1

Уже в двадцатом году выпало мало дождей и, говоря языком летописей, «бысть жары велицы и сухмень через все лето». Снова Россия, как это столько раз бывало в ее истории, вступала в пору засухи, неурожая и голода.

Зима двадцатого — двадцать первого года даже в северных губерниях выдалась малоснежная. С первых дней марта начались сильные пригревы. Недаром под Кронштадтом, у кромки льда Финского залива, нас обступали тревожные приметы ранней весны: все, все предвещало, что весна наступает раньше срока. На восемь — десять — двенадцать — шестнадцать, а то и на двадцать четыре дня ранее, чем то положено, прилетели первые грачи, вылезли зеленовато-черные весенние мухи, вскрылись реки, зацвел подснежник, показались ящерицы, появились дикие пчелы, запел певчий дрозд, на осине запылили сережки, начался валовой пролет водяной и болотной птицы.

Возле Москвы к двадцатым числам марта полностью сошел снег и установилась теплая бездождная погода.

В низовых губерниях Поволжья — низовыми называли тогда Татарскую республику и Симбирскую, Самарскую, Саратовскую, Астраханскую губернии — весна пришла тоже рано, но в первое время тепла не было, дули сильные восточные ветры, а по утрам стояли сильные туманы. Крестьяне поначалу медлили с севом, ожидая потепления, но, не дождавшись, в половине апреля начали сеять.

И тут-то ударила жара — небывалая, беспрерывно усиливающаяся. В апреле средняя температура вместо четырех градусов была выше семнадцати, а в мае — вместо четырнадцати около двадцати пяти. Старики не помнили такой жары, такой суши. Из-за жары и бездождия крестьяне не смогли закончить весенний сев и почти не посадили картофеля.

Весь апрель, весь май беспощадно палило солнце, в небе не было ни облачка, ветер гнал раскаленную пыль. Напрасно заострившиеся былки ржи и скудные перья пшеницы молили о влаге.

К концу мая хлеба стали желтеть и быстро колоситься, но, выколосившись, колос сох, как в чахотке. Жара и отсутствие дождя превратили траву в сухие былки, уныло торчащие из выжженной растрескавшейся земли. Листья деревьев свернулись и побурели. Только горькая полынь и колючий мордвинник росли как ни в чем не бывало.

В июне жара усилилась: средняя температура месяца была такой, как в Каире. Сухость воздуха была необычайной. Начались пожары. В лесных губерниях горели леса, пламя перебрасывалось с ветки на ветку — и с быстротою ветра весь лес превращался в пылающий костер, в степях огонь бежал по сухой траве. Горели и выгорали целые села.

Беда беду приводит. Засуха привела с собою большеголовую саранчу-кобылку с круглыми, невидящими глазами. А вслед за саранчой вместе с юго-восточным ветром появились помохи — так называют в Поволжье пагубную для хлебов мглу и горькую росу, которая ведет к пустоколосью.

В июле жара не стала сильнее, но дождя все не было — и засуха добила и поздние культуры. Сенокосы сгорели дотла, редкие корявые кустики проса лежали на боку, выкинув обнаженные корешки, стелившиеся по иссохшей земле.

«В тысяча девятьсот двадцать первом году, — писали в своем коллективном письме поволжские крестьяне, — на наших полях выросло только одно растение — голод».

Едва обозначилась угроза голода в Поволжье, Ленин мобилизовал все и вся, чтоб предотвратить или хотя бы ослабить надвигающееся бедствие.

Еще в ноябре двадцатого года, получив присланные ему наркомом земледелия С. П. Середой статьи профессора В. А. Михельсона, в которых тот предсказывал грядущую засуху, он писал Середе, что считает эти статьи «архиважными», необходимо их напечатать в «Известиях» и в «Правде», сопроводив написанным Середой послесловием о практических выводах, которые надо из них сделать.

Когда ранний приход весны подтвердил прогнозы профессора Михельсона, Ленин тотчас подумал о закупке хлеба и продовольствия за границей. «Улучшение положения рабочих и крестьян абсолютно необходимо», — телеграфировал он в Лондон ведшему там торговые переговоры Красину. Выражая опасение, что «мы зря проедим или проторгуем весь наш небольшой золотой фонд», он предупреждал Красина: «За бережливость отвечаете Вы». И давая директивы: закупить семенной картофель, немедленно произвести закупку двух миллионов пудов хлеба, «не стесняясь ценой».

