Черные сухари

Драбкина Елизавета Яковлевна

КОТЕЛОК

 

 

Рассказ о неизвестном красногвардейце

Среди участников октябрьского штурма был один красногвардеец, который своей революционной бдительностью помог революции отвести подготовленный ее врагами предательский удар в спину.

Как звали этого красногвардейца? Этого не знает никто. Вот что говорится о нем в листовке Военно-революционного комитета, изданной 29 октября 1917 года:

«В то время как темные банды, руководимые Керенским, пытаются прорваться к Петрограду, в самом городе наемники и прислужники контрреволюции организовали заговор. Их план состоял в том, чтобы в ночь с 28-го на 29-е захватить все важнейшие пункты в городе и выпустить из Петропавловской крепости арестованных министров… В центре заговора стоял так называемый комитет спасения… жалкие и презренные заговорщики, наемники буржуазии, помещиков и генералов, готовили руками корниловцев разбойничий удар… Заговорщики, не имея никакой опоры ни в гарнизоне, ни в рабочем населении, надеялись исключительно на внезапность удара. Но план их оказался своевременно раскрыт комиссаром Петропавловской крепости прапорщиком Благонравовым, благодаря революционной бдительности красногвардейца, имя которого будет установлено…»

Было ли потом установлено это имя? Видимо, нет. Но о том, какую услугу оказал революции этот красногвардеец, известно. Об этом рассказал несколько лет спустя Георгий Благонравов на страницах журнала «Пролетарская революция».

В ночь с 28 на 29 октября Благонравов находился в Петропавловской крепости. Часов около трех ночи в дежурную пришли патрульные красногвардейцы, которые привели двух человек: одного высокого военного в лохматой шапке, а другого маленького — штатского. Начальник патруля доложил об обстоятельствах, при которых были задержаны эти господа.

Примерно за час до того штатский приехал на автомобиле к дворцу Кшесинской. Автомобиль остался ждать, а он отправился во дворец. Патрулю это показалось подозрительным, и он начал наблюдать за тем, что последует. Несколько времени спустя он увидел, как штатский вышел из дворца в сопровождении военного. Они сели в машину, автомобиль тронулся, но в этот момент был остановлен патрулем. Обоих граждан доставили в Петропавловскую крепость. По дороге штатский пытался что-то выбросить из кармана, но красногвардейцы заметили и помешали.

Благонравов и его помощники пристально разглядывали арестованных. Военный был сильно взволнован и все время озирался по сторонам. Штатский вел себя спокойно, но был очень бледен. Этот штатский оказался членом ВЦИКа, правым эсером Брудерером.

По приказу Благонравова арестованные были тщательно обысканы. Из их карманов извлекли большое количество разных документов. На некоторых виднелись свежие надрывы, другие были скомканы. Благонравов стал просматривать вынутое. Дело начало разъясняться. Первая развернутая Благонравовым бумага была приказом подполковника Параделова о выступлении утром 29 октября против Советского правительства; далее шла дислокация частей, которые должны были принять участие в восстании. Командующим войсками мятежников был полковник Полковников.

Основной силой подготовлявшегося восстания были воспитанники юнкерских училищ.

Только два дня тому назад эти самые юнкера, проявив весьма мало доблести, защищали Зимний дворец от революционного народа. Едва их шкурам стала угрожать непосредственная опасность, они сдались, униженно моля о пощаде. Они просили отпустить их на честное слово, клялись, что никогда не подымут оружия против власти Советов.

Это слово было не словом чести, а бесчестия. Великодушно отпущенные на свободу, юнкера тут же начали готовиться к вооруженному выступлению и контрреволюционному перевороту.

Все это сразу понял Благонравов из документов, обнаруженных у арестованных. Не медля ни минуты, он отправился в Смольный. В Военно-революционном комитете он нашел Николая Ильича Подвойского.

Никогда Благонравов не видел Подвойского в такой ярости, как после того как рассказал ему о предстоящем восстании. Подвойский быстро пробежал глазами документы, и несколько минут спустя во все районные Советы, воинские части и на заводы полетело предупреждение о раскрытой подготовке мятежа с точным указанием юнкерских училищ и казачьих частей, которые должны были принять в нем участие.

В итоге мятежники еще до начала мятежа потеряли важнейший фактор успеха — внезапность нападения. Выйдя на улицы, они, неожиданно для себя, наткнулись на подготовленное сопротивление войск Военно-революционного комитета. К концу дня мятеж бы полностью подавлен, а участники его арестованы.

Такова была бесценная услуга, оказанная революции неизвестным красногвардейцем из патруля, охранявшего район Петропавловской крепости. Сколько было их, таких неизвестных героев, которые на мгновение появлялись в Смольном, чтоб получить оружие, сообщить о подозрительных лицах, сдать арестованных — и снова вернуться в бой!

Особенно запомнился мне один из них — питерский паренек, обычный питерский рабочий паренек в пальто на рыбьем меху.

Увидела я его на четвертый или пятый вечер после Октябрьского переворота. Разыскивая нужного мне товарища, я зашла в Военно-революционный комитет. Помещался он на третьем этаже Смольного. В большой комнате с полукруглыми окнами как попало были расставлены столы, за которыми сидели работники комитета. К ним протискивались люди, только что вырвавшиеся из самой гущи борьбы. Один просил патронов, другой передавал последние донесения о действиях врага, третьему нужен был хлеб для сражающихся бойцов революции.

В задней комнате шло заседание Военно-революционного комитета. Впрочем, можно ли словом «заседание» назвать то, что там происходило?

Повестки дня не было, ее диктовала непрерывно врывающаяся жизнь. Предложения тут же переплавлялись в решения, решения — в приказы. Написанные ученической ручкой, чернилами из школьной чернильницы-непроливайки или же отстуканные на старенькой машинке, эти приказы порой уже несколько минут спустя звучали на улицах на чеканном языке пулеметов.

Здесь не было ораторов и докладчиков. Рабочего, просившего для своего отряда «хоть одну пушчонку», сменял солдат, прибывший из-под Красного Села для информации о продвижении противника. И тут же всплывал вопрос о походных кухнях, о фураже, санитарных машинах, охране Эрмитажа и огнестрельных припасах, дровах для детских приютов и артиллерийской прислуге.

Керенский накапливал войска в районе Гатчины и готовился с часу на час совершить молниеносный бросок на Петроград. Шедшие за ним казаки чувствовали, что они обмануты, колебались. Видно было, что, если они поймут, в чем дело, они не станут стрелять.

Какова же была в этих условиях позиция Советского правительства? О ней сказал Владимир Ильич Ленин. «Советское правительство, — заявил он, — принимает все меры к тому, чтобы предупредить кровопролитие. Если избегнуть кровопролития не удастся, если отряды Керенского все же начнут стрелять, Советское правительство не остановится перед беспощадными мерами подавления нового керенско-корниловского похода».

Все усилия Военно-революционного комитета были сосредоточены на выполнении этих указаний товарища Ленина. В арсеналах и цейхгаузах собиралось оружие. Заводскому комитету Ижорского завода было приказано доставить в Петроград все имеющиеся на заводе броневые машины. Из пехотных частей были вызваны в Смольный бомбометные команды из опытных солдат, умеющих обучать бомбометанию. У Московской заставы рыли окопы. В десятках мест готовили доски, набитые коваными гвоздями, чтобы бросать их под ноги наступающей коннице противника. Винтовки, пулеметы, боеприпасы, санитарные автомобили, агитаторы, газеты «Солдатская правда» и «Деревенская беднота», стойкие и надежные воинские части и красногвардейцы — все направлялось туда, на Гатчинский фронт.

Когда я пришла, заседание Военно-революционного комитета приближалось к концу, члены его уже готовились разъехаться по заводам и воинским частям. Но тут в комнату вбежал запыхавшийся красногвардеец.

Он был без шапки. Волосы прилипли к влажному лбу. С насквозь промокшего пальто сбегала вода.

— Товарищи, — сказал он. — Мое сообщение самое экстренное…

И, стуча зубами то ли от волнения, то ли от холода, он рассказал о том, как часа за полтора до этого стоял с товарищами на посту возле типографии, где раньше печаталась кадетская газета «Речь», и к их костру подошли трое солдат в пехотных шинелях, отрекомендовались «солдатами-хлеборобами», достали табачок, предложили закурить да стали балакать о том о сем.

— Не понравились они мне что-то, — сказал красногвардеец. — Уж больно по-деревенски разговаривают, все «чаво» да «ничаво». Да и разговор у них какой-то с расспросами. Словом, подозрительный элемент.

Покурив да поговорив, солдаты пошли дальше. Красногвардеец, прячась в тени домов, — за ними. До него донеслись обрывки нерусской речи. Его сомнения подтвердились: это были не солдаты, а переодетые офицеры или юнкера. Но что им было нужно?

Неподалеку от сожженного в первые дни революции здания Окружного суда мнимых солдат ожидал грузовик, заставленный ящиками с патронами. Солдаты забрались в переднюю часть кузова. Пользуясь темнотой, красногвардеец уцепился за борт рванувшего с места грузовика, перелез в кузов, спрятался за ящиками.

Проехав несколько улиц, грузовик повернул, замедлил ход и остановился около каких-то казарм. Раскрылись ворота, грузовик въехал во двор. Приткнувшись к борту, красногвардеец сквозь щели смотрел на то, что творилось кругом.

Здесь шла поспешная подготовка к выступлению. По двору сновали офицеры и юнкера, выкатывали орудия, из конюшен выводили лошадей с обернутыми паклей копытами, на повозки грузили снаряды.

Все остальное могло удаться только вчерашнему питерскому мальчишке, привыкшему лазить по крышам и кататься на трамвайной «колбасе». Он не рассказывал, как выбрался из казармы, но по его пальто было видно, что он побывал и в воде и под пулями..

Что означали принесенные им сведения? Подготовку нового антисоветского мятежа? Попытку группы офицеров и юнкеров тайно покинуть Питер и присоединиться к войскам Керенского или уйти на Дон, к Краснову?

Военно-революционный комитет тут же принял меры, чтобы разоружить и уничтожить вновь открытое контрреволюционное гнездо.

— А где же товарищ красногвардеец? — спросил вдруг один из членов Военно-революционного комитета. — Пусть он хоть чаю попьет.

Но красногвардейца уже не было. Выполнив свой долг, он исчез так же, как и появился, не назвав даже своего имени.

 

Зеленая трехрублевка

Юнкерский мятеж был подавлен, но Смольный продолжал кипеть; по-прежнему через него катился непрерывный поток рабочих, солдат, матросов. В этом потоке кружилась и я, — проталкиваясь через толпу, бегала с этажа на этаж, передавала распоряжения, то печатала на машинке, то писала от руки. Иногда из Смольного меня посылали на заводы и в воинские части — узнать положение дел, сообщить, что срочно нужны люди и оружие.

