать. По такой жаре таскать ребенка нечего.

Слава обрадовался. Очень не хотелось, чтобы ЭТИ видели, как он с мамкой и дитем поплетутся на вокзал. Костя и Вика тоже ведь пойдут встречать своих.

До того был Слава благодарен мамке, что она на вокзал не пойдет, что не выдержал и похвастал:

— А я сегодня за девять копеек две брикетины съел.

Мать неожиданно отложила ложку, панически вытаращила глаза и как гаркнет:

— Украл?!

В ответ на такое Слава тоже отложил свою ложку и тоже в голос:

— Это когда было, чтобы я чужое брал? Скажет тоже!..

— То-то!.. Значит, вторую дали так?

— Да нет, когда по второму брали, я даже не знаю, кто за меня платил…

— Ну, это пускай; если кому денег не жалко, то пускай, только больно жирно — по два. А если завтра по три схочут?

— Сегодня жара.

— И не говори, прям-таки испеклась…

Довольный таким оборотом дела, Слава подумал:

«А что, если я сейчас у нее спрошу, что такое муфлон, может быть, она давно знает, а я, дурак, зря мучаюсь». И спросил. Мать перестала есть, сделала вид, что думает, и опять как врежет:

— Чего не понимаешь, того не болтай! Похабство, наверно, какое, а ты уж и рад…

В тишине, наступившей после этого, Слава страдал от досады и отвращения. Слово, которое так волновало его, обвалялось в чем-то грязном, и теперь он уже никогда не спросит Вику. Даже у Кости спрашивать не решится.

Угрюмо взглянул он на большой красивый рот своей матери и этому рту про себя с презрением сказал: «А теперь жди, чтобы я у тебя еще что-нибудь спрашивал!»

До вечера Слава пробыл у соседей. Мать не трогала его, не звала. А когда пришел и сказал, что ужинал и только спать ему хочется, обозлилась. Она ждала, что придет и порасскажет, а он пришел — и хлоп в постель. И вообще в последнее время заметила — все неохотней делится с нею сын, все меньше дома видно его. А эти двое и говорить нечего как раздражали — сколько времени прошло, а живут без матки, без батьки — и ничего, один другому башки пока не проломил. Это жгло ее ревнивое материнское сердце. Раз десять уже выговаривала Славке, что вон эти живут сами, а его, черта паразитского, на час одного оставить нельзя!

Сейчас она так сердито двигалась по комнате, что ветер от нее шел.

Слава чувствовал раздражение матери, улавливал отчего и, лежа носом к стене, ругался с нею про себя. Появилось желание защитить новых своих друзей, но Слава молчал. Эх, не любит мамка, когда что-либо у других лучше, чем у нее. Слава даже не всегда ее понимал. В прошлом году был один случай, очень удивительный. Шли дожди неделю, не переставая. Мать чертыхалась, проклинала все на свете вместе с дождем, и вдруг приезжает из Ташкента родная ее сестра, Славкина тетка. Фруктов навезла,  помидоров громаднейших. Все вкусное, красивое, сама она загорелая. Конечно, все рады. Потом Слава слышит. «Переезжайте, — говорит тетя, — в Ташкент, ну что это за погода! У нас, — говорит, — и сейчас солнце лупит, и будет оно даже зимой». Слава видит — не нравится мамке это: ходить начала по комнате, а потом взяла и объявила: «А я наш ленинградский дождичек лучше люблю!»

Надо быть дураком, чтобы при ней кого-то  хвалить. Посмеяться, поехидничать — это да. Но теперь Слава больше делать этого не мог. Он убедился давно, что брат с сестрой ничего из себя НЕ КОРЧУТ. Все у них просто и на самом деле по-хорошему. Если обедают, и ты с ними ешь. Если играют, и тебя в игру берут. Если читают, то как придешь — книга побоку. Да и вообще, пока у них сидишь, Вика то яблоко где-то откопает и на три части поделит, то конфетину даст. Один раз он точно убедился, что та вторая конфетина, которую Вика дала ему, была у нее последняя. Выходит, бывают и не жадные среди людей?

Конечно, не все он понимал в жизни брата и сестры и не все ему нравилось.

Спрашивается, например, и чего это они все время хохочут? Посмотрит один на другого — и готово! Ссорятся тоже чудно, как в кино! Один скажет слово — помолчит. Другой скажет — помолчит. Нет чтобы наорать, как у людей, или треснуть разок в свое удовольствие, а то словечки да взгляды. В особенности Вика. Поглядит долго-долго — и брык, отвернулась. И молчит. И прохаживается. А потом ни с того ни с сего поднимет руку и, как на собрании, громко объявляет: «Мир!», и он в ответ: «Мир!» — и опять как психи ржут. А раз подбежала она к нему и безо всякого стыда — чмок его в ухо!

Чего не любил Слава, того не любил — когда тискаются или поцелуями слюнявят. Это в городе соседи у них такие, ПРОСТИ ТЫ, ГОСПОДИ, ЛИЗУНЫ. Отец приходит с работы — и с порога младшего чмок-чмок, среднего чмок, потом самого старшего, а после уже и мать ихнюю целует. И это каждый день! Можно подумать — из Антарктиды вернулся. Сто лет своих не видел — тьфу!

У этих тоже, наверно, дома так.

Но больше всего удивляло Славу, что они при нем обо всем говорят, даже и не умеют скрытничать или показывать, как, мол, богато мы живем. У нас и то и это есть… Ни черта подобного. С первого же дня — все в открытую. Сегодня вечером, например, Вика выдвинула при Славе ящик тумбочки и сказала: «Преступники мы с тобой, у нас кошмарный перерасход, мы до субботы уже не доживаем».

Костя сначала поскучнел, а потом (больше всего это Славка в них обоих не любил), закатив глаза, пошел изрекать: О БЕССТЫД-НААА-Я, ТЫ ПОЗОРИШЬ ОТЧИЙ ДОМ! ТЫ РАЗОРЯЕШЬ РОДНОГО ОТЦААА!

Потом как ни в чем не бывало полез в ящик, пересчитал деньги и нормальным голосом сказал:

— Придется исключить мороженое.

У Славы пронеслась мысль: а вдруг он за их счет сегодня угощался. Но приятнее было думать, что за счет Гришки, и он с удовольствием повторил про себя мамкино «пускай».

И еще он подумал: какие они идиоты, почему не устроят себе «День мороженого», или «День пирожного», или «День докторской колбасы» вместо кефирчиков и сырковых масс. Насильно ведь едят!

Слава уже начинал видеть свои мысли, как это бывает, когда медленно входишь в сон. Видел Костину спину около тумбочки и белые лужицы растаявшего мороженого, которые выпукло стояли на шпалах. Слава последним слез со складницы шпал. Она ему очень понравилась. Раза два оборачивался, боялся, что не найдет этого места, если захочет прийти сюда сам. Он смотрел на березу, на шпалы, и казалось ему, что это березовая кора потекла и понакапала. Понять только не мог, когда это ему показалось — сейчас или еще тогда. А в это время наплывала уже другая мысль в образе Кости-Вики.

Вот странно, думал он. До того странно, что не верится, почему сестра и брат с самого первого часа стали относиться к нему так, будто он им золотые часы ЗА ТАК подарил или от смерти их спас?.. И почему это он, Слава, ничего подобного не может? Сколько уже времени прошло, а он все приглядывается к ним и все подвоха ждет, а они — Славочка да Славочка.

А Славочка, оказывается, из тех, кому никак не верится, что на свете есть люди не хуже тебя самого.

Все утро шел тот самый проклинаемый ленинградцами дождь, который не пропускает почти ни одной летней субботы или воскресенья три последних года подряд.

Когда Слава вбежал к соседям, удивительное зрелище заставило его остановиться на пороге. Перевернутой вверх ножками табуреткой Костя утюжил мохнатый плед на тщательно застланной кровати.

Слава приблизился и все равно ничего не понял.

Кинул взгляд на Вику — та, не обращая внимания на брата, наглаживала свои ленточки, низко наклонившись над столом. А Костя сновал и сновал вдоль постели, которая уже выглядела как гладкая каменная плита.

— Салют, — бросил Костя, наконец заметив приятеля. — Видал, как по-флотски заправляют койку?.. Вилка, где наша платяная щетка?

— На своем месте.

Движением плавным и уверенным на ровном зачесе пледа Костя щеткой, как кистью, вывел крупный якорь.

— Здорово! — сказал Слава.

— Теперь отпарим брюки, и все… А ну, забирай свои тряпочки.

Вика послушно отошла от стола.

Костя разложил брюки, попрыскал, а потом…

«Нет, они все-таки психи», — подумал Слава, когда Костя стал посыпать смоченные брюки… солью. Прямо из пачки, щепоть за щепотью.

— Опять?! — крикнула Вика. — Сколько раз папа тебе говорил — воду надо солить, а не брюки!

— Сойдет и так, — буркнул Костя и взялся за утюг. Брюки удались не хуже койки, их можно было ставить на пол.

— Видал, как на флоте гладят?

Вика, давно уже занятая уборкой, скользила по комнате. Ее тонкие руки летали так легко и певуче, как будто она танцевала, а не наводила порядок.

После всего этого Слава боролся с «хавосом» уже без энтузиазма. Охотно только мясо молол. Как раз в это время ушли на вокзал брат с сестрой. Они были одеты в одинаковые плащи с капюшонами. Они пересекли двор под дождем, какие-то таинственно незнакомые. Они шли в свой вежливый мир, где будут встречать мать и отца, и все это будет как в кино — и отчужденное и красивое!

.. Останавливалась блестящая от дождя электричка, две высокие фигуры в плащах с капюшонами выходили на чистый пустой перрон и двум маленьким фигурам кланялись, нагибая капюшоны. Потом медленно подавали руки. Потом молчаливой цепочкой, один за другим, шли и шли куда-то, где специально для них моросил нарядный дождь…

— Сдурел ты, что ли? Мясо лежит, а он черт те что мелет…

Не почувствовал Слава, что за спиной давно уже стоит его мамка и жадно смотрит туда, куда он, а там ничего нету!

Сегодня она вообще была НАВЗДРЫГЕ, потому что пришлось разрываться между обедом и дитем, чересчур, по мнению Славы, любимым.

К случаю и не к случаю мать говорила:

— Приедет отец — посмотрит, как доча выросла тут без него.

Слава снисходительно хмыкнул — не он один прощал родителям глупости, которые те всерьез иногда говорят. Ну кому не ясно, что дите не утенок и за неделю ему не вырасти.

К полудню сквозь белые глубины облаков стало пробиваться солнце. На улицах было чисто, безлюдно. По-субботнему пахло лавровым листом.

Первая электричка, которую Слава пошел встречать, приходила в два часа сорок шесть минут. Он знал, что этим поездом отец еще не может приехать, но все равно пошел на вокзал.

Когда он поднимался на платформу, ему пришлось обогнуть целый парк велосипедов, прислоненных к бетонным устоям. Мальчишки и девчонки Славкиных лет приехали встречать своих отцов на собственном транспорте. Это, конечно, задело, но сейчас ему было не до того.

Слава стоял напротив третьего вагона от конца (так они уговорились с батей) и спокойно смотрел, как из вагонов выходят люди. Люди шли и шли, и не было ни одного человека с пустыми руками. Чего только не везут из города на дачу! Кастрюли и удочки, настольные лампы, подушки, пустые птичьи клетки — самые невероятные вещи!

От нетерпения он смотрел теперь только на руки. Стало смешно. Во всех авоськах было одно и то же: свежие огурцы и батоны. Как будто все эти люди приехали с одной елки, где им понадавали одинаковые подарки. У некоторых, правда, был еще скучный торт «Сюрприз», который не боится давки и жары.

Поездом в два сорок шесть отец не приехал.

После ухода поезда на платформе остались только он да еще какая-то тетка в ватнике. Дико выглядит ватник, когда к нему прижата стеклянная банка с гладиолусами.

Следующая электричка придет через полчаса.

Слава с удовольствием слонялся по платформе. Впервые в жизни он встречает сам, и не в толпе ребят у ворот лагеря, а так вот, независимо прохаживаясь и время от времени поглядывая туда, где сливаются рельсы.

Один за другим приходили поезда, и все меньше оставалось велосипедов у бетонного бока платформы. Все больше нарастало нетерпение, и в конце концов Слава скис: «Не хочет ехать, просто не хочет».

Он первым увидел отца… Тяжестью оттянутые плечи. Жилу, которая вздулась на худой шее, а главное — глаза! В любой толпе Слава мигом выхватит эти синие, всегда отчего-то грустные, отцовские глаза.

«Меня ищет!» — захлебнулся Слава и так заорал «папка!», что отец встревожился:

— Ты, чего?! Я тут, чего ты?..

Слава подскочил, взял у бати авоську, заюлил, изнывая от нежности и такого чувства, точно в чем-то провинился.

Пройдя несколько шагов, отобрал у бати еще и перевязанный веревкой сверток.

Отец заметил, как сын ему рад, и не то чтобы улыбнулся — сощурил глаза, и вся доброта, какая была в нем, досталась Славе.

Они шли рядом.

— Ну, как вы тут без меня?

— Живе-ем! — радостно ответил Слава и только сейчас испугался, что мать сдержит обещание — с порога начнет на него жаловаться.

Потом шли некоторое время молча. Слава искоса поглядывал на авоськи. Угадывал, что отец привез, и сердце его защемило от нежности, когда разглядел завернутые в газету батоны, его любимые батоны по тринадцать копеек. Здесь таких не пекут, потому их папка привез. Эх!.. Мы с мамкой тут сидим, жрем да спим, а он… Мало что на работе устал, в очередях потом выстоял, а по субботам в магазинах известно как!.. И в электричке, наверно, всю дорогу стоял — пришла набитая.

Досада на себя подогревала чувство благодарности к отцу за то, что с опозданием, но приехал, за то, что не знал, где они молоко берут, где овощной ларек, где гастроном.

— Вот в этом сером доме я молоко беру.

— Молодец, сын.

— Смотри, видишь ларек?

— Вижу.

— Не думай, он такой паршивый на вид, зато в нем яички часто дают.

— Молодец, сын…

Слава огорчился. Молодец, был ларек, а батя где-то витал, он улыбался и отвечал сыну, не слушая и не думая, просто глазел по сторонам, и все ему очень нравилось.

Что было еще в двух громадных авоськах, которые привез отец, Слава не знал, но всю дорогу где-то внутри щекотало радостное предчувствие. И щекотало, оказывается, не зря. Китайские кеды батя ему привез, чтобы по лесу ходить, когда сыро. А матери стеклянную кастрюлю, которую можно ставить на огонь.

Мать блеснула глазами, хлопнула себя по бедру, потом подняла кастрюлю, поглядела сквозь нее на свет, потом пошла с нею к накрытому столу. Слава смотрел и ждал, когда наконец она скажет то, что всегда в таких случаях говорила, и дождался! Потеснив тарелки, мать поставила подарок, как вазу, посреди стола и сказала:

— Отец у нас заботливый, прям-таки как крот…

С большим удовольствием выслушал это Слава, потому что сам не знал, как благодарить за кеды. Он, конечно, сразу их надел. Они были синие, с волнующе белыми шнурками. От этих белых шнурков просто свет шел, а вещь казалась нового новей.

Что творилось у соседей, Слава не знал — там была тишина. Но желание, чтобы хоть кто-нибудь из них увидел его теперь вместе с отцом, было так навязчиво, что Слава выманил батю во двор. Поставил для него стул под открытым окном, сам в картинной позе уселся на камень и, постреливая глазами то на соседнее крыльцо, то на батю, ждал.

Отец, предвкушая обед, благодушествовал. Сев нога на ногу, покрутил ступней, лениво полюбовался пыльным ботинком, потом откинулся и оглядел двор. Потом закурил. Однако долго сидеть без дела не умел. Он вроде Славы (или Слава вроде него?): либо надо что-то делать, либо говорить.

Вот он и заговорил, повернув лицо к темному проему окна:

— А у вас тут, я смотрю, красота!

Мать не отозвалась.

— Слышь, говорю, неплохо, говорю, устроились: красота у вас…

Слава нервничал: «Ответила бы. Трудно, что ли, слово сказать?»

Дым отцовской папиросы — медленный и волокнистый — утягивало в комнату.

— Алло! — на весь двор сказал отец. — Поди сюда, погляди…

Из полутьмы послышалось наконец:

— Отвяжись ты от меня с красотой со своей, некогда!

— А я говорю — иди. Все равно всех дел не уделаешь..

— Принес бы лучше воды, — сказала мать и с грохотом подала в окно пустое ведро.

Рассыпая искры, окурок шмякнулся в песок.

— Не хочешь — как хочешь, — без раздражения, но тускло произнес отец, принял ведро и добавил: — Шут с тобой… и так и далее!..

Пока шел этот разговор через окно, Слава не спускал тревожного взгляда с крылечка соседей, а когда увидел удаляющуюся спину отца, стало грустно. Огорчила не столько отцовская сутулящаяся спина, по которой Славка всегда читал батины настроения, огорчила походка. Отец шел враскачку, но до того тяжело, будто не по ровному идет, а в гору.

Не год назад и не пять — задолго до рождения Славы — работал на заводе парень. За что ни возьмется — все ладилось у него. Одним словом — умелец и заводила. И конечно, друзей у него полно. Там, где он, — там народ. И ходил тогда человек по-другому: легко, напористо — никто не вставай на пути! А друзья посмеивались:

— Погоди, будет управа и на тебя, — вот женишься..

И женился. Легко и весело, как жил. Поехал в родное село и привез оттуда жену себе под стать — бойкую, шумную, красивую. Устроил ее подсобницей на завод. Попросилась сама, но пошла без охоты. НЕ ДЛЯ ЭТОГО В ГОРОД ЗАМУЖ ШЛА, НЕ ОБ ЭТОМ МЕЧТАЛА. И общежитие не нравилось ей. А ему нравилось: была теперь и семья, были и товарищи рядом. Все, что человек любил.

Потом в семью вломился праздник. Рождение сына отпраздновали вместе с новосельем. Комната, правда, была маленькая, зато своя!

Молодая мать работу бросила. Хозяйка из нее получилась хорошая, но чем больше въедалась она в городскую жизнь, тем ревнивее оглядывалась на чужие очаги, и не было дня без попреков: У ИХ ПРОСТОРНО, а у нас ТЕСНО!

Высмотрела она себе и советчиков. «Если семья ему дорога, — говорили они, — пускай бросает завод, пускай поступит в жилконтору — и хорошее жилье обеспечено, и деньга!»

Уламывать его пришлось долго, пускались в ход угрозы: «.. укачу в деревню, и чихали мы с сыночкой на твою квалификацию, раз она тебе дороже семьи…»

Выходит, нашлась на парня управа…

Работа — ни уму ни сердцу, и… пошел размениваться человек на любую халтуру, благо все умел — от водопровода до телевизоров, а там и «маленькие» замелькали — какое ни есть, а утешение.

И нет ничего удивительного, что, встречая теперь старых друзей, он переходит на другую сторону улицы.

Так начал меняться человек — медленно, неотвратимо.

Походка стала другой. И голос. И взгляд!

Отец вернулся не скоро. Наверно, пересиживал у колонки плохое настроение. Но во двор вошел прежний, спокойный. Глаза опять довольно щурились.

Сидя за накрытым столом, Слава упивался радостью отца, он просто объедался сегодня домашним своим очагом. И только изредка тихие голоса из-за стены будоражили зависть к чужому непонятному счастью.

Как хорошо, что дома так хорошо!

Отец после «маленькой» всегда разнеженно сиял, но сейчас домашняя еда и дите придавали этому сиянию тот особенный, неприятный Славе накал, когда батя начинает смотреть только на мать, поминутно чокается с ней, отставя мизинец на громадной руке, и странным голосом гудит: «Моя мадам!»

Мать на это отзывается неприличным смехом, а Славку зло берет, почему они считают, что он не понимает ничего, и вообще делают вид, будто его тут нет.

Сегодня батя совсем разомлел. Он чокался со всеми тарелками на столе и, подмигивая этим тарелкам, бормотал: «Твое здоровье, моя мадам!»

Конечно, это было смешно, и Слава смеялся до тех пор, пока мать внезапно, точно ее по спине треснули, не заголосила пьяным голосом частушки. Этот «Мой миленок..» вызвал вдруг у Славы омерзение. Его жег стыд. Вперив взгляд в деревянную переборку, за которой жили брат и сестра, он стеснялся своих, а когда мамка, заканчивая куплет, дала на полную, мощность: «Их-ох-и-иууу-ох!» — Слава потянул ее за локоть и осторожно попросил:

— Ты немного потише пой, ладно?

Она глянула на сына остро, заметила, куда он так напряженно смотрит, и… как тряхнет химической завивкой, как заорет прямо туда, в ту стену, чтобы там услышали:

— Мы у сибе дома, и двенадцати ишшо нету!..

Не успела она и рта закрыть, а Славка был уже во дворе.

В первую минуту ночь показалась темной, а когда постоял, то увидел, что она успокаивающе светла.

Глаза его потянуло под ту сосну, где они втроем обычно сидели. Он улыбнулся, глядя на изрытый песок, припомнил, где кто сидел. В ямках поглубже таилась тень, похожая на дым, который не рассеивается. Долго стоял он в ночи. Мыслей не было никаких, только хотелось понять, отчего так печально выглядят округлые тени в песке.

Потом устал не понимать, и тогда почудилось, что снова присутствует при повторении чего-то… чего-то уже бывшего с ним!.. Не уловил… ушло.

Неподвижная печаль стояла между соснами, крышами и надо всем, что выше. Отчетливо был виден ее холодный цвет.

Все воскресенье Слава изнывал от тоски. Ему хотелось вытащить мать с отцом из дому и пойти с ними куда-нибудь далеко, но когда он попросил, то ответ был простой:

— А чего ходить, когда воздух тут кругом? И ты денек отдыхни, а то тебя с собаками не найдешь. Кажется, отец приехал к нам…

На дворе было солнце, а Слава сидел дома, что-то неладное творилось с ним. Тишина за стеной распаляла его любопытство, он обмирал от желания увидеть родителей Кости и Вики, но почему-то не хотел, чтобы те увидели его. Даже во двор не выходил. Он караулил их у окна, но это не мешало мечтать, чтобы как можно скорее все поуехали и началась бы снова их прежняя, без взрослых, жизнь.

Вот они! Ну и ну…

И этот приземистый, сутулый дядька — капитан второго ранга?.. Слава ждал — увидит человека рослого и если не только что сошедшего с капитанского мостика, то по крайней мере в полной форме, хотя и жара. Погоны. Кортик на боку. Великолепная фуражка с золотыми листьями. А это что?.. На бритой голове — носовой платок с узелками по углам. Морского загара нет и в помине. Белые руки без якорей и штурвалов — никакой татуировки.

Очень странно…

А мать?.. Тощая и вообще… рядом с его большой, красивой мамкой ее и не заметишь. Не такой он себе представлял мать Вики (он считал, что Вика похожа на мать, а Костя, конечно, на отца — поэтому брат с сестрой кажутся ему непохожими). И еще он почему-то решил, что мать будет в черном костюме, а она оказалась в сарафанчике НЕ ПОЙМЕШЬ-РАЗБЕРИ какого цвета. В голову даже не может прийти, что такая — парашютист. Шутка разве — с тяжелой рацией в тыл врага?!

Когда Слава толком разглядел родителей Кости-Вики, то усомнился почти во всем, что Костя ему о них рассказывал. Одному он только поверил, что отец был смертельно ранен, что долго, — кажется целых девять лет, лежал, в госпиталях и что мать выходила его, — это похоже. Зато теперь она как барыня. Отец ее соломенную шляпу несет да еще большущий плед. Костя с Викой на пару корзину с едой волокут, а она — ничего. Тоненькая книга под мышкой зажата. И вид у нее такой, как будто так и надо. Чудно!

Честное слово, не шли бы с ними Костя и Вика — прилизанные и торжественные (косички у Вики до того были туго заплетены, что концы их загибались кверху), ни за что бы Слава не поверил, что это их родители.

Тихо разговаривая, все четверо шли двором.

Совершенно неожиданно Костя его позвал. Голоса во дворе выжидающе смолкли.

— Пойдем с нами в лес! — крикнула под окном Вика.

Вместо Славы отозвалась его мать. Угрюмо и тихо она процедила:

— Иди пасись…. Разоралась тоже…

Батя одобрительно хмыкнул. Для Славы это означало: «Все! Сиди дома и не рыпайся!»

В напряженной тишине деликатно щелкнула калитка.