Примерно в это время, весной двадцать первого года, на квартире Ленина в Кремле состоялось первое организационное собрание редакции журнала «Красная новь». Кроме Ленина на нем присутствовали Надежда Константиновна Крупская, Максим Горький и будущий редактор этого журнала Александр Константинович Воронский.

Сначала Воронский сделал краткий доклад о задачах и планах будущего журнала. Потом разговор перешел на пачку книг, которые принес с собой Горький.

Книги эти были изданы в Берлине известным в ту пору издателем Гржебиным при содействии Советского правительства. Ленин бегло их просмотрел, одобрил книгу о паровозах. Потом он взял в руки сборник древних индийских сказок, перелистал, сказал стоявшему рядом с ним Горькому:

— По-моему, это преждевременно.

— Это очень хорошие сказки, — ответил Горький.

— На это тратятся деньги, — сказал Ленин.

— Это же очень дешево, — возразил ему Горький.

— Да, — сказал Ленин, — но за это мы платим золотой валютой. В этом году у нас будет голод.

Вспоминая этот разговор, Воронский писал:

«Мне показалось тогда, что столкнулись две правды: один как бы говорил: „Не о хлебе едином жив будет человек“, другой отвечал: „А если нет хлеба…“ И после, находясь на стыке между художественным словом и практической работой Коммунистической партии и советских органов, я неоднократно вспоминал об этих двух правдах, и всегда мне казалось, что вторая правда, правда Владимира Ильича, сильнее первой правды».

По рассказу М. И. Калинина, в тот год сводки о ходе весны, поступавшие Советскому правительству от Наркомзема и метеорологических станций, читались, как некогда читались сводки с фронтов гражданской войны. С каждым днем эти сводки рисовали все более безрадостную картину. К июлю окончательно выявилось, что огромная часть Советской России, и притом наиболее хлебородные губернии, поражена небывалым неурожаем и голодом.

В июле считалось, что число голодающих составляет около десяти миллионов. Однако эта страшная цифра была далека от еще более страшной действительности. Каждый месяц она разрасталась, разбухала, становилась все огромнее, все страшнее. К концу года число голодающих определялось в двадцать два миллиона, а к весне двадцать второго года — в тридцать пять миллионов.

2

К концу весны хлеб во многих волостях подобрался до корочки, и люди перешли на подножный корм. Чуть свет коровы, овцы, лошади и сами крестьяне отправлялись в лес, там, где был лес, пока держался утренний холодок, все вместе паслись одним стадом, объедая кору с молодых деревьев и выдирая из земли коренья и старые былки пересохшей травы.

Народ теснился в сельсоветах, словно здесь хранились ключи от «хлябей небесных». Жгли свечи у икон «чудотворцев», служили молебны о «ниспослании влаги», поднимали иконы, устраивали крестные ходы. Подойдя к церковной ограде, кланялись земным поклоном, а потом глубоко откидывались назад, запрокидывали голову и подолгу молились, «нашептывая небо» молитвами о дожде. Но дождя все не было и не было.

Когда надежды на урожай окончательно рухнули, стали собирать все, что было возможно. Длинен скорбный перечень того, что шло в пищу в выжженном Поволжье — неочищенные колосья, солома, лебеда, колючка, желуди, корни, опилки, глина, известь, выветрившиеся кости.  Все это перемалывалось или толклось в ступе и вместе с водой и добавленной «для связи» щепоткой ржаной муки вымешивалось в тесто, из которого пекли «бедовую еду» — то черные, как земля, то зеленые, как трава, горькие лепешки… У людей, которые ели эти лепешки, животы раздувались и становились багровыми.

А рядом с людьми бродила голодная скотина — с облезшей шкурой, отвислыми губами, с выступающими, как обручи на бочке, ребрами.

Пока был хоть какой-то подножный корм, скотину пытались сохранить. А потом стали забивать.

Это произошло в конце июля. С ужасом видя надвигающуюся голодную смерть, население голодных губерний, распродавая «почем зря» все, на что только нашлись покупатели, бросая то, чем никто не прельстился, целыми улицами заколачивая избы, сорвалось с насиженных мест и кинулось прочь, прочь от страшной своей судьбы. Одни бежали вверх по Волге, другие вниз, кто на запад, кто на восток. Бежали неизвестно куда, неизвестно к кому, лишь бы бежать, лишь бы найти кусок хлеба.