Как-то в один из этих дней, наскоро читая вместе с товарищами свежий номер «Правды», я заметила новую подпись под напечатанным на первой странице приказом Военно-революционного комитета: «Секретарь Военно-революционного комитета Петроградского Совета С. Гусев».

— Ребята, — сказала я. — Так это ж мой отец.

Но мое «открытие» не заинтересовало никого, в том числе и меня.

Уже после революции я узнала от мамы историю моего таинственно отсутствовавшего отца — того бородатого человека, который приходил к нам под именем Муромского. Ее рассказ прошел мимо меня: я была поглощена происходившими кругом событиями, а всякий интерес к семейным делам считала мелкобуржуазным мещанством. И сейчас, увидев подпись «С. Гусев», я через минуту забыла об этом.

Не знак? когда б мы с ним встретились, если бы не случайность.

Февральская революция застала отца в Финляндии. В дни Октября он доставил в Питер большую партию винтовок и патронов, а потом стал секретарем Военно-революционного комитета и на протяжении нескольких суток работал без сна и отдыха.

Примерно на четвертый день после Октябрьского переворота в Смольный привезли из какого-то полка солдатскую походную кухню и стали раздавать обед. Обед состоял из миски щей и миски каши; вместе с хлебом он стоил три рубля. Столовую устроили в нижнем этаже, в помещении для обслуживающего персонала бывшего Института благородных девиц. Там стояли длинные столы, покрытые клеенкой, а в стене было устроено окно для выдачи пищи.

Дверь столовой все время открывалась и со стуком захлопывалась, в воздухе плавали клубы пара и махорочного дыма, вкусно пахло капустой и свежим ржаным хлебом. У меня, на счастье, оказалось ровно три рубля. Я получила обед, уплатила деньги, съела щи, съела кашу, съела хлеб и почувствовала, что умираю — хочу есть!

Горестно размышляя, где б перехватить трешницу, я продолжала сидеть за столом. В это время в дверях показался невысокий бритый человек, окруженный толпой народа. Все ему что-то говорили, о чем-то просили. Человек этот, разговаривая на ходу, получил обед и сел за стол. Одной рукой он держал ложку и хлебал щи, а другой брал бумаги, которые ему совали, читал их, подписывал карандашом.

Вдруг я услышала, как кто-то к нему обратился:

— Товарищ Гусев!..

«Эге, — сообразила я. — Это мой отец!»

И, совершенно не думая о том, что делаю, я встала, обошла стол, протиснулась к Гусеву и сказала:

— Товарищ Гусев, вы мне нужны.

Он повернул ко мне утомленное лицо с красными от бессонницы глазами.

— Я слушаю вас, товарищ!

— Товарищ Гусев, — сказала я. — Я ваша дочь. Дайте мне три рубля на обед.

Он находился, видимо, на таком пределе усталости, что из всего сказанного мною до него дошла только просьба о трех рублях.

— Пожалуйста, товарищ, — сказал он.

Сунув руку во внутренний карман пиджака, он достал бумажник, вытащил новенькую хрустящую зеленую трехрублевку и протянул мне.

Я взяла, поблагодарила, получила еще один обед, съела и, почувствовав себя более или менее сытой, отправилась в штаб Красной гвардии Выборгской стороны.

Мы с отцом забыли бы об этой встрече, но кто-то, очевидно, подсмотрел ее и рассказал товарищам. Дошло это и до Владимира Ильича, и он потом не раз заставлял меня снова и снова изображать в лицах, как это я подошла, да как сказала, что, мол, я ваша дочь, да как отец дал мне трешку, да как я потом уселась есть второй обед, — и сам смеялся так, как он умел смеяться!

 

«Ночь перед рождеством»

В тот вечер мы впервые собрались в реквизированном нами для Союза рабочей молодежи помещении игорного дома, неподалеку от Лиговки. Как я теперь понимаю, это был гнусный притон, пропахший пылью и старыми винными бутылками. Но тогда его облепленный позолотой зал, в котором мы решили устроить клуб, и красная бархатная отделка отдельных кабинетов казались нам прекрасными.

Мы сидели в угловой комнате второго этажа. У окна темнел пулемет, винтовки мы держали между колен. Шел страстный спор о том, будет ли при коммунизме существовать любовь.

Большинство склонялось к мнению Моньки Шавера, что при коммунизме люди будут жить высокими общественными интересами и для такого мелкого чувства, как любовь одного мужчины к одной женщине и одной женщины к одному мужчине, там места не будет. Только Саша Лобанов, хмуро глядя перед собой, упорно повторял: «Не может быть, чтобы коммунизм — и без любви. Не может…» Но это, конечно, потому, что сам он был влюблен в Олю Маркову.

Вдруг тяжелая бархатная портьера откинулась. Ветер качнул люстру, и тысячи огней заплясали среди трещин пробитого пулей зеркала.

В двери стоял Леня Петровский. Шапка его была сдвинута на затылок, шинель расстегнута.

— Товарищи! — сказал Леня. — Нас вызывают в Чека. Немедленно… На всю ночь…

Монька вскочил, опрокинул стул, уронил винтовку.

— Эх, рассыпался горох по белой тарелке, — насмешливо сказал Федя Шадуров, затягивая ремень с подсумком.

Как и всегда, Федя был подчеркнуто спокоен. Впрочем, в его возрасте — ему уже стукнуло двадцать! — оно и понятно.

— Пошли, ребята!.. Леня!

Но Леня спал, неудобно прислонившись к пухлому гипсовому амуру. Правой рукой он сжимал кобуру с наганом, левая висела бессильной плетью.

— Ленька, проснись!

— Мама, минутку, только минуточку…

— Ишь ты, соски захотел… А ну, просыпайся, леший!

На лестнице мы построились цепочкой, как ходили обычно по городу: впереди Леня, замыкал Федя, я — посредине. Пулемет с двумя пулеметчиками остался в клубе, остальное наше оружие, включая поломанные револьверы-«бульдожки», было при нас.

— Только, чур, ни с кем не связываться, — предупредил Леня.

Поземка струйками несла снег, завихривалась водоворотами. Фонари не горели. Высоко в небе, между редкими зимними тучами, прыгала маленькая луна. А тут внизу, по Лиговке, по Невскому, черным по черному ползла и ворочалась густая бесформенная толпа.

Мы шли по кромке тротуара, и ненависть клокотала у нас в душе. Вся грязь большого города сползлась сюда — вот она, рядом с нами: спекулянты, царские офицеры, мародеры, проститутки, бандиты, переодетые юнкера.

До нас доносились выкрики, взлетавшие над гулом толпы, как брызги над пеной прибоя:

— Все на дым!..

— Эй, борода!..

— Каледин придет… Каледин покажет…

— Вечерняя газета «Биржевые ведомости»!

— Ни маслица, ни бублика, поздравьте нас с республикой!

— Журнал «Трепач»! Газета «Вечерний час»!

— Гляди на голенище, гляди, какое голенище…

— Серость… Темнота… Хамы…

— Пожалуйте царскими, керенок не берем…

— Газета «Славия»! Газета «Славия»!

Порой случайный луч света, отброшенный карманным фонариком или раскрытой дверью кинотеатра, выхватывал из этой ползущей смутной тьмы отдельные кадры: долговязого офицера в кавалерийской шинели со споротыми погонами; барственную поступь господина из бывших; торгующую газетами дамочку в каракулевом манто; настороженную спину карманника; протянутый поперек Невского бьющийся на ветру кумачовый плакат: «Вся власть Учредительному собранию!»

— Расшевелились, гады, — сквозь зубы сказал Федя Шадуров. — Прямо как нечистая сила в ночь перед рождеством.

В эту ночь в Петроградскую Чрезвычайную комиссию вызвали около двухсот красногвардейцев из всех районов города. Собирались в огромной пустой комнате, где не было ничего, кроме стола и скатанных ковров, уложенных вдоль стен.

Ровно в одиннадцать, минута в минуту, вошел Дзержинский, весь как натянутая струна.

— Начинаем, — сказал он. — Времени у нас очень мало. Товарищи! Нам известно, что в Петрограде существует крупная контрреволюционная организация. Несколько раз нам удавалось напасть на ведущие к ней нити, но эти нити неизменно терялись в иностранных посольствах. Два дня назад к нам пришел солдат, фамилию которого я пока не назову, и сообщил, что некто, в прошлом монархист, а теперь правый эсер, член «Комитета георгиевских кавалеров», предложил ему захватить или убить товарища Ленина, пообещав за это двадцать тысяч рублей.

По заявлению солдата были произведены обыски и аресты. При обыске найдено письмо, раскрывающее организацию, задача которой — подготовить вооруженное монархическое восстание в Петрограде. Найдена записная книжка с адресами заговорщиков. Их основное ядро составляют офицеры, группирующиеся в организациях «Белый крест», «Военная лига», «Союз белого орла», «Лига личного примера». Они вербуют сообщников, создали запасы оружия, поддерживают связь с Доном. По их сигналу должен быть подняв мятеж, захвачен Смольный, убит товарищ Ленин, социалистическая революция утоплена в крови.

Товарищи! Борьба идет не на жизнь, а на смерть. Если мы не отрубим голову контрреволюции, это будет стоить нам нашей собственной головы.

Сегодня ночью, товарищи, мы проводим ликвидацию контрреволюционного отребья и призвали вас на помощь…

Полчаса спустя мы уже мчались в сумасшедшем грузовике куда-то в конец Каменноостровского. Мимо, мимо летели дома, столбы, мосты, перекрестки. Сердце охвачено было каким-то лихим чувством, в котором перемешивались и радость и страх. Чуточку царапало воспоминание о том, как командир нашей группы, пожилой рабочий Кузьмичев, сказал: «Товарищ Дзержинский, ну куда же ты мне этих пацанов желторотых даешь?», и хотелось совершить необыкновенный подвиг, и мерещились таинственные подвалы и пещеры, которые сейчас раскроются перед нами.

Но раскрылась не пещера, а обыкновенная дверь с черного хода барского дома. Вошли. Людская. На полу вповалку спала мужская прислуга. Женская прислуга, также вповалку, спала на кроватях за вылинявшей ситцевой занавеской.

Моня и Федя заняли оба выхода — на лестницу и в комнату. «Именем пролетарской революции…»— сказал Кузьмичев, предъявляя ордер на обыск и арест гражданина бывшего графа Воронцова, а также на обыск и — по результатам — арест его жены, гражданки бывшей графини Воронцовой.

На улицах кругом нас проступил испуг. Седой усатый старик трясущимися руками натягивал камзол.

— Это называется старший дворецкий, — шепотом пояснила я, как самая образованная из всех наших насчет аристократических обычаев.

