Просыпаюсь. Утро. Никакого похмелья. В комнате жарко и душно. За ночь набздели – кошмар. Иду искать душ. Откуда-то снизу слышится стук молотка. Включаю воду, намыливаюсь. Но не успеваю смыть мыло – вода отключается.

– Так что там младенец Иисус? – Голос.

Да, дорогой мой читатель. Это путешествие еще не закончено. Мы с моими друзьями-волхвами только что вернулись на «Старт».

Через двадцать минут. Гимпо куда-то смылся. Мы с Z одеваемся, выходим на улицу. Ищем, где бы позавтракать. Синее небо, великолепное зимнее солнце. Русский траулер выходит из гавани, курсом на восток. По спокойной воде рябят отблески света. На телеграфном столбе – ворона. Сидит, нахохлившись. Три воробья, все взъерошенные. Перышки – врастопырку. Чистый, сухой, неподвижный воздух. Солнечный свет, отражаясь от снега, слепит глаза. Дети играют в снегу. На воде у причала важно покачиваются гагары.

Подъезжает Гимпо. На машине. Похоже, вчера мы ее где-то бросили. Но он нашел где. Садимся в машину. Гимпо, как всегда, за главного. Я – в полном согласии с собой и с миром. Вордсворт – самый лучший.

Маленький модерновый отель в центре города: здесь можно позавтракать: яичница с помидорами (а на хрена эти листья салата, скажите пожалуйста) и беконом, тосты и чай. Гимпо говорит, что вчера мы договорились с Ларсом и остальными встретиться здесь, чтобы вместе позавтракать; они собираются здесь каждое утро. Они обещали свозить нас на Нордкап, откуда видны волшебные острова, где живы древние викинговские легенды и знания.

Воспоминания о прошлой ночи пробиваются сквозь туман беспамятства, какие-то разрозненные фрагменты. Каждую весну лапландцы переезжают на Север на своих оленях, переплывают на них через узкие проливы, что отделяют Магеройю от материка, так что четыре месяца в году поголовье оленей на острове возрастает до 6000 голов. Олени бродят повсюду. Лапландцы живут в своих вигвамах и нажираются до бесчувствия, пока их олени бродят по городу, застревают в лифтах в отелях, выпадают из окон на втором этаже, заходят в классы, где идут уроки. Это правда? Или все-таки гон? В общем-то, мне все равно. Просто кто-то вчера мне об этом рассказывал, вот я и записываю с его слов.

Вторая мировая война. Немцы сожгли весь город – все, кроме церкви, – а население вывезли в трудовой лагерь где-то на юге Норвегии. После войны магеройцы вернулись на остров, где были лишь голые камни, и отстроили город заново. Им было необязательно возвращаться. Но они все же вернулись. Почему? Здесь же нет ничего. Вообще ничего. Несокрушимый человеческий дух. Я преклоняюсь перед такими людьми. Смутно припоминаю, что сказал мне Олден: что сам он родился на юге, но переехал сюда, потому что магеройцы – лучшие люди на свете. Может быть, он и прав. Каждое лето немцы-туристы приезжают сюда табунами: на Нордкап, крайнюю северную точку Европы. Это для них – как для нас Джон-о’Тротс, крайний север Шотландии.

Без десяти десять. Ларс с ребятами так и не появились. Z уже нервничает: говорит, нам надо выехать пораньше, чтобы проехать тоннель судьбы и дорогу страха до темноты. Да, но мне хочется посмотреть на эти волшебные острова, где викинговские легенды и знания. В общем, решаем так: ждем Ларса и остальных до 10.30, а если они не появятся, то едем к причалу на северной оконечности острова, чтобы успеть на паром, который отходит в 12.30. А пока что разглядываем викторианские гравюры на стенах в холле, на первом этаже. Гравюры изображают жизнь на острове: коренное население в лапландских костюмах – в огромных анораках, отделанных мехом и украшенных замысловатой вышивкой, – гарпуны в руках, сани, ездовые собаки, китобойный промысел, церковь, жизнь. Жалко, что у меня нету копий, чтобы вам показать. Они действительно очень хорошие, эти гравюры.

Мы с Z ведем разговор о значимости Потерянного Аккорда. Теперь, когда мы привезли икону Элвиса на Полюс, обеспечив тем самым мир во всем мире – пусть это будет не сразу, но, как говорится, процесс пошел, – нам нужно организовать новую экспедицию. На поиски Потерянного Аккорда. Разговор получается очень странный. Может быть, нам предстоит разыскать все три ноты, из которых складывается Аккорд – каждую по отдельности. Причем их надо найти в определенном порядке, единственно правильном. Дойти до самого края света, совершить многие подвиги – это может растянуться на годы. На всю жизнь. Но оно того стоит. Наверняка.

Мы заказываем еще чаю. Я замечаю пятно у себя на килте, спереди. Задумчиво чешу репу под шапкой. Ларс с ребятами так и не появились. Все, пора ехать.

Гимпо пытается вести машину в манере местных таксистов. Мы с Z пытаемся уговорить его, что так не надо. Гимпо отвечает, что это – самый безопасный способ вождения на здешних дорогах. Но все же идет на компромисс. Совсем чуть-чуть.

У нас есть карта острова. Мы взяли ее в отеле, в приемной. Выруливаем на дорогу на Нордкап. Небо по-прежнему синее-синее. Дорога идет вдоль берега. Море – зеленое и таинственное. Косяки мелких рыбешек. Их поразительно слаженные движения. Тысячи рыбок – как одна. Эффект Жака Кусто. Маленькие деревянные домики, завешенные сетями, вывешенными для просушки, гарпунами и прочими древними инструментами морского промысла. Чистый, незамутненный пейзаж. Снег, лед и черные скалы. Дружелюбные крики гагар. Мне смешно. Такие милые утки. Есть еще и другие птицы, но я не знаю, как они называются. Не отрываясь, смотрю на море. Хочу увидеть тюленя или стаю китов. На горизонте маячат какие-то маленькие островки. Все такое спокойное, ясное, нежное. Преходящее или все-таки вечное? Какая разница… главное, вот оно. Здесь и сейчас.

Наши железные кони, сноу-байки, несли нас через ослепительно белую тундру. Мы старались держаться поближе к лей-линии, сияющей бледно-голубым светом на белом снегу. Я не выпускал из рук бутылку с самогоном, чистым, как лунный свет. Холодное солнце, белый диск на замерзшем небе, сопровождало нас в этом пути, растянувшемся на четырнадцать часов.