Среди черных, обглоданных до земли полей день и ночь непрерывной вереницей тянулись подводы, арбы, фургоны, обтянутые воловьими шкурами кибитки. Ехали со всем скарбом: тут и козленок, и собака, и новорожденный ребенок, и полуумирающие старики. Ехали на волах, на лошадях, на верблюдах, когда падала лошадь, впрягали жалких, изможденных коров или шли пешком, еле переступая распухшими ногами и отмечая пройденный путь безымянными людскими могилами и трупами павших животных.

3

В июле в Москву приехал из Лондона Леонид Борисович Красин. Главной причиной его приезда был голод в Поволжье, потребовавший полного пересмотра всех планов внешней торговли.

«Когда я… пришел к Владимиру Ильичу в его кабинет, — рассказывает Красин, — я застал его в тревожном настроении, он все время поглядывал на знойное, раскаленное небо, очевидно, в ожидании, не появится ли наконец долгожданное дождевое облако, и много раз спрашивал меня: „А сможем ли мы закупить за границей хлеб? Пропустит ли в Россию хлеб Антанта?“

Весь наш импортный план был опрокинут, и по возвращении в Англию пришлось в больших размерах организовать закупку хлеба и семян, разумеется, за счет золотого запаса, так как вывоза у нас в то время еще почти никакого не было. Владимир Ильич лично следил чуть ли не за каждым отходящим из-за границы пароходом и буквально бомбардировал нас телеграммами и записками, настаивая сделать все возможное, чтобы скорее помочь голодающим районам».

К осени двадцать первого года Советская Россия оказалась перед огромным голодным фронтом, охватившим ее полукольцом с востока и юга. Именно фронтом.

Выражаясь военными терминами, говорил тогда М. И. Калинин, штурм для нападения на крестьянство и русский рабочий класс подготовлялся долголетней осадой. Еще в империалистическую войну сельское хозяйство было подточено и этим подготовлено было то бедствие, которое мы сейчас переживаем. Потом наступила гражданская война. По губерниям, которые голодают, прошли белые и красные армии. От всего этого слабость крестьянского хозяйства и его неспособность к сопротивлению стихийным бедствиям невероятно возросли.

Для организации помощи голодающим Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет создал ЦК Помгол — Центральную комиссию помощи голодающим, возглавляемую М. И. Калининым. Ленин заявил: Советская власть делала, делает и будет делать для помощи голодающим «все возможное и кое-что невозможное».

В середине августа М. И. Калинин выехал в Самару. Он увидел там страшную картину. «Голод в Поволжье, — телеграфировал он в Москву, — тяжелее, чем можно себе представить».

Повсюду на пристанях, прямо на голой земле, в грязи, в пыли, среди остатков погасших костров целыми деревнями валялись беженцы — взрослые и дети, живые и мертвые, люди и животные. Лишь немногие еще рвались в богатую хлебом обетованную землю. Остальные уже ничего не ждали, ни на что не надеялись. Они все потеряли. У них не осталось ничего, кроме отчаяния и клочьев одежды на тощем теле.

В голодных деревнях завели обычай: когда родители чувствовали, что им пришла пора умирать, они «собирали» своих Грунь и Ваняток, доводили до детского приемника или исполкома и оставляли у дверей, наказав не признаваться в том, кто они, чьи они, из какой деревни.

Вот трое — два мальчика и девочка, мал мала меньше, тихие, покорные, с восковыми старческими лицами и провалившимися недетскими неморгающими глазами. Они смотрят, смотрят и молчат.

— Откуда вы, ребята?

Молчат.

— Фамилия ваша как?

Молчат.

— Из какой вы деревни?

Молчат.

— Мать, отец есть у вас?

Молчат.

— Да чего ж вы молчите?

Молчат.

— Ну, идите со мной, отведу вас в детский дом.