Леня нес зажженный фонарь. Мы шли по запутанным душным коридорам, цепляясь винтовками за замки и запоры, мимо барской кухни с кафельными стенами, мимо бесчисленных кладовых; прошли одну дверь, вторую, третью — и вдруг, словно в сказке, попали в иной мир.

Наши ноги утопали в чем-то мягком и глубоком, будто мох в старом хвойном лесу. Мы вдыхали воздух, напоенный ароматом. Через распахнутые двери мы видели высокие комнаты с окнами, затянутыми парчовыми занавесями, матовой блеск красного дерева, рамы потемневших старинных картин, зеркала, ковры.

Наконец мы подошли к спальне. В нее вела закрытая портьерой двойная дверь, перед которой, скорчившись в кресле, спала камеристка. Она уже проснулась и встретила нас волчьим взглядом.

— Разбудите барыню и барина, — сказал дворецкий. Он произнес эти слова с таким страхом, словно речь шла о том, чтобы взорвать дом.

— И не подумаю! — закричала камеристка. — Хамы, жиды, мужичье, разбойники!

Кузьмичев потемнел от гнева.

— А ну, брысь отсюда, — сказал он.

Камеристка вцепилась в портьеры, как разъяренная кошка. Ее пришлось отрывать силой. Когда ее наконец увели, Кузьмичев попытался отворить дверь, но она была уже заперта изнутри.

Он застучал кулаком.

— Отворяйте немедленно. Отворяйте, слышишь? Иначе выломаю.

Молчание.

— Ну-ка, навались, ребята, — велел он нам.

Но дверь внезапно распахнулась. Перед нами появилась графиня Воронцова. Ее узкие серые глаза были налитым холодным презрением.

— Что вам угодно, господа?

— Пустите! — потребовал Кузьмичев, отталкивая ее и бросаясь в спальню.

Свет фонаря пробежал по возвышающейся, словно трон, широкой кровати, по небрежно раскиданным подушкам, трельяжам, хрустальным подвескам. Я шарила в темноте, ища выключатель, нашла, повернула. Свет, на счастье, горел. Но графа Воронцова здесь не было.

— Где муж? — грозно спросил Кузьмичев.

Графиня величественно усмехнулась.

— Он уехал.

— Так мы и поверили!..

Мы заглядывали под кровать, переворачивали тюфяки, ощупывали стены. Все зря.

— Обыщи ее, — приказал мне Кузьмичев.

— Меня?

Я подошла к графине. Ее лицо было перекошено такой злобой, что мне стало не по себе. Кузьмичев это заметил.

— Выполняй приказ, — сказал он. — Поторапливайся.

Я положила руки на плечи графини, и мы обе задрожали от ненависти и отвращения: она — ко мне, к моим шершавым обветренным рукам; я — к ней, к этому гибкому змеиному телу с шелковой кожей.

— Ищи, — повторил Кузьмичев. — Ищи!

Превозмогая себя, я проверяла каждую сборку пышных кружев. Вдруг я почувствовала, что графиня почему-то прижимает к себе левый локоть. Я слегка потянула. Графиня сопротивлялась. Я дернула, насильно просунула руку и нащупала небольшую плотную трубочку.

— Дрянь, — зашипела графиня. — Ты делаешь мне больно.

Она пыталась оттолкнуть меня. Я ее не выпускала.

— Берегись! — крикнул Леня.

Леня, друг мой Леня! Четверть века спустя, попав в окружение в дни Великой Отечественной войны, ты, прославленный генерал Советской Армии, усадил на присланный за тобой самолет раненых бойцов, а сам остался на поле боя и погиб, убитый фашистами.

Так и тогда, при аресте Воронцовых, ты бросился ко мне и прикрыл меня своим телом. На какую-то долю секунды я увидела высунувшееся из прорези в обоях дуло револьвера. Раздался выстрел, пуля пробила твою шинель, но мы оба крепко держали графиню.

На этом операция, по существу, была закончена. В наших руках был граф Воронцов, выдавший себя выстрелом из тайника, и свернутые трубочкой адреса, явки, шифры, списки контрреволюционной организации. Оставив часть людей для производства тщательного обыска, мы повезли наших графов в Чека.

Вышли мы снова через людскую. Там горела керосиновая лампа, и, окруженный графской прислугой, Моня Шавер, сидя на столе, держал речь о задачах пролетариата в мировой революции.

Снова мимо нас замелькали дома, столбы, мосты, перекрестки. В Чека уже было полно народу. Комендант, щуря покрасневшие от бессонницы глаза, принял от нас арестованных.

Все! Мы свободны.

— Ну вот, — сказал Кузьмичев, прощаясь с нами. — Дожили, что буржуи ножки съежили.

Мы возвращались по опустевшему Невскому. Ветер по-прежнему трепал протянутый от здания к зданию кумачовый плакат, да на углу Литейного, около кинотеатра «Солей», копошились остатки толпы.

Время до утра мы решили провести в клубе. Кое-как вскипятили в камине чайник. Было так приятно потягивать из жестяной кружки кипяток, отдающий ржавчиной. Разговор вертелся, конечно, вокруг событий прошедшей ночи.

Как всегда у нас, разговор перешел в спор, на этот раз о том, почему стрелял граф Воронцов.

Монька сказал: «По классовой ненависти».

Леня сказал: «Чтоб спасти документы».

Я сказала: «Из-за любви к графине».

И тут мы снова вернулись к тому, с чего начали этот вечер: будет ли в коммунистическом обществе существовать любовь?

Но вопрос этот так и остался нерешенным: несколько минут спустя сторонники обеих точек зрения крепко заснули, прижавшись друг к другу, чтоб хоть немного согреться.

 

«Сгущение науки»

У нас с мамой не было своей квартиры, и мы снимали комнату у вдовы чиновника министерства финансов, маленькой старушонки, никогда не расстававшейся с вышитой бисером сумочкой.

У нее был еще один жилец, служащий городской продовольственной управы. В 1905 году он примыкал не то к правому крылу какой-то левой партии, не то к левому крылу какой-то правой партии. Побывал в ссылке, считал себя «старым революционером», но меньше всего на свете походил на какого бы то ни было революционера — бывшего, настоящего или будущего.

Отношения с ним у нас установились враждебно-вежливые. Мы не разговаривали, даже не раскланивались. Но так как ни его, ни нас целыми днями не бывало дома, до поры до времени все обходилось.

После Октябрьской революции этот «старый революционер» принял участие в саботаже интеллигенции, перестал ходить на работу и целыми днями бурчал в своей комнате проклятия по адресу большевиков. Теперь он завел новую привычку: накупив кучу контрреволюционных газет, он отчеркивал красным и синим карандашами наиболее резкие выпады против Советской власти и подсовывал эти газеты нам под дверь.

Сначала мы злились, но потом подумали, что это совсем неплохо: не покупая контрреволюционных газет и не оказывая им тем самым материальной поддержки, мы оказались в курсе деятельности контрреволюционной прессы, а самые интересные газеты относили в Смольный.

Однажды под вечер я сидела дома. Раздался звонок. Я открыла дверь. Это Саша Лобанов, слесарь с завода «Артур Клайд», зашел, чтобы позвать меня на заседание районного комитета Союза рабочей молодежи. Он пришел прямо с завода, в замасленном рабочем костюме.

Саша сильно замерз. Время у нас еще было, и я предложила ему выпить чаю. Он охотно согласился.

Оставив его в своей комнате, я ушла на кухню. Вернулась с горячим чайником. Увидела, что Саша стоит около книжного шкафа.

— Это все твои? — спросил он.

— Мои.

Я разделила пополам кусочек хлеба, мелко наколола сахар.

— Ты их все прочла?

— Ну что ты!

Большеголового, неуклюжего Сашу у нас прозвали «Сашка Мечтатель». В июльские дни он вместе с большой группой рабочих ворвался на заседание меньшевистского ЦИКа и потребовал слова. Когда растерянный Чхеидзе это слово ему дал, Саша поднялся на трибуну, держа в руках винтовку. Напрасно Чхеидзе уговаривал его оставить винтовку внизу, Саша так и произнес свою речь, не выпустив ее из рук.

Ему нужен был коммунизм — и больше ничего. «Мечтателем» мы прозвали его потому, что его мысли были постоянно заняты фантастическими проектами ускоренных способов построения коммунизма.

Вот так и сейчас. Не притронувшись к хлебу, Саша жадно отхлебнул несколько глотков горячего чая и сказал:

— Послушай, а нельзя сделать такое сгущение науки, чтобы все книги разом понять?

— Наверно, нельзя.

Саша огорчился:

— Вот так помрешь, а половину книг прочитать не успеешь.

В коридоре послышались осторожные шаги, и я увидела уголок газеты, влезающий под дверью, — очередную почту соседа.

— Что это? — спросил Саша.

— Да так, ерунда.

Я нагнулась и вытащила из щели газету «Вечерний час» с густо обведенной красным карандашом статьей хлесткого литератора Бор. Мирского.

«…Бунтовщик рабочий, — писал Бор. Мирский, — не сегодня-завтра в Академии наук устроит, пожалуй, слесарную мастерскую и разместит ассенизационный обоз в актовом зале университета. Он раздаст библиотеки на цигарки, перешьет полотна Рубенса в портки, а в химических лабораториях вместо поисков радия будет творить самогонку…»

Саша засмеялся и снова подошел к книжному шкафу.

— Если доживу до коммунизма, прочту… — сказал Саша.

Но он не дожил до коммунизма. Посланный летом 1918 года в Тамбовскую губернию с отрядом за хлебом для голодного Питера, он попал в руки озверевшего кулачья и был живым закопан в землю.

 

Наша взяла!

Уже с вечера 4 января 1918 года центральные улицы города повеселели: завтра должно было открыться Учредительное собрание. Большинство в нем принадлежало правым эсерам и меньшевикам. «Конец Совдепии», — ликовали на Невском.

Наутро 5-го возбуждение в городе продолжало нарастать. «Сегодня гиены капитала и их наемники хотят вырвать власть из рук Советов!»— писала «Правда». Буржуазные газеты вышли с шапками, требовавшими передать всю власть Учредительному собранию.

На улицах, прилегающих к Таврическому дворцу, собирались кучки щеголеватых студентов и офицеров, переряженных в штатское платье. У многих из них в руках были свернутые знамена, изредка красные, большей частью белые. Только и слышалось: «Конец Совдепии! Конец большевикам!»

Но Смольный вопреки всему продолжал жить своей обычной жизнью. Со всех концов города к нему тянулись рабочие, солдаты, красногвардейцы. Как и всегда, было полным-полно забот о хлебе, оружии, детях, заработной плате для рабочих, дровах для школ, молоке для больниц.

А тут ко всему прибавилась Учредилка!

— Слушай, не возьмешь ли ты штук пять гостевых билетов? — спросил меня товарищ, работавший в Смольном. — Возьми-ка, а? Поведешь ребят из вашей рабочей молодежи. Событие, так сказать, историческое.