Останавливаемся; выходим из машины. Гимпо предлагает сыграть в игру: мы с Z встаем за машиной, держимся за задний бампер, а он садится за руль и едет – смысл игры в том, чтобы проверить, на какой скорости мы отпустим бампер. Беда с Гимпо в том, что на некоторые его предложения – пусть даже самые идиотские и опасные для жизни – следует соглашаться, иначе неизбежно встанет вопрос, мужик ты вообще или нет. Я в том смысле, что если бы не поддержали его начинание сыграть в радиобинго, мы никогда не достигли бы сатори и не спасли мир. Так что мы соглашаемся. Один раз. В общем-то, даже прикольно. Да, мы здорово грохнулись. Ноги болят до сих пор. Но: «Разве мы не мужики?» Решаем повторить. Раз, другой, третий. Обледенелый асфальт стремительно мчится у нас под ногами. Килт развевается. Любой камушек, любой особенно скользкий участок может нас опрокинуть, может заставить нас отпустить бампер. Ускорение; страх. Гимпо не остановится. Едет на скорости миль шестьдесят в час. (Ну, судя по ощущениям.) Либо мы отпустим бампер сейчас и сохраним себе жизнь, отделавшись, может быть, парой треснувших ребер и сломанными ногами, либо погибнем. Мы отпускаем бампер одновременно. Летим вверх тормашками. Очки улетают куда-то в сторону. Останавливаюсь у большого камня на обочине; ладони содраны в кровь. В ранки забился песок. Z лежит в нескольких ярдах от меня. У него состояние ничуть не лучше. Гимпо подъезжает к нам задним ходом. Выходит из машины, смеется над нами. Интересно, что с людьми делают в армии, что они становятся вот такими?… И какого хрена мы с Z соглашаемся участвовать в этих его идиотских забавах?! Мне уже тридцать девять, етить-колотить: взрослый солидный мужчина. У меня семья, дети. Какой пример я подаю подрастающему поколению?

Садимся в машину. Едем. Нам надо успеть на паром в 12.30. Сижу, вычищаю песок из ссадин, тихо бешусь, что испачкал килт, и слушаю истории Гимпо про войну за Фолклендские острова. Он говорит, что природа там точно такая же, как в Южной Грузии. В первый раз они приплыли туда на QE2 (который использовался не по своему прямому назначению, как круизный лайнер, а как средство транспортного обеспечения перевозки войск), а по прибытии их сразу направили в Гус-Грин мочить аргентинцев. Я уже говорил, что, когда их везли на QE2, они понятия не имели, что это за место такое, куда их везут? Для Гимпо Южная Грузия – Джорджия, по-английски, – и звучала как Южная Джорджия, что на юге США: сплошь томные красотки-южанки и плантации арахиса. Гимпо с братьями по оружию всю дорогу читали комиксы про бравых коммандос (военно-приключенческие комиксы для детей младшего школьного возраста; действие в основном происходит во Вторую мировую войну, когда лихие Томми выходят один на один с Бошем, Гансом, Фрицем или с кем-нибудь из япошек, и всегда побеждают). Наши парни, ага! И, разумеется, наливались глинтвейном.

На этот раз на пароме народу побольше. По расписанию все путешествие занимает всего-то пятьдесят минут. Меньше часа. На море спокойно. Мы стоим на палубе, машем на прощание городу Хоннинг-свагу, острову Магеройа и всем новым друзьям. Машем на прощание Элвису Пресли, Королю Рок-н-ролла. Потом поворачиваемся лицом на юг, лицом к будущему. Теперь нам надо найти Потерянный Аккорд. Но прежде надо успеть проехать по тоннелю судьбы и по дороге страха, пока не настала полярная ночь и не заморозила нас насмерть на своей ледяной груди.

Снова на материке. Едем на юг той же дорогой, но уже в другом жизненном измерении и в другом времени, чем когда мчались в противоположную сторону меньше суток назад. Южное небо уже окрасилось розовым и золотым. Идет снег, легкая поземка игриво скользит по дороге. Свет смещается. Мы останавливаемся и наблюдаем, как солнце тает за горной грядой вдали.

При свете дня эта дорога утратила весь свой погибельный сатанинский флер. Но, с другой стороны, теперь видно, какая она опасная: обрывы с отвесными стенами, море в двухстах ярдах внизу, никаких защитных барьеров по краю дороги… это не порождение воспаленного разума, захваченного иллюзорными кошмарами. Это реальность. Даже Гимпо, это понимает и едет уже не так лихо, как вчера вечером.

Я волнуюсь за Элвиса. А вдруг Тунец про него забудет? Вдруг придет ее босс, увидит под стойкой икону и выкинет ее в мусорку вместе с моей недоеденной курицей, запеченной в микроволновке?

Темные тучи, похожие на черную дымку. Далекие острова – как полярные миражи. Над морем парят орланы. Как мы закончим эту книгу? Z сидит – пишет. Что, интересно, он пишет? Какие видения его посещают? Я пишу про цвет снега: тысяча оттенков розового, оранжевого и бирюзового. Потом я все это отредактирую. Хочется написать что-нибудь очень сильное, что потрясет все основы: некое откровение, которое уже навсегда изменит ход истории – а я пишу про цвет снега. Всегда хотел написать книгу без описаний природы: все внимание сюжету и сути. Описания природы – это, конечно, красиво, но кому интересно читать про цвет снега? Нет, читателю нужен экшен: ебля, убийства, наркотики.

Сегодня без наркоты. Дилер куда-то пропал, Похитив мои мечты.

Напеваю эти строки из песни «Herman and his Hermits» (средний возраст музыкантов – семнадцать лет девять месяцев, как мне сказала сестра). Перечитываю свои записи за последние двадцать четыре часа; нахожу несколько мелких обманов. Я не пинал стул и не опрокидывал стол. Просто хотел показать, как я зол. Хотел представиться круче, чем есть.

Это как те чрезмерные выразительные словечки в неправильной устной речи или орфографические ошибки в письменной. В школе у меня всегда было плохо с орфографией. Я писал хуже всех. После каждого диктанта училка зачитывала мои «перлы» перед всем классом, и все надо мной смеялись. Так что теперь я, наверное, мстю за свои тогдашние унижения. По прошествии стольких лет. И мстя моя страшна. Я пишу книгу. Пишу по-своему. В той манере, которую мои школьные учителя никогда не одобрят. В той манере, которую они органически не выносят. Но которая всегда нравилась мне. И еще мне всегда нравилось использовать красиные и странные слова – от Шекспира, Мильтона и Библии до Керуака, Ларкина и Бернса, – но мне всегда ясно давали понять, что мне даже пытаться не стоит что-то такое изображать. Но теперь я пытаюсь что-то такое изобразить, и я знаю, что у меня получится. Обязательно. Так что на хуй словарь: я буду верен этим простым словам, повторенным уже столько раз. Я не буду изъебываться и стремиться к чему-то большему. Это значило бы уподобиться моим школьным учителям: желчным, обиженным жизнью мизантропам (как раз вчера Z разъяснил мне значение этого слова). Или, может, я просто пытаюсь выжать из вас сочувствие – завоевать симпатию читателей, изображая из себя этакого скромного парня.

Мы даже как-то и не заметили, как проехали Тоннель судьбы.