Ребятишки гуськом плетутся за провожающим. А позади, шагах в пятидесяти, прячась за стены, за выступы, за подъезды, крадется до жути худая женщина с почерневшим лицом, на котором живы одни только глаза, — мать этих детей, все время наблюдавшая за ними из-за угла и теперь провожающая их воспаленно-жадным взором. И когда за детьми закрывается дверь приемника, она ничком падает на землю и, протягивая нечеловечески тонкие руки, стонет: «Детушки мои… Сиротички».

4

Голод в Поволжье вновь возродил надежды тех, кто недавно потерпели поражение под Кронштадтом. Они решили использовать страшное бедствие, обрушившееся на Россию, в своих собственных далеко идущих политических целях.

Министр торговли Соединенных Штатов Америки Герберт Гувер, выступая от имени так называемой «Американской администрации помощи» («American Relief Administration»), сокращенно именуемой АРА, через своего представителя У. Брауна предложил Советскому правительству хлеб при условии, что оно пойдет на политические уступки и допустит вмешательство США во внутренние дела Республики Советов. Американские бизнесмены, которые, чтобы сохранить высокие цены на зерно, жгли пшеницу в паровозных топках, вели гнусные торги и переторжки, оттягивая и затягивая посылку хлеба умирающим от голода, лишь бы повыгоднее сбыть ту заваль, которую они решили отправить в Россию под видом помощи.

Во французских правительственных сферах разрабатывались планы создания специального эмиссионного банка, банкноты которого должны были заменить русскую денежную валюту. Председателем созданной по решению Верховного совета Антанты Международной комиссии помощи России по борьбе с голодом был назначен один из крупнейших организаторов контрреволюционных заговоров и иностранной интервенции в России, бывший французский посол Жорж Нуланс.

«Тут игра архисложная идет, — писал в те дни Ленин. — Подлость Америки, Гувера и Совета Лиги наций сугубая».

Оживились и русские антисоветские круги. Группа «общественных деятелей», состоявшая из кадетов и околокадетов, заверяя, что она действует «только во имя человеколюбия, без каких бы то ни было политических расчетов», создала, с разрешения Советского правительства, Всероссийский комитет помощи голодающим. Руководителями этого комитета были Прокопович, Кускова, Кишкин, будто нарочно подобравшиеся так, чтобы начальные слоги их фамилий образовали выразительное слово «Прокукиш».

В особняке на Собачьей площадке, где обосновался этот самый «Кукиш», меньше всего думали о помощи голодающим. Там были озабочены другим: установлением связей с заграницей, превращением «Прокукиша» в ядро будущего правительства, которое займет место Советского.

Заграничная печать была уверена в близком падении большевиков. По страницам эмигрантских газет кочевало стихотворение Зинаиды Гиппиус: «Не нужно много шума и криков ликований, веревку уготовив, повесим их в молчании». Белогвардейцы считали дело решенным: «А царь все-таки будет!» Лишь некоторые опасались, что одного голода не хватит, и возносили молитвы: «О, спаси нас, великая, единственная русская вошь!»

Когда вопрос о помощи голодающим был поставлен на заседании Лиги Наций, с места поднялся сербский делегат Сполайкович.

— Я предпочел бы, — сказал он, — чтоб вымер весь русский народ, чем рискнул бы оказать какую бы то ни было поддержку Советскому правительству…

Но были и иные люди. Такие, как Фритьоф Нансен.

Осенью двадцать первого года он совершил поездку по России и посетил голодные места. Он побывал в детских приемниках и в детских домах, на питательных пунктах и в детских больницах, заходил в деревенские избы, пробовал то, что служило единственной пищей, крестьян, он видел целые семьи в агонии голода, а рядом с умирающими — уже застывших мертвецов. И когда он приехал в большое самарское волостное село Дубовый Омет и увидел, как со всех сторон к нему не идут, а ползут по земле матери с детьми и припадают к его ногам, моля о помощи, этот человек, который столько раз без страха глядел в глаза смерти, заплакал.

Обо всем виденном в Поволжье он рассказал заседанию Лиги Наций. Великий полярный исследователь выступал как председатель Международного комитета помощи детям.