— Ладно, давай!

В назначенный час мы были в Таврическом дворце. Наши гостевые места находились на хорах. Весь зал, построенный амфитеатром, был перед нами как на ладони. Мы уселись слева от председательствующего, как раз над теми скамьями, которые должны были занять большевики.

Зал был еще пуст, заседали фракции. Но вот часам к трем появились правые эсеры. По ним было видно, что они уже чувствовали себя хозяевами: здесь, мол, за ними подавляющее большинство; там, на улице, подготовлена демонстрация, которая превратится в вооруженное восстание. Восставшие захватят Смольный, арестуют Совнарком, завладеют государственной властью.

Эсеры шумно заняли места на крайней правой. Правее них жалось только несколько кадетов. Слева от эсеров разместилась фракция меньшевиков. Потом уселись непрерывно переговаривающиеся левые эсеры. Последними вошли большевики. Спокойные, веселые, они заняли крайнюю левую часть зала.

Все охвачены нетерпеливым ожиданием. Сейчас грянет бой…

И вот он начался! На скамьях правых эсеров вскочил депутат Лордкипанидзе и резким гортанным голосом предложил от имени своей партии, чтобы Учредительное собрание открыл старейший из его членов. Слева зашумели, послышались свистки, справа и в центре раздались рукоплескания, и на трибуну — как это было подстроено — взобрался грузный седой правый эсер Швецов.

Шум усилился. «Долой! Самозванец!»— стуча ногами и барабаня по пюпитрам, закричали большевики (и мы на хорах вместе с ними). Швецов взял колокольчик и начал звонить, призывая собрание к порядку. Но мы уже видели, что по ступенькам, ведущим к председательскому месту, поднимается Яков Михайлович Свердлов.

Он поднимался таким ровным, будничным шагом, как будто за его спиной не бесновалась тысячная толпа, готовая его растерзать. Подойдя к Швецову, Яков Михайлович движением левого плеча отодвинул его и спокойным голосом, разом перекрыв весь шум и крики, сказал:

— Центральный Исполнительный Комитет Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов поручил мне открыть Учредительное собрание.

Недаром Дмитрий Захарович Мануильский, шутливо перечисляя «семь большевистских чудес света», назвал в их числе голос Якова Михайловича Свердлова. Он действительно был чудом, этот могучий низкий голос, звучный, полновесный, лившийся над толпой подобно звону большого медного колокола. И не меньшим чудом была несокрушимая воля его обладателя.

Напрасно бесились на правых скамьях, пытаясь принудить Свердлова уйти с трибуны. От имени Центрального Исполнительного Комитета Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, представляющих трудовое большинство народа, Яков Михайлович Свердлов предложил Учредительному собранию признать все декреты и постановления Совета Народных Комиссаров и принять декларацию, которая объявляла Россию республикой Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, учрёждаемой на основе свободного союза свободных наций.

Земля отбирается у помещиков и без выкупа передается крестьянам — говорила декларация. Банки передаются государству, на фабриках и заводах вводится рабочий контроль. Советское правительство разрывает тайные договоры и во что бы то ни стало добивается справедливого демократического мира между народами.

— Если Учредительное собрание правильно выражает интересы народа, — сказал Свердлов, — оно присоединится к этой декларации. Объявляю Учредительное собрание открытым и предлагаю выбрать председателя.

— Вся власть Советам! — закричали слева. — Да здравствует Советская республика!

Тут снова вскочил Лордкипанидзе и предложил избрать председателем Учредительного собрания лидера правых эсеров Виктора Чернова, угрожая разрывом, если Чернов не будет избран.

От имени большевиков выступил Скворцов-Степанов.

— Граждане, сидящие направо! — сказал он. — Разрыв между нами уже давно совершился. Вы находитесь по одну сторону баррикады — с белогвардейцами и юнкерами, мы находимся по другую сторону — с солдатами, рабочими и крестьянами. Между нами все кончено.

На левых скамьях возгласы одобрения, справа вой, крики, топот. И, словно аккомпанируя этому шуму, с улицы послышались взрывы бомб и ружейные залпы. Это контрреволюционные демонстранты, бросая бомбы, пытались прорваться к Таврическому дворцу, но были рассеяны красногвардейцами.

Приступили к выборам председателя. Голосовали шарами. Яков Михайлович Свердлов объявил результаты голосования: большинство голосов получил Чернов.

— Прошу занять место, — сказал Свердлов.

Чернов вспорхнул на председательскую кафедру, обвел собрание своими косящими глазами и заговорил. Он говорил, говорил, говорил. Говорил час, говорил два, кончил говорить на третьем. Говорил обо всем на свете. Говорил о своей партии так, как будто бы не было презренного опыта ее пребывания у власти; говорил о большевиках так, словно за ними не шло большинство трудового народа. Он говорил о чем угодно, но только не о той декларации, высказаться о которой предложил Учредительному собранию верховный орган власти Советов.

Наконец поток черновского красноречия иссяк. Тогда большевики поставили вопрос в упор:

— Намерено ли Учредительное собрание принять предложенную ему декларацию или же нет? Признает ли Учредительное собрание советские декреты о земле, мире, рабочем контроле и прежде всего признает ли оно власть Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов или же нет? А поскольку Учредительное собрание отказывается от признания власти Советов, оно бросило этим вызов всей трудящейся России. Контрреволюционное большинство Учредительного собрания, избранное по устаревшим партийным спискам, выражает вчерашний день революции и пытается встать поперек дороги рабочему классу и крестьянству. Не желая ни минуты прикрывать преступления врагов революции и народа, фракция большевиков заявляет, что она покидает это Учредительное собрание.

И снова свист, шум, крики, рукоплескания. Большевики поднялись со своих мест и направились к выходу.

Но что же делать нам здесь, на хорах? До сих пор мы в меру сил и умения усердно поддерживали большевиков при помощи шумовых эффектов. А сейчас? Уйти? А может, правильнее остаться и посмотреть, что будет дальше?

Однако если мы не уйдем, не будет ли это истолковано как сочувствие Черновцам?

Как же поступить?

Выход был, найден: мы просто пересели на барьер, свесив ноги вниз. Этим мы достаточно ясно выражали свое презрение к происходящему и, следовательно, могли остаться.

А там, внизу, говорили, говорили, говорили. Один живой труп выходил за другим. Чернова сменил Церетели, Церетели — Тимофеев, Тимофеева — еще кто-то, и все они снова и снова говорили. Уже миновала полночь, час ночи, два часа ночи, три часа ночи, а они все говорили и говорили.

В половине пятого позади Чернова появился высокий синеглазый матрос.

Он вышел вперед и сказал:

— Предлагаю всем присутствующим покинуть зал заседания, потому что караул устал.

— А кто вы такой? — спросил Чернов.

— Я начальник караула Таврического дворца, — сказал матрос.

Это был Железняков, впоследствии герой гражданской войны, павший смертью храбрых в бою против белогвардейцев. Тот самый «матрос-партизан Железняк», о котором поет песня.

Чернов вскипел:

— Все члены Учредительного собрания также устали, — заверещал он. — Но никакая усталость не может прервать нашу работу, на которую смотрит вся Россия! Учредительное собрание может разойтись только в том случае, если будет применена сила. Только через наши трупы…

Но тут начал медленно гаснуть свет. Сначала потухли боковые лампы, потом стала меркнуть центральная люстра. Зал погружался в темноту. Мы прислушивались к тому, что творилось внизу. Стук откидываемых пюпитров, шарканье ног, выкрики Чернова: «Мы обратимся к цивилизованному миру!» Становится все темнее и темнее, и, словно с того света, из загробного мира, доносятся последние слова Чернова:

— Итак, на сегодня заседание Учредительного собрания объявляется закрытым.

Наконец-то эта длинная, тягучая ночь осталась позади. Бегом, наперегонки, мы скатились вниз по лестнице. Свежий морозный воздух ударил нам в лицо. Садик перед Таврическим дворцом был полон весело притопывавших матросов, которые старались размяться после долгого стояния в карауле.

Появился улыбающийся Гусев. Под всеобщий хохот и шутки он вытащил из портфеля огромный ключ с короной и вензелем князя Потемкина-Таврического и на два оборота запер дворец.

— Амба! — сказал молодой румяный матрос. — Наша взяла…

Седой от инея Георгий Благонравов, чрезвычайный комиссар Петрограда, зычным голосом отдавал приказания. Расставив часть матросов в караул вокруг дворца, он велел остальным идти на Неву разгружать дрова с барж.

А мы? Разойтись по домам и улечься спать? Нет, невозможно. Даешь дрова!

— Товарищи, пошли… Левой! Левой! Левой!

 

Двойная итальянская…

Саша Лобанов несколько дней не появлялся в райкоме, потом пришел и огорошил нас неожиданным вопросом: что это такое «ресконтро»?

Ну, «контро» — это понятно. Контро — контра — контрреволюция. Но при чем тут «рес»? Республиканский? «Республиканская контрреволюция»? Явная чушь.

— Да нет, это не про то, — сказал Саша. — Это про другое. Про бухгалтерию.

И он рассказал, что у них на заводе администрация отказалась выдавать рабочим получку, мотивируя это тем, что не имеет денег. Директор завода Брудзинский говорит, что власть, мол, теперь ваша, ну так и идите в Смольный, к Ленину, пусть Ленин дает вам деньги. Но заводской комитет знает, что все это вранье, деньги у хозяина есть, только они распиханы каким-то неведомым образом, и завкому надо это дело распутать.

— Так вот, — сказал Саша. — Иван Степанович велел мне взять тут из вас кого пограмотеистее и привести к нему в помощь.

«Грамотеистых» нас было двое: я и Леня Петровский. Оба мы окончили по семь классов. Что ж, пойдем.

На улицах было безлюдно. Только у мясной лавки выстроилась озябшая очередь да десятка два буржуев под надзором красногвардейцев скалывали лед. Работали они плохо, мужчинам мешали длинные меховые шубы, а барыньки неуклюже поскальзывались в своих фетровых ботах на высоких каблуках.

Завод был расположен неподалеку от Обводного канала. Над воротами полукружьем золотых букв выведено: «Артур Клайд. Металлические изделия».

— К Ивану Степановичу, — сказал Саша, проводя нас через проходную.

Вахтер кивнул.

— Идите.

Так с первого шага мы убедились в силе имени Ивана Степановича. Пробираясь по заваленному металлическим ломом двору и поднимаясь по узкой железной лестнице, мы услышали это имя еще не раз: «Иван Степанович велел», «Спроси у Ивана Степановича».