Время семнадцать минут третьего. А небо уже начинает темнеть. Крошечная рыбацкая лодка тихо покачивается на воде. Фонарик на палубе освещает одинокого рыбака: простая душа в трудах праведных зарабатывает на жизнь. Низкорослые серебряные березки в низине – первые растения, которые встретились нам за последние дни. А кажется, будто за месяцы. Фары на мгновение высвечивают из сумрака одинокую фигурку, что бредет вдоль дороги. В руках – пакеты с покупками. Откуда она взялась? Куда идет? Такая странная в лунном свете – как будто нездешняя.

«А если выполнить все это в форме классического музыкального произведения? Запечатлеть все увиденное в виде словесной симфонии, ну, или хотя бы тональной поэмы для голоса?» – мысль появляется и исчезает, прежде чем я успеваю ее продумать.

Играет радио. Норвежская версия «Ob la di, Ob la da». Пытаюсь уловить перевод ключевой фразы «Life goes on, yeah», «Жизнь продолжается, ara» – но ничего не выходит. Потом – Майкл Джексон. «Еще маленький для любви», «Too Young to Love». Наверное, из его самого путаного периода: уже после «Пятерки Джексонов», но еще до «Off the Wall». «Got to Be There», «Ben» и «Ain't No Sunshine» – они все из этого периода, и это, наверное, самое лучшее, что есть у Джексона. Вокальное исполнение в «Ben» – это вообще бесподобно.

В Лакселве мы заезжаем в какой-то пустой отель, где работает ресторан. Берем тефтели с картошкой. Нас обслуживают две сестры, которые откровенно хихикают, глядя на нас. Не могу даже с полной ответственностью написать: «Они смеялись над всем, что есть в мире возвышенного и великого», – сам знаю, что выйдет неубедительно. Скучно. Чтобы как-то встряхнуться, мы с Z вспоминаем Кейта Ричардса: как он не нашел Потерянный Аккорд, как предлагал лапландскому шаману четыре миллиона долларов наличными, но все равно ничего не добился. Разговор переходит на Оскара Уайльда: как он принял Гимпо за Бози.

Я еще не говорил, что в «Independent» однажды опубликовали карикатуру Z? Оскар Уайльд разговаривает по телефону. И подпись: «Бози, это я. Я отсидел за содомию». Я так и не понял, что в этом было смешного, но как-то вечером я шел один по какой-то незнакомой улице, и у меня в голове вдруг возникла эта самая фраза: «Бози, это я. Я отсидел за содомию», и я хохотал как безумный. Никак не мог остановиться.

Ресторан абсолютно пустой. В углу – маленькая сцена. На сцене – ударная установка, двойные басовые барабаны, во всем своем великолепии. На барабанах написано: «Жаркий рок». Тут же стоят усилители, прочая аппаратура. Можно только догадываться, какую музыку играет этот «Жаркий рок». Может быть, они пишут собственные эпические рок-гимны, черпая вдохновение из белых полярных снегов и здешних легенд и мифов, а может быть, просто перепевают «Иммигрантскую песню» Led Zeppelin. А может, все еще хуже, и эти ребята играют стандартный репертуар всех кабацких групп по всему миру: хиты «ZZ-tор» и «Van Haien».

Мы с Z обсуждаем трагедию Рока. Почему слова «грустный», «печальный», «тоскливый» постоянно присутствуют в текстах, буквально у всех? Что это значит? Потом Z спрашивает, кто, на мой взгляд, величайший поэт из ныне живущих. Он знает, что я отвечу: Тед Хьюз. А я знаю, что сам Z считает, что это Уильям Берроуз. Так что все это выливается в неизбежный и предсказуемый спарринг «естественный человек» против «дороги чрезмерности, что ведет к дворцу мудрости». Но в одном мы с Z согласны: оба наших любимых современных поэта раскрылись как настоящие мужики и творцы, только когда потеряли жен, которые обе умерли скверно и безвременно. Может быть, мертвые жены – это именно то, что нам нужно, чтобы творить подлинную поэзию?

Разговор выдыхается. Мы все дружно идем на поиски сортира. Находим. Делаем свои дела. Выходим из ресторана. В вестибюле – тихо и пусто. Высоченные резиновые растения, громадные пластиковые диваны. Стены расписаны непонятными фресками, не поддающимися описанию. Выходим на улицу сквозь двери из дымчатого стекла. Зачем здесь отель? Кто вообще сюда ездит? Вопросы тускнеют и блекнут. Гимпо бегом возвращается в ресторан, чтобы расплатиться по счету. В последний раз вижу, как хихикают официантки, которые сестры. Тефтели с картошкой были вкусные.

Едем дальше на юг, сквозь зону военных учений. Темнота, тишина. Радио тихонько потрескивает. Z сидит впереди, вертит ручки настройки: ищет Радио-Мафию, которой нам всем так отчаянно не хватает. Радиостанции включаются на считанные секунды и пропадают.

Луна. Луна очень хорошая: полная, круглая, – изливает на землю свою серебристую магию, превращая пейзаж верной смерти в диснеевскую страну зимних чудес. Упомянутые уже столько раз сосны под шапками белого снега, замерзшие озера и горы – все омыто искрящимся лунным светом.

Наверное, я задремал. Впереди уже показались огни Карасйока. Помните, я говорил по дороге туда, что это столица Лапландии? Время – всего пять часов пополудни, а такое ощущение, что сейчас глубокая ночь. Проезжаем по пустым улицам, ищем признаки жизни. Большинство домов – деревянные. Они достаточно далеко отстоят от дороги, и на каждом участке земли, где дом, есть еще и вигвам – среди сосен. Да, я знаю, что они называются типи, но мне просто нравится слово вигвам. Очень красивое слово. Нет, не красивое – просто оно напоминает о потерянном материке детства.

В этих вигвамах, как я уже говорил, летом живут лапландцы, когда кочуют вместе со своими оленями. Но когда я смотрю на эти солидные, основательные дома и на впечатляющие джипы «Чероки» на подъездных дорожках, у меня поневоле встает вопрос: может быть, эти вигвамы – они здесь просто для видимости, как символ, что «мы не забыли о своих корнях». Вроде моего килта. Или вроде как выставить у себя в саду статую Роберта Брюса. Культурное единство, и все такое. Но как бы там ни было, мне очень нравятся эти вигвамы.

Город как будто вымер. А нам надо где-то остановиться. Хорошо бы найти что-нибудь вроде того коттеджа, где мы ночевали пару дней назад. Но все, похоже, закрыто на зиму. Следуя указателям, выезжаем из города на шоссе. На указателях нарисована палатка и маленький домик. Это вселяет надежду. Съезжаем с шоссе на проселок. Деревянные домики. Палаточный лагерь. Темно. Ни души. Мы уже начинаем отчаиваться. Можно, конечно, вернуться в город и поискать что-то еще. Но что-то подсказывает, что лучше не рисковать. Наша миссия выполнена. И как-то глупо получится, если теперь мы замерзнем насмерть в этом пустынном и диком снежном краю.