«Во имя человечества, во имя всего, что для вас свято, я апеллирую к вам, имеющим жен и детей, — взывал Нансен. — Я хочу, чтобы вы поняли, что значит видеть миллионы гибнущих женщин и детей. С этого места я обращаюсь к правительствам, к народам, ко всему миру и зову на помощь. И я спрашиваю: неужели на этом собрании найдется человек, который посмел бы сказать, что пусть лучше погибнут двадцать миллионов человек, чем оказать помощь Советскому правительству? Я требую от этого собрания ответа на мой вопрос…»

Лига Наций постановила: в отпуске средств отказать…

Во всем мире создавались организации помощи голодающим Поволжья. В них входили лучшие умы и сердца человечества: Альберт Эйнштейн, Анатоль Франс, Бернард Шоу, Линкольн Стеффене. Вступил в действие великий закон пролетарской солидарности: рабочие отчисляли однодневный и двухдневный заработок, по фабрикам и заводам, рабочим поселкам и рабочим районам проводились сборы продуктов, вещей, денег для отправки голодающим.

Приговоренный к смерти югославский коммунист Алия-Алияш (возможно, что тогдашние газеты не вполне точно назвали его имя) перед казнью передал своему защитнику завещание, в котором просил продать оставшуюся после него одежду и книги и отправить полученные после продажи деньги русским голодающим детям.

5

Там, где дело шло о спасении умирающих с голоду, Ленин готов был лавировать, идти на уступки, вести переговоры с самим дьяволом, лишь бы получить хоть вагон, хоть полвагона хлеба.

Когда представители АРА стали затягивать посылку продовольствия в Поволжье под предлогом, что они не имеют, мол, достаточных гарантий, что Советское правительство оплатит это продовольствие, Ленин написал Г. В. Чичерину и Л. Б. Каменеву:

«Ввиду того, что подлые американские торгаши хотят создать видимость того, будто мы способны кого-то надуть, предлагаю формально предложить им тотчас по телеграфу от имени правительства за подписью Каменева и Чичерина (а если надо, и моей и Калинина) следующее:

мы депонируем золотом в нью-йоркском банке сумму, составляющую 120 % того, что они в течение месяца дают на миллион голодных детей и больных…

Этим предложением мы утрем нос торгашам и впоследствии осрамим их перед всем миром».

Ему был дорог каждый кусок хлеба, которым можно помочь голодающим. Поэтому когда АРА внесла проект соглашения об организации продовольственных посылок в Россию от американских граждан и Сталин, ссылаясь на то, что, по его мнению, тут не благотворительность, а торговля, предложил взимать плату за провоз посылок от границы и за пользование складами, Ленин, возражая Сталину, написал:

«(если даже цель — торговля, то мы должны сделать этот опыт, ибо нам дают чистую прибыль голодающим… Посему брать плату за провоз и за склады не следует)».

Узнав же, что в Англии некоторые частные лица хотят отправлять в Россию посылки с продовольствием, он телеграфировал Красину и Довгалевскому: «…мы должны, разумеется, облегчить и поощрить получение подобных посылок».

И даже тогда, когда французские ростовщики заявили, что они отпустят продовольствие для голодающих лишь при условии, что Советское правительство признает царские долги, Ленин предложил дать согласие на переговоры об этих проклятых долгах, хотя даже многие буржуазные газеты признавали чудовищность этого требования французских шейлоков.

Но уступки уступкам рознь. Одно дело отдать бандиту кошелек, другое — позволить ему хозяйничать в твоем доме.

Поэтому, когда заправилы «Прокукиша» отказались отправиться в охваченные голодом губернии, но потребовали, чтоб их немедленно пустили за границу, Советское правительство распустило этот комитет. А когда Нуланс направил Советскому правительству ноту, требуя, чтобы в Россию была допущена «комиссия экспертов» для расследования положения на месте и контроля над распределением продуктов, Ленин заявил, что Нуланс «нагл до безобразия», и предложил не впускать в Советскую Россию эту «комиссию шпиков под названием комиссии экспертов».

Были товарищи, считавшие линию Ленина излишне резкой. Один из них послал Ленину письмо, в котором высказывал сомнения в целесообразности роспуска Всероссийского комитета помощи голодающим и ареста его членов, считая, что это может отрицательно отразиться на отношениях с Францией.

Отвечая ему, Ленин писал:

«Прочел Ваше письмо. Вы ошибаетесь. Наша политика не сорвет отношения (торговые) с Францией, а ускорит их.

Мы уже выиграли, отбив Францию от планов интервенции, и выиграем еще больше.

Пути к торговым переговорам с Францией у нас есть.