Ушли…

Когда всю ночь идет балтийский дождь, а за полдень выпрыгивает солнце прямо в синеву, леса качаются, как пьяные, под ветром западным, восточным, а изредка — под ветром с юга. Этот не приносит тепла — он гонит звуки. Со стороны вокзала. Свистки электричек, плоские и неживые; очеловеченные крики паровозов; картавое рокотание колес. Все это слышится близко и внятно во всех закоулках Соснового Бора.

Двенадцатичасовой дальний уходил со станции, когда эти четверо прикрыли за собой калитку. Шли они к лесу молча — двое и двое, ненадолго разделенные паровозным гудком. Были в нем и предостережение, и надежда. Так сложно до сих пор перекликаются с человеческими сердцами старые фабрики, устаревшие пароходы. И те и эти или аукают будущее, или увлекают вспять.

Брат с сестрой ускорили шаг, испытав знакомое издавна чувство смутной углубленности, когда так хочется побыть наедине и думать о вещах, о которых не говорят даже самым близким, потому что тебе сразу пощупают лоб и спросят: «Почему ты киснешь?»

Костя старше Вики на тридцать семь минут, но проявляет к ней ту редко встречающуюся заботу, точно он один отвечает за все, что с нею ни случится.

Когда у Вики появлялось желание побыть одной, он угадывал это, не мешал ей молчать, вообще оставлял ее в покое, даже уходил из комнаты, с грустью думая, что мама слишком занята и, возможно, поэтому позабыла все о себе, иногда не понимает их и совершенно зря волнуется.

Мать с отцом, по-своему замкнувшиеся и углубленные, шли в мирный лес за спинами у детей — по бездорожью памяти… по железной колее войны…

Слава один провожал батю. Когда вернулся, были теплые белесые сумерки. Дите спало. Мать стирала пеленки, а Слава не знал, что делать. На еду и смотреть не мог. За эти два дня наелся всякой вкуснятины до отвращения.

Он вышел во двор. Посмотрел на домик стариков. В окнах уже был свет — желтый, ясный, в точности такой, как у неба в просветах между крышами, — казалось, что дом стариков просвечивает закатом.

Вообще Слава только в Сосновом Бору стал обращать внимание на небо. В городе его никто не замечает. А вот тут прямо удивительно сколько неба! Больше, чем земли. И бывает оно не только голубое да серое. Бывает и зеленое, бывает и коричневое даже.

Он прошелся по двору и остановился, удивленный:  вечером, оказывается, слышен песок. Днем он глушит шаги, а вечером сам хрустит!

Походил, походил, попробовал на камне посидеть — не смог, слишком холодный.

У Кости и Вики тоже горел свет. Как Слава взглянул на эти открытые окна, сразу потянуло туда. Неужели родители еще тут?

Потоптавшись между двумя крылечками, Слава нашел такое место, откуда видно, что делается у них,

Все четверо сидели за столом, но не ели, а разговаривали о чем-то. Он ни слова не разобрал, а казалось, что подслушивает. У Славы колотилось сердце. Стало обидно, что он не может быть сейчас с ними, что вообще ему сегодня некуда себя девать.

Вдруг их мама поднялась и вышла на веранду. Слава весь накалился от стыда — еще заметит! Но она что-то делала впотьмах на столе, может быть искала что-нибудь. Наверное, искала. «Ну, это, друзья мои, никуда не годится», — сказала она и вернулась в комнату.

Слава выскочил со двора на улицу, обратно во двор. С порога сказал матери: «Я к Гришке пошел» — и опять умчался.

Улицу Энтузиастов найти было нетрудно, а еще проще— Гришин дом. Он светился всеми своими широкими окнами и невообразимо звучал.

Во дворе стоял зеленый «Москвич». Огромная парковая скамейка пестрела в глубине под стеною кустов. Слава не мог решить, которые окна Гришины. Знал только, что в первом этаже. Для того, чтобы сориентироваться, он отошел к скамейке, но думать ни о чем не смог, потому что коленки его сами задрыгали от музыки, распиравшей дом.

Внизу большая компания пела «Подмосковные вечера». Наверху грохотал и пенился джаз, которому помогали мужские голоса. Один изрыгал отчаянно и монотонно: «Па-па-па…» Другой — «Ды-бы, ды-бы-дыб!..»

«Интересно, — думал Слава, — как они выбирают, кому что слушать». Он смотрел то вверх, то вниз. В это время пьяные женские голоса, воя «если б знали вы, как мне дороги-и…», сорвались с мотива и съехали куда-то вбок, и Славе стало мерещиться, что и дом кренится. Тогда он поднял глаза вверх и тут же вообразил, что крыша дома прыгает с дребезгом, как тяжелая железная крышка на кипящем котле.

— Во живут!

Он с удовольствием слушал этот гам, но в одном из окон нижнего этажа появилась полная женщина, выплеснула что-то во двор из стакана и сразу исчезла. Слава шарахнулся в тень и тут же решил постучаться тихонько в стекло этого самого окна. Ему показалось, что женщина похожа на Гришу. Если Гриша там, то услышит. И точно! На такой стук может обратить винмание только мальчишка. Гриша не вышел, а выскочил.

— Уй, это ты? — не то обрадовался, не то испугался Гриша. Он был в белой бобочке с большим красивым воротником. Он не звал Славу в дом, неопределенно улыбался и вообще был растерян.

Слава этого не ожидал и уже начал съеживаться, но его отвлекли фиолетовые усики на верхней губе у Гриши. Позабыв обижаться, он подумал — такие усики, вернее, рожки получаются, когда пьешь из стакана залпом.

— Ты что, красное вино пил?

Гришка объехал языком рот, иронически хихикнул:

— Кисель из черной смородины — очень полезная вещь!

Славе понравилась такая манера смеяться, он повторил «хе-хек» и бесцеремонно ткнул товарища в мягкий живот.

— Хо, я по-всякому могу. Вот слушай: а-хи-хи-хи — это одна женщина так смеется. А вот еще — это один папин знакомый: м-хы-мхы-м.

— Брось!

— Честное слово, а вот…

— Слушай, это у кого так радиола вопит?

— У Павлика. Бабушку его помнишь? Ну, на вокзале ты же ее видал.

— Видал, ну и что?

— Ничего…

Разговор кончился. Слава опять с обидой думал: «Почему он меня к себе не зовет? Может быть, ему на воздухе хочется немного побыть?»

— Как же Павлик в таком хае живет?

— Хай — это что! Они ведь, кроме того, с утра до ночи стихи читают. У нее ученики, она их учит, как правильно надо со сцены орать.

— Ска-ажешь.

— Ну вот! Я дело говорю. Из-за этого Павка такой псих.

— Слушай, а почему он у своих родителей не живет?

— Потому что не имеет.

— Вот еще! Войны ведь нет, куда же девался его отец?

— Не знаю. Мать умерла от чего-то, а папаня, кажется, еще раз женился, потому парень и болтается между бабками. А вообще эта ленинградская бабушка ничего, веселая, и денег у нее много. С холодильником на дачу ездит и…

— Гри-иш! Куда ты пропал?

— Уй, мне пора!

— Уходишь куда-нибудь?

— Heт, что ты, у нас ведь гости… я бы тебя пригласил, но такие зануды…

— Вот еще, я просто мимо шел…

— Это хорошо…

Обиженный до отчаяния, Слава секунду еще стоял, потом зло сунул руки в карманы по локоть и, не глядя на Гришку, сказал:

— Будь здоров… и так и далее!

 

Глава четвертая

Наконец наступил понедельник. Надев новые кеды, Слава хотел побежать к соседям, но оттуда доносились такие звуки, что идти он раздумал.

— Ай, — глухо слышалось из-за стены, — э-мм… блуу-у.

Слава плюхнулся на свою кровать, слушал и ушам своим не верил. Он посидел еще чуть, потом схватил ведро и выскочил во двор.

Когда он возвращался с полным ведром, Костя, стоя па ступеньках своего крыльца, преспокойно стругал что-то перочинным ножом.

— Ты что делаешь?

— Ничего, просто пробую ножик.

— Новый?

— Нет, я просил папу наточить — хорошо наточил.

— Покажи.

Протягивая Славе перочинный нож, Костя опешил:

— Куда ты смотришь? Что с тобой?

— Ага, — сказал Слава и опять уставился на веранду. — Это что, твою маму так здорово тошнит?

— С ума сошел! Они еще вчера уехали. — Костя оглянулся, послушал, понял, и чуть не свалился с крыльца.

Слава начал уже сомневаться в своих предположениях.

— Это Вика!. — рыдал от смеха Костя. — Вика учит английский язы-ык!

— Врешь, это не ее голос!

— Конечно, не ее... о боже мой, что ты со мной делаешь! Есть такие пластинки... уроки английского языка, неужели не знаешь?

Слава угрюмо молчал. Ему хотелось исчезнуть, но Костя понял все и мгновенно перестал смеяться:

— Слушай, Слава, я давно хотел тебе сказать: почему ты так злишься, когда не знаешь чего-нибудь? Мама нам без конца твердит: если не знаешь — спроси, ничего стыдного в этом нет. Все знать невозможно. Я ведь сам еще недавно понятия не имел, что есть такие самоучители. Зимой мама купила шесть пластинок, но мы не могли заниматься, потому что у нас не было проигрывателя, вот только сейчас купили и привезли. Хочешь — будем заниматься вместе!

— Ладно, — сказал Слава. — Потом, я сейчас не могу.

— Я тоже не могу, надоело, а ей, видишь, нет. Но вообще замечательная штука — надо только слушать и запоминать.

— Ладно, — повторил Слава, твердо зная, что не станет ни слушать, ни запоминать, хотя память у него отличная. — Вы уже ели?

— Нет еще.

— Я тоже. Давай после завтрака куда-нибудь пойдем.

— Хорошо, но я должен сначала сбегать в магазин.

Спешить было некуда, но Славе не сиделось за столом. Он подошел к окну и стоя жевал хлеб с колбасой. Наглотался, попил молока, вышел во двор и увидал Вику. Она шла с букетом зеленого лука, держа его головками вверх, и была какая-то очень грустная и растрепанная.

Славе стало интересно, куда она идет с этим луком, и он пошел за нею. Вика замедлила шаг, неожиданно улыбнулась ему и спросила:

— Ты где вчера пропадал? Мы хотели тебя познакомить с папой. Он спрашивал о тебе.

— А он правда капитан второго ранга?

— Да, а что?

— Врешь!

Вика пристально посмотрела на Славу и спросила:

— Слушай, может быть, тебя дома бьют? Почему ты такой?

— Какой?

— Иногда тебя просто невозможно слушать. — Потом она как-то очень хорошо улыбнулась и добавила: — Не обижайся, пожалуйста, но это правда.

У Славы мгновенно пропало желание огрызнуться: «Это вас, наверно, дома бьют!» Он спросил:

— Ты куда лук несешь?

— Ох, Славочка, мы не оправдали доверия! Ты даже не представляешь себе, как это плохо.

— Что плохо?

— Все плохо! Мы с Костей потеряли ФИНАНСОВУЮ НЕЗАВИСИМОСТЬ. Теперь хозяйка будет готовить нам обед, пока не научимся жить по средствам... Ты понял?

— Понял! С мороженым, значит, все!

— Нет, на мороженое мама нам оставила, но ты не знаешь, чем нам это грозит.

— Чем? — спросил Слава, совершенно не интересуясь чем. Очень уж приятно было, что она с ним обо всем этом говорит.

— Молдавией, — грустно произнесла Вика, а Славу точно по голове треснули — опять он ничего не понимал. Но Вика его выручила, она сказала: — Я потом тебе объясню, а сейчас меня наша хозяйка ждет, Я должна ей помочь.

Она ушла, а Слава продолжал стоять ошарашенный: все у них не как у людей. Какая-то Молдавия им грозит... Но Вика все равно хорошая.

В половине двенадцатого приятели собрались у камня и решили, что Вика останется помогать хозяйке, а Костя и Слава пойдут на вокзал за мороженым.

Пока шли на вокзал, Слава спросил между прочим:

— Что это вы так долго вчера делали в лесу, грибов-то еще нет?

— Ничего мы там не делали — знакомились просто.

— С кем?

— С лесом.

— Брось трепаться!

— Я правду говорю. Пробовали по голосам узнавать птиц. Но это трудно. У Вики хороший слух, она уже может, она вообще знает птиц, а я — нет. Жаль, что здесь кругом сосна, в одном только месте, на поляне, я определил несколько осин и кусты орешника.

— А на кой черт тебе это надо?

— Интересно просто, а тебе нет?

— Я об этом не думал, — сказал Слава и погрустнел. Обидно стало, что Косте интересно, а ему все равно.

Перрон был пуст. Все попрятались от жары в унылую тень пыльного здания.

Компания стояла просторной группой, полизывая эскимо и уже смутно подумывая о второй порции, потому что эскимо — это всего-навсего большая холодная конфета, и ее всегда мало…

Прозрачный звук ходко удаляющегося поезда еще долетал до станции, когда в солнечном проеме двери вдруг появилась собака. Немецкая овчарка. Большая. Огненно-рыжая. Помедлив чуть, она вбежала в помещение и на глазах у ребят превратилась в крупного черного щенка со светло-смуглой подпалиной. Таков был его настоящий цвет.

Низко держа морду над полом, собака побежала к газетному киоску, хороший кожаный поводок волочился за нею. Теперь мальчики окончательно разглядели пса. Конечно, это был не щенок, а скорее всего — собачий подросток. Если перевести возраст его на человеческий счет, то выходило ему примерно лет двенадцать-тринадцать — почти ровесники.

«Ищет», — одновременно подумали они.

— Уй, ребята, это собака с дальнего поезда!

— С чего ты это взял?!

— Здесь ни у кого такой нет, а потом смотрите — поводок!

— Конечно, — сказал Володя, — у нас никто с овчарками не гуляет. Они или на цепи сидят, или бегают, как звери, по участку.

Не обращая на ребят никакого внимания, собака несколько раз обежала зал и снова вернулась к газетному киоску.

Володя тихо и вкрадчиво свистнул. Собака рывком оторвала от пола нос, и все увидели, какая красивая у нее голова. Великолепный нос с горбинкой, раскосые карие глаза, обведенные черным, острые, сторожко поставленные уши. Собака в упор смотрела на Володю. В течение двух-трех секунд выражение ее глаз менялось: вопрос, надежда, упрек, вопрос. Человечье выражение этой красивой голове придавали еще и подвижные бугорки над глазами.

Овчарка снова опустила морду и, по-щенячьи небрежно ставя лапы, запетляла по залу. Конечно, все поняли, что она ищет.

Мальчишки выбежали за собакой на перрон, сразу поскучневший, как только дальний ушел.

Небольшие группки людей пестрели на высоких платформах. Двое мужчин спорили о чем-то, но и они скоро исчезли в буфете.

Собака быстро шла от здания вокзала наискось, до путей. Тут, у кромки перрона, оторвала нос от горячего песка и, высоко вскинув голову, посмотрела направо, потом налево, взволнованно облизываясь и переступая с лапы на лапу.

— Вот дура, — равнодушно сказал Слава, — видит ведь, что никого нет, а ищет. Или она, может, думает, что ее хозяин вылезет из-под земли?

— Не завидую я этому человеку, — сказал Костя. — Наверно, кто-то нечаянно открыл купе, пока он за газетой ходил.

Гриша взглянул на Костю иронически:

— Откуда это известно? А может, он избавиться от нее хотел?

— Не думаю, такая хорошая собака..

Овчарка снова побежала к вокзалу, низко держа нос над горячим песком. В это же время из буфета с треском вывалился пьяный.

Оглянувшись на шум, овчарка кинулась было к этому человеку, но сразу обнаружила ошибку, а ребята перестали хохотать, заметив, как вытянутый на бегу хвост печально увядал, все ниже опускаясь, пока совсем не повис.

Забулдыга в конце концов упал, а падая, как раз собаку и заметил; но непомерно длинные ноги его так завинтились одна о другую, что он не скоро их разъединил. Занимаясь этим трудным делом, пьяный, как ни странно, про собаку не забыл. Он ее призывал: «Ман-нюнечка, иди ко мне, я тебя люблю».

Мальчишки давились от хохота.

Овчарка, на минуту присев, снова побежала в зал. А пьяный некоторое время просто сидел, похожий на пацана, играющего «в песочек». А когда немного отдохнул, начал бороться с землей: он отпихивал ее от себя, бил тяжелой лапищей, а она, безжалостная, тянула его к себе.

Но он был упрямый человек и на ноги все же встал! Мальчишки стояли в стороне, ожидая дальнейших событий.

Собака снова возникла в проеме дверей и надолго замерла. Она теряла надежду, ей не хотелось больше идти на перрон, но ничего другого не оставалось. Постояла еще. И снова морду вниз, и снова полубегом туда, где обрывался след. Когда она туда добежит, пьяный обязательно собаку увидит. Гришка первый это! сообразил и своим всегда приводившим в дрожь «уй!» всех насторожил.

Ребята зорко следили за пьяным. А пьяный довольно хорошо стоял на ногах и невинным взглядом ползал по слепящему песку. Могло показаться, что он обронил что-то и теперь спокойно ищет. Потом вдруг ка-ак рванет с места, клюя носом землю, растопыря руки и колени, чтобы не упасть, и — прямо на пса! Тот шарахнулся, поджавши хвост.

Мальчишки выли от восторга; пьяному это, как видно, очень льстило, и он уже старательней затопал — в позе человека, который впервые в жизни ловит курицу.

Вся ватага двинулась за ним, но тут Гришку осенило:

— Э-э!.. Он его сейчас пропьет!..

— Черта с два! — завопил Слава, вырываясь вперед. — Это наша собака, мы первые увидели.

Все остальные тоже побежали за Славкой и, вклинившись между собакой и пьяным, стали ходить за псом — куда он, туда и они.

Эти маневры, однако, оказались излишними, потому что пьяный через минуту навсегда о собаке забыл, да и не собирался ее ловить, он просто шатался. А скоро его вообще увели.

Ребята остались одни. На опустевшем вокзале. Была середина дня, когда электрички начинают ходить реже.

Овчарка теперь поминутно присаживалась, и тогда мальчишки поближе подходили к ней. Смелее всех оказался Леня. Он неизменно вырастал перед волчьей пастью, но овчарка ни на кого не хотела смотреть. Ребятам даже казалось, что она отворачивается, когда наталкивается на чей-либо взгляд.

Костя сказал:

— Мы с Викой мечтали иметь такую собаку.

Гриша с недоверием взглянул на него:

— Нашли о чем мечтать!

— Давайте сходим к дежурному по станции, а вдруг тот человек позвонил в Сосновый Бор?

Гриша фыркнул:

— Тоже скажешь... если бы звонил — пса бы давно забрали.

— Но нельзя ведь бросить собаку. Давай попробуем наступить на поводок.

— Ну и наступай, а я их не люблю… 

— Боишься, — поддел его Костя.

На это Гриша ответил чрезвычайно пренебрежительным взглядом, хотел вообще промолчать, но не смог:

— У меня собаки в печенках сидят! Первое лето без психеечек живу.

Слава, который тоже хотел что-то сказать, не сказал. С той минуты, как Гришка завопил, что пьяный может собаку пропить, странное беспокойство овладело им. Он поглядывал туда, где скрылся дальний поезд, и чего-то оттуда ждал. Притягивала к себе желтая даль, втиснутая в пепельное ущелье леса; только рельсы, блестя, мешали смотреть. Он глядел поверх в прозрачную мглу над железной дорогой, на юркие струйки воздуха, который лез, казалось, из земли, постепенно разжижаясь.

Слава всем телом ощущал идущее оттуда непонятное беспокойство.

«Выходит, эта большая красивая собака и хороший кожаный поводок, из которого можно нарезать новые крепления к старым лыжам, — ничьи?! Кто хошь все это забирай? Кто хошь пропивай?!»

Слава непроизвольно пододвинулся к овчарке, стал искать глазами конец поводка. Заметил, что от беготни ошейник повернулся и поводок висит у пса под мордой, как галстук.

Гриша окинул приятелей нетерпеливым взглядом. Эта история уже начинала ему надоедать, Грише давно пора было двигаться и шуметь.

— Ну, а дальше что? — спросил он, иронически кривя рот.

Слава боком его чуть потеснил и, очутившись теперь за спиной у Лени, сказал:

— Надо подождать, когда она встанет, а потом наступить на поводок.

— Интересно, — фыркнул Гриша, — ненормальные тут все, что ли? Зачем-то кобеля называют «она»!

Слава покраснел не только от смущения, но и от злости.

Костя тоже покраснел. Одного Леню не занимал этот разговор, как и остальные тоже. Он стоял, смотрел, что-то тихо временами лопотал.

— Между прочим, да! — Это сказал Володя. Иногда он повторял за Гришей, как эхо.

— Ну ладно, хватит, давайте лучше подумаем, кому его подарить, — сказал Костя.

— К себе отведу, — решительно ответил Слава, не думая пока, зачем ему это нужно. Сейчас важно было, чтобы никто другой не взял, потому что иметь собаку — это гораздо больше, чем ее не иметь, а там видно будет.

— Давай, давай, — оживился Гриша. — Хочу посмотреть, как вы его поведете.

Костя, обрадованный таким исходом, заволновался:

— Ну подожди ты, придумаем как. По-моему, он не злой. Нужно, чтобы он встал, тогда попробуем взять поводок. Я уверен, на поводке пес пойдет, видно ведь — домашняя собака.

— Дома-а-ашняя, откусит тебе что-нибудь — будешь знать!

— Я его сейчас подниму, — сказал Володя и необыкновенно красиво свистнул.

Овчарка встала и в упор посмотрела на Володю. «Ты кто?» — отчетливо спрашивали ее глаза.

Володя засвистел длинно и плавно. Пес вслед этой волне стал наклонять голову, как бы одно ухо подставляя под звук, потом другое. Крутя так головой, он до отказа выворачивал шею. Ничего подобного никто из ребят не видел. Даже Грише понравилось.

Из Леньки вырывались невразумительные звуки, заражавшие весельем всех остальных.

Слава опомнился первым. Он попятился назад, расширяя круг, потом нагнулся, заюлил глазами по песку. Поводок из-под морды убегал под грудь и дальше, во всю длину здоровенного пса, уходил навылет через задние лапы; небольшой совсем кусок его чернел на песке позади пушистого хвоста. Кто же решится зайти такой собачище за спину — обернется и цапнет!

Костя тоже заметил это.

— Надо заставить его пойти. Я даже знаю как.

— Я тоже знаю! — подхватил смекалистый Гришка и помчался к зданию вокзала. Скоро он вернулся с двумя эскимо.

Ребята пропустили Гришу вперед. (Собаки ведь у него в печенках сидят, и  он, конечно, знает их.) Гриша не спеша снял фольгу с эскимо. Леня и пес смотрели. Потом Гриша движением смелым и небрежным ткнул эскимо собаке под самый нос, и нос неожиданно дрогнул и, медленно задираясь, обнажил белокаменные зубы.

Гриша не посмел отдернуть руки.

Собака продолжала нехорошо улыбаться.

— Ешь, бродяга, — зыбким голосом сказал Гриша, воображая, что этим здорово маскирует страх. Он больше боялся позора быть укушенным, чем самого укуса.

Рука у Гриши уже начала от напряжения подрагивать, а он ее все держал, отлично понимая, что теперь любого движения достаточно, и собака кинется. Но не из таких положений находил Гришка выход! Он скосил глаза на Ленькину макушку и услужливо предложил:

— Бери себе эскимо, раз он не хочет.

Ребята поняли всю подлость этого предложения. Костя взволнованно забормотал:

— Не бери, не двигайся!

— Бери, не бойся! — пришел на выручку другу Володя.

Однако все это для независимого Леньки не имело никакого значения. Он протянул свою маленькую руку, спокойно взял эскимо, поднес его ко рту. Собака сразу перестала щериться и, ко всеобщему удивлению, просительно уставилась на Леню, который сразу зафыфыкал, залопотал. Ребята поразевали рты, глядя на все это. Пес деликатно приблизился к Леньке и явно ждал, смирный и доброглазый.

Мальчишки молчали.

Леня отгрыз кусочек мороженого и кинул собаке под лапы. Та немедленно опустила морду и сначала посмотрела на парней снизу вверх, а потом начала слизывать быстро таявший на песке комок. Леня кинул еще.

Так, не спеша, овчарка и Ленька прикончили эскимо. Потом пацан обсосал палочку и по-приятельски дал облизать собаке, чем окончательно покорил всех, кроме Гриши, который без умиления глядел, как устрашающе громадный пес от наслаждения жмурится, прихватывая языком и сладкую Ленькину руку.

Спасая свой авторитет, Гриша поучающе сказал:

— Каждому дураку известно, что большие собаки не кусают пацанов.

Никто не обратил внимания на эти слова. Ребята были поглощены переменой, происшедшей с псом.