Выходим из машины – проверить, чего и как. Дома не заперты. Есть кровати, но нет постельного белья. Ладно, все равно ничего лучше уже не предвидится. Находим электрический щит, врубаем ток: свет, тепло. Но Гимпо все равно не доволен; чего-то ему не хватает. Так что Гимпо уходит на поиски этого самого, недостающего. Я пытаюсь наладить плиту. Мы с Z натужно храбримся, как будто нам все нипочем. Но наша дзен-мастерская волховская бравада уже иссякает.

Возвращается Гимпо, весь из себя довольный и гордый. Говорит, что нашел правильный дом для ночлега. Идем следом за ним, как и положено верным последователям. В самом дальнем краю поляны, уже у самого леса, чуть в стороне от домов Гимпо нашел нам вигвам.

Когда мы добрались до типи, уже смеркалось. Он стоял посреди голой тундры, а рядом лежали запасы дров и замороженная туша оленя.

Он поднимает откидное полотнище, что закрывает вход, и мы забираемся внутрь. Z щелкает зажигалкой.

Внутри типи – круг из камней, первобытный очаг. И много-много оленьих шкур, так что холода можно было не бояться.

Вигвам: футов десять в диаметре у основания, футов двенадцать – в высоту. В центре – огромный остывший очаг, круг из камней. Все остальное пространство занимают оленьи шкуры, сваленные друг на друга. Снаружи опять начинается снегопад. Температура падает. Поднимается ветер.

Мы с Z молчим. Гимпо говорит, что это прекрасное место для ночлега. Он рьян и настойчив. Но мне как-то сомнительно. С тем же успехом можно заночевать и на улице. Я обращаюсь к Z:

– Зодиак, скажи Гимпо, что нам нельзя оставаться здесь на ночь.

– Почему я?

– Потому что Гимпо твой менеджер, шурин и близкий друг.

– И чем тебе это мешает? Скажи ему сам.

В общем, мы с Z препираемся, а Гимпо, глядя на нас, только посмеивается. Z уже выключил зажигалку, и теперь мы стоим в темноте.

– Слушай, Зодиак, я не могу сказать Гимпо, что нам нельзя ночевать в этом вигваме, потому что тогда он меня засмеет. Скажет, что я не мужик. И приведет недвусмысленные доказательства. Так что давай лучше ты.

Кажется, я совершил ошибку. Я знаю, что Z разделяет мои опасения и что его тоже не слишком прельщает мысль ночевать в этом вигваме, по он не упустит такого удобного случая наказать меня за мою мелочную, недалекую, высокомерную и извращенную гордость. Теперь он будет настаивать, чтобы мы ночевали тут: чтобы показать, что он круче, что по сравнению с его бесшабашной удалью мое джек-лондонское мужество – просторы диких лесов Юкона, зов предков – это так, тьфу. Один выпендреж.

У Z, в отличие от меня, в этом смысле проблем не бывает. Он не стыдится признаться, что боец из него – никакой и что он дезертирует с громкими воплями с линии фронта при первых же признаках серьезной опасности; а мне всегда надо быть в первых рядах. Как только дается команда «вперед», я первым выпрыгиваю из окопа и ломлюсь на врага, подставляясь под пули, и первым же погибаю. Просто чтобы показать, что я птица смелая, птица гордая.

Нас обоих спасает Гимпо. Он весьма убедительно говорит, что тут есть дрова, и что мы разведем огонь, и приготовим горячий ужин, и будем поддерживать огонь всю ночь. Мы с готовностью уступаем. План уже разработан.

Садимся в машину и едем обратно в Карасйок. Ехать недолго – всего-то три километра. Находим маленький супермаркет, который еще не закрылся. Мы с Гимпо загружаем тележку провизией, пока Z придирчиво выбирает пиво. Турнепс, картошка, хлеб, большой кусок замороженной оленины.

Возвращаемся в вигвам. Гимпо – за главного. Я исполняю его указания. Сперва – развести огонь. Нам повезло: дрова есть. Целая поленица у входа в вигвам. Я вычищаю золу и пепел из круга камней, рву на растопку наши полярные карты, укладываю дрова. Получается вполне приличный костер. Огонь разгорается быстро. Подкладываю еще дров. Кровь бурлит адреналином. Вот она – настоящая жизнь. Теперь, когда Z немного согрелся, он тоже заметно воодушевился.

Гимпо развел убойный костер, грозивший выжечь нам глаза и закоптить нас заживо. Мы разрубили мороженую оленину на маленькие кусочки и поджарили их на огне. Жара была просто невыносимая.

Мы очень быстро сообразили, что для того, чтобы вигвам не наполнялся дымом и чтобы огонь не гас, а горел постоянно, надо держать откидной полог на входе открытым: сквозняк питает огонь кислородом и выдувает дым через отверстие в потолке. В пляшущем свете костра наши улыбки и лица кажутся позолоченными. Мы выдумываем всякие правила: например, не ходить по оленьим шкурам в грязных ботинках и не писать в вигваме. Дров в костре хватит надолго. Мы кладем на угли картошку, лук и турнепс (крупный сорт – его еще называют брюквой). Оленью ногу решаем запечь целиком. Когда надо готовить еду, я предпочитаю все делать сам.

Гимпо уходит куда-то в ночь. Возвращается через пару минут. Приносит три или даже четыре оленьих шкуры. Видимо, он обнаружил где-то поблизости еще один вигвам и теперь беззастенчиво его грабит. Он выходит еще пару раз. Приносит еще шкур. Мы обустраиваем вигвам. Затыкаем все щели – чтобы никаких сквозняков. Кроме тяги от входа. Теперь у нас столько шкур, что можно расположиться со всеми удобствами: на чем лежать, чем укрыться – все есть.

Мы разделись до трусов, теперь уже очень несвежих. Я передал по кругу бутылку с самогоном. Жар от огня согревал нас снаружи, самогон – изнутри. Когда мясо слегка подрумянилось, мы набросились на него, как голодные волки, и принялись есть, обжигая пальцы и губы. В пляшущем свете костра наши лица казались какими-то жуткими и нездешними. Гимпо был похож на настоящего дикаря: жир и кровь стекали ручьями по его небритому подбородку. Волосы у Билла все спутались и свалялись. Кстати, они заметно отросли за время нашего путешествия. Мы напоминали бездомных (беспещерных) пещерных людей.

Кусок оленины шипит и брызжет жиром. Запах сосновой смолы, смешанный с запахами пригорелого жира и немытых человеческих тел, бьет по мозгам, так что кружится голова. Переворачиваю мясо. Обжигаю при этом левую руку. Протыкаю волдырь своим маленьким ножиком с красной пластмассовой рукояткой, оставшимся у меня еще с той, прошлой жизни. Мы наблюдаем, как крошечные угольки поднимаются вверх, вырываются в ночь через отверстие в потолке и сияют на фоне ночного неба. Нам видны звезды. Они далеко-далеко. Где-то лает собака – на полную луну. Холод снаружи кажется таким далеким.

