– Бей, бей его, четника, мать его растак!

Его волокли по цементному полу, били сапогами, ботинками, прикладами. По ребрам, по голове, в пах.

Глина на их сапогах и солдатских ботинках была желтоватой и жидкой, иногда с засохшей травинкой. На прикладах вырезаны ножом разные имена и даты.

Тело стало безжизненным и безвольным. Из-за того, что его и били с размаху, и топтали, и оно все время меняло форму: то сжималось в комок, то изгибалось дугой. А руки, скорее инстинктивно, чем сознательно, защищали голову.

Возле узкой двери, через которую его только что втащили, прямо на пороге остался один башмак, и от него по грубому цементному полу, петляя, тянулся след кровоточащей стопы.

В углу подвального помещения, в нескольких шагах от голой раскладной кровати, потрескивала печь, сделанная из металлической бочки, печь-буржуйка, с открытой дверцей, из которой треща вылетали искры.

Разгоряченные ударами и теплом, истязатели вытирали пот, стекавший на лоб из-под шапок с красными звездами и рычали:

– Это тебе за Бору… Это тебе за Желтого… за Веру… за Момчилу… за Колю… Это тебе за наших братьев и товарищей!

Выкрики мешались с лаем разъяренных собак, которые рвались с поводков, чтобы растерзать его.

Солдаты, держащие собак, двигались медленно, как будто скользя, вены у них на руках и шеях набухли от напряжения, потому что собаки тянули, вставали на задние лапы. Один из них икал, его начало рвать, но он не выпускал из рук поводка, и то, что он исторгал из себя, жидкое, сероватое, с непереваренными кусочками капусты, текло по подбородку, по шее, по шинели. Началась рвота и у второго, того, что стоял у двери.

– Топчи его! – донеслась команда.

«Где я нахожусь? – спрашивал себя генерал Дража, неуверенный в ответе, похожий на слепого, который пальцами ощупывает и рвет паутину. – Я промок, я весь мокрый. Промок до костей. Эти новые плащ-палатки тоже пропускают воду. Как же я такой пойду во Дворец? Всех этих поставщиков надо было бы под суд отдать. Гнилая свекла, червивая фасоль, песок в муке, разбавленные чернила, конина вместо телятины. Хорошо, хорошо еще, что ветер сейчас не с севера. Который час? Нет, это не труба, для вечерней зори еще рано. Кто эти люди? Столовая закрыта на побелку, об этом сообщили на утренней поверке. Это рекруты, болтаются здесь по привычке. Но ведь столовая в другом крыле. Что же происходит?» – мучился он.

– В голову его, в голову!

– Промеж ног вдарь, мать его, тут и у самого Господа слабое место!

– В грудь бей, в грудь, пса цыганского! Что мы бабы, что ли? Покажи-ка ему, кто мы такие! В грудь, да так, чтоб и отец его в гробу заворочался!

– По ребрам дай, Ликота. Сапогом по ребрам!

«Нет, это не сон! – шептал он самому себе.

– Нет, это не сон. Сон исчезает, когда понимаешь, что это сон, когда его ухватишь. Сознание рассекает его, он лопается, стоит ему соприкоснуться с сознанием, и улетучивается. Это что-то другое. А-а, я знаю, что это. Знаю! Опять вернулся тиф. Вернулся, разыгрался, вот почему полыхает в голове и мерещатся всякие чудеса. Проклятые бациллы. Оказывается, они просто притаились, чтобы обмануть, и вот опять взялись за свое. Солдат и тиф. Боевое братство. Да, да, это тиф!» – пытается пробормотать он вслух.

Носок сапога, который он не заметил, с размаху ударил его в нижнюю челюсть, и в глазах полыхнуло огнем. В первый момент ему показалось, что это были языки от выстрела батареи горной артиллерии, объединенные по краям тьмой и ночным дождем. Но тут же языки исчезли, а беспорядочные мысли о дождевиках, столовой, червивой фасоли, о веселых рекрутах, ярко-красной ковровой дорожке на лестнице Дворца и о тифе сменились, слившись, чем-то похожим на эхо крика. Потом перестали быть слышны и крики, и голоса, и собачий лай.

– Хватит! – раздалась команда из глубины. – Он потерял сознание.

– Воды! Принесите воды! Подыхает!

– Этот выродок так быстро не помрет!

– Я бы его в лодку, да подальше от берега в синее море, пусть-ка рыб покормит!

– Нет, браток, мы его в яму с известью бросим. Чтобы ни свиньи, ни рыбы не отравились! Нет, браток, его прямо в известь!