С ком. приветом

                                                                          Ленин».

Как-то — было это, вероятно, в начале октября, — проходя по Кремлю, я увидела Ленина. Он шел, глубоко задумавшись. У него было такое бледное, такое измученное лицо, что сколько лет уже прошло с тех пор, но и сейчас, как я вспомню об этом, хочется плакать.

6

Надо было спасти население голодных районов от смерти, от истощения и эпидемий; надо было доставить ему семена для осеннего посева и этим, как выразилась «Правда», «отодвинуть людей из области смерти за границу смерти», надо было остановить безумное, слепое бегство, ввести переселение в организованное русло, успокоить людей, положить конец слухам и панике.

«Дорогие товарищи! — писал Центральный Комитет партии, обращаясь ко всем членам партии, ко всем партийным организациям. — Громадное стихийное бедствие обрушилось на Советскую Республику… Бедствие имеет такие огромные размеры, что справиться с ним можно только при единодушном напряжении всех организованных сил Советской Республики…»

Что же должны делать коммунисты, чтобы по-настоящему организовать дело помощи?

Не сеять иллюзий о возможности массового переселения, а создавать уверенность в том, что путем крепчайшей организации, общими усилиями можно будет преодолеть бедствие на местах, которые им охвачены.

Вовлекать крестьянское и рабочее население в дело помощи голодающим. Пробуждать общественную инициативу, привлекать всех, кто своим опытом и энергией может помочь голодным.

Пробуждать у людей волю к жизни. Вести всю работу так, чтобы еще больше сблизиться с народными массами, еще сильнее укрепить в них сознание, что только Советская власть может вывести их из самого тяжелого положения.

Мы слишком мало знаем об одной из самых героических страниц в истории нашей партии и народа — о поистине потрясающей борьбе за спасение миллионов умирающих с голоду. О продовольственных работниках, собиравших продналог зачастую под бандитскими пулями. О рабочих, давно уже забывших, что это такое быть сытым, но отчислявших для голодных часть своего скудного пайка, о самоотверженнейших усилиях, ценой которых к началу сентября двадцать первого года было собрано и отправлено в Поволжье около девяти миллионов пудов семенного зерна. И о людях, которые работали в голодающих районах, рискуя каждый день, каждый час, каждую минуту своей жизнью.

Мне выпало на долю горе и счастье узнать этих людей, когда в тот страшный год я побывала в Поволжье.

Было это в самой середине зимы — в декабре, в январе. Как-то, придя домой, я нашла письмо в самодельном конверте из оберточной бумаги. Письмо было от Флегонтыча, пожилого красноармейца, который был у меня ездовым, когда я была санитаркой под Кронштадтом. По окончании гражданской войны Флегонтыч демобилизовался и уехал домой, в Самарскую губернию. Оттуда прислал несколько писем, заполненных поклонами. Лишь раз-другой промелькнули в них короткие фразы, что дождя нет и хлеб повыжгло.

Когда начался голод, мы с мамой отправили ему несколько посылок. Он за них благодарил, но письма его совсем переменились: стали короткими, поклоны исчезли. И вдруг пришло большое письмо, написанное, по-видимому, не в один присест. До ужаса просто он написал, что семья его «ушла в смертную дорогу», его час тоже близок, но, как коммунист, он не позволяет себе слечь, а работает и будет работать до последнего часа, письмо же это пишет прощальное.

Я тотчас решила к нему поехать. Отец мой был высоким военным начальником и устроил меня в штабной вагон, который шел в Ташкент и должен был потому вернуться в Москву.

Всю дорогу я со страхом думала о том, что ждет меня впереди. В Самару мы прибыли днем. Незадолго до того выпал снег. Чистой белой пеленой лежал он на земле, на крышах, на странных черных штабелях, из которых торчали желтые голые ноги.

По слышанным мной рассказам, я ждала, что к поезду сейчас же бросятся тысячи голодных людей. Но платформа была пуста, на ней было пугающе тихо, пахло снегом и карболкой, посвистывала маневровая кукушка. Оказалось, что наш состав остановился на боковом пути.

Я вышла на привокзальную площадь — и тут увидела такое, что потрясло меня, пожалуй, не меньше, чем все то, что суждено было увидеть потом.