Мы смеемся, болтаем, придумываем всякие небылицы. Гимпо рассказывает про Гус-Грин: как они там спали в болотах, тесно прижавшись друг к другу, чтобы хоть как-то согреться; как там на острове была девчонка, которая давала всем солдатам-победителям без разбора; как один офицер… Z, понятное дело, смешит нас своими легендами-притчами о распутстве, невоздержанности и печали. Разговор скачет с темы на тему. Мы говорим о поэзии, потом – о Потерянном Аккорде и о том лапландском стрип-клубе. Надо попробовать снова его разыскать. Мы уже представляем, как притащим к себе в вигвам тех трех лапландских малышек в их народных костюмах (безусловно, они будут счастливы посетить наше жилище и исполнить для нас лапландский танец живота и Танец Семи Буранов, прежде чем обслужить нас интимно). Или в глухой ночной час к нам в вигвам вдруг войдет старый мудрый лапландский шаман и скажет, что мы были избраны высшими силами, чтобы стать хранителями древних тайн.

Выставляем последнюю бутылку «Синей этикетки» и бутылку красного вина, которую Z и Гимпо купили мне в подарок где-то в далеком и смутном прошлом. Штопора нет. Гимпо пропихивает пробку в бутылку – мизинцем. Замечательное вино. Ничего лучше я в жизни не пробовал. Мясо готово. Целая оленья нога. Едим мясо прямо с кости. Кусаем по очереди. Наши лица измазаны жиром. Хорошо получилось. Хотя, если честно, не очень: сверху все пригорело, потом идет тонкий слой более-менее съедобного мяса, а внутри оно даже не разморозилось.

Z читает нам стихотворение, которое только что написал. Посвященное жизни, прожитой не зря. Мы вытаскиваем из огня обожженные картофелины, разламываем их пополам, чтобы добраться до белого рассыпчатого нутра – смакуем каждый кусочек, как будто это какой-то редчайший деликатес, а не скромный и общедоступный овощ. Кажется, никого, кроме меня, не влечет сладковатая, сочная мякоть турнепса.

Мы сидели вокруг очага, передавая друг другу бутыль самогона. Огненная вода развязала нам языки, а Биллу – еще и задницу. Он выдал нам подлинную симфонию высокохудожественного пердежа. Мы с Гимпо воздержались от комментариев; мы уже привыкли к эффектным газоиспусканиям нашего шотландского друга.

Отпиваю вина, откусываю оленину и передаю ее дальше. Смотрю на огонь и беззвучно несусь сквозь космос.

Сперва мы собирались закончить Книгу на том, как Ларс забирает портрет Короля, и мы все сломя голову мчимся в сатори. Но путешествие продолжается. Приключениям не видно конца и края. Да, Элвис благополучно доставлен на Полюс, и теперь мы вольны сделать следующий шаг на бесконечном пути к искуплению. Мы говорим о том, что жизнь прекрасна, но сколько прекрасного в этой жизни мы уже потеряли и еще потеряем. Мы едва не рыдаем от жалости к себе. Сейчас наши чувства чисты и болезненно обострены, но уже очень скоро острота восприятия померкнет, и мы отойдем еще дальше о того, что должен чувствовать человек на пороге нового тысячелетия – еще дальше от райского сада, с его древом познания добра и зла и его искусительным яблоком. Z рассказывает про Индию; его подруга – она индианка, и на прошлое Рождество он ездил с ней в Индию знакомиться с ее многочисленной родней. Он считает, что нам надо придумать какие-нибудь убедительные причины для паломничества в эту поразительную страну, где, как он уверяет, люди еще не испорчены цивилизацией и поэтому сохранили в себе первозданную чистоту восприятия, и жизнь у них более яркая, более духовная, более живая, более настоящая и более сексуальная. Все это слегка отдает хиппизмом – а я ненавижу все эти походы по Гоа.

Именно Гимпо явился инициатором следующей серии странных событий, когда вдруг задал вопрос – один из тех сумасбродных и как будто случайных вопросов, которые возникают из ниоткуда и порождают фантазии, совершенно безумные. Причем не только фантазии, но и явь.

– А расскажите про свой самый плохой поступок, – сказал он, как бы между прочим, передавая Биллу самогон. Билл поджал губы.

– Я вот однажды убил собаку, – добавил Гимпо. Мы с Биллом упорно молчали. – Я даже не знаю зачем, – продолжал Гимпо. – Просто взял и убил. Бросил ее в водопад. И она утонула.

Я не знаю, зачем Гимпо понадобилось облегчать свою совесть и раскрывать этот древний секрет именно там, на вершине мира; но его неожиданное признание обернулось поразительными последствиями.

Огонь ревет.

В животе у Билла раскатисто заурчало, и он зычно пернул. Я в жизни не обонял такой жуткой вони. Густой, плотный запах клубился в тесном пространстве типи, витал над нами как какой-нибудь злобный демон – пожиратель детей из Ветхого Завета.

– Ээээ, – протянул Билл. Он явно нервничал. Над его верхней губой выступили бисеринки пота. – Я, я… да, теперь я припоминаю. 1888 год. Восточный Лондон – церковь Хоксмора, Олдгейт, Уайтчепл. Да, Уайтчепл. Нехорошее место, злодейское. Может быть, самое гиблое место во всей викторианской Англии. Я помню их, обитателей этой современной Гоморры, которые жили в непреходящем страхе, в тени утробного ужаса – передо мной и моими ножами…

Вдруг вспоминаем, что сегодня пятое ноября. Ночь Гая Фокса.

– Да ну? – вставил Гимпо, озадаченный напыщенным тоном Билла.

– Да, Гимпо. Ты расслышал все правильно: 1888 год. А точнее, 5 ноября 1888 года. – Заметив недоумение Гимпо, Билл пояснил: – Уолт Уитмен, дубина… листья травы, каждый атом моего тела, и все такое.

Ночь костров и огней. Ночь, что запомнится мне на всю жизнь.

– А, ну да, – сказал Гимпо и снисходительно улыбнулся. Он уже понял, что под воздействием сомнительной магии волшебного самогонного зелья Билл сумел отыскать дорогу в храм своих потусторонних и жутких фантазий.

Пламя потрескивало и плясало в круге из камней, согревая нас зыбким теплом. Вонючка Драммонд продолжал свой рассказ. Он приподнял левую ягодицу и пустил яростного пердуна. Его трясло от возбуждения.