От вылитых на него трех ведер воды, с плававшими в них травинками и щепками, на полу образовалась лужа. На рассеченной нижней губе остался прилипший листик.

«Тени! – подумал он. – Да, тени! Меня мучает жажда, оттого и эти видения. Это не руки с кувшином, это не люди. Это тени. Вытянутые, с изломанными движениями. Они передвигаются, соприкасаются, сливаются, разделяются. Тени!»

– Ну, я умаялся с ним больше, чем с той вдовой.

– Смотри, у него и кровь-то вроде как у скотины.

– У меня пропали очки! – попытался выговорить он и не смог понять, прозвучали ли слова или это был только выдох. – Почему я мокрый? Где мои очки? – он снова собрался с силами и попытался нащупать что-то вокруг себя.

– Бей! – прозвучала новая команда. – Не жалей его!

«Мои зубы… глаз… мои ребра… нет, это, конечно же, сон! – судорожно сжался он в комок и руками закрыл голову. – Немцы! Откуда немцы? Кто такой этот Влада, и Ратко?» – спрашивал он себя и слушал выкрики: за Велько, за Владу, за Пегого, за Милана, за Ратко!..

«Господи, Боже мой! Не надо. Прошу вас, не надо», – хотел сказать он, но какое-то блаженство и глухота снова пресекли его мысли.

– Воды! Быстро!

– Он мертв!

– Я сказал – воды!

Тени расступились, теперь он ничего не помнил и ничего не болело. «Это деревья! Вот и лишайники, а там черепаха. Вон серна. Я в лесу! – как будто утешал он самого себя. – Откуда слышен собачий лай? Кто это травит собаками серну! Бред, опять проклятый тиф! Нет, это не тиф. Я в реке. Холодно, ужасно холодно! Лодка перевернулась, но не тонет. Откуда это в реке малина!» – посмотрел он на свои окровавленные пальцы.

– Спускай собак!

– Топчи его!

На его грудь будто гора навалилась, горло сдавило петлей, он напрягся, чтобы вдохнуть воздух, но со всех сторон слышал только лай. Он ничего не смог сказать, а может, и говорил, но они его не услышали. Почему-то ему привиделись только что убитая овца и волчья морда над ее шеей. Копыта овцы были задраны вверх, а из ноздрей капало молоко. Сам собой раскрылся ее живот, он был полон васильков. Через шерсть извиваясь ползла змея. У волка выросли мягкие крылья, покрытые множеством пятен, а его челюсти уменьшились. Из васильков вылетел пестрый рой бабочек. И волк было хотел полететь за ними, не выпуская овцу, но его крылья вдруг высохли и отвалились, как листья. Потом исчезло все: и давящая тяжесть, и лай, и борьба за глоток воздуха. Он тонул, тонул, исчезал с удивительной легкостью, без веса, тонул в море света, в бесчисленных искрах всех цветов и оттенков. Он подумал: я умираю. И обрадовался легкости и красоте смерти, но и это чувство тут же исчезло…

* * *

– Кто это сказал, мать его за ногу, что тринадцать – несчастливое число? Для меня оно такое счастливое, что счастливей и быть не может!

Учащенно дыша, он мигал глазами, но не слышал и не видел того, кто это говорил. Не видел и того, что лежит на кровати, что брюки с него сорваны, крестьянский кожух распахнут, а рубашка и нижняя сорочка задраны до самой шеи. Не видел он и того, что привязан к кровати веревкой, с руками, прижатыми по бокам вдоль тела. Все его тело, кроме живота, было перетянуто веревкой, так что поворачивать он мог только голову. Правда, она уже не была похожа на его голову – бесформенная, окровавленная масса, вся в ранах. От воды, которой его поливали, чтобы вернуть в чувство, волосы стали еще кудрявее, а следы крови растеклись по всему телу и по одежде. Кровь до сих пор еще сочилась из рассеченного уха, из бровей, из щек с содранной кожей, из разбитого носа и правого плеча, которое ему разодрало осколком бутылки, пока его волокли по полу. Ткани уже начали отекать, и левый глаз теперь почти полностью был закрыт. Распухшие губы скрывали раздробленные и сломанные зубы. Однако он не видел ничего этого, не чувствовал боли и не понимал, отчего вдруг слюна, которую он глотает, стала соленой.

Он обводил взглядом самого себя, чувствуя мурашки, покалывавшие шею.

Он понимал, что что-то произошло, что-то такое, чему, как и добру и злу, как яви и сну, следует дать имя. И он старался, как человек, мучимый жаждой над пересохшим колодцем, вытянуть из глубины сознания спасительную мысль.