И вот мы сидим в заводском комитете перед его председателем, этим самым Иваном Степановичем. Ему под тридцать, у него умные, насмешливые глаза, очень светлые на потемневшем от работы около металла лице. На столе лежит гора бухгалтерских книг, на серых корешках которых написано: «Счет №…», «Счет №…»

От Ивана Степановича мы узнали о том, о чем уже не раз слышали, но как-то пропускали мимо ушей: буржуазия и ее прихвостни всеми способами и уловками стараются выкачать денежные средства из банков и других кредитных учреждений. Этим они хотят подорвать Советскую власть в финансовом отношении. Пускаются на всякие подвохи: получат деньги как будто бы для выплаты заработной платы, а как настанет день получки, директор Брудзинский заявляет: «Денег нет». Меньшевики этому рады, мутят среди рабочих: вот-де до чего довели комиссары, была бы-де власть Учредительного собрания, тогда бы такого не было.

— Нам надо распутать это дело, — говорил Иван Степанович, движением умелых рабочих рук ловко показывая, как это надо сделать. — Надо разобраться в их бухгалтерских фокусах, увидеть, куда подевалась каждая копейка, которая пришла к нам и которая ушла от нас. Вот тут мы и напоролись на это самое ресконтро, — Иван Степанович показал нам толстую бухгалтерскую книгу, лежащую поверх других. — В нем, в ресконтре этом, записана вся их бухгалтерия. Вы вот сядьте и найдите, куда девались семьсот тысяч, полученные в прошлом месяце директором из банка.

Мы сели к окну, положили «ресконтро» на подоконник и стали смотреть. Смотрели, смотрели — ничего не понимаем! Справа и слева вертикальной чертой сделаны графы: «Дебет», «Кредит», идут столбцы цифр.

— Ну, как? — спросил Иван Степанович. — Разобрались?

— Нет!

— Вот беда-то!.. С этим дебетом и кредитом механика, как у попа: один за здравие, другой за упокой; одни нам должны, а другим мы должны.

Иван Степанович несколько раз затянулся папироской, потом сказал:

— Давайте сделаем так: вы сидите и считайте дебет одним столбцом, а кредит — другим. Мы тем временем соберем заводской комитет и позовем директора, а если уж вы ничего не найдете, тогда и будем думать.

Заводской комитет заседал тут же, в этой тесной комнатенке. В нем было восемь членов. Девятого должны были избрать служащие, но отказались.

— Ступай, Сашок, зови директора, — сказал Иван Степанович.

Директор Брудзинский, начинающий полнеть господин с выпуклыми глазами и пшеничными усами, закрученными на кончиках, заставил себя подождать.

— К вашим услугам, ясновельможные паны-товарищи, — сказал он, наконец входя.

— Были паны, да отпановались.

Подсчитывая у себя на подоконнике столбики дебетов и кредитов, мы краешком уха слушали то, что происходило на заседании.

— Я могу пояснить вам, — говорил Брудзинский. — Раньше, вы спокойно жили за спиной фирмы «Артур Клайд». Администрация несла на себе заботы, доставала заказы, добывала сырье, продавала готовый фабрикат. Вы скажете, что эта хлопотливая деятельность была для нас, администрации, небезвыгодна. Допустим, что так. Но зато вы, рабочие, не знали ни забот, ни хлопот. Все ваше дело было прийти на завод, отработать свои часы, а потом спокойненько идти до дому, а второго и семнадцатого пожаловать за получкой. Но вам эта спокойная жизнь не понравилась, вы пожелали сами быть «Артур Клайд». У вас есть на то, как это вы говорите, рабоче-крестьянское правительство. Так и просите денег не у «Артур Клайд», а у Ленина и у этого вашего правительства.

Тут все зашумели.

— Вы, гражданин Брудзинский, турусы не разводите, а отвечайте, куда девались семьсот тысяч, которые вы получили из банка на выплату заработной платы?

— Финансовая область — дело тонкое, оно требует умения, предусмотрительности…

— Деньги где? Семьсот тысяч?

— …для этого дела существует двойная итальянская бухгалтерия.

— Где наши деньги?

— …Каждый рубль, каждая копейка «Артур Клайд» занесены на бухгалтерские счета.

— Хватит водить нас за нос. Где семьсот тысяч?

— …«Артур Клайд» — солидная фирма. Она всегда своевременно погашала обязательства перед кредиторами.

А мы с Леней считаем, считаем! Проклятое «ресконтро», ну как нам в тебе разобраться?

Иван Степанович вопросительно посмотрел на нас, но понял по нашим лицам, что мы ничего не нашли.

— Хватит, — прервал он Брудзинского, пристукнув кулаком по столу. — Может, ваш «Артур Клайд» и честный к другим буржуям, а к нашему брату, рабочему, он бесчестный. Вы надеетесь на рабочую темноту да на то, что нас держали в потемках и не давали просвещения, ограничивая наше образование глупым заучиванием молитв. Вот вы и запутываете нас своей двойной итальянской бухгалтерией. Дальше так дело не пойдет. Вы все с ухмылкой поминаете Ленина, рабоче-крестьянское правительство. Да, гражданин Брудзинский, есть у нас Ленин, есть у нас рабоче-крестьянское правительство, и с ним мы и двойную, а ежели надо будет, так и тройную бухгалтерию одолеем. А вы выкладывайте ключи и печати. Кончился ваш «Артур Клайд»!

 

Самое главное…

Как-то, идя в Смольный по каким-то делам, мы встретили Федю Шадурова. Он сказал, что в связи с раскрытием контрреволюционных заговоров там стало очень строго с выдачей пропусков. Вот досада, нам так нужно пройти! Но Моня Шавер, как всегда, нашелся, благо у него была при себе винтовка: он велел мне и Лене Петровскому идти вперед, а сам, проходя мимо часового, сказал: «Веду арестованных» — и тот нас пропустил.

Мы сгорбились и тяжело волочили ноги, как и полагается арестованным. Но едва часовой остался за поворотом, бросились бежать, умирая от хохота по поводу удачной проделки, и чуть не налетели на человека, который шел нам навстречу.

— Осторожно, товарищ, — сказал знакомый голос.

— Ой, Владимир Ильич!

Он спросил нас о причинах столь бурного веселья. Сказать правду мы постеснялись и наплели какую-то историю, шитую белыми нитками. Владимир Ильич явно не поверил, но промолчал и позвал нас на минутку к себе.

Так неожиданно осуществилась наша мечта побывать у товарища Ленина и изложить ему некоторые наши идеи. Мы думали об этом давно, но мешало одно обстоятельство: дело в том, что наши ребята из Нарвско-Петергофского района ходили уже к Владимиру Ильичу и, входя в кабинет, на пороге произнесли заранее подготовленные слова: «Мир хижинам — война дворцам». Мы считали, что должны сказать что-то в этом же роде, например: «Вихри враждебные веют над нами…» или же: «Весь мир насилья мы разрушим…», но пока ни на чем не остановились.

Однако сейчас, сидя у Владимира Ильича, мы забыли об этих намерениях и жаждали поговорить с ним о том, что называлось тогда «текущим моментом».

Дело происходило в самый разгар переговоров с немцами по поводу заключения мира. Германские милитаристы вели себя нагло и каждый день предъявляли все новые ультимативные требования. Как ни тяжелы были эти требования, В. И. Ленин настаивал на том, что Советская Россия должна их как можно скорее принять, ибо, если она их не примет, сильнейшие поражения, которые ее ждут, заставят потом заключить еще более невыгодный и тяжелый мирный договор.

Робея, храбрясь и смущаясь, мы изложили Владимиру Ильичу те предложения, которые возникли у нас во время споров по международным вопросам.

Мы сказали, что не разделяем взглядов так называемых «левых коммунистов» и безусловно стоим за заключение мира любой ценой. Но при этом думаем, что раз германские империалисты явно провоцируют срыв мирных переговоров и хотят продолжать войну, то не считает ли Владимир Ильич, что имело бы смысл взять миллион человек и приказать, чтобы они прорыли подкоп под линией фронта прямо в тыл немцам? По этому подкопу в Германию проберутся наши самые отчаянно смелые люди и призовут германский народ к революции. А когда произойдет революция в Германии, вслед за нею вспыхнет революция во Франции, и тогда…

Нет, Владимир Ильич не считал, что имело бы смысл делать такой подкоп.

Быть может, он сомневается в том, имеются ли такие люди? Но мы хорошо знаем людей, которые…

Нет, Владимир Ильич не сомневался в существовании таких людей. Он знал, что такие люди есть.

Он сказал нам, что революции не заказываются. Революции происходят как следствие взрыва негодования народных масс. И нам надо думать не о подкопах, а о том, как помочь рабочему классу всех стран. Эту помощь-Советское правительство уже оказало, например, тем, что опубликовало тайные договоры. Теперь весь мир видит, что правители всех капиталистических стран — разбойники. Без всяких подкопов мы делом, поймите, делом, помогли трудящимся увидеть, каким обманом является проклятая империалистическая война…

Итак, наш план не принят!

— Я вижу, — сказал Владимир Ильич, вглядываясь в наши лица, — что ваша мысль уже работает над изобретением новых планов.

Его проницательность нас поразила.

— Прежде чем их выслушать, я хотел бы знать, кем вы собираетесь быть…

Владимиру Ильичу явно хотелось сказать: «когда вырастете», но он удержался.

Леня Петровский сказал, что он решил идти в Красную Армию и сделаться пролетарским полководцем.

Моня Шавер тоже намерен был вступить в ряды Красной Армии, но обязательно артиллеристом.

Я, оказывается, тоже избрала для себя военную карьеру.

По лицу Владимира Ильича было похоже, что намерения наши ему нравятся, но в то же время он в чем-то сомневался.

— А сколько каждому из вас лет? — спросил он.

Мы пробормотали что-то, из чего можно было расслышать только «…надцать».

— Ну, если бы вам было по девятнадцать, вы сказали бы об этом погромче, — засмеялся Владимир Ильич. — Будем считать, что по семнадцать.

(О, если б это было так!)

— Вам известен декрет о создании Красной Армии, вы знаете, что в нее будут принимать от восемнадцати лет, — продолжал Владимир Ильич. — Вы что-то огорчены? Уж не боитесь ли вы, что мировую революцию совершат без вас?

Владимир Ильич встал и принялся расхаживать по комнате.

— Мы не знаем, как сложатся события в самые же ближайшие месяцы, — очень серьезно сказал он. — Возможно, что нам придется брать в Красную Армию даже людей вашего возраста. Но как бы то ни было, для каждого из вас имеется много дела, только рукава засучивай! Буржуазия все портит, все саботирует, чтоб сорвать рабочую революцию. В каждой области жизни нам предстоит дать решительный бой. Рабочий класс должен стать подлинным хозяином страны, а самой подвижной, активной частью рабочего класса является рабочая молодежь. Если мы сумеем по-настоящему организовать силы рабочего класса, наше дело станет непобедимым. А разве мы делаем для этого все, что нужно? Вот как, к примеру, идет работа вашего Союза молодежи?