– Столько крови, столько крови. Кто бы мог подумать, что в этой девке окажется столько крови! – воскликнул он, перефразировав Шекспира, и продолжал: – «Миллер корт», номер 13. Гнусная ночь в гнусном городе. Мэриджейн Келли, Паршивка Мэри, как ее все называли, согласилась принять мужчину в полтретьего ночи, в своей грязной убогой каморке. Она пробиралась к себе домой по лабиринтам зловонных проулков, обходя пьяных, валявшихся прямо на тротуаре, и переступая через кучки человеческих испражнений и лужи блевотины. Обычно так поздно она не работала, но высокий шотландский джентльмен предложил ей хорошие деньги. Ее пятилетней дочурке Джемайме давно нужны новые туфельки, а этих денег должно в аккурат хватить и на обувку для дочки, и на бутылку для мамы. Мэри была уже в изрядном подпитии и напевала себе под нос «Только фиалку забрал я на память с матушкиной могилы», популярную в то время песенку.

Шлюха меня не заметила. Я стоял в темном углу, со своим докторским чемоданчиком. Я заглянул в чемоданчик. Свет газовой лампы отразился от остро заточенных лезвий. Уже возбужденный, я пошел вверх по лестнице следом за ней. Она обернулась. «Ой, сэр. Вы меня напугали. Проходите, прошу вас. Надеюсь, вам будет удобно».

Я в жизни не видел такой омерзительной комнаты. Темная, тесная… там все провоняло спермой и луком, крысиным дерьмом и несвежей постелью. Узкая койка, прикроватный столик. Крошечный камин. На стене над кроватью – дешевенькая репродукция «Жены рыбака». «Так чего вы хотели, сэр? В зад через исподнее, вы говорили? Батюшки, сэр, я сначала подумала, что ослышалась. Старушку Мэри еще никто не брал с тыла, да еще не сняв панталон. Весьма необычно, сэр, да, весьма необы…»

Я не дал сучке время закончить. «Вот тебе для начала». Мой нож сверкнул в сумраке. С лезвия сыпались синие искры чистейшего вожделения – вожделения к смерти. Нож перерезал ей горло от уха до уха и дернул мне руку, оцарапав шейные позвонки. Кровь хлынула черной струей и забрызгала противоположную стену. Сучка упала на кровать. Она повалилась на спину. Ноги бесстыдно раскинулись в стороны, демонстрируя грязные панталоны – потаскуха обосралась. Мне вспомнились жутковатые изображения шлюх на картинах Эгона Шиле, где шлюхи похожи на трупы – именно так и смотрелась сейчас моя жертва. Именно так я себя и чувствовал.

– Она – просто шлюха с вонючим лоном и немытыми сиськами. Распутная, мерзостная кровопийца! – закричал я, втыкая свой фленшерный нож в ее левую ягодицу.

Кровь растеклась алым нимбом по серой подушке. Я заглянул в ее мертвые глаза. Теперь, когда я слегка вспотел от возбуждения, я почувствовал, как из разбитого окна тянет холодом. Огонь в камине уже еле теплился, так что я раздел шлюху и сжег ее одежду, чтобы огонь разгорелся, и стало теплее. Потом я достал из своего докторского чемоданчика маленькую сковородку и поставил ее на огонь.

Да, глаза… еще минуту назад в них отражалось все то, за чем я пришел сюда, в эту вонючую комнату. Пришел, дабы исполнить свой долг, свою священную миссию – очистить наш мир от скверны, от этих мерзких созданий, кровососущих вампиров, которые выпивают из нас, мужиков, всю жизнь. Они лишают нас сил, смеются над нами, позорят нас, тратят наши деньги и крадут нашу сперму. Здесь, посреди крысиного дерьма и грязных простыней, посреди похоти и плотного запаха кишечных газов, среди клопов и мандавошек, я увидел в ее гангренозных глазах неподдельный страх. Страх, пляшущий в отблесках отраженного желтого пламени. Прежде чем мой верный нож завершил ее земные страдания, ее рот раскрылся, как рваная рана, показав мне дрожащий мясистый язык, влажное ребристое небо, гнилые зубы. «О, Господи, – выдохнула она. – Это ты, Билл-Потрошитель».

«Хочешь сигару? Вот, угощайся», – сказал я со смехом за миг до того, как мой нож перерезал ей горло.

Я поплотнее задернул шторы и встал на колени рядом с постелью, уже пропитавшейся кровью. Я никуда не спешил. Времени было навалом. Всё время той ночи в аду – оно всё в моем распоряжении. Я взглянул на карманные часы и закурил сигару. – Билл хихикнул и вдруг замолчал.

– Давай дальше, – сказал я нетерпеливо, завороженный этой зловещей и страшной историей, мрачной тайной моего шотландского друга. Гимпо взволнованно пернул и отхлебнул самогона. Я заметил, что оленья шкура, которой он укрывался, оттопырилась в паху. Билл забрал у Гимпо бутылку, отпил огненной жидкости, вытер подбородок рукой и продолжил:

– Так на чем я там остановился?

– Ты перерезал ей горло, а потом закурил сигару, – подсказал Гимпо, ерзая под шкурой.

– Да… потом я немного прибрался в комнате, чтобы освободить себе место. Я подбросил поленьев в камин, еще раз взглянул на часы и снял кожу с лица мертвой шлюхи. Два аккуратных надреза под глазами, еще один – под подбородком и кожа снялась, словно резиновая маска. Снялась вместе с мясом. Ее голый череп скалился на меня. Как будто она улыбалась. Похоже, что моя маленькая подружка хоть и посмертно, но оценила шутку. Я бросил кровавую маску в огонь. Ни к чему оставлять беспорядок. В конце концов, кому-то придется тут все убирать, так зачем нагружать человека лишней работой. Может быть, я и маньяк-убийца, но я хотя бы тактичный маньяк-убийца. Внимательный к людям.

Ее глаза продолжали таращиться на меня из развороченных глазниц. Меня это нервировало. Мне вспомнилась Индия. Как я служил там в армии. Один мудрый туги-душитель сказал мне однажды, что всегда вырезает глаза у своих убиенных жертв, чтобы ослепить их души – и тогда призрак убитого не придет мстить своему убийце. Дельная мысль! Я выковырял ей глаза своим верным ножом и швырнул их в огонь.

Как я ни старался поддерживать в комнате хотя бы подобие порядка, у меня мало что получалось. Кровь этой сучки разлилась по всей комнате – и запачкала все, что можно. – Билл хохотнул и отхлебнул самогона. – Просто какой-то кошмар.

Я отрезал ее жирные сиськи. Мой острый нож легко разрезал и жир, и молочные железы – как будто я резал не плоть, а кусок теплого масла. Они подрагивали у меня в руках, словно мясное желе. Я лизнул языком сосок. Вкус омерзительный: скисшее молоко и застарелая грязь. Эта сучка не мылась, наверное, несколько месяцев кряду. Я с отвращением поморщился. Одну сиську – кажется, левую – я положил ей под голову, наподобие подушки. Вторую поставил на стол. Я не стану рассказывать, зачем мне понадобилось класть ей под голову ее грудь. Это масонский секрет, и, боюсь, я не вправе его раскрывать.