Перед ними был домашний балованный пес, который отлично знал вкус мороженого и с удовольствием полизал бы еще.

Слава смотрел на все это с очень озабоченным лицом, опасаясь, как бы у него не отобрали собаку. Он уже не сомневался, что пес принадлежит ему, как подобравший оброненную кем-то вещь сразу считает ее своей.

— Ребята, по-моему, пора отсюда уходить.

— Это верно, — сказал Костя, — видите, он опять смотрит на вокзал. Если мы его отсюда не уведем, снова начнет бегать, пока под поезд не попадет. Гриша, давай второе эскимо, пускай Ленька с ним пойдет вперед…

Зрелище это было уморительное: пес на ходу тянул шею и лизал эскимо.

Без особого труда перевел Леня овчарку через пути, обогнул высокую платформу и в конце концов очутился на пешеходной дорожке Коммунального проспекта.

А теперь предстояло самое трудное: поднять с земли поводок — он по-прежнему  змеился под брюхом у собаки.

Слава нервничал. Он просто трескался от зависти к пацану, но делать было нечего, и он сказал, обращаясь, правда, к Косте:

— Пускай теперь попробует взять поводок, теперь, наверно, уже даст — два эскимо сожрал!

Держа плоскую палочку, которую долизывал пес, Леня потрясающе спокойно ответил:

— Подожди, фабака куфает.

На это нечего было возразить. Ребята ждали.

Леня млел от блаженства, стоя вплотную с могучим черным загривком, который приходился почти вровень с его плечом. Наконец он бросил палочку. Овчарка понюхала ее неохотно, а Леня в это время уже лез обеими руками под морду, нащупал поводок и не спеша стал вытягивать его. Собака позволяла это делать с терпеливостью лошади, которую запрягают, а когда Леня вытащил весь поводок, сама шагнула вперед, точно давно ждала, чтобы ее повели.

— Ну, что я говорил, — радовался Костя, — совершенно комнатный зверь.

Уязвленный Гриша брюзжал:

— Еще посмо-отрим... Еще увидим!.. — Внимание ребят явно переходило к собаке, и Гриша не мог ей этого простить.

Сделав несколько шагов, овчарка обернулась и поглядела на вокзал.

— Пошли, пошли! — нервно скомандовал Слава неизвестно кому — товарищам своим или собаке. Вид у нее был на самом деле «потерянный». Она хотела, чтобы ее повели туда, где находится единственный нужный ей человек, а это было там, откуда ее уводили.

Леня, понимая важность момента, не зевал. Отпустив немного поводок, он взял его потом в обе руки, подергал, почмокал, и пес, правда очень неохотно, пошел по незнакомой улице, среди чужих людей и запахов.

Слава шел рядом с Леней. Славу точил червь: его собаку ведет не он, а какой-то пацан.

«Вот у того столба заберу», — загадывал он и все не решался: а вдруг пес действительно не трогает только пацанов? На Гришку ведь скурносил морду!

Еще он подумал: «Надо, чтобы собака из моих рук что-нибудь съела».

Когда компания поравнялась с гастрономом, Слава сказал Леньке:

— Останови его тут.

Но сам в магазин не пошел. Выудил из кармана мелочь и попросил Володю купить сто граммов отдельной колбасы. А сам не отлипал от Ленькиного бока — то на руки Ленькины смотрел, то на черную блестящую спину овчарки.

Костя понял намерения Славы и, когда Володя появился с колбасой, сказал:

— А я думаю, лучше уже во дворе покормить, на улице не имеет смысла.

«Не твоего ума дело», — зло подумал Слава. Вслух он ничего не сказал, но, принимая у Володи колбасу, чувствовал, как важнеет. Он даже по сторонам глазами зыркал, хотелось, чтобы прохожий какой-нибудь тоже увидал, что будет, когда пес колбасу схамкает.

Пока Слава, стоя перед овчаркой, хрустел бумагой, она с интересом смотрела ему на руки. Это подбодрило и успокоило. Движением смелым и дурашливым он поднес угощение овчарке прямо под нижнюю челюсть.

Ребята притихли. Собачья морда на глазах у них мрачнела. Но Слава не поверил собственным глазам. Не зная собак, он полагался на запах: донюхается до колбасы — завиляет хвостом. Он еще ближе поднес колбасу.

Овчарка подняла выше морду и так и осталась стоять, глядя на Славу сбоку надменным зверским глазом.

— Вот гадина! — искренне возмутился Гришка. — Фасонит еще!

Это подхлестнуло Славу. Он чувствовал ребят у себя за спиной и совсем осмелел:

— Ешь, Манюнечка, ешь, дубина... Ответ последовал сразу: «Нни-ззззззз...»

Так ноют оконные стекла, когда по улице проходит тяжелый грузовик. Но сейчас этот звук шел сквозь медленно обнажаемые волчьи зубы.

Они снова увидели улыбку, от которой пусто делалось в животе, а потом, когда от яростно вздернутого носа побежали складки, а уши отхлынули ото лба и начали пригибаться, мальчишки перестали что-либо ощущать: каждый ждал, что пес вот-вот взорвется адским лаем и укусит именно его.

Не упасть и не завопить от страха Славе помогла злость. Когда он злился, у него почему-то отлично работала голова. Он взял и уронил колбасу, не убирая пока руки. И опасность сразу миновала. Пес скучающе зевнул, а потом, мирно вываля язык, стал тяжело дышать.

Колбаса лежала в песке.

Мальчишки продолжали стоять как врытые. Никто ничего не понимал, а тут еще Костя отмочил номер.

— Умница! — сказал он и с ходу начал гладить овчарку. За ухом ей чесал, как будто это был его собственный пес. Ленька подобрался с другой стороны и тоже стал гладить собачищу по загривку.

— С ума сошли совсем, — взволнованно бормотал ошеломленный Слава. Он не мог понять, что стукнуло Косте в голову. И почему все это терпит этот зверь?

— Эх, вы… — грустно пропел Костя, — вы даже понятия не имеете, что это за потрясающая собака…

— Ждем инструкций! — кинул Гришка.

— Неужели ты еще не понял, что его научили не брать еду из чужих рук?

Гришка хохотал как безумный и все на Леньку рукой показывал:

— Собачий родственник., друг скотины…

Слава первый смекнул, над чем смеется Гришка, и сразу подладился под его тон:

— Выходит, пацану особая честь — эскимо из его рук жрал…

Костя на одного посмотрел, на другого.

— Жалости у вас никакой нет, эскимо не еда, он хочет пить, пошли скорей.

— Пошли, — сказал Слава, а сам подумал: еще себе заберет эту «потрясающую собаку».

С трудом скрывая страх, который в нем все равно сидел, Слава поднял поводок и бесцеремонно принялся наматывать себе на руку.

Гриша посмотрел на это и уже серьезно сказал:

— Брось его, на кой черт тебе этот псих…

Слава и сам не знал «на кой». Вместо ответа дернул поводок, как дергают уздечку. Пес тронулся. Вся орава пошла к Славкиному дому, поднимая ногами пыль и вопя истерически-радостными от пережитого страха голосами.

Ленька пристроился с другого боку, стараясь идти вровень с передними лапами пса.

Испорченную колонку в Сосновом Бору любили вес. За овальное озерцо под нею; за веселую речку, выбегавшую из этого озерца; за шум, за вид воды, которая день и ночь бежала крученым жгутом. Летом подле колонки вечно кто-нибудь да был. Люди пили, умывались, просто держали руки под холодной струей.

Собака почуяла воду и сразу натянула поводок. Славе пришлось взять его в обе руки. Он с удовольствием мучился, наслаждаясь мыслью, что зимой такого пса можно в санки запрягать.

Последние метры ватага мчалась сломя голову. Впереди — Слава, уволакиваемый псом, чуть поотстав — остальные.

Войдя передними лапами в прозрачную холодную воду, собака так жадно лакала, что ребята некоторое время стояли и смотрели. А когда сами принялись пить, никто не подумал о Леньке, которому было не дотянуться до струи. Но этот человек отлично обходился без чужой помощи. Он обошел проточное озерцо и присел на корточки у берега, напротив пса. Полюбовался, как тот лакает. Опустил в лужу руки, подержал там, а потом стал горстями набирать воду и плескать ее себе в лицо. Не обратили внимания и на то, что Ленька умывался и пил из одной «посуды» с собакой, а потом, увлекшись, вошел в воду прямо в сандалиях и был теперь мокрый от головы, которую тоже смочил, до ног. Сухими оставались только трусики и рубашка сзади.

Все уже напились, остудили руки и лица, а собака все еще лакала, уже не так жадно, с паузами. Полакает немного, поднимет голову и стоит. Ребята тоже стоят и стоят, слушают, как долбится об воду вода, бездумно смотрят на нее, и уходить отсюда никому неохота.

Леня решил вброд добраться до собаки. Он ловко прошел под аркой бегущей из колонки струи, сделал еще шажок и очутился прямо перед носом у овчарки.

Все, кроме Славы, благодушно поглядывали на него. Слава, который даже умывался одной рукой из-за того, что не хотел ни на минуту никому передать поводок, перекладывал его из руки в руку, с явным нетерпением ожидая, когда он опять натянется и ладонь снова ощутит живую, непокорную силу.

Овчарка, поднявшая морду от воды, деликатно понюхала мокрую рубаху на Ленькином животе и резко отвернулась. Гришка фыркнул, Володя — тоже. Они думали, что псу не понравился Ленькин запах. На самом же деле овчарка так резко отвернулась, чтобы отогнать осу, которая вилась у ее задних лап.

Клацнув несколько раз зубами, пес опять понюхал Леню и внимательно на него посмотрел. Леня этот взгляд понял по-своему. Он нагнулся, набрал в ладони воду и провел по собачьей морде, от носа к ушам, мокрыми ладошками. Собака устало прикрыла глаза.

— Молодец, Леня!

— «Молодец, Леня»! — грубо передразнил Слава Костю. — Оттяпает дураку полбашки — будет тогда знать.

— Ничего не оттяпает. Смотри — сел! Значит, ему приятно.

Володя, которому тоже начинал нравиться пес, отошел от Гриши, навалился грудью на колонку и сверху любовался всем этим.

Обращаясь к Славе, он сказал:

— Чудак ты, он же приручает собаку.

Как раз это Славе и не нравилось, и он угрюмо молчал.

Подошел пожилой человек напиться. Заглянул в кольцо мальчишек, увидал, что там происходит, и тоже стал смотреть.

Пацан стоял в воде по щиколотки. Собака сидела перед ним — передние лапы в воде, морда поднята высоко, потому что пацаненок мокрыми руками мажет ей подбородок и шею.

Человек наклонился над струей, попил, вынул платок, вытер губы. А Леня — будто никого и нет! В какой-то момент он сам решил, что хватит. Овчарка открыла глаза и посмотрела на Леньку. Леня, как человеку, улыбнулся в ответ, и тогда произошло то, чего никто не ожидал, — овчарка вильнула хвостом. Один раз, но вильнула. На песке остался неоспоримый след.

— Пошли! — резко скомандовал Слава. Этого еще не хватало, его собака кому-то виляет хвостом!

— Пошли, — подхватил Гриша и положил руку Володе на плечо.

Но пес ни с места. Возможно, не хотел уходить от воды. Ребята дергали поводок, уговаривали. Володя пробовал свистом заставить овчарку идти. И все зря! Тогда решили действовать сообща.

Четверо мальчишек, как бурлаки, тянули собаку вперед.

Внезапно поводок ослаб, и наступила тишина.

Оказывается, Ленька, упершись обеими руками в пушистый зад, толкал собаку вперед, как шкаф. Это было уже слишком. Пес обернулся, чтобы посмотреть, кто это себе такое позволяет. Когда понял — кто, деликатно от этих услуг освободился. Попросту сел, затем тут же встал и двинулся вперед, будто ничего и не произошло.

Теперь Слава уже увереннее повел овчарку к дому. Не испытывая никакой нежности к животному, которое считал своим, он решил — возьму и назло всем поглажу его по башке.

Не без усилия скользнув ладонью по широкому лбу, удивился, но не тому, что собака позволила прикоснуться к себе, нет. Рука вдруг стала как чужая, точно была накачана чем-то тяжелым и густым. Ее распирал страх!

Ленька, конечно, опять припаялся к боку овчарки, Косте пришлось ему эту честь уступить. По другую сторону шел Слава, ведя овчарку на коротком поводке и удивляясь, почему она не рвется, а идет равномерно у его ноги.

Костя шел рядом, о чем-то думая, потом неожиданно сказал:

— Хуже всего, что мы не знаем его имени.

— Ну и что?

— Легче было бы приручить.

— Тоже мне забота, когда я еще не знаю, куда его девать.

— Как?! — заорали все.

— Значит, ты уже передумал?

— Ничего я не передумал, только соображать надо — в дом ведь меня с ним не впустят…

— Тогда зачем…

— Это мое дело... попробую к бабке в сарай…

— Такую собаку нельзя запирать в сарае, — грустно сказал Костя.

Они были уже у калитки, и все было так, как Слава хотел, — не мать, а Вика первой увидела их и побежала навстречу. Посреди двора все остановились, а Вика спросила: «Славочка, откуда у тебя такая чудесная собака?» А он молчал, поглощенный странным чувством: вот сейчас, когда они так стоят, освещенные солнцем, — он в центре с псом, а все остальные вокруг, — вот это прямо как цветная фотография из журнала «Огонек». Потом он встретил Викин взгляд и задохнулся: «Ей то же самое сейчас кажется!»

Косы у Вики, конечно, уже расплелись, и для того, чтобы видеть, ей приходилось придерживать их обеими руками под подбородком. Получалось, что она закуталась в темный шарф.

Овчарка внимательно  смотрела на Вику и слушала ее голос. В недоверчивых волчьих глазах короткой волной прошла радость.

Вика повторила свой вопрос, а когда ей наконец ответили, откуда взялась эта «чудесная собака», она еще лучше посмотрела на Славу и сказала, что он даже не знает, какой он молодец!.. Но в это время на шум вышла Славина мать, очень быстро поняла, что к чему, и тут, конечно, началось!

Славе всегда это было ХОТЬ БЫ ХНЫ, а сейчас почему-то стало неприятно. Слава сунул поводок Косте и побежал навстречу брани; уводя свою мамку в дом, он что-то такое ей сказал, что она сразу перестала кричать.

Через минуту Слава появился.

Когда он шел через двор, Гриша вполголоса высказал общее недоумение:

— Интересно, что он ей наврал?

Сарай, сколоченный из горбылей, освещался короткими лучиками, которые торчали из стен, как новые гвозди, вбитые снаружи. Было здесь незахламленно и чисто. Только в одном углу стояли козлы для пилки дров и две рассохшиеся бочки.

Как только ребята прикрыли дверь, пес почувствовал себя пойманным, начал рваться к выходу, по, увидев, что все рассаживаются тут же на полу, успокоился п стоял теперь рядом со Славой, скорбно поджав хвост.

Ленька и здесь, в полутьме чужого сарая, оказался единственным, кто действительно не боится собак. Гораздо больше он опасался Славы, поэтому сел у задней ноги пса. Костя с Викой очутились ближе к двери, но не из боязни. Им хотелось видеть не хвост, а голову собаки. Гриша с Володей были на отлете. Оттуда Гришка и скомандовал:

— Сядь! Чего ты стоишь?

Собака обернулась к Славе и, глядя на руку, державшую поводок, долгим, изучающим взглядом, села.

Ребята сразу перестали болтать. Они испытывали смущение перед этим умным, опечаленным животным. Вика шепотом сказала брату:

— Не понимаю, как этот человек может спокойно ехать дальше…

— Я об этом уже думал и теперь жалею, что не пошел к начальнику станции... Все несчастье, наверно, в том, что он не сразу обнаружил, понимаешь?

— Нет.

— Ну, вернулся в вагон и не сразу вошел в свое купе — может быть, стоял и читал газету в коридоре или разговаривал с кем-нибудь, а потом, кто знает, как часто останавливается дальний поезд? Мчится, наверное, без остановок целые часы. Может быть, зря мы так быстро увели его?

— Хорошенькое быстро, ты что, уже забыл, сколько раз он бегал туда-сюда, а потом — как пьяный его хотел пропить?..

— Ох, мальчики, по-моему, и сейчас не поздно, по-моему, надо пойти на вокзал и сообщить начальнику станции, что он у нас. Вот мы сейчас тут сидим, а вдруг этот человек звонит в Сосновый Бор и... из-за нас никогда не узнает, где потерял свою собаку.

— А по-моему, чем тут сидеть в темноте, — сказал, вставая, Гриша, — лучше пошли бы на озеро.

— Эх, ты-ы!

— Пожалста, можешь думать обо мне что хочешь! Могу добавить: девчонкам вообще полезно думать. — Уже открывая дверь, Гриша бросил насмешливо: — Живут на Почтовой улице, а позвонить на вокзал по телефону в голову никому не придет.

— Гришка, ты гений, — искренне признался Костя, — я сейчас сбегаю.

— Сиди уж, я сам.

Гриша пересек двор бегом, а за калиткой побрел с видом человека, которому все на свете надоело. Так он дошел до перекрестка и в точности так же побрел назад.

Если б Вика иначе сказала «Эх, ты-ы!» или не сказала бы этого совсем, возможно, Гриша на вокзал позвонил бы.

— Привет, кроты, — сказал он и шагнул в полутьму.

— Так быстро.

Он промолчал.

— Ну?

Он с удовольствием молчал.

— Ну, что тебе сказали?

— Выдумают всякую ерунду...

Слава вздохнул с облегчением:

— Выходит, никто сюда не звонил.

— Просто не верится, — тихо сказал Костя.

— Если бы это была моя собака, я бы ее нашла.

— Ты бы... — начал Гриша и махнул рукой. Он грызся с Викой, потому что она ему нравилась.

Пес сидел неподвижно, не спускал глаз с двери — все чего-то ждал с удручающим напряжением.

— Костя, я... знаешь, что я заметила, — когда кто-нибудь произносит слово «он»... видишь? Видишь, что делается с его ухом?

Овчарка в самом деле повернула одно ухо в сторону Вики.

— Вот это да, — сказал Гриша, — новая байка: хозяин пса был сумасшедший — назвал собаку просто Он!

— Хватит вам ссориться, — сказал Костя. — Давайте лучше подумаем, как его назвать.

— Найда, — уверенно сказал Леня.

Слава резко обернулся:

— С чего ты взял?

— Нафа Найда тоже фама к нам прибежала…

— Понятно. А теперь помолчи. Ну, давайте, ребята!

— Предлагаю космическое. — Это сказал Гриша.

— Пожалуйста, — заорал Володя. — Глобус!

— По-твоему, это космическое? — Гриша никогда не щадил своего друга. — Давайте просто Коська или еще лучше — Космоська!

Мальчишки хохотали. Вика смотрела на них с грустным удивлением. Гриша, ощущая на себе ее взгляд, паясничал еще больше.

— А что, это хорошая мысль, — спокойно сказал Костя, — назовем его именем какой-нибудь планеты или звезды. Например, Орион.

— Красиво, — сказала Вика. — Сатурн тоже хорошо.

— Марс! — сказал Костя.

Собака резко повернула голову, потом поднялась.

— Иди ко мне, Марс, — дрогнувшим от волнения голосом позвал Костя.

Собака приблизилась на два шага и снова замерла.

Костя буквально бросился псу на шею, обнял. Володя вопил: Ура!» В конце концов у пса не выдержали нервы, и он залаял.

Славка, ошеломленный всем этим, опомнился наконец и прежде всего возревновал. В пустом сарае прозвучала первая команда нового хозяина овчарки:

— Марс, ко мне!

И пес подошел. Потом Слава скомандовал сесть, и послушная псина уселась, уже не в такой напряженной позе, но от двери отвлечь ее не удалось. А когда и ребята расположились на полу, овчарка легла, положила морду на лапы, неотвязно глядя на дверь.

Ребята долго спорили, мыслимо ли такое совпадение. Костя считал, что у овчарки могло быть и другое имя, похожее. Скажем, Макс или Ларс, мало ли. Бесспорным было одно — Марс звучит замечательно и очень идет овчарке.

Не разделял этого мнения один Ленька. Он считал, что собака должна называться Найдой, раз она сама нашлась.

И вдруг посреди спокойнейшей беседы прозвучало паническое:

— Мальчики, бессовестные, он ведь голодный!

Все ждали, что скажет Слава. Но Слава молча насупился.

— Иди, не бойся, никуда он не убежит, мы же тут.

— Дело не в том… Дело в том, что у меня сегодня денег нет.

— Де-е-нег? — пропела Вика. — Какой ты смешной, принеси чего-нибудь из дому.

— Легко сказать.

Ленька вдруг встал на коленки и очень пронзительно и радостно объявил:

— Фабаке нужен фуп!

Поднялся такой галдеж, что пес залаял во второй раз.

Гриша, чей дом во многом был похож на Славкин, первым сообразил, в чем дело. Он спросил:

— Думаешь, не даст?

Слава мотнул головой и, от стыда все больше злея, проговорил сквозь зубы:

— Не драться же.

— Я принесу, — сказала Вика, — только нужно подогреть.

— Бывает, — задумчиво сказал Гриша и плюнул на пол. Перед ним было уже порядочно наплевано. Так он выражал задумчивость или гнев. — Слушай, Славка, ну, а дальше что?

— Дальше видно будет.

— Надеешься уговорить свою мамашу?

— Не знаю, у меня, между прочим, еще батя есть.

— Да, слушай, а что ты ей такого сказал, что она сразу отцепилась?

— Сказал, что кобель породистый и дорого стоит.

— Ну?

— Ну что «ну»? Сами видели — замолчала сразу.

Костя слушал этот разговор с неясным пока ему самому беспокойством.

— Ты понимаешь Слава, если Марс не останется у тебя, то его нужно поскорее кому-нибудь подарить. Ведь он начнет к нам привыкать.

— К кому это — к нам? 

— К нам ко всем!..

— А при чем тут все, когда он мой?

— До чего трудно с тобой говорить — мой, твой, разве в этом дело?!

— Ха, сказал бы ты первый, что берешь его, — был бы твой, а теперь уже поздно…

— Успокойся, пожалуйста, никто у тебя не отнимает Марса, нам вообще нельзя иметь собаку.

— Отчего же, мамка ваша не разрешит?

— Мы сами не хотим, то есть мы хотим, но не можем..

— Гришка, ты что-нибудь понял? Мы хотим, мы не хотим, мы мечтали, но мы не можем.

— Пошли, Володька, домой, мне надоела эта мура. И вообще какое-то проклятие — всю жизнь я должен терпеть чужих собак!

Приятели ушли. Скоро в сарай вошла Вика. Держа обеими руками полную тарелку, она передвигалась мелкими шажками, чтобы не расплескать суп. Марс опустил морду на лапы, и по сараю прошел долгий тяжкий вздох.

Вика поставила тарелку со щами из свежей капусты перед Марсом. Он отвернулся, а когда девочка пододвинула еду поближе, встал и, беспредельно обиженный, пошел прочь. Кожаный поводок тоскливо тянулся за ним.

В глубине сарая он улегся мордой к двери и оттуда смотрел на ребят отрешенным взглядом человека, которого постигло горе.

Все молчали.

Леня подошел к тарелке, опустился перед нею на корточки, некоторое время смотрел, что в ней, потом, отряхивая на ходу широченные трусы, приблизился к Славе:

— Я принефу другой.

— Иди, иди, — обрадовался Слава, — тебе давно пора.

Когда Леня ушел, очень огорченная Вика сказала:

— Давайте выйдем, собаки не любят, когда им смотрят в рот.

Запоров у сарая не было. Ребята подперли дверь снаружи колышком.

Обедать ходили по очереди, боялись, что Марс убежит, а привязывать не посмели.

Прошло много времени, а он не притрагивался к еде. Всякий раз, когда кто-нибудь открывал дверь, чтобы еще раз в этом убедиться, собака рывком поднимала голову, несколько секунд смотрела напряженно и живо, потом голова ее опускалась на лапы в сонном унынии.

Вика с Костей раз от раза грустнели. Слава злился.

Тихо разговаривая, они сидели втроем на песке, спинами привалившись к сараю. Около шести часов во двор вошел Ленька с молочным бидончиком.

— Смотрите, приперся!

— Хотела бы я знать, за что ты на него злишься?

— А чего прилип к собаке? У их своя Найда есть, пускай и целуется с ней.

— Опять ты говоришь — «у их»!

— Пожалуйста: у его.

— Ты думаешь, это лучше?

Слава пожал плечами и с досады набросился на Леньку:

— А ну, покажи, что за фуп?