— Она идет ужасно хорошо, — решительно ответила я.

— Ужжасно хорошо! — передразнил Владимир Ильич. — А сколько за вами рабочей молодежи?

— Миллионы! — в тон мне сказал Моня Шавер.

И тут мы узнали, что это такое, когда тебе, как говорится, «попало по первое число».

Владимир Ильич без всякой пощады пушил нас за организационную расхлябанность, любовь к заседаниям, многословие, пустопорожнюю болтовню. Мы сидели под градом его слов и видели все свои прорехи: невыполненные решения, не доведенные до конца дела, заводы, на которых не успели побывать, молодых рабочих, с которыми начали работу и бросили на полдороге.

— Революционер должен иметь горячее сердце — иначе он не революционер, и холодную, трезво рассуждающую голову — иначе он дурак, — говорил Владимир Ильич. — Он обязан в равной мере обладать умением и умереть за революцию и нести самую скучную, самую повседневную, а потому самую трудную работу. Ибо самое главное для нас в том, чтобы всегда вести за собой миллионные массы трудового народа.

Взглянув на часы, Владимир Ильич сказал, что вынужден попрощаться с нами. Мы уже встали, чтоб уходить, когда он спросил, в чем же была причина того веселого настроения, в котором он нас встретил.

Мы повинились. Владимир Ильич был поражен.

— Как? — спросил он. — Неужели так и прошли? А как вы выйдете?

— Да так же!

— Нуте-ка пойдем, я погляжу.

Мы спустились к выходу, снова приняли понурый вид. Владимир Ильич из-за угла наблюдал за нами.

— Веду арестованных, — сказал Меня Шавер, проходя мимо часового.

Тот небрежно махнул рукой:

— Проходи!

Нас, конечно, интересовало, чем кончится эта история. Потом мы узнали, что в тот же день был введен новый порядок, по которому арестованных, доставленных в Смольный, больше не пропускали в здание, а стали принимать в комендатуре внизу, на первом этаже.

 

Котелок

Меня послали в Петроградскую Чрезвычайную комиссию расшифровать письмо, изъятое при аресте видного белогвардейского офицера. Письмо было большое, сплошь зашифрованное. Моя помощь понадобилась потому, что оно было написано по-французски.

— Шифр детский, а возни много, — сказал секретарь.

Свободного места нигде не было, и меня усадили за небольшую тумбочку в кабинете Моисея Соломоновича Урицкого.

Урицкий сидел за своим столом и, видимо, писал статью. Он был до того поглощен работой, что незаметно для себя все время бормотал старую каторжную песню: «Две копейки, три копейки — пятачок».

Дверь отворилась. Вошел худой усталый солдат, державший в руках какую-то грязную тряпку.

— Товарищ Урицкий, — сказал солдат.

— Ну, что? — спросил Моисей Соломонович, не поднимая головы.

— Я тут брульянты принес.

— Какие бриллианты?

— Да мы на обыске взяли.

И, развернув свою тряпку, солдат показал завязанный на углу ее тяжелый узел, похожий на узел с крупной солью.

— Оставьте, товарищ, — сказал Урицкий.

— Мне портянка нужна, я ее с ноги снял.

Урицкий поднял голову, задумчиво оглядел комнату, увидел стоявший около меня закопченный солдатский котелок.

— Вот, — сказал он. — Высыпьте туда, благо хозяин за ним не приходит.

Солдат развязал узел, и оттуда брызнули ослепительные белые, голубые, желтые, зеленые, красные, лиловые огни. Тут были аметисты, рубины, изумруды, но больше всего бриллиантов. Держа тряпку совочком, солдат ссыпал их в котелок, и они, как горох, стучали по его дну. Урицкий стоя неотрывно смотрел, но не на блеск холодных камней, а на заросшее щетиной лицо солдата.

— Так я пойду, — сказал солдат, пряча в карман портянку.

— Спасибо, товарищ.

Мы продолжали работать. Дописав очередную страницу, Моисей Соломонович отодвинул стул и принялся по-тюремному шагать наискось комнаты. Снова послышалось бормотание: «Две копейки, три копейки — пятачок».

Сосредоточенно думая, он нагнулся, подобрал валявшийся на полу окурок, поискал, куда бы его деть, и, не глядя, ткнул в котелок, прямо в кучу бриллиантов.

На следующий день бриллианты в этом самом котелке были сданы в государственный фонд, за счет которого потом, в 1921 году, закупался хлеб для голодающих Поволжья.

 

«Товарищи, к оружию!»

Утром 24 февраля я сдала своей сменщице дежурство на пункте вербовки в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию.

Пункт помещался в наспех приспособленном особняке миллионера Коновалова, занятом районным штабом Красной гвардии. Вся резная золоченая мебель была сдвинута в задние комнаты, оставлены только столы и стулья, а по стенам, обитым штофными обоями, развешаны плакаты с выведенным красной тушью призывом: «Все в ряды Красной Армии!»

Хотя пункт работал круглосуточно, мы с трудом справлялись со своими обязанностями. Далеко за полночь у столов один за другим непрерывно проходили записывающиеся.

От них требовалось заявление, паспорт, у кого он есть, а главное — рекомендация фабзавкома, полковового комитета либо же общего собрания рабочих или солдат.

Читаю заявление — одно из многих:

«С полным сознанием важности своего поступка, с полной готовностью пожертвовать своей жизнью во имя беднейших крестьян и рабочих и с полной уверенностью в торжестве своих идей я имею счастье поступить в ряды Красной Рабочей и Крестьянской Армии.

Раньше, хоть и невольно, но мы все-таки шли умирать „за веру, царя и отечество“.

Разве тогда Россия была нашим отечеством, когда мы не имели ни земли, ни заводов в своих руках?

Идя служить в свою Красную Рабочую и Крестьянскую Армию, мы будем слугами блага, справедливости и безопасности всего трудового населения не только России, но и всего мира.

Такое великое дело стоит жертв наших жизней. Можно пожертвовать собой в бою с разжиревшими и обнаглевшими контрреволюционерами, ни за что не желающими отдать свое награбленное добро тому, кого они ограбили. Солдат Григорий Лоскутов».

Люди приходили по-разному: кто с шутками, кто с серьезными лицами. Некоторые, оформив запись, обращались к присутствующим с небольшою речью. Приходило много мальчуганов, просившихся в разведку, приходили и женщины. Мы и тем и другим отказывали, они сердились, плакали, грозили жаловаться на нас.

Когда я вышла, город еще спал в морозном тумане. На перекрестках горели костры. Прохожих почти не было. Но даже в этот ранний час отряды красноармейцев посередине улиц обучались строю. Большинство совсем юноши, в шинелях, как будто сшитых на рост, в шапках, нахлобученных на самые уши; они падали в снег, вскакивали, делали перебежки.

В этот день было воскресенье, и в Мариинском театре впервые устраивали бесплатный утренний спектакль для детей бедного населения Петрограда. Ставили «Волшебную флейту» и «Фею кукол». Дети должны были приходить в театр отрядами в сопровождении работников районных Советов или Союза рабочей молодежи, Сопровождать отряд Выборгского района было поручено мне.

Подумав, идти ли домой, я решила отправиться прямо в детский клуб. Так я и знала! Хотя сбор ребят был назначен на одиннадцать часов, у дверей, клуба уже маячило несколько маленьких фигурок, замотанных в мамкины шали.

Я открыла дверь и впустила ребят. Мне удалось все же немного соснуть в каморке у тети Даши, нашей сторожихи. Еще поспать бы, да нельзя!

— Ребята! Становитесь по два! Возьмитесь за руки!

Мы шли длинной извивающейся цепью. Нас обгоняли бегущие опрометью газетчики:

— «Красная газета»! Совет Народных Комиссаров принял германские условия мира! «Красная газета» не любит попа и кадета! Войска кайзера Вильгельма продолжают наступление! Газета красная, для буржуев опасная! «Красная газета»! «Красная газета»!

И вот мы в театре. Задолго до начала он был уже полон. Притихшие дети, с глазами, горящими жадным любопытством, чинно рассаживались в мягких бархатных креслах. Люстры горели вполнакала, театр не топили, все сидели в пальто и шапках. На подступах к Пскову шел бой с рвущимся на Петроград врагом. И, несмотря на все это, здесь, в этом чудесном серебристо-голубом зале, полном пролетарских ребят, было празднично, быть может, как никогда.

Перед поднятием занавеса выступил Анатолий Васильевич Луначарский. Он был в гимнастерке, на плечи его была накинута солдатская шинель. Очень бледный, осунувшийся от долгих бессонных ночей, Анатолий Васильевич вдохновенно говорил о золотых нитях, связывающих искусство с коммунизмом, о детях — цветах и счастье нашей жизни.

Уже когда мы с ребятами шли по улице, возвращаясь со спектакля, какое-то неуловимое чувство подсказало мне, что за те часы, пока мы были в театре, что-то произошло. Но я слишком устала, да и некогда было думать: надо было развести ребят, сбегать домой передохнуть и снова идти на дежурство.

Вечером, по дороге на вербовочный пункт, это же неспокойное чувство охватило меня с новой силой. Неизвестно откуда, словно из-под земли, появились бородатые дворники в белых фартуках с начищенными медными бляхами, сметавшие снег и посыпавшие тротуары песочком. В бельэтажах горничные в наколках протирали зеркальные стекла. Буржуи, которые в последнее время жались в подъездах и подворотнях, вылезли наружу и прислушивались, в надежде услышать гул артиллерийской пальбы. Все они, не скрываясь, радостно ждали немцев.

— Ликует черный Петроград, — сказал, поравнявшись со мной, злой небритый матрос.

Работы было так много, что я не заметила, как прошел вечер. В первом часу ночи на пункт ввалилось сразу больше ста человек. Это были рабочие небольшого проволочно-гвоздильного завода, которые решили закрыть завод и всем коллективом вступить в ряды Красной Армии.

В декрете Совета Народных Комиссаров об организации Красной Армии от 15 января 1918 года, которым мы руководствовались, было сказано, что при вступлении в армию целыми частями требуется круговая порука всех и поименное голосование. Такая же круговая порука была, очевидно, нужна и при вступлении целым заводом. Но как эту поруку следовало проводить? Недолго думая, мы решили, что все должны усесться — кто на стулья, а кто прямо на пол — и вслед за председателем заводского комитета повторить слова резолюции рабочих Путиловского завода:

«Заслушав сообщение о немедленном формировании социалистической армии для подавления контрреволюции, единогласно постановляем: или погибнуть, или победить в борьбе с контрреволюцией. Да здравствует Совет Народных комиссаров! Да здравствует российский пролетариат, крестьянство и революционная армия! Да здравствует всемирная революция! Да здравствует социализм!»

Торжественную тишину прервал телефонный звонок. Подвойский!