Две зияющих раны на месте грудей смотрелись даже красиво. Словно два жутковатых гигантских мака. Огонь разгорелся изрядно. Пар клубился по комнате, как алый дым. Я был в аду. Я наслаждался теплом и светом этого очистительного огня.

А вот пахло отнюдь не приятно – кровь и говно всегда пахнут мерзко. Я вспорол ей живот и зажал нос. Резкий запах заливного угря – последней шлюхиной трапезы – шибанул в ноздри так, что я едва не лишился чувств. – Билл поморщился при одном только воспоминании об этом и звучно пернул.

Я схватил бутылку и отпил хороший глоток самогона. Рассказ Билла меня взволновал.

– Давай дальше, Билл, – нетерпеливо проговорил Гимпо. Вокруг его головы уже появился знакомый нимб из жужжащих навозных мух. Взгляд сделался диким, лицо – жестким и беспощадным.

– Да, сейчас. Когда я более-менее привык к этому жуткому рыбному запаху, я приступил к делу уже всерьез: я продлил разрез на животе до того самого места, где раньше была ее грудь. Я раскрыл ее, как книгу. Ее ребра и внутренности влажно блестели в пляшущем свете пламени. От кишок поднимался пар.

Сказать по правде, в какой-то момент я совершенно потерял голову – и не отказал себе в маленьком удовольствии. – Билл хихикнул и продолжил: – Я достал из чемоданчика свой мачете и порубил ей все ребра, а внутренности разбросал по комнате. Все шестьдесят футов ее кишок я развесил на карнизах. Близилось Рождество, и я подумал, что это будет такой праздничный штрих – наподобие бумажной гирлянды. Сердце и печень я отложил в сторонку: если мне вдруг захочется перекусить, я пожарю их на сковородке.

Настроение поднялось. Мне было так весело, что я даже сплясал небольшую джигу. А потом я подумал, что моя подружка Мэри, может быть, хочет присоединиться к веселью. Я поднял ее с кровати, прижал к себе, и мы закружились в безумном вальсе. Такого восторга я не испытывал никогда – даже когда убивал предыдущих жертв. Во мне поселилась уверенность, что я, каким-то непостижимым образом, очистил это падшее создание, эту ночную бабочку. Я вернул ей чистоту и невинность, в которой она пребывала еще до рождения. Невинность. Смерть. Невинность, рождение, смерть… да. Именно так. – Билл закрыл глаза, погрузившись в воспоминания.

Неожиданно его настроение переменилось, и он продолжил рассказ – яростно и сердито:

– Я отрезал пару мясистых кусков от ее бедра, завернул и убрал в чемоданчик, чтобы съесть дома. Женские бедра я люблю с дыней. Сырыми. На итальянский манер. Чем-то похоже на пармскую ветчину. Теперь комната напоминала бойню, но на земле стало одной шлюхой меньше – злая армия Эмили Панк-херст сократилась еще на одного бойца! – Билл сделал паузу, чтобы перевести дух и продолжил уже спокойнее: – Я был очень доволен собой. Но аппетит почему-то пропал, так что я оставил сердце и печень на столе и поспешил восвояси, сперва убедившись, что я ничего не забыл. – Он поднял глаза, улыбнулся и пожал плечами. – Веселый я человек, что еще скажешь?

Разговор потихонечку иссякает.

Я подумал, что два мертвых мальчика-почтальона, спрятанные под половицами у меня дома, как-то бледнеют по сравнению с признанием Билла, и решил приберечь эту историю для другого раза.

Зарываемся поглубже в оленьи шкуры. Если кто-то подбрасывает полено в очаг, оно падает с тихим стуком, и угольки поднимаются вверх, вылетают наружу сквозь дымовое отверстие в потолке и тихо гаснут на фоне ночного неба.

Гимпо зарылся в оленьи шкуры и попытался заснуть. Я допил самогон и тоже отправился на боковую.

Радушный сон принимает меня в объятия. Иногда я просыпаюсь и сразу же засыпаю опять. В такие минуты на грани бодрствования и сна надежды и страхи из яви легко перемешиваются с видениями из снов, и подсознание свободно общается с рациональным миром.

Заснул я быстро, но сон был прерывистым и беспокойным. Мне снились какие-то жутковатые, неприветливые пейзажи и странные, нездешние существа. Кошмарная женщина мерзкого вида, с раскрашенной грудью и окровавленным ртом, одетая, как проститутка, прошла сквозь мой растревоженный сон; у нее на подвязках висели гроздья отрубленных голов; она была пьяной от крови святых. Она звалась Богохульство. Она танцевала разнузданно и похотливо и смеялась жестоким, безжалостным смехом. А потом растворилась в алом тумане.

Я все думаю про Элвиса. Что-то переменилось: что-то сделалось тайным, что-то, наоборот, открылось. Элвис – прошлое, настоящее, будущее. Все эти годы непробиваемого цинизма я упорно держался за свое изначальное восприятие Элвиса, наивное, чистое и простодушное; старался сохранить его неиспорченным и незатронутым многими знаниями, в которых, как известно, многия печали – знаниями, что окружали меня снаружи и разъедали меня изнутри. Что-то произошло. Передав нашу икону Ларсу, чтобы он повесил ее у себя, в Маяке на Вершине Мира, я сумел что-то отдать от себя, что-то важное – но взамен получил много больше.

Я уже упоминал про один очень важный момент в моей жизни, когда рассказывал про Элвиса: когда мне было семнадцать, на меня вдруг снизошло озарение, и я понял, кем хочу стать, когда вырасту. Я сидел в затрапезной кафешке в Кромере, на побережье Норфолка. Захотелось послушать музыку, и я опустил в музыкальный автомат два шиллинга – как раз на три песни. Первые две я выбрал, не задумываясь: «Green Manalishi» и «Oh Well» (я был большим фанатом Питера Грина), а третью – наугад. Просто нажал пару кнопок, не глядя. Бобина с дисками прокрутилась и, дернувшись, остановилась. Но прежде чем автомат вытащил диск и поставил его на вертушку, у меня в внутри все оборвалось. Я почувствовал, что сейчас что-то будет: великое откровение, прозрение. Случайный диск лег на вертушку. Игла нашла желобок. Никого вступления. Голос, как внезапный порыв ветра: «Ты всего-навсего гончий пес… И ты мне не друг».

Откровение ударило наотмашь. Теперь я понял, чего мне хочется в этой жизни: стать самим существом этой песни. Мне не хотелось быть Элвисом, мне не хотелось быть автором этой песни, гитаристом на записи композиции, продюсером или даже самим Полковником Томом Паркером. Нет, все было гораздо сложней и гораздо серьезней. Мне хотелось быть самой песней: соприкоснуться с ее сокровенной сутью и стать ее частью. Помню, тогда я еще подумал, что, может быть, истинное существо этой музыки заключается в черном виниле. Но вообще я старался не слишком об этом задумываться – это не то устремление, которым можно делиться с консультантом по выбору профессии.