Леня протянул бидончик. Все по очереди совали в него носы, нюхали и улыбались. Леня приволок почти полный двухлитровый бидон пахучего мясного супа с лапшой.

— Это он жрать будет! Только во что налить?

— Принеси миску.

— У нас нету, а тарелку поганить мать не даст. Подождите, я сбегаю к дедушке.

Ленька тем временем встал на коленки подле двери и начал чмокать в щель.

В сарае была удручающая тишина.

Они открыли дверь, и Слава первый шагнул в полумрак с алюминиевой миской еще теплого супа.

Щи стояли нетронутыми. Марс был на прежнем месте. Слава двинулся к нему неуверенно, с чувством какого-то нового страха. Леня шел рядом и громким шепотом говорил:

— Куфай, куфай...

— Не фычи… не лезь!

И все повторилось. Марс отсел, как только под нос ему поставили еду, и опять с укором посмотрел на пришедших, точно они были виноваты в том, что с ним произошло.

— Он не будет есть, — сказала Вика очень тихо.

— И фик с им, тоже капризы разводит.

Костя тронул сестру за локоть.

— Пошли отсюда.

Слава двинулся за ними, но, заметив, что Ленька уходить не думает, взял его за плечо. Пацан увернулся и как заорет:

— Я тебя не люблю!

— Бери свой бидон и выматывайся, ну!

Ленька стоял, втянув шею и прижав одно ухо к плечу, ждал удара.

— Ну?

Брат с сестрой тоже остановились. Леня бочком пододвинулся к ним. Вика протянула руку. Слава понял и передал ей Ленькин бидон.

Когда они очутились во дворе, Слава, подпирая дверь сарая, уже без злобы ворчал:

— И без тебя делов хватает, иди домой и не приходи больше, ясно?

Ленька отошел к забору и оттуда крикнул:

— Это не твоя фабака!

— Видали?!

Костя и Вика не обернулись. Они уходили домой. Ленька стоял под забором. Держа бидончик обеими руками за спиной, он смотрел на Славу исподлобья.

— А ну, марш с моего двора!

— Это не твой двор, — все с тем же вызовом выкрикивал Ленька, — это дедуфкин двор!

Слава двинулся было к пацану, но в это время его позвала мать, и Леня остался.

Он просидел под дверью сарая до сумерек. О чем-то думал, лопотал, даже тихонько пел.

Когда он ушел, на песке остались вмятины от его широкой попки, от бидона и еще что-то нарисованное пальцем. Это была голова животного с ослиными ушами и громадным глазом почти во всю морду.

Ночью кто-то сдержанно и безутешно плакал.

Костя проснулся и подошел к открытому окну. Потом подошла Вика.

Они увидели голубое небо среди ночи. Полная луна стояла в соснах.

Такой прозрачной, легкой и белой луны брат и сестра никогда не видали — шелохнись воздух, она тронется и улетит…

А где-то очень близко плакал кто-то. Спросонок казалось — человек.

За стеной у соседей заговорили два голоса. Один — вкрадчиво, просяще; другой — бранчливым полуором. О чем просил Слава, было не понять. Зато ответы! «Очумел!.. Попробуй!.. Не гуди… не дам, шоб дите дышало псиной!»

— Марс! Это плачет Марс!

У соседей хлопнула дверь. Костя тоже выскочил, во двор. Вика остановила его уже на крыльце:

— Давай впустим его к нам, он плачет, потому что один…

Дальше она не пошла — холодно было ногам: Вика забыла надеть тапочки.

Костя шепотом окликнул Славу. Тот подошел. Вика протянула им спички.

— Не надо — луна.

— Хорошо, приведите его сюда, только тихо…

Слава хотел сказать «спасибо», но не сказал, даже не посмотрел на нее. Он думал, что она стоит в одной рубашке.

Костя и Слава, до пояса голые, пошли через двор. Ночной воздух влажным холодом прикасался к телу. Громко хрустел под ногами песок.

Марс скулил и скулил, а временами совершенно по-человечьи плакал. Когда они прошли полпути, он вдруг замолчал. А когда подошли совсем близко, то услышали, что пес шумно дышит в щель.

— Уже почувствовал, что идут свои, — сказал Костя и ласково позвал его.

В ответ послышался сначала тонкий свист, а потом радостное щенячье визжание. Под тяжелыми сильными лапами грохнула деревянная дверь.

Пока ребята открывали сарай, Марс визжал и отчаянно скреб когтями по доскам.

Все это настолько проняло Славу, что он забыл о поводке. Он просто сказал:

— Пошли.

Идя двором молча, Костя и Слава прислушивались к веселому шуршанию поводка по ночному песку.

Вика ждала их на крыльце. Как ни был занят Слава псом, он все же оторопел, когда увидел ее в полосатой курточке и длинных полосатых брюках. Вика была совершенно новая. Она казалась очень высокой и взрослой..

Марс бесцеремонно бегал по комнате, обнюхивал каждую вещь, повиливал хвостом. Он явно отдыхал от одиночества. Потом подошел к столу и вдумчиво понюхал скатерть. Вика ойкнула, сдернула салфетку, которой были прикрыты хлеб, масло и нарезанная докторская колбаса. Выдвинув из-под стола табуретку, она села и совершенно неожиданно тоном бабушки Виктории сказала:

— А ну, поди сюда!

Марс, понял. Он подошел к Вике и вежливо сел у ее ног.

Вика вообще все делает с таким удовольствием, как будто она маленькая: гладит ли свои ленты, чистит ли картошку — неважно. Сейчас она мазала хлеб маслом.

Над ее головой светилась голая лампочка — без абажура. От этой лампочки прозрачными и светящимися казались ее руки, скатерть, масло. Слава смотрел и чувствовал, как непривычно кружится голова — до того все это было хорошо и странно.

Поверх масла Вика положила лепесток розовой, как собачий язык, колбасы и подала Марсу.

Он деликатно взял еду, но ел, бедный, очень жадно! Глотая непрожеванные куски, он подсаживался к Вике все ближе. Вика еле поспевала мазать хлеб. Пес от нетерпения просительно свистел.

Слава впал в радостное отупение: то ли было все это когда-то с ним — этот свет, этот пес, эта девочка в необычной одежде... то ли кружится сон наяву?

После пятого куска Вика спросила:

— Хватит или еще?

«Еще, еще», — ответил пес хвостом. Два бутерброда получил Марс один за другим, потом Вика развела руками и сказала:

— Все!

Тогда пес проделал то, чего никто из них не ожидал, — он положил на колено Вике громадную лапу и снова тончайше засвистел.

— Костя, ты видишь?

— Отдай ему все, я утром сбегаю в магазин.

Слава был так удивлен и растроган, что не испытывал никакой зависти. Наоборот, смотрел на эту картину с восхищением и думал: «Пускай он ее тоже слушается. Меня и ее, и больше никого!»

Когда Марса гладили по голове, он поднимал морду и прикрывал глаза. Вика гладила его и грустно говорила брату:

— Представляешь, Костя, если бы у нас была такая собака..

— А почему вам нельзя… или это секрет?

— Что ты! — Вика улыбнулась. — Просто мы все уезжаем летом, — значит, пока нас нет, собаку надо кому-то отдавать, а это... этого нельзя делать.

— Почему?

— Потому что собака будет мучиться.

Такой ответ Славу не удовлетворил… Он просто не поверил, что причина в этом.

— А почему нельзя брать собаку на дачу?

— О, это сложный вопрос. Прежде всего, наша бабушка не любит животных, а мы всю жизнь на дачу ездили только с бабушкой. Теперь, правда, это кончилось. С будущего года мы вообще избавимся от всяких дач, мы будем ходить в туристские походы, или втроем, с папой, или все вместе — вчетвером. Как же можно заводить собаку?

— Это верно, — рассеянно сказал Слава. Он попробовал представить себе батю с мамкой в туристском походе.

Вместо этого увидел их в родительский день в лагере у «Добра пожаловать!». Батю — высокого, худого, с руками в карманах; мамку — с плетеной кошелкой в одной руке, с авоськой — в другой. Так стоит она и зорко смотрит на аллею. А как увидит сына, сразу раскинет руки и ждет, пока он не кинется ей на шею. Авоська с кошелкой соединяются у него на спине, а батя стоит в сторонке очень довольный. Улыбается.

Потом втроем они долго идут через весь лагерь, и это бывает приятно. Ребята останавливаются, смотрят. «Завидуют, — думает Слава, — ко мне уже приехали, а к ним еще неизвестно когда».

Мать с отцом идут молча, быстро, будто незаконно пробрались, и все прибавляют шагу, пока не доберутся до жиденького леска. В лесочке тоже молчат, ищут куст, который погуще и подальше от людей. Славе казалось, что куст всегда один и тот же. Батя растягивается на траве, а мать сразу начинает копаться в сумке. Не поднимая озабоченного лица, она спрашивает: «Ну, как ты тут, сыночка?.. Ничего?»

Слава отвечает «ничего» и смотрит ей на руки, которые расстилают на траве кусок вытертой от частого мытья клеенки. Отец тоже глядит, как мать «собирает на стол». Лицо у него напряженное. Спрашивать его в это время о чем-нибудь бесполезно. Продолжается это до тех пор, пока мать не поставит выпивку. Тут усталое лицо отца МОМЕНТОМ оживляется.

Потом батя произносит «поехали», чокается с матерью — та «уважает» пиво и копченую селедку. Каждый раз, из года в год, они привозят в «родительский день» одно и то же.

Выпив, оба судорожно набрасываются на закуску и Славе кричат: «А ты чего, давай налетай!» — как будто он тоже водку пил. А ему есть не хочется, потому что недавно завтракал. Он ждет, когда они наконец посмотрят на него осмысленно.

Батя на глазах продолжает молодеть, шуточки начинает подпускать, всегда одни и те же, потом появляется игривость — хлоп сына по спине, хлоп мамку по чему попало, потом ласковость его берет, и уже говорит не иначе, как «миленькии мои, хорошинькии», и снова — «поехали!».

Когда от «родительского дня» остается лишь рыхлый кусок студня цвета прошлогодних листьев, мать швыряет его под соседний куст, а бутылки прячет в корзинку. Батя тем временем закуривает, лежа на спине, и начинает осматриваться:

— Погляди, мать, как дерева набирают силу! Вон те сосёнки с прошлого лета куда как поднялись… Э-эх!..

Мать, втирая в ладони селедочный жир, поглядит направо, потом налево и молчит. Теперь она собирает, укладывает, вытряхивает. А Славка ждет: вдруг на этот раз они все-таки пойдут на озеро, куда без воспитателей и родных никого не пускают.

— Слышь, мать, тебе говорю — красота-то какая, а?

Никто в «родительский день» так не наслаждается, как отец. Оттого что мать не отзывается, он некоторое время молча лежит, дымит, блуждает глазами по жидкому лесочку — это вдохновляет его, и тогда, пустив нежнейшего матюга, снова пристает с красотой.

А мамка молчит. Она уставилась наконец на сына:

— Вроде бы похудел от прошлого разу или нет? Или кажется мне, а?

— Ничего я не похудел, — злится Слава и вырывается. Он не любит, когда селедочными руками трогают лицо.

Жест этот мать толкует по-своему и, подозрительно взглянув, спрашивает:

— Майку новую не потерял еще?

Она спросит об этом еще и еще, когда майка вылиняет и пообтреплется, и когда приедет сюда в последний раз уже за ним.

Этот задушевный разговор обычно прерывается храпом бати. Тогда мать жалостливым голосом просит:

— Поди, сыночка, погуляй, а мы с отцом маненечко отдыхнем.

И Слава уходит, зная — до обеда мать с отцом проспят, а потом, одуревшие и разморенные, начнут собираться домой.

Слава бродит по лагерю и в конце концов снова оказывается у «Добра пожаловать!».

Горькая зависть скулит в его сердце. Он понимает, что мамка с батей умаялись за неделю, конечно, жалко их, но себя все равно жалеет больше. Очень обидно ему и грустно.

Всего несколько секунд картина эта была у Славы перед глазами, а он почувствовал себя так, будто проснулся от сна, в котором долго плакал.

Но это быстро прошло. Вика принесла эмалированную миску с водой, и Марс набросился на воду. Он пил и пил, а когда наконец утолид жажду и поднял голову, все увидели, что морда у него опять печальная.

Слава окликнул пса по имени. Тот медленно подошел и лег у его ног.

— Это просто ужас, какая умная собака. Знаешь, Костя, я бы согласилась год никуда не ездить, если бы нам разрешили…

— А потом?

— Ну, я же просто так говорю.

Слава погладил собаку, но никакого виляния хвостом не последовало. Пес лежал, как больной. Вика посмотрела на них обоих и, точно спохватившись, сказала:

— Славочка, тебе тоже лучше спать у нас. Не нужно, чтобы он к нам привыкал.

Слава очень обрадовался. Встал, сел, спросил:

— А где?

— На веранде, там ведь стоит топчан. Я тебе на нем постелю, только ты принеси свою подушку и простыни, хорошо?

И вдруг все они вздрогнули.

Славина мать дубасила в стенку чем-то твердым. Потом они услышали крик:

— Холера всех вас возьми, навязались благодетели на мою голову! Пускай бы в сарае дрых с кобелем со своим!

Некоторое время была тишина, потом снова стук и снова крик:

— Долго я тебя, изверга, ждать буду?!

Славка сорвался с места.

— Ой, иди скорей! И не нужно ничего приносить, только скажи, что будешь у нас ночевать, а я сочиню тебе какую-нибудь постель. Твоя мама сейчас тебе ничего не даст.

— Пускай попробует. Я скажу, что вы боитесь оставаться с ним, и все!

Марс неохотно встал и поплелся вслед за Славой. Вика тихо сказала:

— Сядь, он сейчас придет.

Славка выскочил и крепко прикрыл за собой дверь.

Брат и сестра подошли к открытому окну. В запавшей снова тишине прозвучал где-то далеко и где-то совсем над ухом тягучий, тонкий скрип двери. По ту сторону двора в лунном свете оба одновременно увидели голубое привидение: старик в одном белье стоял на пороге своего дома. За спиной у него была черная пустота.

— Что случилось? — спокойно спросил старик. Голос его легко перелетел через двор и вошел в открытое окно.

— Ничего не случилось! — крикнула Славкина мать.

— Зачем же так кричать, господи ты боже мой?.. Люди ведь спят.

Старик в голубом от луны белье исчез. За ним опять прозрачно спела дверь…

Слава постель притащил. Его мать два раза выходила зачем-то во двор, громко и зло ворчала, наконец, треснув дверью, затихла.

Пока стелили постель, Марс ходил за ребятами взад и вперед. Морда и хвост у него уже спали, понуро вися, и, как только Слава сел на свою постель, пес сразу полез под топчан, улегся там, не крутясь, испустил долгий, тяжкий вздох и мгновенно уснул, измученный своим несчастьем.

А они долго еще не могли уснуть.

Костя говорил о том, как хорошо, что завтра они пойдут наконец к лесному озеру все и возьмут с собой Марса. Слава слушал, даже отвечал — «да, да», «здорово!», а сам удивлялся и млел. Никак не верилось ему, что это он тут лежит на ихнем топчане, под которым дрыхнет его пес, а они сидят тут рядышком на табуретках и тихими голосами разговаривают с ним, как будто он на самом деле свой. И вообще зачем понадобилось им ни с того ни с сего делать столько хорошего, когда он их даже ни о чем и не просил, — сами пустили к себе, сами предложили ночевать у них до субботы, пока приедет отец. Да еще не попрекнули даже, что, мол, родители за это будут их ругать…

А сейчас эта непонятнейшая из всех виденных им девчонок поднялась, одернула пижаму и тоном, каким она обычно командует Костей, произнесла:

— Товарищи, по-моему, пора спать!

Она убрала табуретку, исчезла в комнате, очень скоро появилась опять на пороге и сказала: «Спокойной ночи, мальчики».

— Я сейчас, — ответил Костя и продолжал разговаривать со Славой. А Слава, замерев в блаженном изумлении, ни единого слова больше не услышал, потому что в ушах у него остался Викин голос, повторяющий без конца: «Спокойной ночи, мальчики, спокойной ночи, мальчики...» Это продолжалось до тех пор, пока она снова не возникла на пороге.

Когда Костя обернулся, Вика сказала уже ехидновато:

— Множественное число до тебя не дошло?

Костя вскочил, шлепнул Славку на прощание и ушел вслед за сестрой.

Славка ждал, что сейчас еще что-нибудь хорошее произойдет, но ничего больше не произошло. Дом как бы медленно погружался на дно тишины, а там, вверху, бессонно лежала белая ночь.

 

Глава пятая

Ничего не приснилось ему в эту ночь.

Шел дождь. Он слышал его сквозь сон. Кажется, думал: как плохо, что дождь идет…

Медленно открывая глаза, Слава считал, что делает это во сне.

Светило солнце! Он босиком выскользнул во двор и замер.

Кора на соснах торжественно блестела, а вершины плавали в прохладном небе без движения. Спящий песок лежал тяжело. Только мухи летали, садились, пересаживались до того энергично, будто никогда не спят.

Стоя на крыльце, Слава незаметно отдалялся от того, кто не знает, что такое муфлон, и превращался в кого-то другого, кто проникает в сон песка, стояние сосен, полость неба; кто испытывает тончайшую печаль за деревья, потому что у них нет глаз и они не видят солнца и себя!..

Длилось это долгий миг, на протяжении которого он был и художником и мудрецом — в одиннадцать лет такое может случиться с каждым.

Ничтожными люди становятся позднее.

Когда Слава пришел в себя, нестерпимая радость от сердца лучами разошлась по всему телу. Слава метнулся в дом и наскочил на мать. Пошатываясь со сна, она двигалась к двери.

— А я гляжу — тебя нет. Куда в такую рань?..

Он подтянул трусы и огрызнулся:

— Вот еще! Значит, надо…

Они бежали от самой Почтовой улицы, ни на секунду не останавливаясь. Марс рвался вперед и лаял от радости. Понемногу ребята стали коситься один на другого. Но какой мальчишка признается, что устал? Гранитная мостовая кончилась, и теперь, увязая в песке, они уже выбивались из сил. Одна надежда на просеку, там, хочешь не хочешь, придется сбавить ход: просека узкая.

В азарте гонки все позабыли о Павлике, даже Вика. А хилый Павлик, все больше вырываясь вперед, бежал легко и весело, как пес.

Этот вычурно одетый мальчик, с изысканной речью и взглядом, от которого иногда крутило в животе, оказался выносливее всех.

Гриша, спасаясь от позора, заорал:

— Славка, придержи зверюгу, мы же не собаки…

Но бег остановил не Слава — из придорожной канавы вдруг что-то выкарабкалось и бросилось им наперерез. Это был Ленька — чей-то брат, он ждал их здесь давно, хотя никто ею в поход на озеро не звал.

Бесхитростный Леня сиял, не понимая, с чего это вдруг все ему так рады. Хвалят, похлопывают, поглаживают— запыхавшиеся и потные, как будто удирали от погони.

Марс тоже поздоровался с Ленькой. Он еще издали принюхался к воздуху, который Леню окружал, задумчиво махнул хвостом. Потом приблизился, зарыл нос пацану под мышку, фыркнул раз, другой, нежно пощипал рубаху на груди, наконец, лизнул в локоть.

Леня воспринял все это как должное. Конечно, сразу стал гладить собачищу, задушевно фыфыкая. Марс, прикрыв глаза, помахивал хвостом. Ребята молчали, благодарные Леньке, который так вовремя появился. Даже Слава не замечал сейчас, что его собака кому-то виляет хвостом.

Павлик стоял на порядочном расстоянии и оттуда строго смотрел. Вика позвала его. Мальчик не подошел. Тогда она погладила Марса:

— Видишь, он никого не кусает.

Павлик спрятал руки за спину и с волнением сказал:

— Что ты делаешь, теперь у тебя тоже будут глисты!

Когда прекратился хохот, очень обидевший Павлика, он сощурился и, головой указав на Леньку, сказал:

— Он очень глупый и может из-за этого умереть. Животных тррогать руками вррредно…

Ленька ответил на это по-своему. Он обнял Марса за шею, замер в картинной позе и стал не мигая глядеть на Павлика, как будто Павлик не человек, а фотоаппарат, который их вместе с псом сейчас сфотографирует.

Оба в течение нескольких этих секунд отлично поняли, какие они разные, а потому ничего общего между ними быть не может. Взаимная неприязнь усиливалась еще и тем, что каждому хотелось быть самым маленьким среди больших.

Любой бесхитростный пацан, когда ему нужно, пользуется этой привилегией.

Дальше они пошли спокойным шагом. Слава укоротил поводок, и Марс перестал рваться. Рядом с ним, ухо в ухо, шлепал Ленька, просунув пальцы под ошейник. Вика шла рядом с Павликом, но руки он ей не давал.

Дорогу к озеру знали Гриша с Володей и, конечно, Леня, но ее можно было и не знать. Дорога одна. Та, по которой они шли.

Смолистый зной стоял на просеке. Неплотная тень от сосен узкой полосой лежала с одной лишь стороны, и каждый норовил войти в нее. Колонна растянулась. Один Ленька шагал по солнцу, потому что на него тени не хватало, а расставаться с «фабакой» он не желал.

Шли молча, стараясь не смотреть на освещенную сторону леса. Там было огненно от рыжих стволов.

Это был удивительный лес — без зеленого цвета, без темных, причудливо изогнутых веток, без кривых, без горбатых стволов.

Высокие сосны стояли как неживые. Если не поднимать головы, можно подумать — не лес, а сушильня. Повтыкали в песок сосновые столбы, обложили их серым мхом, включили солнце на полную мощность и сушат.

Костя и Слава сняли безрукавки. Гришка расстегнул модную рубаху сверху донизу. Павлик шагал застегнутый на все пуговки.

Слава несколько раз оборачивался, но так и не спросил Гришку, скоро ли. Боялся насмешки.

Вика вдруг сказала, ни к кому не обращаясь:

— Это озеро, наверно, легче увидеть во сне…

— Мы уже дошли, — небрежно бросил Гриша.

— Это заметно, — в тон ему сказала Вика.

А просека шла и шла.

Марс плелся, терпеливо поматывая на ходу головой.

Наконец просека оборвалась. А там, дальше, обнаружилась иная страна — зеленая, голубая, прохладная… Даже сосны, которые шарахнулись от просеки вправо, влево и вдаль, были здесь другими. Трава высокая была кругом, и прямо в ней лежало неподвижное озеро — плоское и невероятно голубое. Понять никто не мог, откуда брался этот цвет под белым небом лета.

Не сговариваясь, напрямик они побежали к воде.

Тишина была потрясающая. На той стороне, наверно, было слышно, как лакает Марс. Потом на все озеро захрустела газета. Размякшие стаканчики Вика раздавала молча.

Мало кто знает, какое это наслаждение в жаркий день войти в лесное озеро по колени и стоять, и есть мороженое, и видеть отражения сосен, которые в воде кажутся еще прекраснее.

Марс беззастенчиво смотрел в рот всем по очереди, и все угощали его, за что пес шумно благодарил. Каждое его «спасибо» звучало, как всплеск весла, потому что хвост собаки наполовину был в воде.

Первые слова произнес Павлик. Он протянул Косте дно вафельного стаканчика с остатками мороженого и сказал:

— Передай ему, пожалуйста, от моего имени, а то я слишком далеко стою.

— А ты подойди поближе.

Павлик долго молча краснел.

— Мне не хочется.

— Это другое дело. — Костя не стал его мучить и взял угощение.

Вика внимательно обвела взглядом берега и, не скрывая тревоги, спросила Гришу:

— Интересно, почему, кроме нас, никого здесь нету?

— Потому что сегодня не суббота, люди как-никак работают.

И Костю забеспокоило безлюдье, только по-другому.

— А ну, поднимите руки, кто не умеет плавать.

— Да брось ты, в этом озере невозможно утонуть. Оно мелкое. Если Вовку мамаша отпустила…

Володя хотел возразить, но смолчал.

Руку поднял только Павлик.

Они пошли на берег раздеваться.

Аккуратно складывая одежду на траве, Павлик клялся Вике, что без нее в воду не полезет. Он несколько раз повторил: КЛЯНУСЬ ЧЕСТЬЮ! Вика не выдержала и погладила его по голове. И вдруг он, уже стянувший с себя один рукав, напрягся весь, вскочил, подбежал к воде, обмакнул в ней руку и несколько раз провел по волосам. Все повалились в траву и с наслаждением корчились от смеха. Павлик смотрел на них, щуря громадные красивые глаза. Он вернулся на свое место и доразделся.

Вовке было так смешно, что он стонал, задрав ноги:

— Ох, мамочка, его съедят собачьи червяки...

