Я жив. Едва-едва. Если на часах пять утра и я не сплю, значит, все-таки жив. Вроде вполне логично. Ночью я спал отвратительно. Соображаю с трудом, голова тяжелая от валиума, в животе постоянные спазмы, а отрыжка так и не прошла. Задница одновременно выводит все четыре концерта Моцарта для валторны с оркестром. Я полностью разбит. С ужасом понимаю, что, быть может, сегодня вообще окажусь не способен на гастрономические эскапады. Но все равно надо попытаться. С трудом встаю с постели. Мне удается проглотить сухую корочку багета, купленного два дня назад. Похоже, начинаю бредить. У меня только одно желание — поскорее лечь. Но надо идти в ближайший супермаркет — прикупить таблетки, снижающие уровень кислотности. Они должны помочь. (Я не знаю, что бывает при передозировке омепразола, и боюсь последствий.) Мне едва удается влить в себя полстакана воды, после чего я, пошатываясь, выхожу на холод, на рю Петит-Экюри.

Мог бы и сразу догадаться. В супермаркете желудочных средств нет. Во Франции всему свое место — Декартова рациональность. Насколько я могу судить, желудочные средства продаются только в аптеках. Это как раз их вотчина. Ветчину и сосиски продает колбасник, а не мясник. Тащиться на Фобур-Сен-Дени, искать лекарство там — нету сил. С чего у меня желудок взбунтовался? Парижская вода ему не нравится? Нет, это было бы странно, я ведь ее уже три дня пью — и ничего. Да и когда я раньше сюда приезжал, у меня не возникало проблем из-за воды. Однако на всякий случай покупаю большую бутылку минералки и возвращаюсь домой.

Я тщательно прислушиваюсь к спазмам в желудке. Как же мне плохо… Сажусь. Встаю. Прикидываю, что мне еще надо сделать. (Не зря же меня воспитывали методисты!) Пытаюсь читать. С тоской смотрю на кровать, отдавая себе полный отчет, что если лягу, значит, признаю себя побежденным, выкину белый флаг. Да, прихватило меня. Ну ничего, прорвемся. Что пока вырывается из моего нутра, я вам уже сказал. В половине первого сдаюсь и ложусь в постель.

Не проходит и пятнадцати секунд, как меня переполняет необоримое желание. Я уже рад приступу. Пробегаю пять метров, бухаюсь на линолеум, имитирующий дубовый паркет, и обеими руками вцепляюсь в края унитаза. И окрашиваю его. Резко. Вам доводилось видеть работы Джексона Поллока? Скорость и условность. Я слышал об одном художнике, который кидался краской в холст. Сейчас я занимаюсь примерно тем же самым, но вместо холста у меня стенки унитаза. Кубики морковки выходят в том виде, в каком их нарезали на кухне «Фогона». Помидоры и, пожалуй, перец успели превратиться в кашу. Из меня вылетают сотни зернышек риса, нет, тысячи, но на них — никаких следов воздействия желудочного сока. Даже цвет съеденной мной паэльи — и тот сохранился. Меня рвет около минуты. Я размышляю над результатами. Вполне сойдет как эскиз узора на обеденный фаянсовый сервиз. Невредимые рисовые зернышки вызывают недоумение. Я потрясен. Я не верю своим глазам. По моим прикидкам, они находились внутри меня шестнадцать часов. Их что, на кухне в «Фогоне» покрыли специальным защитным раствором? Да нет, конечно. Просто паэлья меня не любит. Как я к ней отношусь, так и она ко мне. Платит той же монетой.

Я совершенно вымотан, но чувствую себя значительно лучше: ведь мне удалось избавиться от источника дискомфорта. Возвращаюсь в постель и в час дня погружаюсь в крепкий сон, слыша, как за окном все громче и громче шумит Париж.