Но устремление осталось, и с годами я потихонечку, по чуть-чуть, приближался к той скрытой сути, что заключала в себе эта песня. Это уже не зависело от меня. Даже если бы я и хотел, я бы не смог остановиться. Может быть, этим и объясняется мое достаточно беспорядочное путешествие по стране Рок-н-ролла. Я не стремился играть в рок-группе, не стремился показывать свои умения; я не хотел становиться продюсером, менеджером, певцом, издателем, автором песен, рекрутером в поисках новых талантов, магнатом от звукозаписи или даже бродягой-изгоем. Нет, я просто пытался соприкоснуться с чистейшей сущностью этой песни – слиться с ней воедино.

Когда мы работали с Джимми, я чувствовал, что оно где-то близко. Мы с ним были во многом похожи. Он, как и я, не стремился к самовыражению в рамках тех перечисленных выше ролей, которые принимают на себя люди, занятые в рок-музыке. Вернее, самовыражение не было для него самоцелью. У нас с ним были близкие музыкальные вкусы и пристрастия, и одинаковое понимание музыки, причем самой разной. Мы хорошо представляли себе, что такое шоу-бизнес. Мы оба были достаточно взрослыми, чтобы не бояться экспериментов и не ограничивать себя рамками какого-то одного музыкального жанра; и при этом достаточно несерьезными и наивными, чтобы верить всему и подпадать под влияние всего, что играло по радио и в клубах и задавало нам направление, которое могло меняться чуть ли не каждый день. Но мы все равно потихонечку приближались к той скрытой сути – день за днем, час за часом.

А потом, в 1991-м, мы приступили к работе над записью нашей последней песни «America: What Time is Love?». Предыдущая композиция «3 a.m. Eternal» вошла в десятку лучших в Америке и занимала первые места в хит-парадах по всему миру, так что уверенность била из нас ключом. На «America: What Time is Love?» мы выложились по полной программе: работали на пределе возможностей, использовали все примочки, которые знали, нарезали сэмплов мелодий, что насвистывал Бог в процессе творения новых миров, взяли все самое лучшее из того, что сыграл «Угрюмый» Тони Торп. И вот, когда мы уже приближались к концу, и Спайк, наш микс-инженер, вносил последнюю правку, это случилось: соприкосновение с потайной сущностью музыки. Это длилось всего минут десять, но на эти десять минут я стал сопричастен тому, что лежало в самой сердцевине «Гончего пса» Элвиса Пресли.

Я шел к этому долгие годы: двадцать один год. И вот – свершилось. Нагрянуло… и прошло. Ускользнуло. Исчезло. Но это не страшно. Такое не бывает надолго. Вечность проявляет себя в преходящем; преходящее придает вечности глубину. Но нужно время, чтобы свыкнуться с тем, что тебе открывается. Ты знаешь, что это прошло и что это уже не имеет значения, но подобные переживания не забываются – не исчезают, как дым. Все, что строилось и вызревало вокруг твоего существа, все, что определяло границы между тобой и миром, все твои представления о себе и о мире – они никуда не деваются. Они остаются с тобой. И ты по-прежнему делаешь то, что делал.

Я еще не рассказывал, как хотел отрубить себе руку прямо на сцене и швырнуть ее нашим выдающимся деятелям от музыки на вручении премии «Brit Awards 1992», в прямом эфире, в прайм-тайме; как я выпал из реальности и очнулся на вершине Пирамиды Солнца в Теотихуакане в Мексике, глядя на солнце, что вставало над Новым Светом; как меня едва не укусила змея, когда я уже переехал через Рио-Гранде? Но именно с тех десяти минут в конце нашей с Джимми работы над «America: What Time is Love?» реальность, в которой мы существовали, сделалась неуправляемой: исчез некий фокус, некая точка сосредоточения; мы дошли до конца. У нас с Джимми было немало других проектов, которыми, как нам казалось, хотелось заняться: монументальное мировое турне, и как результат – мультимиллионный тираж альбома «Белая комната», «White Room», каждый трек – номер первый в международном хит-параде, и все в таком духе.

Вскоре после того, как мы с Джимми по здравому размышлению официально закрыли наш совместный проект, уничтожили все документы и погасили свет, мы с Z затеяли переписку. Я давно ношусь с мыслью собрать коллекцию писем со всего света – со всех эпох. От такого собрания веет чем-то древним и благородным; и в то же время – чем-то стихийным и бесконтрольным. Где все поставлено на карту, где все открыто – хватай и присваивай. Этими письмами мы с Z рвали друг друга на части и собирали друг друга заново. Мы писали их, словно в запале – яростно и неистово. Иногда – по пять-щесть писем в день. Безудержный пьяный бред, бессвязный и напыщенный, признания в самых скверных и низких поступках, эго, раскрытые до предела, когда из открытых ран хлещет кровь. В этих письмах родилась идея про Элвиса и путешествие на Север, причем мы так и не определили, зачем нам это надо и что каждый из нас лично с этого поимеет.

Если я повторяюсь, то хрен бы с ним, потому что «лучшее в мире красное вино» все еще течет в моих жилах. Света от пламени вполне хватает, чтобы писать. Гимпо с Z давно дрыхнут, а я хочу повторить это снова. Пальцы болят. Наверное, я слишком сильно сжимаю в руке карандаш. Разумеется, у нас были причины: спасти мир от гибели, найти младенца Иисуса и еще с полдюжины недозрелых идей, каждая из которых сама по себе заслуживает того, чтобы ради нее мчаться к далекой звезде. Но, может быть, истинная причина, почему я решился на эту поездку: потому что хотел успокоить тот зуд, что не давал мне покоя все последние двадцать лет и еще один год, хотел как-то поладить с собой и определиться, как жить дальше. Может быть, стоило завершить Книгу на том, как Ларс забрал портрет Короля, под завязку загруженный символизмом; или, может быть, стоит закончить ее сейчас, когда в очаге тлеют угли, Гимпо храпит, Z ворочается во сне, а собака где-то снаружи по-прежнему лает на луну? Я подбрасываю дров в огонь и снова устраиваюсь на постели из шкур. Надеюсь поспать еще пару часов до рассвета.

Я проснулся с рассветом. Мне было страшно. Билл, к моему несказанному облегчению, тщательно упаковал свои жуткие воспоминания и убрал их подальше, и теперь кипятил воду в крошечном котелке над огнем. Гимио вышел наружу, чтобы нарезать еще оленины.

Мы плотно позавтракали горелым мясом, запивая его подогретым пивом. Потом завели наши снежные мотоциклы и направили их в сторону мира.