— Ты слишком глуп! — звонко, и гневно, и очень решительно крикнул Павлик. Он был уже раздет и стоял теперь, длинноногий и тонкий, в шелковых трусиках апельсинового цвета: — Ты даже пикнуть не успеешь, а он уже залезет в тебя!

— Кто-о? — закричали все.

— Микроб! От собаки в кррайнем случае можно убежать, а от микррробов никто не спасется!!!

Бедный Павлик, он весь день боялся микробов!

Вика вскочила, одернула на себе черный купальник и побежала мыть руки. Она испугалась, что Павлик сейчас заплачет. Но когда она возвращалась назад, он сам побежал ей навстречу, дал руку, и они пошли купаться: Вика — легко и свободно; Павлик — на цыпочках, как в бане, брезгливо выбирая место, куда ступить.

Когда вода коснулась его трусиков, он выдернул руку и заявил: «Теперь я сам!» Вика не отходила от него. Павлик деликатно притронулся к воде ладонями, помазал ими живот и грудь, смочил как следует темя и только потом, медленно опускаясь, сел в воду, как будто садился на горшок.

Вика, выждав, сказала:

— Так сидеть нельзя, ты простудишься.

— А иначе я утону.

— Не утонешь, я же тут. Подвигай ногами, побарахтайся!

Мимо них один за другим промчались Гриша, Володя, Костя. Скоро видны были только их удаляющиеся головы.

Павлик продолжал сидеть по горло в воде и на все уговоры отвечал: «Мне так очень хорошо». В это время к озеру двинулся Ленька. Один вид его уже заставил Павлика привстать.

Бросив рубаху в траву, Леня шел в неизменных своих просторных трусах походкой очень занятого мужчины лет под пятьдесят. Он шел животом вперед, подбородок опустив на грудь, не замечая никого вокруг, точно был на этом берегу один.

Когда вода дошла Леньке до подмышек, он простер над нею руки, подался вперед и... поплыл.

Павлик, стоя теперь во весь рост, провожал белый бурунчик от Ленькиных ног взглядом, застывшим от восхищения.

— Хочешь, я поучу тебя плавать?

— Да, пожалуйста, — ответил Павлик Вике, не отрывая глаз от Лени, и повалился на воду плашмя. Острый подбородок мгновенно ушел под воду, а на поверхности появились апельсиновые трусики. За них и ухватилась Вика.

Она не смогла уговорить Павлика попробовать еще.

— Мне уже говорили, что я бездарный, — отвечал он с громадным мужеством и великой печалью. — У меня очень бестолковое тело, я это знаю сам.

Он вылез на берег, вытер лицо носовым платочком и стал одеваться.

Не купались пока только Слава и Марс. Костя, подплывая к Вике, заметил их и сразу же направился к берегу:

— Почему ты его не отпускаешь?

Слава неохотно отстегнул поводок.

— Ошейник! — кричал Костя, подбегая к ним. — Надо ошейник снять, ему лее трудно будет плыть.

— Так он тебе сразу и поплыл…

Когда Марса освободили, он действительно не сразу побежал к воде. Сначала долго отряхивался, потом, опустив нос в траву, стал в ней что-то искать. Дошел так до берега, потом вернулся к Славе с Костей, задрал голову, посмотрел на одного, на другого, подождал чуть, наконец с нескрываемым раздражением спросил: «Аф?»

Мальчики переглянулись и пожали плечами. Тогда пес снова опустил голову и забегал у самой кромки воды; в одном месте что-то заметил, погрузил морду по уши, ухзатил и вытянул па песок черную, похожую на олений рог корягу. Сначала тащил ее волоком, потом изловчился, поднял и, кокетливо гарцуя, понес.

— Понял? — тихо спросил Костя и толкнул локтем Славу в бок.

Ничего не поняв, Слава сказал: «Ага» — и отпрянул, потому что пес кинул свою ношу приятелям прямо под ноги. Костя разозлился:

— Ну чего ты шарахаешься, он же предлагает нам игру. На, держи!

Слава отлично кидал увесистый кусок коряги, Марс ураганом летел за ним. Коряга тонула, но пес нырял, вытаскивал и потом, под визг и аплодисменты всей компании, доставлял поноску своему хозяину, стоявшему на берегу с очень гордым видом.

Однако стоять и бросать собаке палку, в то время как все купаются, Славе надоело. Он придумал другую игру — сам кинулся в воду с обломком коряги. Марс, конечно, за ним. Тогда Слава перекинул палку Косте — и началось. Даже Гриша, который фасона ради заплыл очень далеко и скучал там один, присоединился к новой игре.

Если кто-либо задерживал палку дольше, чем это казалось Марсу допустимым, он лаял, не давая ребятам сбавлять темпа. Когда Марсу удавалось перехватить корягу, он уносил ее на берег и там, зажав между лап, ждал, пока кто-нибудь не прибежит и не отнимет. Это была хитрость, придуманная явно для отдыха.

Сначала к Марсу кидались все, а потом только Слава, потому что плавал он, как оказалось, лучше всех.

Вдруг пес решительно побежал прочь от озера. Ребята невольно повылезали за ним. Добежав до травы, Марс остановился: облепленный мокрой шерстью, он выглядел старым и тощим. Он стоял и косился, явно выжидая, когда от него отойдут. Ребята обогнали пса и плотной гурьбой завалились в сухую траву.

Из мокрой шерсти Марса во все стороны полетела распыляемая вода, хотя сам он стоял неподвижно. Одна шкура ходуном на нем ходила. Стуча зубами, ребята пялили глаза, вместо того чтобы поскорее влезть в сухую одежду.

Пополневший и снова молодой, Марс чихнул и чуть приблизился к ним, затем, по-телячьи подогнув передние лапы, завалился грудью в сухую траву и начал сушить шею и морду — с одной стороны потерся, с другой, а когда принялся вытирать мокрый живот, ребята визжали от восхищения. А пес не торопился. Он подползал к ним по-пластунски, делая сразу два дела — вытираясь и приближаясь.

Когда Марс наконец втиснулся в гущу продрогших от купания тел, это была уже другая собака — это был старый товарищ, поглядывавший озорно и устало. Он лежал на боку, разметав лапы, откинув голову, всем своим видом говоря: «Братцы, я совершенно счастлив».

Как должное воспринимал он теперь и нежные слова. На каждое «умница», на каждое «ты хорошая собака» Марс хвостом отвечал: «Да, да». Единственное, чего при всей своей воспитанности сейчас он не мог, — это вставать, когда с ним разговаривает человек: он даже головы приподнять был не в силах.

Славка сиял от гордости. Все похвалы собаке он принимал на свой счет, победно подмигивал Грише, который наконец признал Марса, потому что своими чудачествами пес его насмешил.

— Вы заметили, как он нас вытащил из воды? — спросил Костя. Сестра понимающе мотнула головой, потом наклонилась, взяла в маленькую руку большущую лапу и легонько пожала. «Спасибо», — сразу сказал пушистый хвост.

Когда пес уснул, о нем перестали говорить. Повалившись в траву, жадно отдыхали. Жадно грелись. Просто объедались мгновениями, которые идут. Дети и влюбленные умеют жить настоящим полностью и всласть.

Правда, Павлик этого уже не умел.

Нельзя сказать, чтобы он по-взрослому жил воспоминаниями или жил в мечтах. Просто душа его и ум слишком были перегружены, и он ничем почти не увлекался. Охотнее всего созерцал, потом изрекал, отчего бабушка Юлия или приходила в восторг, бормоча: ТЫ ЮНЫЙ ГЕНИЙ, или гневалась, требуя: ВЫКИНЬ НЕМЕДЛЕННО ВСЕ ЭТО ИЗ ГОЛОВЫ!

Павлик пожимал плечами. Он не понимал, что и как надо выбрасывать из головы. Ведь сама бабушка тысячу раз клялась при нем выкинуть и навсегда позабыть имя театра, в котором ее съели сплошные бездарности и негодяи, а сама каждый день говорила про этот театр и про этих негодяев!

Безусловно, Павлик снисходительнее бабушки и терпеливее ее, но бывали случаи, когда не выдерживал и он и очень вежливо просил:

— Будь добра, не говори при мне «холмы».

— А что плохого в этом слове?

— Это грустное слово.

— Кто тебе сказал?

— Ты.

— Никогда я не говорила таких глупостей!

— Это не глупости, князь Игорь умер… я не могу больше слышать это слово...

— Сейчас же выкинь все это из головы!

Павлик покорно опускал глаза, шел в свой угол и затихал там надолго.

А потом ему снились странные сны. Снились слова. Недавно всю ночь его терзало восклицание: О ВЕЛИКОДУШНЫЙ! О ВЕЛИКОДУШНЫЙ... О ВЕЛИКОДУШНЫЙ! О... ВЕЛИКОДУШНЫЙ!..

Горячая стояла тишина, и было не понять, откуда этот медленно плывущий в душу звон? Звенело небо или трава? Или тела их, обожженные солнцем? Этот звон прекращался только в воде, и они опять и опять входили в озеро гурьбой, а когда глубина позволяла — плыли. Темные точки голов, удаляясь от берега, постепенно перестраивались, как в небе журавли. Вожаком оказался Слава. Он плыл красиво и легко, испытывая такое наслаждение, что не скоро обнаружил, как сильно вырвался вперед, а когда оглянулся, то сразу повернул назад. Вся компания барахталась у берега — Гришка их чем-то развлекал. И теперь, завидя подплывающего Славку, первый завопил: «Привет чемпиону!» Но до Славы это как-то не дошло, он заметил, что Вика пристально смотрит на него, стоя по пояс в воде. Солнце слепило ей глаза, и она, втиснув голову в угол согнутой руки, смотрела из-под локтя.

— Кто научил тебя так плавать?

Слава с недоверием уставился на Вику — не смеется ли?

— Ты плаваешь как настоящий спортсмен!

— Ха, настоящий спортсмен меня и учил. В нашем лагере все хорошо плавают…

Завидовать Славка завидовал, а заноситься не умел. Он еще раз испытующе взглянул на нее.

— Вилен Бычков! —пропел он с вдохновением.

— Кто это?

— Мастер спорта, наш тренер. Он учится в Институте Лесгафта. Вот он плавает! Я перед ним...

Слава махнул рукой и не договорил. Они шли к тому месту, где оставался Марс. Он уже поднял голову и молотил траву хвостом.

С ног до головы лакированный, с капелькой на кончике носа, Слава всей своей мокрой кожей ощущал, как на него смотрят, не осознавая, что парень на таких прямых, крепких ногах, с такой аккуратной, как выражается его мать, головой, с хорошо развернутыми плечами, красивым добрым ртом сам по себе чего-то стоит; и что вообще, когда он молчит, смотреть на него одно удовольствие.

Греясь и мечтая о том, как сейчас завалится в мягкую траву подле своей собаки, он не мог освободиться от изумления: почему, думал он, так приятно, что Вика его похвалила, когда вообще на мнение девчонок он чихать хотел? Ему важнее всего на свете было, что самый сильный парень скажет.

Когда они повалились в траву, она разъединила их, и каждый мог побыть наедине со всей вселенной — среди молчания неба и земли, в кольце живых и неподвижных сосен.

Между озером и тем местом, где все они лежали, рос куст. Маленькая серая птица, гораздо меньше воробья или такая же, но тоньше, вылетела из леса и села на куст. Упругая ветка покачала ее.

Птицу заметили все.

— Славка… — прошел сквозь траву шепот. Это был голос Вики. Он прозвучал с нежностью и еще с тревогой, что его услышат.

Слава суматошно сел.

Птица улетела.

Из травы поднялись головы.

Вика улыбалась понимающе, огорченно. А он на нее смотрел, как смотрит на горящий дом. И жутко и красиво!

Наверно, это продолжалось слишком долго.

— Ну, что ты смотришь так? Честное слово, это была славка... птица, понимаешь, птица!

Голос Вики до Славы не доходил. Он понял ее по движению губ. Он был как в оболочке и видел все только через нее. Он смутно думал: «Фик с ней, с птицей...» Он силился понять сейчас другое: как это могло быть, чтобы она, такая хорошая, такая красивая, такая… лучше всех, еще недавно могла раздражать? Даже бесила вместе с братцем со своим.

...Проходят годы. Меняются времена. А люди, переделывающие все вокруг, почти не меняются сами.

Для Славкиной матери, например, рабочий человек и сейчас — это тот, кто ворочает тяжести и вымазан по уши в грязи. Среди шибко грамотных признает она только строителей домов. Все же остальные — дармоеды! Послушать ее, так вообще дармоедов больше, чем рабочих людей.

Хотел того Слава или нет, а материнская неприязнь ко всем, кто грамотнее, вежливее, а часто даже к тем, кто попросту говорит спокойно и тихо, конечно, передавалась Славке. Он тоже, как и она, на расстоянии чуял ЭТИХ, КАК ИХ, которые черт те что... А САМИ… Никогда мать не договаривала, что «сами», и тем более Слава считал нужным их презирать. Во дворе у себя он просто бил ни за что вежливых ребят, отлично зная, что за спиной у него мамка и еще тетя Клава. Эта как услышит голос Славкиной мамы во дворе, так сразу лестница под ней загудит, и с ходу — в бой! Клава тоже не переносила, когда с нею пробовали вежливо говорить, особенно если скажут: «Успокойтесь, пожалуйста». Ну, тут она уже просто шалела и вопила всегда одно: «Ты что хочешь етим сказать? Ты хочешь етим сказать, что ваши детки культурненькие, а наши хулиганы? Это ты хочешь сказать?»

Слава и Клавин Вася, конечно, ликовали, что, однако, не мешало им драться. Вася был точно такой же сыночка, который лучше всех, и уживаться они со Славой не могли.

Так прожил он до школьных лет, очень довольный собой, своей мамкой и жизнью. А вот как в школу пошел, так и начались нелады с внешним миром. Абсолютно уверенный в себе, Слава вдруг стал больше всех получать замечаний, а его первая учительница сразу попала в число паразитов и кое-кого еще!..

Слава приходил из школы подавленный, обиженный, со странным, незнакомым чувством: оказывается, он вовсе не лучше всех. Мать допытывалась, в чем дело, если он сам не докладывал ей, а потом бушевала: «Я научу их, как дите оскорблять, заместо того шоб воспитывать!» Но это не помогало Славе учиться и жить. А когда мать действительно пошла в школу и устроила там скандал, о котором долго потом говорили, Слава перестал жаловаться, а мамка не появлялась больше в школе.

Тогда учительница стала приходить к ним домой. Мать слушала ее, спорила, а раз такого звону ей задала, что учительница полгода потом не показывалась.

Учительница мамке говорит:

— Вы слишком балуете сына!

Тогда мамка ей:

— Я-то балую! Парню сколько лет, а он еще магазинного пальта не носил, все в перешитках ходит, это я-то балую! («Точно!» — подумал Слава и запомнил.) Нам, уважаемая, не до баловства, наш отец не ворует. Вы лучше поглядите, чего у других есть. С нашего двора сколько ребят у вас учится?!

Учительница тихим голосом ей:

— Я не об этом говорю…

— А я об этом! Сначала надо поинтересоваться, в чем эти паразитские щенки ходют, а потом говорить — балуити!

Учительница прижала ладони к ушам и сказала сердито:

— Надо выбирать слова, нельзя при мальчике так грубо говорить.

Тогда мамка ей:

— Я не на базаре, шоб выбирать. Я у сибе дома...

Как раз после этих слов учительница выскочила и полгода не появлялась в Славкином доме. Бате записочки стала писать. А Слава не дурак— он эти записочки мамке, а мамка прямым сообщением — в помойку:

— А как жа, так к тибе и побежали!

С этих пор Славка почувствовал себя в постоянной вражде со всеми учителями. И хоть и знал, что мамка всегда стоит за спиной, жить с каждым днем становилось труднее.

Он все время был начеку: и в школе и в лагере — везде.

Когда появлялся новый товарищ, Слава прежде всего сравнивал его с собой, а потом или завидовал, или презирал — на другие чувства пока он не был способен, просто не умел к людям относиться иначе.

Вика перебросила волосы вперед и без жалости, как мокрую тряпку, долго выжимала их. Ложась, она расшвыряла мокрые жгуты по траве и затихла. Может быть, мечтала о чем-то не доступном никому из них? А может быть, сушила волосы, и только?

Улегся наконец и Слава и сразу оказался один. Размышлять он не умел и не любил. Его глазам хотелось видеть Вику, а вместо этого они уперлись в частокол травы. Сквозь него просвечивало озеро и видны были сосны на том берегу. Их умещалось очень много в узких просветах между стеблями — толстыми, как стволы, когда они торчат перед самым твоим носом.

Почему-то это нагоняло тоску.

Тоска увеличивалась и увеличивалась, и вдруг Слава понял, что очень хочет есть.

Как только он это осознал, все остальное сделалось неважным — ни мыслей никаких, ни чувств. Он приготовился долго так лежать, потому что на людях никогда не признается, что голоден. Быть голодным или чего-то не иметь — в Славкином доме считалось позором.

Неожиданно вопли Леньки взбудоражили всех.

— Клопы-ы!.. — ликующе кричал пацан. — У него клопы-ы!

И жизнь, которая остановилась, опять пошла.

Все вскочили. Леня сидел между вытянутых собачьих лап и копошился в шерсти у Марса на животе.

— Фмотрите, фмотрите, — нежно верещал пацан, — какие мааленькие черненькие клопы-ы...

Ребята столько сегодня хохотали, что уже от одного этого вполне можно было проголодаться. Гриша вдруг  сделал стойку, прошелся на руках, встал и объявил: 

— Слушайте, ангелы, неужели вы не хотите жрать?

— Я давно уже умираю с голоду, — сразу отозвался  Володя.

Оттого что все поднялись, Марс, еще сонный, тоже встал, долго потягивался, но глаза уже были настороже — он хотел понять, что происходит.

— Я голодный, — заявил Леня таким тоном, как будто это была новость. Он стоял рядом с овчаркой, по-приятельски положив ей руку на плечо.

— Выходит, потопали домой? — спросил Гриша.

— Я не хочу домой, — сказал Павлик.

— А есть тебе не хочется?

— Не знаю, я могу обойтись.

Никто не заметил, как Вика надела сарафанчик. Она уже завязывала поясок, когда это обнаружилось.

— По-моему, нужно снарядить экспедицию…

— Пральна! — закричал Гриша. — Чего мы дома не видели…

— Я думаю, лучше тебе пойти, — сказал Костя сестре.

— А все потому, что ТЫ УПРЯМ, КАК МУЛ! Я же хотела взять бутерброды.

— Кто знал, что это так далеко!

— Все ясно, — сказал Гришка. — Вика берет на себя заботу о людях, а…

Все повернулись к Славе.

Гриша смотрел на него и уже издевательским тоном продолжал:

— Ты вообще как, намерен содержать свое животное? Собаки, между прочим, любят фуп.

— Это не твое дело.

— Ну, валяй, валяй, а мы посмотрим, как ты по такой жаре потащишь пропитание для своей лошади.

Славка понял вдруг, к чему все клонится, и, вместо того чтобы огрызнуться, пихнул Гришку в плечо и дружелюбно сказал:

— Без тебя обойдемся!

Неожиданно заволновался Володя. Он подошел к Вике, стал мяться, вздыхать, потом забормотал тихо:

— Честное слово, я бы с тобой пошел, понимаешь? Ну, чем хочешь поклянусь, что мне не лень, но… если бы ты зашла к нам и сказала моей маме, что… я жив. Нет! Если б ты сказала моей маме, что я нечаянно попал на экскурсию… Все равно не хватит еды, а моя мама знаешь сколько даст… Ну, пожалуйста, очень тебя прошу… Если я пойду, меня уже не отпустят, а так долго пропадать я тоже не могу, поняла?

— Где ты живешь?

— Улица Курсанта, шесть, это недалеко от вас.

— Хорошо, я пойду к твоей маме и скажу, что ты сопровождаешь иностранную делегацию по Карельскому перешейку…

— Нет, — сказал Гриша, уже растянувшийся в траве, — ты лучше скажи, что он залез на дерево и не может слезть, — этому она скорей поверит.

— Ребята, а может быть, нужно пацанов отвести домой? — серьезно спросил Костя.

— Я не хочу домой, — повторил Павлик.

Ленька насупился и сердито загудел:

— Моя мама умная… Я приду домой фам!..

После ухода Вики и Славы наступило унылое ожидание. На воду они уже смотреть не могли. Отдыхать тоже давно надоело, но главное — это червяк ожидания, который если уж забрался в человека, то кончено!

Не страдал, пожалуй, один Леня, потому что он ежесекундно жил, и это ему было бесконечно интересно.

 

Все та же пятая глава

Павлик полулежал в тени, задумчиво подперев голову рукой, и смотрел на куст, который рос поблизости. В просветах между ветками озерная вода казалась намного ярче и темней, чем на всем остальном пространстве. Павлик все сравнивал и сравнивал и никак не мог понять — почему такая разница.

Вялым взглядом он проводил ребят, опять побежавших купаться, заметил, как смотрел на это Марс, поднявший голову из травы. Даже по затылку собаки было видно — она не одобряет их, как всякая уважающая себя собака, которая никогда не перекупается и не переест, потому что во всем, кроме любви к человеку, очень сильно развито у нее чувство меры..

Потом Павлик увидел совершенно голого Леньку, который, оказывается, в стороне сушил свои трусики, а теперь шел к Марсу, размахивая трусами и рубашкой. Зайдя собаке за спину, Леня бросил одежду на траву и удобно уселся, привалившись к собаке, как к диванному валику. Павлик наблюдал за всем этим с ироническим интересом — ни тяги к животным, ни зависти он не знал. Незаметно он уснул.

Лицо его было спокойно, как это озеро, умиротворенное безветрием. Он хорошо спал на подложенном под щеку локте, приученный засыпать тогда и там, где его застигнет сон:

…под шепот, под говор, под смех; в духоте, суете и табачном дыму ПРЕЛЕСТНЫХ ВЕЧЕРОВ бабушки Юлии. Был даже случай, когда он уснул на модельной туфельке одной девушки, которая с ногами забралась на диван, что категорически запрещалось Павлику.

Но в дни, когда любимый бабушкин ученик Вольдемар привозит магнитофонную пленку, Павлику никак не уснуть! Он превосходно переносит ультрасовременную музыку, уверенный, что она написана для детей.

А взрослые получают бездну удовольствия не столько от музыки, сколько от Павлика.

Вольдемар включает магнитофон, лента мягко шипит, не издавая пока никаких БОЖЕСТВЕННЫХ ЗВУКОВ, а глаза Павлика уже сверкают жадным блеском. И пожалуйста— бац! — разбивается оконное стекло, и в долгой загадочной тишине сыплются осколки, пока это дело не прекратит паровозный гудок, но, чтобы люди не оглохли, гудок перестает реветь, и кто-то вкрадчиво начинает стучаться в дверь, а в это время, правда еще далеко, запустили фрезерную пилу, и она врывается в комнату с таким сумасшедшим визгом, что девушкам приходится трогать волосяные башни на своих головах, — они прижимают ладони к ушам, и зря! Давно уже все кончилось, и лента издает и издает БЛАГОРОДНУЮ ТИШИНУ, но ее скоро портит плохо воспитанный человек, который в комнате чистит ботинки: шырк-шырк, черт знает сколько времени! Павлику даже мерещится запах ваксы, но он все готов вынести ради конца, когда после порядочного куска этой, как говорит его бабушка, благородной тишины на очень гулкой кухне обвалится гора кастрюль! Без вопля восторга этот заключительный аккорд Павлик слушать не в состоянии. А девушек просто жалко — они старятся от усилия хоть что-нибудь понять.

Плохо переносит Павлик почему-то старинные романсы, особенно тот, где НЕСРАВНЕННЫЙ МАСТЕР принимается за несчастную обезьянку; Павлик, не рассчитывая на себя, заранее лезет в самый темный угол дивана и плачет там без удержу, потом, незаметно выскользнув из комнаты, идет на кухню и смачивает лицо холодной водой, чтобы не уснуть. После плача сильно хочется спать, а засыпать в разгар вечера, хотя уже двенадцать, глупо. Именно в это время и происходят невероятно интересные вещи, как, например, в прошлую субботу.

Сначала Вольдемара не было.

Девушка, которая всегда сидит рядом с ним, приехала в Сосновый Бор на электричке и сказала, что Волька явится поздно.

Около двенадцати часов ночи все бросились к открытому окну. Во двор въехал зеленый вольдемаровский «Москвич». Хлопнула дверца, и он появился, но не один! Он привез устрицу. Всего одну, однако ее было вполне достаточно чтобы потрясти воображение Павлика, который мог терпеть многие мучения и совершенно не переносил, если кто-то мучился при нем.