— Товарищи! Немцы перешли в наступление и двигаются на Петроград. Псков пал. Революция в опасности. Мы не можем точно знать намерения врага. Может быть, он ограничится только Псковом, но возможно, что продвижением немцев руководит русская и международная контрреволюция, решившая задавить красный Петроград. Надо всех поднять на защиту революции. Приказываю…

И в эту же минуту из глубины ночи поднялся могучий голос заводского гудка. Ему ответил другой, третий. Гудков становилось все больше. Никогда еще не был так повелителен, так грозен этот зов революции.

Дом районного штаба Красной гвардии, в котором помещался наш вербовочный пункт, уже пришел в движение. Слышен топот, железный стук раздаваемого оружия. Со всех концов района сбегаются поднявшиеся по зову гудков рабочие. Непрерывно звонят телефоны. Среди взрослых рабочих в кожаных куртках уже вертятся и бегают те самые мальчишки, которых мы не приняли в армию днем. Некоторые рабочие приходят целыми семьями, некоторые цехами и заводами. На заводах идут митинги. Везде, где только возможно, собирают лопаты и заступы для рытья окопов. Слышны звонки трамваев: по приказу Совета революционной обороны Петрограда трамваи должны ходить всю ночь.

Приехавший на мотоцикле из Смольного представитель штаба революционной обороны тут же на месте производил формирование отрядов и направлял одни из них в Смольный, другие — прямо на Балтийский вокзал.

Отряд за отрядом уходили в туманную мглу. На востоке небо начинало светлеть, но на западе, там, откуда наступали германско-кайзеровские войска, оно стало еще чернее.

Вставай, подымайся, рабочий народ, Заклятый наш враг у ворот!

 

Летний сад

Весь день 25 февраля валил густой снег. К вечеру небо прояснилось, взошла луна. Красногвардейцы отряда петроградского Союза рабочей молодежи с минуты на минуту ждали приказа о выступлении на фронт.

Отряд был расквартирован в Инженерном замке. Ни один звук не проникал сквозь его толстые стены. Электричество погасло. Лунный свет, пробиваясь сквозь высокие стрельчатые окна, падал на мальтийский крест, на шлемы, латы, доспехи, забрала.

Приказ о выступлении почему-то задерживался. Ребятам казалось, что о них забыли, что все кончится без них, и от злости они были готовы разнести на куски весь этот средневековый хлам.

Но наконец послышались шаги. Товарищ из штаба. Положение без перемен. Немецкие войска продолжают идти на Петроград. Совет Народных Комиссаров заседал беспрерывно всю ночь. Чрезвычайный штаб по революционной обороне города работал также всю ночь, принимая донесения о положении дел и организуя рабочие отряды.

Отряду Союза рабочей молодежи приказано в двенадцать часов ночи быть, на Балтийском вокзале, откуда он будет брошен на Нарвский фронт. Сейчас основная часть отряда идет за пулеметами, остальным дается на два часа отпуск в город.

Сбегать домой? Стоит ли! Новые проводы, новые слезы. Если жизнь подарила два часа, лучше попрощаться еще раз с любимым Питером.

Шумно выбежали на улицу.

— Пошли к Исаакию!

— Нет, — сказала Женя Герр, подвижная девушка, которую за неугомонный нрав и золотые кудри прозвали Искоркой. — Пойдем в Летний сад!

Быстрым движением она слепила снежок, швырнула в кого-то, бросилась бежать. Вдогонку ей полетели ответные снежки. Взрывая клубы снежной пыли, с визгом, с хохотом ребята перелетели мостик, вбежали в сад — и все в них замерло.

Впервые за много месяцев, полных политических бурь, они увидели сад, деревья, ночное небо. Кругом лежал глубокий снег, чуть искрившийся в призрачном свете луны. Он занес дорожки, скамьи, статуи, накрытые деревянными чехлами. Снег и снег. И такая волшебная тишина, что щемит сердце.

Взявшись за руки, ребята осторожно, боясь спугнуть эту тишину, опустились на мягкий снег. Издалека доносился шум трамваев, вспышки электрических искр озаряли верхушки деревьев. Все молчали. Было печально и сладко думать, что эта красота останется, а тебя завтра, может, не будет в живых, и ты никогда, никогда больше ее не увидишь.

Время уходит. Скоро пора.

И тут кто-то запел. Песню подхватили, сначала тихо, потом громче и громче.

Они пели одну песню за другой, все, что знали и умели, — о лучинушке и баррикадах, о добром молодце и родимой Нарвской заставе, об Интернационале, с которым воспрянет род людской.

Этим мальчикам и девочкам было по шестнадцать — восемнадцать лет. Они рвались на фронт, охваченные страстным желанием любой ценой, пусть ценой своей безвестной гибели, отстоять революционный Петроград и зажечь в немецких войсках восстание против тиранов.

На их долю выпало счастье принадлежать к тому поколению, которое не задумываясь шло на смерть во имя революции, а если смерть не была нужна, так же радостно и просто возвращалось в жизнь, готовое по первому зову партии снова пойти на бой.

 

Путешествие из Петербурга в Москву

В начале марта Советская Россия, благодаря мудрой политике Ленина, вышла из войны. В Бресте был подписан мир с германскими милитаристами. А несколько дней спустя Советское правительство переехало в Москву, куда была перенесена столица Российской Советской Республики.

И вот я, сложив на платформе Николаевского вокзала наш нехитрый багаж, поджидала маму, которая должна была приехать сюда из Смольного.

На вокзале было полно народу. Толчея непротолченная! Тут и там виднелись ящики с делами различных народных комиссариатов. На извозчиках, на грузовиках, на ломовых подводах подъезжали новые и новые люди. Кто тащил пишущую машинку, кто — перетянутую бечевкой связку книг. Своих вещей почти ни у кого не было. Так, ручной чемоданишко, а то и просто портфель со сменой белья и куском мыла.

В Москву! В Москву!

Лишь только отошел поезд с делегатами Четвертого съезда Советов, сразу же подали новый состав. Он был собран как попало из желтых, синих, зеленых вагонов с выбитыми кое-где стеклами, заделанными фанерой. Весь день пригревало первое мартовское солнце, и с железных крыш свисали ржавые, кривые сосульки.

С этим составом в Москву уезжали работники Высшего Совета Народного Хозяйства, часть сотрудников Центрального Исполнительного Комитета, контора «Правды», редакция «Известий» и всякий другой партийный и советский народ.

— Эй, погляди! — на бегу крикнул мне молодой румяный матрос. — И эти туда же! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней!

Я обернулась и увидела тех, на кого он обратил мое внимание.

Один из них был высокий человек в поношенном драповом пальто и в пенсне с черным шнурочком. Это был второстепенный меньшевистский деятель, очень рьяный и словоохотливый, прославившийся своей способность держать речи под свист и топот всего зала.

Второй был одет в поддевку и смазные сапоги, какие в Петербурге носили только содержатели извозчичьих дворов да правые эсеры. Этого я тоже не раз встречала в кулуарах Таврического дворца.

Таща чемоданы, они под неприязненными взглядами окружающих бочком-бочком пробирались к поезду.

Наконец показалась мама. Она с трудом несла большой сверток. Волосы у нее растрепались, шляпка сбилась набок..

— Ой, не сердись, матрешка, — сказала она, увидав мое лицо. — Я никак не могла. И потом, понимаешь, мне надо было собрать эти документы, и я не успела из-за этого получить продукты.

— Ладно, — сказала я. — Пойдем скорее. Ведь этак мы опоздаем.

Давно уже пора было садиться. Пока мы добрались до своего вагона, был уже дан второй звонок. Только мы успели вскочить, как поезд тронулся. С уходившей от нас платформы донеслись звуки «Интернационала». Его подхватил весь поезд.

Острая боль пронзила душу. Питер, мы уезжаем, но мы с тобой, всегда с тобой!

Устав от впечатлений прошедшего дня, я забралась на верхнюю полку и сразу заснула.

Когда я проснулась, в вагоне было жарко, тихо, темно. Над дверью, за стеклом, оплывал свечной огарок. Внизу краснели звездочки горящих папирос. Шел такой необычный в те дни, тихий, неторопливый разговор.

— Удивительная это вещь, — говорил незнакомый мне глуховатый голос. — Много ли, кажется, я в Питере-то видал? Как попал мальчонкой на Путиловский, так через Неву чуть ли не впервой переехал, когда нас из участка в «Кресты» везли. Был я потом в Италии, на Капри. Такое все вокруг меня красивое, голубое да розовое. Стоят дамочки в шляпках и восхищаются, лопочут: «Шарман! Шарман!» А мне этот шарман поперек горла стоит. Тянет меня в Питер, да и только. И представляется он мне всех милее и светлее. Вот таким, каким его увидел Пушкин. «И ясны спящие громады пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла!»

— Мы совсем вроде Радищева, — сказал кто-то. — Путешествие из Петербурга в Москву.

Я слушала сквозь дрему. Поезд шел медленно, вагон покачивало, на станциях подбегали смазчики, стучали по осям, в окне возникали и исчезали расплывчатые оранжевые огни.

— Любопытная, конечно, штука получилась, — заговорил низкий голос. — И в нашей истории и в русской литературе Петербург всегда противопоставлялся Москве, как Запад — Востоку, Европа — Азии. Одни видели в Петербурге что-то наносное, деталь фасада, окно в Европу, «международную обшмыгу», как говаривал Достоевский. Для других он был воплощением прогрессивного пути исторического развития. Москва же противопоставлялась ему то как истинная Русь, то как средоточие российского толстосумства и азиатчины в самом дурном понимании этого слова. И вот революции, с ее великим интернациональным духом, суждено снять это старое противопоставление двух русских столиц и в то же время, перенеся столицу в Москву, окончательно утвердить пролетарскую диктатуру как всероссийскую и общенациональную власть.

— Ну, тут уж я с вами не согласен, ответил голос с верхней полки. — Эдак вы до Хомякова и Киреевского договоритесь. Дело ясное и простое: Петроград физически и пространственно оторван от остальной страны, С расстройством транспорта и разрухой эта оторванность фактически отрезала Петроград от глубинных масс России. Москва — другое дело. Москва лежит в центре Великороссии, от нее и, к Волге, и к Дону, и к Уралу ближе, и связывают с ними не какие-нибудь две нитки железных дорог. Она естественно предназначена к тому, чтобы быть столицей. А философия тут ни при чем. Вопрос практический, товарищ философ.

— Хотел бы я знать, с каких это пор вопросы практические для нас, большевиков, являются не философскими и не политическими? — возразил на это «философ». — Не можете же вы утверждать, что перенос столицы в Москву не вносит ничего нового в ход исторического развития нашей страну и нашей революции? Превращая Москву в столицу России, русская революция тем самым превращает ее в центр притяжения всех сил международной революции…

Я заснула, не дослушав спора. На этот раз меня разбудил шум у дверей. Высокий солдат, окутанный белым морозным паром, просил, чтоб его подвезли несколько перегонов.