По всей длине и ширине площади, сплошными рядами, плотно прижавшись друг к другу, стояли столы, лари, кошелки, корзины, салазки, повозки, набитые всяческой снедью. Чего только здесь не было! Караваи, расстегаи, пироги, пирожки, белые булки, колбасы, окорока, свиные и говяжьи туши, ломти стеариново-белого сала, роты кипящих самоваров, батальоны чугунных сковород, на которых шипела и наполняла воздух голубоватым чадом поджариваемая колбаса, — не базар, не рынок, не торг, а торжище, где властвовали налитые жиром толстобрюхие, краснорожие двуногие волки, одетые в романовские полушубки. Они потоптывали обутыми в добротные казанские валенки ногами, похлопывали толстыми руками в теплых варежках, покрикивали звонкими на морозе голосами, помахивали сучковатыми палицами и зорко приглядывали за своим товаром, который не просто лежал на столах и ларях — корзины с булками были опутаны колючей проволокой, куски мяса и колбасы прибиты гвоздями, свиные окорока закреплены гремящими цепями, чтоб не схватили, не украли их, заступи господи и пресвятая владычица, вот эти еле обтянутые кожей скелеты, которые ползут по земле и шелестят запекшимися губами: «Хле-буш-ка!».

Не помню уж, как добралась я до города Пугачева, а оттуда до села Таволожка, в котором жил Флегонтыч. Кажется, ехала часть пути по узкоколейке, а потом шла пешком по снежной зимней дороге. По совету добрых людей продукты, которые были при мне, я вынула из вещевого мешка и привязала вокруг тела. На счастье, мне попались хорошие попутчики.

И вот я шла словно по снящейся мне в длинном, запутанном сне беззвучной деревне, где не слышно ни человеческих голосов, ни собачьего лая, и на фоне бледного зимнего неба чернеют обглоданные ребра крыш. Шла, боясь постучаться в какую-нибудь из занесенных снегом изб, все надеясь встретить живого человека, но так никого и не встретив, пока слабо проторенная в снегу тропинка не привела меня к такой же избе, как и другие, но над входом в которую висел выцветший почти добела красный флаг и была прибита вывеска «Волисполком».

Поднявшись на крыльцо, я толкнула дверь. Она не была заперта, но когда я вошла в избу, там никого не оказалось. Не зная, как быть, я снова вышла на крыльцо.

И тут я увидела шедшего посредине улицы человека — такого, каким должен был быть человек в этом словно снившемся мне, страшном, запутанном сне. Человек этот шел, тяжело переступая распухшими, негнущимися ногами и качаясь, как колос, раскачиваемый ветром. Но было в его шатающемся теле что-то от воинской выправки — быть может, прямизна спины, быть может, руки, слабо взмахивавшие в такт шагу и вытягивавшиеся по швам, когда он приостанавливался и переводил дыхание, не имея сил идти дальше.

Он подходил все ближе и ближе. Теперь я уже хорошо видела его будто налитое водой желто-серое лицо, сглаженное сплошным отеком в тугую, плоскую маску. Но даже когда он вплотную подошел ко мне, даже когда окликнул меня сиплым, сдавленным голосом, я не узнала Флегонтыча — до того он переменился, до того стал непохож на себя.

А потом была долгая-долгая неделя — быть может, самая страшная в моей жизни неделя, которую я провела в Таволожке, Пугачеве и Самаре, слушая ровный, однотонный рассказ о лете, об осени и зиме, как ели сначала траву, потом суррогаты, а теперь и суррогатов нет, стали есть падаль, и слова, что голодающих в селе, почитай, нет, а остались только умершие и умирающие, как сперва крестьяне бросались к Совету, требовали хлеба, кричали, а потом, увидев, что в Совете хлеба нет и что «сама власть» тоже перешла на лист, «утишились». И я узнала веющее смертью слово «лег», которое означает, что человек лег и уже не встанет, и дикий крик помешавшейся с голода женщины: «Глядите! Глядите! Пироги идут! На ножках! В сапожках топают! Идите сюда, идите, пирожки милые!», и восковые, уже не бледные, а белые детские лица с глазами, в которых, как у кукол, нет взгляда.