Попробуйте сказать в присутствии Павлика слово «кенгуру». Он побледнеет! Бабушка Юлия до сих пор ничего понять не может. Она убеждена, что мальчику повезло — не каждому удается увидеть кенгуру с детенышем, а он содрогается при одном воспоминании об этом. Никогда не поверит Павлик, что с таким карманом на животе можно родиться. Он убежден, что карман пришили к живому кенгуру служащие зоопарка, чтобы не возиться с кенгуренком.

Насчет устрицы у Павлика тоже было свое мнение. Он считал, что Вольдемар сумасшедший: Вольдемар сказал, что эту штуку будут глотать живьем! К счастью, ни у кого не было опыта в глотании устриц. Более того, никто понятия не имел, как надо ее вскрывать.

Все пошли на кухню.

Долго мучились. Бабушка ходила за спинами у молодых людей и выговаривала им. Они, оказывается, мало читают французов! Вольдемар ворчал, что справится с этим деликатесом по-русски. Он дубасил по устрице ручкой от мясорубки. Устрица выскальзывала и стреляла по кухне, как персиковая косточка, вынутая из компота.

В конце концов устрицу разбили.

Потом ее понесли в уборную, бросили в унитаз и спустили воду.

Павлик сидел в ИНТИМНОМ ПОЛУМРАКЕ за спинами девушек на диване. Его подташнивало. Глаза смыкались сами. Но после того, что произошло на кухне, спать он не мог. Он смотрел на девушек, удивлялся, что у них такие большие головы, хотя и знал, что это не головы, а прически. У бабушки Юлии тоже голова теперь в два раза больше, чем в прошлом году.

И все равно странное было у Павлика ощущение, когда он смотрел на прически сзади.

Всем было весело. Головы качались, а Павлик боялся, что они, такие большие и легкие, поотрываются и улетят к потолку.

Пулеметная пальба и собачий лай разбудили Павлика.

Он уже сидел, и глаза его были распахнуты, но понять, что секунду назад спал, а сейчас не спит и два мотоциклиста на самом деле огибают озеро и на самом деле лает пес, он не мог, потому что такие штуки слишком часто видел по телевизору.

Двое больших мужчин в брезентовых костюмах уже обогнули озеро и въезжали в лес. Неровная тропа подбрасывала мотоциклы, казалось, люди мчатся на чем-то таком, что ежесекундно может взорваться.

Шагах в десяти от сосны, под которой сидел ошеломленный Павлик, рвался с поводка пес. Морда его, как пистолет, была нацелена вслед исчезающим мотоциклистам. Залпы нестерпимого лая грохотали в небе.

— Рабочие промышленного комбината, — фасоня, сказал Гришка и ногой указал куда-то вдаль. — Они работают там, за вторым озером.

Пес лаял еще, но нехотя, как бы с досадой. Он даже бросил на Гришу брюзгливый взгляд, когда опускался в траву на крепких, как рессоры, лапах.

Досада, непонятная человеку, так распирала Марса, что он долго еще сквозь зубы урчал: не дали понестись, догнать, выплеснуть все, что скопилось в его громадной собачьей душе.

И снова было тихо на этом мнившемся краю земли— среди отрешенных сосен, жаркого сна травы, умиротворения в плоских берегах… И все равно что-то безвозвратно кончилось… Укатило тайное родство с землей, укатили его два великолепных мотоцикла. И это озеро теперь — как скучный пруд в городском саду. Мальчики задвигались и нехотя и отрезвленно… Одним почудилось, что озеро придвинулось к жилью; другим, что сам Сосновый Бор пришел и встал за спинами у приозерных сосен…

— Э! Павел, что ты там делаешь один?

— Я ничего не делаю, я лежу.

— Тогда иди лежать сюда.

— А мне тут хорошо — я все вижу.

Гришке хотелось Павлика поддеть — этот хоть что-нибудь необычное скажет.

— А ты неплохо храпанул…

Павлик ничего не ответил. Он водил по лицам чистыми, блестевшими после хорошего сна глазами. То ли зеленоватый цвет этих глаз, то ли способность глядеть на живого человека, как на половицу, делали их похожими на кошачьи.

— Почему они так долго не идут? — спросил Володя.

— Э! А где Вишневая Кофточка?

Ленька был недалеко. Он спал в очень неудобной позе.

— Ужасно хочется жрать, — сказал Гришка, который гораздо больше страдал от уныния, чем от голода. Он стрельнул глазами в Павлика раз, другой, потом спросил:

— Слушай, а может быть, ты хочешь стать попом?

Костя толкнул Гришку в бок и обратился к Павлику?

— Скажи, что ты делаешь целый день?

Это Павлика озадачило.

— Живу, — ответил он и надолго остановил на Костиной лице спокойные, красиво удлиненные к вискам глаза.

— Есть у тебя друзья? Ну, пацаны во дворе? Не здесь — я тебя про Ленинград спрашиваю: есть тебе с кем играть?

Наконец Павлик улыбнулся:

— Конечно! Нас очень много. Мы такую атаку устроили во втором подъезде… и взяли его, хотя он считался неприступная крепость. Вообще мы этот бой должны были выиграть, но во всем виноват Миша Буравлев.

Павлик опустил глаза. Он что-то вспоминал и все больше расстраивался. Костя сказал:

— Подумаешь, проиграли один бой…

— Не в этом дело, — очень взволнованно проговорил Павлик, — я не мог поступить иначе, и я его прррогнал, хотя он считается мой друг!

— Наябедничал кому-нибудь на тебя?

— Что ты!.. В тысячу раз хуже… — Павлик поднял над головой кулаки и сильно стукнул себя по коленям. — Через полчаса после измены он посмел прийти ко мне!

Володя с Гришей переглянулись. Потом Гриша сплюнул в очередной раз и, обращаясь к Косте, сказал:

— Нормальный псих, я давно это понял.

— Сам ты псих ненормальный, а Миша изменник! Я его ненавижу теперь, и…

Павлик вскочил, точно под ним была не трава, а пружинный матрас… Он твердо стоял на ногах в позе Суворова, саблей указывающего путь своим войскам. Рука Павлика была устремлена куда-то вдаль и ввысь, под верхушки сосен. Взгляд тоже улетал туда.

— Он трус! — заявил Павлик белым облакам.

— А что такого сделал Мишка Буравлев? — очень будничным тоном спросил Володя.

— Пожалста, я скажу! — все еще вдохновенно выкрикнул Павлик и вдруг улыбнулся.

Пружины в его теле ослабли, он сел. Ноги сложил по-турецки. Локти поставил на колени и, обдавая всех по очереди светом подожженных тайной глаз, четким шепотом заговорил:

— Его прижали спиной к радиатору… даже никуда не стукнули, ну, может быть, совсем чуть-чуть… я даже думаю, что он не трус, а, наверно, дурак! Весь кошмар заключается в том, что я его больше не видел...

Всем стало интересно.

— А что случилось с ним потом?

— Вы очень странные люди, — начал злиться Павлик, — я ведь сказал, что прррогнал его навсегда, а в это время пришло такси и мы с бабушкой уехали сюда, — теперь ты понял?.

— Понял, — отозвался Костя, — но ты ведь не сказал, что плохого сделал Миша Буравлев?

— Как — что?! Он выдал наш пароль.

— А какой был пароль, — потирая руки, спросил Гриша, — жаба или Чапай?

— Уксус, — очень серьезно ответил Павлик, а потом долго смотрел на своих новых приятелей как на сумасшедших, потому что все они заваливались на спины, дрыгали ногами и вопили: «Зачем — уксус?», «Почему — уксус?!»

— Потому что у вас слуха нет! — закричал Павлик.

Когда все успокоились, он это доказал:

— Уксссс-еу-ссс… Слышите? Это слово можно прошипеть, и никакие вррраги не услышат. Есть еще одно удобное слово — шшши-на…

Потом Павлик дал урок сценической речи и хохотал вместе со всеми, потому что примеры, которые он приводил, ЧТОБЫ ЯЗЫК НЕ БОЛТАЛСЯ ВО РТУ, КАК ТРЯПКА, А ЧТО-ТО МОГ, были на самом деле смешные. «Купи кипу пик». Гриша ослабел от голода и смеха и, лежа в траве, стонал: пук-пук, пик-пик…

Выдержки хватило только на дележку. Потом они накинулись на еду, сверкая глазами и пыхтя.

Вкус ветра на губах, вкус этого хлеба… этот сыр, этот лук, и холодная картошка, и дешевая колбаса отныне станут лучшей едой на свете.

Марса с его умными глазами и твердым холодным носом час назад окончательно полюбили все, а теперь каждый его угощал и просто таял, глядя, как деликатно собака берет из рук еду. Понять нельзя, кто и как научил бывшего волка брать бутерброд кончиками передних зубов.

По озеру, как лебеди, не волнуя глади, начали плыть облака. Ветер существовал только там — высоко. А внизу была великолепная жара! Ее тоже полюбили сегодня за вид обалдевших сосен, запах смолы, за наслаждение лезть в холодную воду. Сейчас они любили всё — и небо, и землю, и это поколение травы, специально выросшее для них весной.

Этот день был длинным, как жизнь, потому что в нем произошли чрезвычайно важные события: к закату, сами не осознавая того, они перестали быть чужими. На берегу лесного озера стихийно возникла еще одна никому не ведомая республика, какие возникают часто в некоторых школах, в некоторых дворах, в некоторых лагерях, даже на некоторых улицах.

Республика свободных и равных. С душами честными и чистыми, заново открывающими извечные истины бытия — очень суровые и очень людские.

Гриша поднял всех и сказал:

— Назад мы пойдем по другой дороге — она короче. Идя за Гришей, они обогнули озеро и очутились то ли у начала, то ли у конца очень красивой тропы, которая выходила прямо из воды, видна была в песке пляжа, затем шла сквозь густую траву опушки, потом прямо и как-то необыкновенно торжественно входила в лес, а потом вдруг, точно ее подпоили, начинала вилять.

Весело было идти тропой, которая обхаживает каждое дерево. Но это скоро надоело, и Костя сказал:

— Никогда не поверю, что эта дорога короче.

Гриша смолчал. В подобных случаях за друга говорил Володя, но он еле ноги волок — от регулярного и, видно, слишком нормального питания Володя был тучноват и выдыхался раньше всех. И обгорел на солнце больше всех. Даже больше Вики, которая дважды проделала по такому пеклу долгий путь. У нее порозовели руки, лоб и нос. А Володя весь был цвета ветчины. Даже уши у бедного распухли.

Лучше всех чувствовал себя Ленька: и покупался, и поспал, и поел, а теперь топал так, будто день только начинается.

Слава тоже был в отличном настроении, раздражал его только Павлик, который прилип к Вике, как только они вернулись к озеру с едой, и уже не отлипал до конца. Весь обратный путь он что-то рассказывал ей, принуждал останавливаться, заглядывал в глаза. Он что-то такое о себе говорил, что Вика дважды наклонялась и целовала его в макушку.

К закату небо начало голубеть. А они все шли, пока не добрели до луга, опоясанного соснами.

Каштановая лошадь с нестриженой русой гривой и длинным русым хвостом паслась без привязи среди цветов и травы. Такой лошади своими глазами никто из них не видал. Такая могла быть во сне или в сказке. Не верилось вообще, что ее когда-либо запрягали.

Заметив людей, она плавно подняла голову и вперила в них пытливо-отчужденный взгляд. Ребята смутились, почувствовав себя вошедшими в чужой дом без спроса. Каждый был убежден, что лошадь смотрит именно на него.

— Пошли, — тихо сказал кто-то.

Узкая тропка, еле серебрясь стеблями примятой травы, сбоку пересекала луг.

Когда они поравнялись наконец с хозяйкой луга, обнаружилось, что она все это время смотрела на собаку, а не на них.

Марс, не переставая, рычал задумчивым, беззлобным басом: он не переносил животных, которые были больше его самого.

Становилось прохладней. Реденький лес, оживленный кустарником и лиственными деревьями, просвечивал огнем. Гриша вел их туда — навстречу зареву, а оттуда широким фронтом, разбухая, катил по лесу рокот.

― Э-э! Скорей!.,

Они побежали за Гришкой, расталкивая сосны.

Лес неожиданно расступился. Высокая насыпь с рельсами на гребне остановила их. Они выскочили на закат…

Громадное, близкое, нежаркое солнце касалось рельсов.

Электричка уже подлетела к нему, и солнце попало под колеса: красные, черные, красные, черные, красные диски грохотали целый век!

Насыпь под колесами тяжело дышала.

Когда поезд прошел, они ходили смотреть на рельсы — снова прохладные и голубые. За это время солнце влезло в ближний лес, и он восторженно горел.

Маленькие люди сели на теплый песок, познавая еще одно из блаженств — блаженство усталости, когда она выходит из человека.

Молчаливые и собранные, они сидели, чувствуя, как земля сама притягивает к себе отяжелевшие тела. Под вечер все на свете устает и жаждет отдыха — небо от солнца, деревья — от ветра, даже камень, взятый в руку, всей тяжестью своей говорит: положи меня на землю, я тоже хочу отдохнуть.

Несколько счастливых, дней подряд, даже несколько часов — это необыкновенно много.

Мелкие неприятности, котррые врывались в жизнь семерых людей и одной собаки, не шли в счет, потому что врывались извне, а подлинное счастье в том-то и состоит, чтобы тебе не делали зла свои.

Очень остро, хотя и бессознательно, оценил это Слава. Он так привязался ко всем, ему так все, без исключения, теперь нужны, что и представить себе не может, как он расстанется с ними в сентябре.

***

Когда Костя погасил везде свет, сразу ощутимей стало, какая прохладная сегодня ночь.

И жар, и боль, и запах обожженной солнцем кожи доставляли радость. Славе казалось, что он никогда не уснет, а будет так лежать и чувствовать свое тело и весь этот длинный день, в котором от начала до конца было одно хорошее.

Крик матери давно улетел из ушей. Ругательства впервые отскочили, но и впервые в жизни он так сильно страдал от стыда. Он просто изнывал, боясь, что Вика слышит, какой он ИЗВЕРГ и что КОБЕЛЬ ему дороже МАТКИ. Зато как только вырвался к ним на ночлег, все мгновенно позабылось.

Через распахнутые на веранду окна текла без ветра влажная белая ночь.

Слава опустил руку, хотел протянуть ее под топчан, хотел потрогать Марса, но не рискнул: а вдруг спросонок не разберет, что свой? Он эту руку сунул под щеку, прикрыл глаза и сразу начал видеть: сидит вот тут, подле топчана, Марс и подставляет голову под Викину ладонь. Вика легонько поглаживает его и говорит, что он хорошая собака, что он красавец, умница! А он, нахал, мгновенно соглашается, и метет хвостом, и прижимает уши, и даже весь дрожит от наслаждения.

Понятия Слава не имел, какой тщеславный псы народ! Не знал, что похвала им часто важнее еды и воды. Сейчас он думал — все дело в ней, в Викиной руке, и замирал от радости, как будто Вика гладила его самого.

Полчаса прошло с тех пор, а все это уже сделалось прошлым, оставаясь только в глубине груди невесомым радостным комом.

Сквозь вязкую дрему Слава приближал к себе эту радость и по кускам разглядывал.

...Просека, покатый пень. Это когда они шли в Сосновый Бор за едой. Они шли на порядочном расстоянии друг от друга — так Слава чувствовал себя гораздо лучше. От этого покатого пня до первых домов поселка Вика рассказывала про Молдавию.

Он очень напряженно и рассеянно слушал, потому что радовался слишком — не забыла! Он тоже не забыл, что было ему обещано в тот день, когда брат и сестра «потеряли финансовую независимость». А теперь вот она идет и рассказывает про жизнь на юге с бабушкой Викторией. (Значит, в честь бабки назвали ее так?) Но самое большое торжество было еще впереди, когда Вика заговорила про фрукты, и сделалась вдруг деревянная-деревянная, и начала изрекать. Наконец-то он понял, откуда эта идиотская манера и загадочные фразы! Вовсе не из какой-то ему неизвестной книги, а из Викиной жизни. Сейчас специально для него она изобразила: КОНСТАНТИН, ТЫ ПЛЮЕШЬ НА ОТЧИЙ ДОМ и О ВИКТОРИЯ, ПОДБЕРИ ПАТЛЫ. И еще что-то очень сложное про СТАЛЬНУЮ ВОЛЮ, про асфальт и озон и, уже совсем непонятно зачем, про ИНТЕРЕСЫ ГОСУДАРСТВА. Но Слава все равно был счастлив.

Когда она перестала изображать бабушку Викторию, то опять была тоненькая и гибкая, часто поворачивала к нему лицо, и, если глаза их встречались, Слава несколько долгих секунд тонул, делался весь легкий, а голове было холодно.

— Представляешь? — говорила Вика и смотрела. — Нет, ты не можешь себе этого представить — мы с Костей возненавидели виноград! Вместо хлеба — виноград! Вместо воды, то есть жидкостей, — виноград! И еще эти… мууухи!

— Я тоже ненавижу мух!.. — Насчет винограда Слава смолчал, потому что возненавидеть виноград — все равно что напиться досыта лимонадом или наесться мороженым!

Вика еще что-то чудное говорила, но Славе не хотелось напрягаться. Он блаженствовал и изо всех сил делал внимательное лицо, а сам больше глазел на нее, чем слушал. Время от времени пугался: ну для чего она такая красивая?..

Лежа сейчас с закрытыми глазами, он тщетно силился увидеть Викино лицо целиком. И все зря: то нос игрушечный увидит; то ухо, крепкой белой раковинкой прижатое к темным волосам; то маленький рот, как две мандариновые дольки. Ну, а какие у Вики глаза, Слава, наверно, никогда не разберет, потому что совершенно не выдерживает ее взгляда.

Из окна тянуло холодом. Он резко повернулся на спину, затих. И вдруг почувствовал под собой греющий песок, потом упругое касание воды, потом без всякой связи вспомнил.

— Ты устал?

Они тащили к озеру еду.

— Вот еще!

— А я очень быстро устаю, но папа не должен этого знать…

Слава, конечно, спросил:

— Почему?

Она обернулась и как-то так на него посмотрела, что он снова перестал слышать слова. Он смотрел, как красиво двигаются ее губы, кивал понимающе головой, а на самом деле ничего не слышал и не понимал — только удивлялся: отчего такая приятная глухота? Не только приятная, а скорее похожая на радостный ужас! А потом это прошло, и в конце концов он понял, почему ее отец не должен знать, что она так быстро устает. Он просто догадался из-за слова «поход», которое все же расслышал. В будущем году (это она и раньше ему говорила) они собираются в туристский поход…

А потом он начал слышать свербящий, лезущий в душу звон. Покрутил головой, думал, в ухе звенит. Стал гадать — в каком? Оказалось, звенит раскаленная сосна. Высоко на тонком стволе и ветках, перегревшихся до прозрачности, шевелятся и звенят медные пластинки. Под сосной Вика и Костя взялись за руки, задрали головы и тоже слушают, а Слава стоит в стороне в очень плохом настроении — Славу мучает зависть, что Вика не его сестра и он не может ее видеть все время. А они стоят, конечно, спиной и не обращают на него никакого внимания.

Жара кругом невыносимая. Тлеет мох. Верхушка сосны начинает плавиться и уже сгибается, как размякшая свеча.

Слава рванулся… откинул простыню. Тело сразу перестало звенеть, облитое холодом из окна. Увиденный сон забылся навсегда — в новый он улетал легко… Серая птица подбросила в небо, упала с ним и унеслась… Уверенный, что просто думает о ней, он сам летал в прохладной бездне неба, а птица устала и спит. И ничего ей никогда не снится… Мне тоже ничего не снится — как хорошо…

 

Глава шестая, и последняя, в которой все только начинается

Впервые за всю свою жизнь Слава отдыхал от зависти. Поминутно бегая к соседям, он без конца задавал вопросы. Больше Косте, но так, чтобы Вика тоже слышала. Славу точно прорвало. Могло даже показаться, что он наслаждается своим невежеством: нате, мол, пожалте, весь я тут! Но его беспощадность к себе была так велика и искренна, что брат с сестрой восприняли это как проявление дружбы и наперегонки старались привести В БОЖЕСКИЙ ВИД своего приятеля.

— Ты убийственно некрасиво ешь... — говорила Вика.

— Например?

— Например, таращишь зачем-то глаза, когда подносишь еду ко рту.

Слава закрывал глаза совсем и продолжал жевать с блаженной улыбкой и жутким чавканьем.

Если трое приятелей бывали не одни, а шли всей компанией, Вика приближалась к Славе, клевала пальцем в бок, а затем молча выразительно смотрела.

Славка сначала паническим шепотом чевокал, потом, спохватясь, извинялся и, размякая от радости, что Вика занимается им, спрашивал:

— Опять не по-русски говорю?

— На протяжении ста метров, — отвечала Вика, рассеянно глядя по сторонам, чтобы не привлекать ничьего внимания, — ты успел дважды сказать «башка» вместо «голова», «ложу» вместо «кладу» и по-прежнему говоришь: «он приехал с Москвы»…

Обычно перед сном Костя и Вика по очереди читали вслух. Слава наслаждался, но не столько самой книгой, сколько сознанием, что читают ему. Время от времени задавал вопросы, тоже больше в угоду им: мол, смотрите, какой я простой, нисколько не стесняюсь.

— А я не понял, кто такой этот Великий Мумрик.

Вика, боясь Славу смутить, смотрела себе на руки и как бы рукам своим говорила и только под конец, подняв на Славу глаза, внимательно и мягко спрашивала:

— Теперь ты понял?

Ни черта Славка не понял и не собирался понимать — он благодарно мотал головой, а про себя думал: «Фик с ним, с Мумриком с этим, ты лучше еще раз на меня посмотри».

После приятной церемонии с пожеланиями «спокойной ночи» — и раз, и два, и пять, когда каждый почему-то норовил оказаться последним, — Слава затихал в полутьме веранды, и, по мере того как из него выходил зуд суеты, незаметно наплывали опасения. Тот, кто приучен к жажде иметь, навсегда отравлен страхом потери. И Слава боялся, не зная даже чего. Раньше это бывали маленькие очень определенные страхи. Сейчас это было большое смутное беспокойство: как бы этого самого лучшего в жизни никто у него не отнял!

Как раз в эти дни бабушка Юлия переживала очередной приступ заботы о внуке, что изредка случалось с нею в промежутках между ПРЕЛЕСТНЫМИ ВЕЧЕРАМИ. В эти дни любви и заботы она вставала немного раньше, чем обычно, и, пока Павлик самообслуживался, мыла вчерашнюю посуду, напевая или декламируя стихи своим поставленным голосом. А когда Павлик, причесанный и умытый, садился за стол, бабушка Юлия подсаживалась к нему, чтобы наконец спокойно покурить. Она пускала дым ему в лицо и пристально и въедливо, как разглядывают прыщ, впивалась взглядом в обожаемого внука.

— Ты только взгляни на себя в зеркало, Павел! Нет, ты не бледный — ты просто зеленый!

Он знал, чем это кончится: горячего чаю ему не дадут. Он получит пищу, НАСЫЩЕННУЮ ВИТАМИНАМИ.

Неумытая, без прически, а это значит — с головой в два раза меньшей, чем для гостей, постаревшая, потолстевшая оттого, что на ней шлепанцы, а не туфельки на шпильках, бабушка Юлия вскакивала и бежала срочно варить рисовую кашу, а покуда каша варилась, Павлик обязан был съесть фруктово-овощной салат.

Ему очень хотелось чаю, но он жевал холодный, шершавый салат из сырых овощей без намека на фрукты и готовился к сопротивлению. Он всегда мог сказать, что уже сыт, и с этим бабушка почему-то считалась.

Рисовая каша, оттого что ее варили срочно, получалась странная. Она была вязкая, как смола, и трещала на зубах сырыми внутри зернышками. Про вкус Павлик молчал, но однажды неосторожно заметил, что каша пахнет мышами.

Результат был неожиданный — бабушка не обиделась, а прижала руки к вискам и потребовала сию же минуту признаться, когда, где и с кем он нюхал мышей!

Ясный ум и уже настрадавшееся сердце давным-давно подсказали Павлику, что не всегда нужно всерьез относиться к поведению взрослых. Если бабушки, и та и эта, хватаются за голову и от жалости или от любви прижимают его к животу, считая, что прижимают к сердцу, то чаще всего это делается для вида.

Он рассеянно улыбался открытому окну и ждал, когда бабушка Юлия перестанет говорить, что мыши— это чума! Но она почему-то волновалась по-настоящему и нервно шагала по комнате. Павлик встал и забегал рядом с бабушкой, уверяя ее, что каша пррревосходная, но сейчас ему хочется съесть кусочек сыра и только поэтому он сказал про мышей.