Его усадили на нижнюю лавку, стали осторожно расспрашивать. Потягивая цигарку, он медленно, задумчиво рассказывал:

— Твердо мы стояли, дезертиров из нашего полка почти никого не было. Ну, а как дошло дело до мира, собрал полковой комитет митинг и мы постановили, Что правильно товарищ Ленин предлагает, воевать мы больше не можем. Силы наши недостаточны. Приходится нам подписывать с похолодевшим сердцем этот мир.

Накинув пальто, я вышла на площадку. Было зябко, мороз пощипывал щеки. Звезды уже погасли, всходило солнце. По розоватому рыхлому снегу, то взлетая на косогоры, то исчезая в синих падях, мчалась темная тень поезда.

Замедлив ход, поезд подошел к небольшой станции. Около шлагбаума, поддерживая под уздцы пугливую, шарахающуюся лошаденку, стоял дед в сером зипуне, перетянутом веревкой, в лаптях и онучах.

— Поезд за поездом в Москву прут, — сказал он. — Ровно тараканы. Не пойму, с чего это?

— С чего, папаша? — переспросил прохаживавшийся около вагонов красноармеец с самодельной красной звездочкой на околыше. — Пословицу слышали: «Петербург — голова, Москва — сердце»? Так вот, большевики вперед, в самое сердце России пошли!

 

Сердце России

Мы ехали в Москву, а приехали в Ма-а-скву!

Едва успели мы ступить на платформу вокзала, как нас тут же окружили певучий, «акающий» московский говор:

— Па-а-ажалуйте вещички, — говорил носильщик.

— Па-а-прашу вас пра-а-йти, — приглашал дежурный.

— Напра-а-ва, на-а-лева, — отвечали на наши вопросы.

И совсем уже удивительно стало, когда мы услышали названия гостиниц, в которых должны были разместиться приезжие питерцы: «Боярский двор», «Лоскутная», «Славянский базар», «Княжий двор», «Охотнорядское подворье».

Москва ослепила нас солнцем, оттепелью, голубым небом. Сильно таяло, пахло весной, ярко блестели лужи, дребезжащая извозчичья пролетка разбрызгивала из-под колес коричневую снежную жижу.

Все было так интересно, так непохоже на Питер! Непрерывно покрикивая, извозчик вез нас по узким кривым улицам мимо убогих домишек и нарядных особняков, мимо покрытых причудливой лепкой Красных ворот, мимо прижавшихся друг к другу в горловине Мясницкой двух вегетарианских столовых со странными названиями: «Убедись» и «Примирись».

Со всех сторон грохотали и оглушительно звенели трамваи. Трамвайные пути кольцом лежали на круглой Лубянской площади, разбегались чуть ли не по всем семи выходящим на нее улицам, спускались вдоль зубчатой Китайгородской стены, устремлялись в Моховой, сворачивали на Большую Дмитровку, выныривали из Неглинной, чтоб, обогнув Малый театр и подойдя к подножию Большого, снова свернуть в сторону и направиться к Кремлю.

— Что это за дом?. — спросили мы у извозчика о нынешнем Доме Союзов.

— Благородная собрания, — ответил он. И, показывая на следы пуль, пестревшие на колоннах, добавил: — А эту воспу их благородиям красные гвардейцы нащелкали.

На первых порах нам с мамой дали небольшой номер в гостинице «Националь». Она была реквизирована незадолго до этого. Над торговыми помещениями еще висели старые вывески магазинов Лапина, Перлова, Крестовникова и «Нью-Йорк Сити Банк», но у входа уже появилась деревянная дощечка, на которой было написано: «Первый дом Советов».

— Сегодня отдыхайте, — сказал товарищ, распоряжавшийся приемкой новоприбывших.

Но нам не терпелось. Наскоро приведя себя в порядок, мы решили пойти посмотреть город.

И вот мы оказались в самом центре дворянско-купеческой Москвы. Прямо напротив «Националя» посреди дороги стояла какая-то часовня. Слева — Благородное собрание, скрытое от нас раскоряченной церковью Параскевы Пятницы. По обе стороны Охотного ряда тянулись низкие дома, сплошь занятые лавками и складами, пахло рыбой, прокисшей капустой, гнилью. Охотнорядские молодцы в синих суконных поддевках, перетянутых малиновыми кушаками, похаживали, похваливая свой товар.

По тесной, горбатой Тверской мы поднялись на Скобелевскую (ныне Советская) площадь, где наискось от бывшего генерал-губернаторского дома, ставшего домом Московского Совета, находилась гостиница «Дрезден» — штаб-квартира московских партийных организаций. Но там мы никого не застали: в этот час шло заседание Московского Совета, на котором впервые по приезде в Москву выступил Владимир Ильич Ленин.

— Ничего не попишешь, — сказала мама. — Пойдем-ка пообедаем.

Мы снова поплутали по незнакомым улицам. Денег у нас было мало, идти в ресторан мы не решились. Наконец на нашем пути оказалась очередная вегетарианская столовая. На этот раз она называлась: «Я никого не ем».

— А вот я кого-нибудь съела бы, и с пребольшим удовольствием, — сказала мама, когда мы выходили, пообедав «лангетом из капусты» и «тефтелями из репы».

Мы долго еще бродили по улицам, прислушиваясь к разговорам, всматриваясь в сновавших мимо нас людей.

Господин в шубе с бобровым воротником, седой, с бородкой, которую тогда называли «а ля Буланже». Он брезгливо ступает ногами в резиновых ботах по грязному тротуару, покрытому окурками и подсолнечной шелухой. Когда мимо пронесся ощетинившийся грузовик с красногвардейцами, цедит: «Хамовозы!»

Дама в каракулевом саке, сверкая зубами, рассказывает своей спутнице: «Даже Николай Петрович вчера за вечерним чаем, несмотря на присутствие старой княгини, в отчаянии воскликнул, что это все немыслимо, невозможно. Подумать только, он живет теперь совсем как какой-нибудь Ивашка, его младший дворник!»

Около памятника Скобелеву летучий митинг. Оратор выкрикивает фистулой: «Предатели! Продали Россию!» Маленький старичок качает головой: «Вот язык-то! Чисто железный. Как он себе зубы-то не выколотит?» Молодой парень, по виду рабочий, говорит: «Теперь не будет ни богатых, ни бедных. Земля, банки, заводы — все отошло народу». — «Это ты верно, — поддерживает его заросший щетиной солдат. — Темен, темен народ, а теперь уж у нас взятого не отберешь. Понял народ, как на его спине буржуи отыгрываются».

Вечерело. В домах начали зажигаться огни. Как это бывает в чужом, незнакомом городе, нам стало чуточку грустно и одиноко.

Но у входа в «Националь» нас поджидал Виктор Павлович Ногин.

— Куда же вы запропастились? — говорил он. — Немедленно едем к Смидовичам, вас там ждут.

Смидовичи — большая дружная семья с бесчисленными братьями и сестрами, родными и двоюродными. К этой семье принадлежало много выдающихся людей: замечательные большевики Софья Николаевна и Петр Гермогенович Смидовичи, писатель Вересаев.

Одну ветвь семьи составляли светлые блондины, другую — жгучие брюнеты. Поэтому Смидовичи делились на «белых» и «черных». Но уже тогда, в восемнадцатом году, многие «черные» побелели, стали седыми.

В переполненном трамвае мы добрались до какого-то переулка неподалеку от Плющихи. Приземистый деревянный домик с вымытыми до молочной белизны некрашеными полами. Столовая. Под потолком висит на медных цепях большая лампа с голубым фарфоровым резервуаром и отверстием в абажуре — электрическая, переделанная из керосиновой. Стоит громадный кипящий самовар. Хозяева с особым радушием встречают гостей и угощают чаем с серыми пышками. Над дверью почти непрерывно звонит колокольчик: это приходят все новые и новые гости.

Все очень возбуждены: Москва переживает сегодня необыкновенный день — годовщина Февральской революции, в Москву переехало правительство, на заседании Московского Совета выступил Владимир Ильич. Почти все присутствующие пришли с заседания Совета и находились под впечатлением пережитого.

«Вы слышали, как Ильич-то сказал?» — восклицали они, торопливо жуя серые булки и обжигаясь горячим чаем. «А как слушали-то его!»— «Сначала он волновался, заметили?» — «Удивительный ум и удивительная способность выделить основное, решающее». — «А вы обратили внимание, что он в слове „буржуазия“ ударение на а ставит?» — «Он говорит еще „социаль-демократ“, это так в девяностых годах произносили, у него и осталось». — «Я с самого Второго съезда Советов его не видел. Похудел он с того времени. Видно, здорово устал.

А все равно сидит в нем эта ленинская, особенная, несгибаемая сила!» — «Да, это верно. Сегодня рядом со мной был один рабочий; впервые, конечно, Ильича слушал и этак умно сказал: „Пружинящий человек. Революционный“».

У двери снова зазвонил колокольчик. Это пришел Михаил Степанович Ольминский — большой, седой, красивый, как и всегда полный озорным кипением.

Остановившись около порога, он размахивал газетой, восторженно крича:

Газета «Известия»! Только что вышла! Первый номер в Москве! Статья Ленина «Главная задача наших дней»! Да какая статья! Статьища! Программа!

…Сейчас каждый, кто изучал произведения Ленина, знает эту статью. Ее эпиграфом являются слова великого русского поэта-демократа:

Ты и убогая, ты и обильная, Ты и могучая, ты и бессильная — Матушка-Русь!

Ленин обдумывал эту статью в поезде, во время переезда из Петербурга в Москву. Паровоз протяжно гудел, за окнами белели снежные поля.

Там, среди этих полей, лежала Россия; но степным раздольям гулял ветер; теснились избы, крытые соломой; дети плакали, прося хлеба; на заводах смертным инеем прокрывались станки; еле ползали поезда, облепленные дезертирами и мешочниками; Дон горел в огне контрреволюционного мятежа; с юга и запада надвигались немцы; в особняках иностранных посольств разрабатывались заговоры против революции.

Но в это же время бойцы первых красноармейских частей, выкатив на пригорок орудия, окапывались на случай внезапного нападения врага; в деревнях шел дележ помещичьих земель; фабрично-заводские комитеты брали предприятия в свои руки; при свете коптилок голодные рабочие и работницы, обучающиеся школах ликвидации неграмотности, повторяли слова, написанные мелом на черной грифельной доске: «Мы не бары. Мы не рабы».

Все силы старого мира пели России отходную, а Ленин выдвигал перед партией, рабочим классом, народом великую задачу: «…добиться во что бы то ни стало того, чтобы Русь перестала быть убогой и бессильной, чтобы она стала в полном смысле слова могучей и обильной»!