А потом Пугачев и Самара. «Музей голода», где выставлена коллекция суррогатов хлеба — серые, бурые, красные, желтые комки с этикетками: глина, земля, навоз, стружка, щепки — даже с химическим анализом, в котором можно найти все, кроме белков, жиров и углеводов, фотографии похожих на тени людей, порой с надписью: «трупоед», «людоед». Пройдем мимо этих фотографий, не оглядываясь: большинство тех, что дошли до трупоедства и людоедства, погибали чуть ли не на следующий день, до того они были истощены.

И дети, дети, дети — подкинутые, подброшенные, убежавшие из дома от голода. В приемнике на пятьдесят мест их около пятисот. Они лежат вповалку на голом полу, оборваны до последней нитки, всюду светится голое тело, всех бьет частая дрожь.

А среди всего этого ужаса люди, о подвиге которых невозможно рассказать, для этого в человеческом языке нет слов.

Кто эти люди? Врачи, сестры, няни. Работники детских приемников и детских домов.

Флегонтыч, раздававший все, что мы с мамой ему посылали, и то, что я ему привезла: «Все равно я помру, а они, может, дотянут» — отказался, сколько я его ни уговаривала, уехать в Москву: «Разве ж я могу своих односельчан бросить? Ведь я ж один на наше село живой коммунист остался». Не уедал — и умер.

Доктор Фритьоф Нансен, который, невзирая на клевету, что он «продался» большевикам, просил, требовал, добивался средств, покупал продовольствие, — отправлял его голодающим детям Поволжья, не жалел для этого ни сил, ни времени, ни здоровья, и которого трудящиеся Москвы избрали почетным членом Московского Совета.

Помощник Нансена доктор Феррер, скончавшийся в январе двадцать второго года от сыпного тифа.

Коммунист Иоганн Юльевич Пальмер, погибший на посту при объезде голодающих мест.

Работники питательных пунктов, в том числе немало работников АРА, проявивших истинное человеколюбие и преданность людям.

Два человека, чьи имена знала вся Самара: один — Бергер, бывший австрийский военнопленный, коммунист, оставшийся в Советской России, худенький человек с огромными грустными еврейскими глазами, на протяжении многих месяцев не уходивший ни днем ни ночью со своего поста в губернской комиссии помощи голодающим. Второй — человек быстрый, стремительный, переносящийся из конца в конец губернии, чтобы ускорить, подтолкнуть, помочь, спасти; в Самаре вольно или невольно переиначивали его имя, называли его Антон Осеянный или Антон Весенний. Это был Владимир Александрович Антонов-Овсеенко.

Желая показать, что за человек он был, обычно говорят: «Он брал Зимний». Правильнее было бы говорить иначе: «Он брал Зимний и возглавлял борьбу с голодом в Самаре».

7

Весной двадцать второго года, выступая при открытии Одиннадцатого съезда партии, Владимир Ильич сказал:

«Бедствия, которые обрушились на нас в этом году, были едва ли еще не более тяжелыми, чем в предыдущие годы.

Точно все последствия войны империалистической и той войны, которую нам навязали капиталисты, точно все они собрались вместе и обрушились на нас голодом и самым отчаянным разорением».

Но Владимир Ильич не только собравшимся здесь товарищам, но и никому не сказал, сколько ночей провел он без сна, думая о голодающем Поволжье, как мучали его головные боли, как трудно было ему пережить всю эту зиму. Мы знаем об этом только по прорывавшимся у него порой коротким фразам, в которых он, такой сдержанный и замкнутый во всем, что касалось лично его, говорит о своей болезни.

«Взять перо в руки прямо-таки не под силу. Устаю», — пишет он двадцать восьмого октября двадцать первого года Замоскворецкому райкому партии, просившему его как члена районной партийной организации написать свои воспоминания.

«Устал дьявольски. Бессонница» — шестого декабря того же года Горькому.

«Устал и болен» — в этот же день Михе Цхакая.

«Лично видеться постараюсь, но не обещаю, ибо здоровье плохо» — Д. И. Курскому двадцать восьмого февраля двадцать второго года.

«Я болен. Совершенно не в состоянии взять на себя какую-либо работу» — Варге восьмого марта.

«Нервы у меня все еще болят, и головные боли не проходят» — седьмого апреля Серго Орджоникидзе.

Не случайно на исходе зимы этого года у Владимира Ильича произошел первый тяжелый приступ его болезни.