Бабушка Юлия не поверила Павлику НИ НА ГРОШ!

Тогда Павлик пустил в ход единственное безотказное средство. Он сказал «клянусь честью!».

Бабушка Юлия немедленно перестала ходить и курить. Она склонилась над внуком и, поедая зеленое личико любящим взглядом, произнесла:

— В таком случае ты эту кашу сию минуточку съешь!

— Я сыт.

— Глупости не говори — это твоя любимая рисовая каша!

— Я сыт.

— Боже, до чего трудный ребенок!

— Большое спасибо, бабушка!

— На здоровье! — сказала она тоном проклятья и дала ему кусочек сыра.

Павлик грыз сыр и страшно ругал себя за то, что в позапрошлом году рассказал бабушке Юлии, какая вкусная была та рисовая каша, которую сварила для него ставропольская бабушка. С тех пор считается, что он любит рисовую кашу!..

А впереди обед — и никакой надежды, что хоть кто-нибудь приедет, иначе бабушка Юлия на всякий случай привела бы в порядок голову.

Был долгий и трудный рассвет.

Синие по утрам окна хозяйского домика заволокло белизной, а сам он выглядел легким и плоским, словно имел всего одну стенку — ту, что перед глазами.

Было оглушающе тихо. Дождь пока не начинал идти…

Когда-то в давние времена самого раннего детства Слава узнал, а может быть, и выдумал, что в пасмурные дни повсюду прячутся расплывчатые глухонемые существа, которых увидеть нельзя, но они есть. Например, в углах под карнизами, между поленницами во дворе, за каменными тумбами, которые торчат по обе стороны ворот.

Слава хотел, чтобы пошел дождь, пока все еще спят. Он любил дождь. Он родился и вырос в Ленинграде, и летний дождь был чем-то прекрасным, от чего все вокруг меняется и блестит. И не видно грязи, потому что сама она сверкает, а дома, деревья, тумбы, громоздкие мусорные урны, которыми обставлен весь Ленинград, почтовые ящики, скамейки на бульварах, живые водосточные трубы, камень, и асфальт, и люди — полны ожидания. Только люди ждут, когда перестанет дождь, а Слава, всей душой прилипая к улице, ждет, когда наконец она останется одна.

Неповоротливое небо все еще сидело на крыше хозяйского домика, не давая надежды, что когда-нибудь поднимется.

И Слава подниматься не хотел. Обычно желание действовать приходило к нему вместе с сознанием, что уже не спит, а сегодня совершенно неожиданно весь он вдруг разомлел, опустил веки и так, с закрытыми глазами, заулыбался вчерашнему дню…

…Он снова был в оболочке радости, которая непривычно поднимала его в собственных глазах. Думая о Вике, он становился до того стоящим и новым, что не хотелось жить на самом деле. Не хотелось даже поскорее увидеть ее — пускай спит! Сейчас предпочитал ту, что существует за прикрытыми веками.

Он шелохнуться не хотел, боялся, как бы все это не исчезло.

И вдруг прямо над ухом завопил петух. Слава вздрогнул. Нахальный этот крик вернул к действительности — напомнил о Марсе. Он еще не привык, что эта великолепная собака принадлежит ему, и каждое утро как бы заново ее получал, ни разу, между прочим, не подумав: «А что же дальше?..» Просто отпихивал от себя эту мысль — приедет батя, видно будет!

Слава заглянул под топчан. Оттуда в упор смотрели на него хорошо выспавшиеся и до неприятного понимающие глаза, но по каким-то неуловимым признакам можно было угадать, что пес только что проснулся.

— Спи! — зачем-то приказал он собаке и снова повалился на подушку. Марс деликатно постукал хвостом по полу и, не впервые удивляя тактом, не вылез и не поплелся к двери.

А Славы точно тут и не было. — Еще не осознав до конца всего, что с ним произошло, он впервые ощутил в себе силу, равной которой нет, — силу полного права на самого себя! Он медлил расставаться с этим. Он знал, что мать одним словом, даже взглядом одним отнимет это право. При ней он никто. Пацан, который ДОЛЖОН СЛУШАТЬСЯ СВОЮ МАТЕРЮ.

Слава рывком сел. Марс, увидевший ноги своего хозяина, начал медленно вылезать.

В доме было очень тихо. Неужели брат с сестрой уже ушли?

Слава подошел к двери, сначала открыл ее, потом тихонько постучался.

Кости не было, а Вика спала. Она спала так, будто ей сутками не дают уснуть, и вот, бедная, наконец дорвалась. Одна рука засунута под подушку, другая свисает с кровати, а сама она — вся перекрученная, даже через одеяло видно ― не то на велосипеде едет, не то перелезает через забор. Слава бесшумно подошел поближе, но под спутанными волосами лица разглядеть не смог. У него вообще было такое впечатление, что он ни разу толком ее еще не видел. Когда бывали вместе — почему-то забывал на нее смотреть и спохватывался уже перед самым сном, когда оставался один. Каждый раз он говорил себе: завтра обязательно как следует посмотрю, но… по утрам мир, люди, события — все выглядит по-другому, и Слава, захваченный ими, конечно, забывал пялить глаза на девчонку, которая могла такое сказать, что хотелось поскорее провалиться куда-нибудь или исчезнуть вообще.

Он недолго простоял над спящей Викой, но со страху, что его могут здесь застать, показалось — вечность.

Он выскользнул из комнаты, задыхаясь от желания немедленно сделать для нее что-нибудь очень хорошее,

Впервые Слава жаждал радости не для себя!..

Сидя на камне в углу двора, трое друзей поглядывали на калитку, и каждый думал: «Приведет сегодня Гриша Павлика или нет?»

Брат и сестра светились радостью, а Слава мучился. С некоторых пор подле своего дома он даже мечтать ни о чем хорошем не мог. Мерещилось — что-то злое будет! Мамка неожиданно перестала его шпынять, и это настораживало с непривычки. Ну конечно же, наябедничает отцу про Марса. А Марс, спокойный и сытый, лежал у Славкиных ног. От прежней его жизни, вернее, от беды осталась привычка тревожно прислушиваться к шагам и ложиться так, чтобы двери всегда были перед глазами. Сейчас он поглядывал на калитку и тоже кого-то ждал. Возможно, того, кто никогда не придет, а возможно— маленькое двуногое существо по кличке Ленька, с приятным запахом и смелыми мягкими лапками.

Во дворе была теплынь и тишина погожего летнего дня, хотя над соснами все еще летали детеныши облаков— белые, легкие и такие прозрачные, как будто их кто надышал морозным ясным утром.

Вдруг Марс привстал и, по-волчьи припадая к земле, двинулся к калитке. Там стояли Гриша с Володей — на этот раз без Павлика!

Слава сорвался и побежал к ним. Он положил руку на спину овчарке, но Марс и сам узнал «своих» и уже вовсю вилял хвостом.

Вика так посмотрела на Гришу, что тот сразу начал оправдываться:

— А что я мог! Она мне его не дала, хотя он и ревел. По-моему, он и сейчас ревет.

— Тем более нельзя было его оставлять!

— Да?! А ты знаешь, как она на меня кричала?.. «Вы извратили идеальное существо!»

— Вот не думала, что ты струсишь…

— Плевать я на нее хотел, я ее не боюсь, просто ненавижу, когда меня называют хамом!.. Нечего на меня так смотреть! Когда она сказала: «Мой Павличек теперь такой же хам, как и вы…» — понимаешь, мы все хамы, и ты тоже! — я не выдержал и ушел!

— Ладно, не злись, лучше скажи: можешь повести нас в лес так, чтобы мы прошли мимо вашего дома?

— Могу, но не хочу… У меня тоже нервы есть! Вам хорошо — живете без никого, а я не в состоянии два раза в день вырываться от своей мамы!

— И не нужно, я сама зайду за Павликом, ты нас только подведи.

— Пожалуйста, но тогда Ленька целый день один проторчит у дороги.

— А-а… а ты не можешь…

— Какая хитрая… я не могу сразу по двум дорогам вести, я бы лучше Леньку забрал.

Это был первый случай, когда орали все, заведомо зная, что орут зря, потому что Павлика не увести нельзя, а Леньку оставить одного на дороге невозможно, а не орать и не спорить тоже нет никаких сил, когда всем одинаково не хочется делать громадный крюк по жаре.

Сначала они отправились за Павликом.

Из открытого окна во втором этаже вылетали фразы, но понять, что там происходит, было невозможно.

— Я сыт по горло!

Это выкрикнул Павлик.

— Очень прррекрасный вид!

Это тоже был его голос, только разгневанный.

Наконец они появились: Вика — малиновая, Павлик — бледный, потусторонний, похожий на Иисуса Христа в терновом венце — ото лба вверх и в стороны лучами стояли волосы, склеенные на концах.

— Что с ним сделали? — спросил Костя.

— Никто ничего со мной не делал!

И это была правда — Павлик сам надругался над своей головой.

Он шел молча, держался крепко за Вику и думал о еде. Он упорно молчал. Когда они подходили к лесу, Павлик все еще думал о еде, не понимая, почему люди так много уделяют ей внимания.

— Ты часто передразниваешь свою бабушку?

— Как? — очень удивился Павлик.

— Зачем ты сделал себе такую прическу?

— Низачем. Я хотел узнать, как увеличивают голову. — Он чуть забежал вперед и заглянул Вике в глаза. — А ты не умеешь, я же вижу, у тебя волосы лежат прижатые, а это считается давно уже не модно!

Вика засмеялась, как смеются обычно бабушкины гости, когда он скажет вдруг что-нибудь ЭТАКОЕ ТАКОЕ. Сейчас он оставался грустным, хотя и любил потрясать воображение. Давалось ему это легко: смешивая свои ощущения с услышанным, Павлик запросто мог сказать: «Курочка очень хорошая, тепленькая. Я ее беру, когда они ложатся спать… и Млечный Путь открывается впереди… честное слово! Они ведь спят с открытыми глазами».

Сказав этакое, он замирал в злорадном упоении, видя, как взрослые перемигиваются, закатывают глаза, как любимый бабушкин ученик, пользуясь удобным случаем, подходит к ней и говорит прямо в клипсы (бабушка обожает, когда с нею шепотом говорят): «Вы потрясающая женщина, вы понимаете все с полуслова и…» В это время любимый ученик замечает Павлика и дальше шепчет яростно: «Надо приостановить развитие этого ребенка… надеюсь, вы меня поняли?!» Бабушка учащенно дышит и основательно хохочет. Грудь ее подскакивает под самый подбородок, а голос становится прямо как резина — тягучий-тягучий. Этим расплывчатым голосом она отвечает любимому ученику прямо в галстук: «Ну, разумеется, приостановлю…»

Кончались такие сцены одинаково: бабушка наклонялась к Павлику, и он, уже готовый к этому, всем теменем слышал шип: «Зачем ты здесь торчишь, неужели другого места нет?!»

Сейчас Павлику было не до злорадства. Сейчас он был измучен и невесел; шел молча, глядел себе под ноги; видел край Викиного сарафанчика, очень любил ее в эти минуты и хотел сделать для нее что-нибудь приятное.

— Хочешь, я научу тебя тапировать?

— Что делать?

— Тапировать волосы!

— Это еще что такое?

Павлик поднес указательный палец к своей голове:

— Ужасная боль, просто кошмар!

Вика крепко сжала тоненькие Павкины пальцы и ничего не ответила. Он смотрел на лесную тропу, шедшую под ноги, а где-то в глубине его глаз стояло неподвижное зеркало, в котором час назад отражался он сам: прихватив одной рукой прядь волое на лбу, другой он скоблил эту прядку с тыльной стороны гребешком. Когда отпустил, прядка осталась стоять, как будто он все еще ее держит. Он прихватил вторую прядь и третью и так по кругу — от виска до виска. С потрясающей точностью подражая движениям бабушки Юлии, Павлик поднял все волосы на своей голове. Огонь безумия озарял его лицо, но модная прическа не была завершена, потому что у Павлика не было шпилек, чтобы прикрепить ими кончики волос на затылке, как это делает бабушка. Он просто прижал их ладонями к голове, но волосы поднялись! Они поднимались сами. Они вели себя как заколдованные, а то, что отражалось в зеркале, очень напоминало подсолнух, который качался от смеха на тонкой смуглой шее. В конце концов смеяться надоело, и Павлик засунул голову под кран.

Из-под крана вышел уже не Павлик, а пудель, которого хотели утопить. Эти затапированные волосы и от воды не улеглись. Тогда Павлик решил их причесать. Бедный мальчик понятия не  имел, что нет на свете ничего более трудного и зверского, чем расчесывать мокрые спутанные волосы. Но он был настойчивый. Он выл, но расчесывал. Он плакал, не замечая даже, что плачет и ругает тех, кто в этом виноват, — бабушку, всех ее учениц, всех женщин, которые бывают в доме и везде. «Они, наверное, сумасшедшие! Для чего им такая ужасная боль?! Я ведь никогда больше не буду этого делать, а они это делают каждый день! Зачем?»

Ни тогда, ни сейчас он не понимал, для чего это делается. Бедный мальчик понятия не имел, что, кроме боженьки ставропольской бабушки, на земле свирепствует другое божество, пострашнее, потому что в жертву требует не золото, не живых ягнят, а само человеческое достоинство. МОДА!

Миллионы людей надевают на себя одинаковые башмаки, напяливают одинаковые колпаки — короче говоря, делают все, чтобы никак нельзя было отличить обыкновенного дурака от умного человека.

Недавно Павлик подкрался к одной хорошенькой девушке с желтым абажуром на голове. Прежде всего он хотел узнать, из чего он сделан: волосы это или шерсть? Оказалось — волосы. Снаружи они были аккуратно зачесаны, местами даже склеены чем-то странным, как будто по куполу ее прически проползла улитка. Но самое потрясающее было внутри! Запутанные-перезапутанные волосы клубились, как дым. Павлик хотел принести новый, только что очинённый карандаш и засунуть его в прическу; хотел узнать, есть ли там вообще голова.

.. Пели птицы. Прохладный воздух притрагивался к коже. Павлик отдыхал.

В Сосновом Бору начинался ветер, явно транзитный, пришедший сюда с другого континента; в небе — синий, зеленый в полях, он подгонял семерых людей и одну собаку, делая их тоже немного шалыми.

Собаку ветер оскорблял, он задирал ей шерсть, мотал хвостом по своему усмотрению. Марс прятал хвост под живот и жмурился.

Они слонялись целый день, еще более разные и равные и еще более сроднившиеся в пору для человека самую безмятежную, когда не порицают отцов и не выбирают дорог, а идут естественно, как дождь, когда идется!

Лесными тропами, не скоро очень, Гриша вывел их на опушку, к той прекрасной березе, которую земля поила молоком, но ребята не сразу кинулись к ней — остановило небо! Там реактивный самолет нарисовал гигантские каракули, а ветер почему-то не рассеивал их, бушуя только здесь, внизу.

Они двинулись к березе. Обращенная к насыпи всеми ветвями и всеми листьями, она реяла над железной дорогой, как факел.

Когда ребята добрались до складницы шпал, Марс спрятался за спинами и задремал в тепле и надежности братства, которое от людей передавалось и ему.

Поезда не шли в этот час.

Береза горела зеленым яростным огнем. Гул ветра по стволу передавался в шпалы.

Семеро людей и одна собака жили настолько счастливо и хорошо, что даже и не знали, чего бы еще захотеть.

— Я больше не могу, — сказала Вика брату. — Я так соскучилась…

— Молчи. Завтра суббота, — ответил он тихо и этим как бы повторил: «Я тоже больше не могу».

А Славу суббота пугала. Приедут ИХНИЕ родители, и брат с сестрой снова уйдут в свою особенную жизнь. Да и сам он, встретив батю, будет уже не он, теперешний, очень значительный: он, чьим именем какие-то чудаки назвали птицу, станет опять СЫНОЧКОЙ или ИЗВЕРГОМ — разницы никакой, потому что исчезнет самое для него дорогое — радость полного права на собственную жизнь!

То ли предчувствовал это Слава, то ли понимал, и понемногу из тоски его смутной разбухла в сердце такая печаль — всем его будущим печалям мера…

Они проголодались наконец.

Слава, весело подмигнув, начал медленно разворачивать объемистый пакет, который был вручен Вике вместе с Павликом.

— Нет! — крикнул Павлик. — Я не дам! Ваша собака не сможет есть эти бутерброды!

— Посмотрим, — сказала, Вика. — У нас была кошка, которая ела сырую капусту... и ты, конечно, не прав — бутерброды мы должны были взять… И вообще так не разговаривают со старшими.

Слава сунул пакет Павлику под нос и пожалел, потому что тот сразу уткнулся Вике в колени. Она, конечно, принялась его утешать; Павлик, конечно, стал пыхтеть и попискивать, потом вдруг сел, демонстративно вытер глаза, спрятал платочек в карман на груди и повел глазищами по лицам.

— Ешьте, пожжалста! — гневно приказал Павлик. Он вздрагивал еще от невыплаканных слез, но глаза его были насмешливы. — Ешьте, ешьте, а я посмотрю, кого скорей стошнит.

— Вот именно, — сказала Вика. — Давай накормим их.

Она решительно положила пакет себе на колени и развернула. Плоские, узкие, жесткие бутерброды, помимо газеты, завернуты были еще и в бумажную салфетку.

Первый бутерброд был такой: ломтик черного черствого хлеба внизу, сверху белый, внутри кружочки помидоров, склеенные чем-то вязким.

Вика повертела эту штуку, понюхала, пожала плечами.

Володя жадно смотрел на бутерброд и под крики «ура!» и аплодисменты его съел.

Марс пододвинулся, пошарил в воздухе носом, но, обладая поистине нечеловеческой выдержкой, картинно опустил морду на лапы и принялся ждать.

— Внимание!

Вика раскрыла следующий бутерброд — между пластинками черно-белого хлеба оказалось что-то завернутое в увядшие зеленые тряпочки.

Володя заранее зажал руками рот и замотал головой.

Вика двумя пальчиками отклеила и выкинула листья салата. На хлебе осталась ветчина. Теперь у Гриши глаза напряглись.

— Давай сюда ветчину, я ее съем!

Следующий бутерброд был опять очень мокрый. Расклеить его мешала густая желтая мазь. Внутри была одна расплющенная килька и несколько мятых перышек зеленого лука.

— Кто хочет… Кому хочется осетрины в меду?

— Ой, — захлебнулся Павлик, — о боже мой. Это не мед. Это он! Он очень любит бабушку… Ой, нет! Бабушка любит его.

— Кого?

— Майонеза-а…

Последний бутерброд они поделили с Викой. Этот — без шуток — был вкусный: черный хлеб, паштет из говяжьей печенки и для ПИКАНТНОCТИ ко всему этому — сыр! Бруски голландского сыра были положены  поперек, как шпалы, и почти тонули в паштете.

— Если бы твоя бабушка меньше гналась за разнообразием, мы бы с тобой накормили всех.

Павлик фыркнул и прислонился головой к Викиному плечу. В этот день он перестал ее стесняться. Когда хотел обратить на себя внимание, просто брал и поворачивал руками Викино лицо. Вообще обращался с нею так, как будто она была его мама.

Все до единой крошки, за исключением, конечно, «осетрины в меду», было съедено.

Ленька ел без разбора. Ел то, что ему давали, и не понимал, почему еда вызывает смех.

Марс получал от каждого по кусочку и не ленился каждого благодарить. Теперь уже точно было известно, как пес говорит «спасибо» — два медленных взмаха хвостом. «Большое спасибо» — много энергичных взмахов. «Я счастлив» — частое, напоминающее движение веера в жаркий день, махание тем же хвостом плюс тонкий, задушевный свист.

Хлебные крошки Костя высыпал на песок — для птиц.

Как только показались первые дома, Володя, смущаясь, сказал:

— А теперь я побегу, а то…

— ... мамочка будет беспокоиться — ах, ах! — ехидно закончил Гриша, но смешков не дождался.

На каком-то перекрестке незаметно покинул их Леня.

Остальные двинулись к Гришиному дому — Вика дала слово бабушке Юлии, что приведет Павлика сама.

Когда компания свернула с Коммунального проспекта на улицу Энтузиастов, Павлик резко потянул Вику назад:

— Я не пойду домой!

Костя подошел к ним. Павлик по очереди заглянул в глаза сначала брату, потом сестре и твердо и спокойно сказал:

— Я хочу жить у вас!

— Чиво, чиво?!

Вика с упреком посмотрела на Славу, наклонилась к Павлику — она не знала, что ему сказать. Он не двигался и ждал. Она хотела поправить воротничок, но мальчик отстранился.

— Кончай капризы!

Это сказал Гришка.

Павлик на Гришу даже не взглянул, он поднял глаза на Костю:

— Если у вас нет для меня кровати, я могу спать на стульях.

«Еще чего не хватало!» — с раздражением думал Слава, но молчал. Он видел, как нервничает Вика, и злился на мальчишку за то, что он липнет к ней.

Вика снова взяла Павлика за руку. Он обрадовался и опять доверчиво посмотрел на брата и сестру, уверенный, что теперь они поведут его к себе.

— Пошли скорей, — сказала Вика как ни в чем не бывало, — бабушка, наверное, беспокоится.

Брат и сестра потянули Павлика вперед, но он с гневом выдернул руки, спрятал их за спину и боком стал двигаться к забору. Гордость помогала ему не заплакать. Прислонившись к забору, он поглядывал оттуда на тех, кто бросал его в беде, и молчал.

— Ты же не маленький, — осторожно начал Костя, — ты же умный…

— Мне надоело быть умным!

— Ну хорошо, пускай тебе надоело, все равно ты должен понять: ведь получится, что мы тебя похитили…

— Ничего подобного, я сам захотел! Я же сам первый сказал!

— Это верно, и все равно так не делают… бабушка тебя любит...

— Никто меня не любит!

Павлик сказал это холодно, даже без горечи. Он дубасил ногой забор и смотрел себе на ногу, потом взглянул на Костю и тем же тоном продолжил:

— Ты тоже можешь меня не любить! Я тебя не просил!

Гриша стоял в стороне, скрестив руки на груди, и поплевывал. А когда и это ему надоело, сказал:

— А ну вас всех… развели церемонии...

Павлик от этих слов выпрямился, точно его шлепнули. Ни на кого больше не взглянув, повернулся и пошел к своему дому.

Когда ребята нагнали его, он ничего им не сказал, не обернулся даже. Он шел очень быстро, позволяя смотреть на свои разгневанные красные уши, на разгневанную курточку и доведенные до бешенства сандалии, из-под которых вспышками выскакивала пыль,

В дом за ним пошла одна Вика.

Уже у лестницы она шепотом остановила его. Шепотом друга и заговорщика. От тревоги, которая была в ее голосе, Павлик ненадолго размяк. Он стоял повесив голову. Она присела перед ним на корточки, в надежде глазами досказать то, что не может уместиться в словах, но Павлик упорно не поднимал головы.

— Пока не поздно, давай подумаем, что делать, ревом ты ничего не добьешься.

Он испытующе взглянул ей в глаза.

— Мы сейчас войдем, и ты будешь молчать, ладно? Ты не будешь говорить бабушке дерзостей, а я попробую ее уговорить. Ты знаешь, что я ей скажу? Я ей скажу — пусть она отпустит тебя к нам на немножко, ну, как будто бы погостить… Тогда будет совсем другое дело, ты понял?

Он понял. Он кинулся ей на шею и стиснул так, что Вика пискнула.

— Вот пьявка, — сказал Слава, когда они остались с Костей вдвоем.

— Зачем ты так говоришь?

— А чего ему не живется — одевают, кормют, поют… такой шкет, а у него уже двухколесный велосипед есть — можешь посмотреть, во дворе стоит.

— Это разные вещи.

— Конечно, маменькиным сынкам всегда чего-нибудь не хватает.

— Как тебе не стыдно, у него ведь мамы нет.

— Ну и что из того, зато две бабки соревнуются, которая лучше ему угодит… а теперь захотел, чтобы и вы с ним вожжались!

Отчаянный рев Павлика прервал этот разговор.

Костя и Слава уставились па окно. Марс тоже поднял голову и слушал. Минуты через две появилась Вика. Вид у нее был такой, что даже брат ни о чем не спрашивал. Они быстро уходили от дома, похожего на шоколадный торт.

Только дети и давно знающие друг друга старики умеют продолжительное время идти молча.

Когда они наконец свернули на Почтовую, Марс натянул поводок.

Костя толкнул сестру и тихо сказал:

— Видишь?

Вика кивком головы ответила «да».

В последнее время Марс уже с угла Почтовой натягивал поводок и рвался к дому, а когда его, набегавшегося за день, спускали во дворе с поводка, начинал вдруг носиться с такой неожиданной, с такой неистовой радостью, что Костя обалдевал от удивления. Не верилось ему, что пес успел настолько полюбить свой новый дом. Костя не знал, что Вика посоветовала Славе снимать с овчарки ошейник, когда они возвращались домой. «Марсику жарко», — говорила она. Слава недоверчиво хмыкал, но слушался. А Марсик праздновал свободу. На этот случай в каждом живом существе дремлют силы почти сверхъестественные, и, кажется, нет такой усталости, которая могла бы этому помешать.

Околесив просторный двор кругами счастья, Марс находил себе тень. Иногда сразу засыпал, иногда, положив морду на лапы, наблюдал жизнь двора, в которой удивительно быстро разобрался: не входил, например, вслед за Славой в его дом, не увязывался за ним, когда тот сбегал с крыльца с авоськой в руке, зато, увидев своего хозяина с ведром, срывался и подбегал, зная, что за водой можно идти без поводка.

За Костей Марс тоже попусту не бегал. От одного он только удержаться не мог — не ходить за Викой, в особенности если она стирает на крыльце или чистит картошку. Делал это Марс с неизменным тактом и вежливостью.

Медленно поднимаясь по ступенькам, он останавливался перед последней и весь, от кончика носа до задних лап, заранее просил прощения, вопросительно вилял хвостом и никогда не шел дальше, пока Вика не скажет: «Ну, иди». Однако и тогда достоинство не покидало его. Поднявшись на крыльцо, он садился таким образом, чтобы не путаться под ногами, и смотрел издали, что она делает, сдерживая при этом безграничную радость, которая проникновенным повизгиванием рвалась наружу. С тем же необъяснимым достоинством пес провожал Вику во двор и ждал, пока она повесит выстиранное. Когда они возвращались, он смотрел ей на руки и заглядывал в глаза, терпеливо дожидаясь ответного взгляда. Всякий раз, когда это случалось, пес улыбался ушами и хвостом. Ну, а такие гимны, как: «Ты хорошая собака, ты чудесный пес!» — бросали его в дрожь, он подавал на расстоянии лапу, и, если Вика не приближалась, чтобы эту лапу пожать, Марс бухался на пол, полз к ней, подставляя под руки лоб, стучал хвостом и от волнения облизывался.

Были уже сумерки, когда они вошли во двор. Славкина мать увидела сына в окно. Голосом угрюмым и насмешливым она сказала то, что обычно говорила отцу, когда тот запаздывал: «Где ни шляются — домой верта-ются!»

Она вообще любила говорить в рифму: «От грязи не треснешь, от чистого не воскреснешь!» На все случаи жизни у нее были рифмы.

Слава глазами попросил друзей увести Марса, а сам взбежал на свое крыльцо. И с ходу взялся за дело: хлопал дверью, гремел ведрами, в то время как брат с сестрой блаженно повалились на топчан. Марс, получив приглашение, развалился у ног и, задушевна рыча, покусывал Викины тапочки. Она ойкала от удовольствия. Костя потрепал пса — хотелось, чтобы Марс и его немного погрыз. Но пес вдруг вскочил и от полноты чувств пошел носиться по веранде, сшибая табуретки, скрежеща когтями и подняв жуткую пыль.

— Слушай, Вилка, ты не помнишь, где я мог прочесть: «.. если собака умеет играть, значит, ее любили»?

— Это уж слишком! — сказала Вика тоном бабушки Виктории. ―А ну вставай! Боже, как мы запустили дом!

Теперь Костя гремел ведрами, сестра его звенела посудой, а Марс, сидя таким образом, чтобы никому не мешать, умиротворенно хекал, вывалив язык.

Вика подмела комнату. На веранде Костя отобрал у нее веник и жестом показал ей на половики.

Она сначала вытряхнула скатерть, стоя на крыльце, потом, очень довольная собой, спустилась во двор с половиками и принялась их вытряхивать. Делала это Вика бестолково: морщила нос, зажмуривала глаза и плевалась от пыли. Она так усердствовала, что половики стреляли, а вокруг образовалась мгла.

— Ты что это, барышня, делаешь?!

Вика вздрогнула и открыла глаза.

— Я тибе потрясу, нахалка ты этакая! У мине окно открытое, а она трусит. А ну, выметайся с под моего окна!

По наивности Вика взглянула на Славкины окна — они были далеко; зато шагах в пяти стояла его мать, коричневая от гнева и орущая без передышки. Когда она умолкла наконец, чтобы набрать воздуха в могучие легкие, Вика сказала:

— Простите, пожалуйста, я не подумала…

— Чи-иво?! Напылила, а типерь простити? Нечего извиняться тут! Выматывайся, пока цела… черт навязал на мою голову идиотов паразитских…

Славка, выбежавший на крик, так и задубел у своего крыльца — он знал, что будет, посмей он хоть слово сказать.

Вика стояла там, где ее настигла брань, и не двигалась. Потом Слава увидел, как выбежал Костя, обрадовался, что тот сейчас уведет сестру, но Костя подошел, положил руку Вике на плечо и встал рядом. А Славкина мамка бушевала!

Никогда не били Славу падкой по голове, а сейчас каждое слово било, и он стонал, он выл, не чувствуя собственного голоса: «У-уу, проклятая…»

А они стоят и молчат.

Это было похоже на расстрел.

Почему они не уходят? Почему они стоят и слушают?! А мамка его только расходилась:

— Приедет ваша матка, я ее поучу, как людям спокою не давать!.. Сама нибось по городу шаландает, а я терпи!

Она стояла еще как гора — коричневая и крепкая, но крик был уже другой. Один Слава знал этот другой ее голос, когда, отбушевав, мать терзает долго и наслаждается этим.

— Это каждый может так — нарожать, а потом людям подшвырнуть, скажи какие умные… Ну, чего стоишь, тоже кукла нашлась! А ну выметайся, по-русскому, кажется, говорят, а то я ведь могу и по-китайскому!

Славка метнулся с крыльца, подобрал грязные половики и побежал с ними в другой конец двора. Происходило это в пугающей тишине. Его мать, прижав кулаки к груди, молча смотрела сыну вслед. В неистовом невежестве своем она была уверена, что изверг ее ненаглядный пошел защищать РОДНУЮ МАТЕРЬ.

У забора Славка кинул половики на песок, подхватил первый попавшийся и треснул им об забор.

Вдали пропела дверь. Вышли старик со старушкой — недоуменно, как выходят на выстрел в ночи.

Славка лупил половиками забор. Злость и стыд делали это занятие непохожим на работу. Но мать поняла!.

— Ах ты, холуй ты этакий!.. Кому прислуживаешь, скот?

Старики молчали, как молчат иностранцы, не ведающие здешнего языка.

Заплакало дите. Славкина мать кинулась к нему. Плач ребенка потонул в надрывных нежных причитаниях. Старики ушли в дом.

Брат и сестра очнулись. Костя повел Вику к крыльцу. Там ждал их Марс, виновато прижавший уши. Но по мере того как брат с сестрой приближались, пес веселел, все смелее виляя хвостом, а когда Вика провела ладонью по его широкому лбу, изловчился и лизнул ей руку.

Они еще стояли в растерянности посреди веранды, когда Слава приволок половики и бережно положил их в угол у двери.

За стеной все еще плакал ребенок.

Слава постоял немного, потом повернулся, чтобы уйти, — а что он мог еще?..

— Подожди, — сказала Вика. Она сказала это как больная — не тихим голосом, а слабым.

Костя сел па топчан и тоже незнакомым Славе голосом сказал:

— Пожалуйста, больше ничего не делай для нас…

— Я виновата сама, — неожиданно громко и решительно сказала Вика. — Это свинство — вытряхивать дорожки под чужим окном… Когда она успокоится, я пойду и еще раз извинюсь.

— Какого черта! —заорал Славка. — Подумаешь— пыль! Она со всеми лается, чуть что!..

— Пожалуйста, не кричи. Я все равно пойду…

— Никуда ты не пойдешь, — сказал Костя, — я сделаю это сам… если будет нужно.

Славка замотал головой. Все больше ярясь на мать и радостно дурея, он еле стоял на ногах. Он хотел подскочить, хотел поцеловать Вику и, крикнув ей «спасибо!», хотел ворваться в дом и бить там все подряд, ломать и бить — пускай тогда мамка его поорет. Пускай попсихует…

— Успокойся, пожалуйста, и сядь, — сказал Костя.

Слава послушно сел на табуретку и тут же вскочил. Радость и злость не давали ему сидеть. Тогда Вика преувеличенно спокойно с ним заговорила. Но он не слышал. Вернее, не понимал. И вдруг от одной ее фразы очнулся и совершенно рассвирепел.

— Ты уже не маленький, — сказала Вика, — ты должен ей прощать…

— Чи-иво?! — заорал он, тараща глаза. — Это я-то? Я должен ей прощать? Выходит, она маленькая, а я большой? Может, еще соску ей купить! Сама она…

Вика прижала ладони к ушам:

— Перестань, пожалуйста, перестань, перестань говорить грубости!..

— Я перестану! Я — конечно! Я — пожалста, но чего ты от меня хочешь?

— Ничего я от тебя не хочу! Просто кошмар, какой ты грубый!..

— Я-а?! — теряя голову от огорчения, вопил Слава. — При чем тут я, когда она орет как оглашенная!

Вика странно фыркнула, и Слава почувствовал, что она разозлилась.

— Меня не интересует твоя мать, — сухо сказала она. — А вот ты… — Она сказала так сухо, как это умеют делать только взрослые.

Окончательно сбитый с толку, Слава уставился на Вику.

— Ну, что ты смотришь… не нужно на меня так смотреть…

Всем стало неприятно.

Вика снисходительно сказала:

— Как видно, ее просто не учили вежливости.

— Кого? — тупо спросил Слава.

— Твою маму.

Слава хмыкнул, пожал плечами:

— А черт ее знает… она ходила в школу, не доучилась, кажется… Факт! Сама рассказывала — дед ее палкой в школу гонял, а она любила петь…

Брат с сестрой переглянулись и неожиданно прыснули. Обрадованный таким оборотом дела, Слава тоже засмеялся.

Из-под топчана вылез Марс. Он безошибочно угадывал, когда можно напоминать о себе, а когда не стоит. Он вылез и довольно нахально привалился боком к ноге своего хозяина. Тот потрепал овчарку по упругой шее и, уже захлебываясь от радости, сказал:

— А знаете, как она здорово частушки под гармошку поет!

— Представляю! — сказал Костя.

Слава мгновенно потускнел. Он вдруг почувствовал себя здесь лишним, но все же договорил:

— ... Громче ее никто не может…

Помолчав, добавил:

— ... Раньше вообще она не была такая.

— Очень может быть, — рассеянно отозвался Костя. Брат с сестрой замолчали. Они молчали согласно и отчужденно. Слава не впервые это замечал. Временами казалось даже, что Костя с Викой связаны чем-то невидимым и не только действуют сообща, но и думают об одном и том же. Во всяком случае, когда им надо, обходятся без слов.

Он чувствовал, о чем они думают сейчас, понимал, что надо бы попросить прощения, но не знал как. Извиняться Славу не учили. Его учили «сдачи» давать, шоб в другой раз никому неповадно было!

У двери тяжело и вяло лежала куча розовых половиков. Слава испытывал к ним отвращение, какое вызывает раздавленная на дороге птица, — и смотреть тошно, и не смотреть нету сил.

Он отодвинул от себя Марса, который неприятно грел; если удавалось потупиться — сразу начинал видеть летающие по ветру Викины волосы, узкую руку, пытающуюся отлепить ото лба короткие острые пряди, секшие ей глаза. А сквозь все это маячила мысль: мать непременно наябедничает Кости-Викиным родителям обо всем — о собаке, которую они кормят, о сегодняшнем скандале и, конечно, о том, что он у них ночует. Этого Слава почему-то боялся больше всего. Скорее бы приехал батя. Ему-то Слава все расскажет сам. Батя его поймет.

Вдруг за стеной послышались деловитые, спокойные шаги. Потом странное гудение.

Славкина мать гудела: «Не нужен мне берег турецкий».

Все трое переглянулись в полутьме наступившего наконец северного вечера. В этот миг что-то необъяснимое опять объединило Славу с Костей и Викой.

— Ничего себе… — бросил Костя.

Слава не обиделся.

— Это она может, — сказал он с горечью, вдруг почувствовав себя в отцовской шкуре. Отцовским ошалело-укоряющим взглядом уперся в стену, за которой гундосила мать; видел, как она там ходит с дитем на руках. «Это она может, — злорадствуя над самим собой, мысленно повторял Славка. — Она не то еще мо-оожет!.. Наорет, гадостей наговорит, а потом гуляет по комнате взад-вперед, чем попало шваркает, заговаривает, иногда даже в голос поет. Отец после такого два дня прийти в себя не может, а она… — Слава прислушался, — а она, можно подумать, швейную машину по денежно-вещевой выиграла!.. Хорошо, что я похож на отца. Я тоже не могу, когда на меня орут».

— Мальчики, хотите есть?

— Ничего я не хочу! — грубо буркнул Слава и сразу осекся.

Вика встала и повернула выключатель,

Свет голой электрической лампочки, висевшей под потолком, отгородил маленькую веранду от всего громадного мира. Слава вздохнул и странно успокоился. Эти двое: этот пес, этот он ― сам себе незнакомый — парили в светящейся пустоте, от которой распирало грудь и убаюкивающе кружилась голова.

На соседнем крыльце хлопнула дверь. В тишину веранды вошел спокойный, благодушный голос. Это было так неожиданно и странно, что даже Слава не сразу узнал его.

— Иди ужинать, сын!

Слава не шелохнулся, только зло стиснул рот.

— Иди, Славочка, — шепотом сказала Вика, — пожалуйста, иди, не нужно сегодня ее раздражать.

— Ладно…

Костя сказал:

— Ты не торопись, мы тебя: подождем.

Слава кинулся в прохладную темноту двора, как кидался в воду, но не остыл. Даже наоборот, пока шел двором, больше прежнего разъярился. Омерзение и стыд саднили душу. Он не знал, как от себя отлепить слово «барышня» и слово «кукла»... Припомнил, как она сказала: «Ах ты, холуй ты этакий!» — и вдруг почувствовал страх…

За ужином он не знал, что с собою делать, до того злило хорошее настроение матери. Временами даже мерещилось, что мать не просто довольна чем-то, а ухмыляется и думает гадости о нем и о Вике. И тогда Славу передергивало от отвращения, уже к самому себе.

Так, с пустяка, началась между ними война, которая принесет еще много страданий обоим.

Откуда Славе было знать, что мамка его орала сегодня от долгой и сложной пытки, что она, как миллионы других матерей, впадает в панику с наступлением темноты. Дети могут «пропадать» целый; день, а как сумерки, начинается: из форточек, с балконов — во дворы, на улицы: и через улицы — летят душераздирающие крики: «Во-оо-о-ва!..», «Шу-уу-урик!..», «Ира-ааа!», «Ма-а-ша!..» В самом деле, можно подумать, что все несчастья с детьми случаются только по вечерам.

Очень странный народ эти матери! Сколько мальчишек удирало из дому на рассвете! Сколько ребят драпало из пионерлагерей в тихий час, то есть в четыре часа дня!

Беда в том, что, когда мать, какая бы она ни была, начинает тревожиться, о логике не может быть и речи.

А Славе что? Ну, опоздал! Подумаешь… большое дело!

Не знал он, конечно, и того, что мамка не просто беспокоилась о нем, что все эти часы ревность донимала ее, точил страх. Сторожким сердцем матери она учуяла уже, что сын уходит от нее. Уходит с этими, чьих имен она не желает знать. Уходит в чужой, враждебный мир. Вот она и отводит душу криком. И отвела, а теперь почему бы ей и не попеть? Почему бы ей не посиять? Вот он, сын, ради которого она действительно шкуры своей не пожалеет, сидит здоровый. Целый. Уже загорел. А главное, чувствует, что виноват, — повесил нос, молчит.

Это верно. Он молчит. Старается в глаза ей не смотреть, потому что, во-первых, стыдно ему за нее. Во-вторых, за себя пока еще не ручался… Он может в мыслях своих выть «у-у, проклятая!», а напоролся на мамкин взгляд — и сник. Ведь это не просто взгляд, а мама…

Он сидел, молчал и весь был начеку — только бы она к нему не прикоснулась: ведь руки ее тоже не просто руки: они тоже мама… и голос и запах — все ма-ма-а… самый первый любимый на земле человек. Все остальные будут вторыми…

А что она сделала с ним…

Он разрывается теперь и мечется: без мамки ему не прожить… и без Вики Слава не может. Не хочет!

Он не злопамятен, нет, но у него, как у детей всего земного шара, есть память зла.

Никогда не сможет Слава забыть того, что сегодня было, именно потому, что не ИЗВЕРГ он, не ХОЛУИ и не СКОТ.

А теперь он уже ничего не может поделать с собой. Мать раздражает его. В нем прямо все жужжит от раздражения. И вообще, как это можно, чтобы один человек командовал всеми твоими желаниями, поступками, даже мыслями, отнимал и по своему усмотрению расшвыривал целые клады твоих драгоценных минут, имел оскорбительное право на тебя орать.

С этого дня всякий раз, переступая порог родного, дома, он испытывал и радость и смятение. А матери его, наверно, и в голову не придет, что именно сегодня она потеряла сына. И не просто отпихнула его, а еще и унизила. Из-за этого Слава теперь сам себе противен. Он мучается, не зная, как вести себя дальше с друзьями, как вообще дальше жить....

Он выскочил из духоты на крыльцо и охмелел от радости — свобода! Свобода обрушилась на него, как только перешагнул порог. Даже тело свое Слава сейчас любил за то, что оно полностью принадлежало ему.

Озябшие руки прижал он к теплым бокам и медленно сошел по ступенькам во двор… за спиною был дом родной, впереди — далекий, чужой, заманчивый мир, где места пока ему нет, но хочется, чтобы было…

Большая луна стояла в чистом небе.

Покуда Слава ужинал, она всходила, а теперь нельзя было узнать этот двор: сосны осунулись и повзрослели; все некрасивое убралось в тень, все тусклое оделось в блеск — он лег на стволы, на скаты крыш, на все, что гладко и влажно.

В другое время Слава постоял бы ради кружения головы в прекрасный миг неузнавания знакомых мест. Это случалось не раз, и он любил эти ожоги новизной, но только сейчас было не до того. Сейчас предстоял переход от крыльца до крыльца — с каждым днем Слава все явственнее ощущал, какие громадные между ними лежат расстояния.

Но вот впереди он увидел свет, на веранде, разнёженно подумал: «Ждут!» — и вдруг захотел, чтобы немедленно, вот сейчас кто-то почтительно обошелся с ним, чтобы ласково на него посмотрел. Ну, хотя бы так, как смотрят на всех старики хозяева.

Он даже сам удивился — ему вдруг захотелось вежливости, захотелось того, что недавно еще презирал.

Он пробовал представить себе, как Вика на него сейчас посмотрит, а вместо этого увидел тоненький палец Павлика, прижатый к толстому узлу. Он это делал для того, чтобы Костя мог потуже завязать Викины голубые, уже в шпагат превратившиеся ленточки.

Ох этот Павлик! Как он испортил Славе день!

Четыре раза Вика переплетала косы, а Славка ни разу не мог ей помочь — все Павлик да Павлик. За целый день только на минуту от нее отошел, и то когда самому надо было побежать в кустики… черт бы побрал этого Павлика! Ох, как же Славка сегодня устал от этого ветра и от этого бесконечного ожидания — вот сейчас, нет, вот сейчас она посмотрит на меня, но нет и нет! Даже на складнице шпал невозможно было ни поговорить, ни толком встретиться глазами. Что можно увидеть, когда человек все время щурится от ветра...

Славка мотнул головой, хотел избавиться от неприятного и опять стал воображать, как сейчас Вика на него по-смо-о-трит, а вместо этого увидел — тени мечутся по веранде. Как странно! Такие маленькие фигурки делают такие большие тени…

И в это время совершенно внезапно глаза его памяти увидели вот что. Вечер. Стол. За столом четверо — Костя с Викой, мать и отец. Ничего не едят. Разговаривают тихо. Снаружи он. Стоит в потемках двора. Смотрит. Просто подглядывает, и ему ничего не слышно.

От зависти он чуть не задохся, он идти не мог и стоял в двух шагах от крыльца, негодуя: это почему им всегда должно быть хорошо, а мне нет?!. Небось ихние мать с отцом никогда не орут; небось освободили своих детей от бабки, а я?!

А чего ему надо — он не знал. Ни за что ведь на свете ни мамку свою горластую, ни молчаливого батю в  мыслях даже не сменяет он ни на кого.

Других родителей он бы не хотел. Он мог хотеть,  чтобы они были другими…

Когда Слава вошел на веранду, Вика никак на него не посмотрела, потому что стояла спиной, вернее, стоя на цыпочках, подпрыгивала, чтобы повесить мокрое кухонное полотенце на веревку, натянутую слишком высоко. Это было так красиво, что Слава и не подумал ей помочь — стоял и смотрел, как она мучается, и сиял.

Уже после того как было сказано «спокойной ночи», был погашен свет и под топчаном перестал вертеться Марс, Слава понял вдруг, что брат с сестрой не столько его ждали, сколько занимались уборкой.

И все ведь без подсказок, сами, по своей охоте. Живут так, будто над головой у них ремень висит! Спрашивается, какого черта из кожи лезть? Делай, что сказано, — и порядок. А то… шуруют, ахают — видишь ли, цветов позабыли днем нарвать. Костя уже при луне куда-то бегал, очень долго не был, а потом примчался довольный: «Смотри, Вилка, даже лучше, чем цветы!» Ветку бузины приволок. Правда, получилось ничего, получилось красиво, когда Вика поверх клеенки разостлала скатерть и в очень хорошенькой бутылке из-под сливок поставила эту ветку посреди стола.

Спустя некоторое время, успокоенный тишиной и торжественным светом луны, Слава вдруг спохватился, что, собственно, все хорошо, перестал злиться и столь же внезапно погрузился в радость, которую скрывал от всех и которую не умел ощущать днем в бесконечном движении и ежесекундной занятости.

Он стал думать о Вике.

Он думал о Вике теперь уже непрерывно. Он с восторгом вспоминал, как два часа назад они выжимали толстую тряпку, как эта тряпка не выжималась и как Вика, пыхтя, прихватывала Славкину руку…

Днем он почему-то забывал, кто она, и вел себя с нею как с обыкновенной девчонкой: злился, даже орал и вообще ничего такого не чувствовал. И еще интересно: они ведь двойняшки, но если смотреть на Костю — ничего особенного, совсем обыкновенный и вовсе не красивый, хотя и похож на нее. А она! Эх… Она… Она такая..

Вот именно в том-то и беда — не мог Слава понять, чем Вика его так мучает. Предположим, Вика стоит себе так, посреди двора. А Славке кажется, что это двор пристроился к ней и только для этого и нужен. И вообще чего бы стоил весь Сосновый Бор без Вики? Ничего!!!

Он лежал с закрытыми глазами и улыбался.

Как хорошо — со мною никогда ничего плохого уже не случится, потому что Вика есть!..

Спокойной ночи, Вика, спокойной ночи, Вика, спокойной ночи, пожалуйста… И вместо нежности печаль начала всплывать. Сбила дыхание. Прикоснулась к векам. Сквозь них он ощущал тревожный свет луны.

Залаял Марс во сне — печально, глухо, про себя.

Слава сел, выглянул во двор: сосны спали, чернея стволами. Была карельская белая ночь в бессонном ясном небе.

«У-уу, пусть только попробует… пусть только начнет. Тогда я… Я не знаю, что я!..»

Он долго не спал, но уже не видел больше ничего. Мысли его ором орали, а сердце, бунтуя, творило такое, аж самому становилось страшно… Мамка падала перед ним на колени… Батя за что-то прощения просил…

***

Самое большое зло, какое можно сделать человеку, — это лишить его верного представления о самом себе. Этим и страшны близкие люди. Неважно, воспитывают ли они, подчиняют или угнетают, — важно то, что с годами человек привыкает думать о себе так, как думают о нем. А это делает его беззащитным — конечно, до тех пор, пока он не взбунтовался. Ну, а раз взбунтовался — значит, вражда, бессмысленная, жестокая, бесконечная… Враждуют ведь не столько люди с людьми, сколько их представления друг о друге.

Слава и его мать, живя под одной крышей, любя и мучаясь, больше уже никогда не встретятся как люди, которые способны понять друг друга.

Он не заметит печалей ее и забот.

Она, не заметив, как сыночка вырос в человека, проглядит день, когда он станет мужчиной.

Алупка — Мазирбе

1962–1964