– Добро пожаловать, Дража! Ловил тебя Гитлер, ловил Муссолини, ловили и Летич, и Недич – все ловили. Ловили все, а поймал я.

– Василиевич… майор Василиевич! – язык показался ему одеревеневшим и тяжелым. – Громче, майор Василиевич!

– Какой я тебе, к хрену, Василиевич!

– Никола! Это ты, Никола? Направление на Копаоник!

– Тринадцатое марта тысяча девятьсот сорок шестого года. Именно с сегодняшнего дня начинается наша славная история! Эх, вот уж обрадуется маршал!

– В укрытие! – закричал он и закашлялся от крови. Ему показалось, что по стене на него обрушивается огромный водопад, но не из воды, а из острых сосулек. Их стреловидные концы преобразились в пули, и послышалась стрельба. Он хотел прыгнуть в укрытие, но вдруг все стихло, а он снова потонул…

– Воды! Еще! Еще!

Зубы его стучали, а ему казалось, что это дрожит и трясется под потолком электрическая лампочка. Керосиновая лампа в землянке или электрическая? Стука собственных зубов он не слышал, только видел колеблющийся свет лампы.

«Где я нахожусь? Откуда собаки? Где собаки? Собак нет, а лампа дрожит. Откуда лампа? Пустое облако и в нем лампа! Моторы, это же моторы! Как я неосторожен. Бомбы! Самолеты!»

– Помрет!

– Не помрет, не бойся.

«Кто умрет? Может, я умер… не смерть, и не сон! – немного прояснилось у него в голове. – Я в плену. Меня… стрельба… меня душили и вязали… я связан и неподвижен!» – хватался он за обрывки сознания.

– Я лично схватил Дражу Михайловича! Весь мир дивится мне… Эх, мать моя женщина, просто сам себе не верю. Горский Царь, Сербский Батька, Балканский Орел, первый партизан Европы, герой Америки и Франции, славный Генерал… миф, чудо, легенда! А вот, однако ж, я тебя уделал, я тебя схватил. Я, Слободан Пенезич-Крцун, генерал товарищей Тито и Сталина. Я, министр безопасности, министр НКВД, министр МГБ, министр всего на свете!

«Сталин! Америка и Комитет безопасности! Я плохо вижу и плохо понимаю, что говорят… Боже, как же холодно… В лесу, на поляне… тут они меня и связали! Вылетело что-то из кустов, потом началась стрельба. От них пахло йодом. И от веревки пахло йодом. Руки у них холеные, но сильные. Почему я так дрожу? Почему мне холодно? Я же в шинели. Нет, шинель осталась на спинке стула. А майор Василиевич? Николу убили, и Богдана тоже, и Бане… Бане улыбнулся, стиснув зубы, как мой Войислав, только ему было некому сжать руку, и он схватился за ветку… Опять что-то вылетело из куста… Они не стреляют, смеются. За воротники у них стекает ракия, запах йода становится все сильнее. Они пьют и за веревку. И поливают ее ракией! Что это он говорит? Сталин! НКВД! Америка! Кто он такой?»

– Пока ты был в лесах, мы спокойно спать не могли. Жили в постоянном страхе, как бы ты откуда-нибудь не нагрянул, не поднял голодную деревенскую Сербию, как тебе удалось это в сорок первом… Ты и твои четники повсюду виделись мне среди бела дня. Дунет ветер, шевельнется тень от листьев, я вздрагиваю: это он, Дража, со своими!

«Одеяло… вот бы сейчас одеяло. И чтобы развязали. Руки – это понятно, но зачем же и ноги, и все тело?… Наверное, я ранен и лежу на носилках! Они провисшие, растянутые, спина проваливается. Растянулись от раненых. Но куда они меня опускают, где я и почему так страшно холодно? Кто боится моей тени? Сейчас не сорок первый… мы… сумасшедший Василиевич, война закончилась… не Василиевич, а Калабич… но они мертвы, а я ранен и в плену!»

– Кто вы такой? – спросил он, обращаясь к стоявшему над ним силуэту.

– Я – Бог! Я – все и вся! Знаешь ли ты, что депешу о твоей поимке я послал самому товарищу Сталину? Эх, поглядеть бы, как Сталин ее читает, а внизу подпись его генерала Крцуна!

«Какой-то русский! Значит, это они меня взяли в плен! Они, они! У наших для такого кишка тонка… И так хорошо говорит по-нашему… Русские, братья русские! – вздохнул и закашлялся он. – Помогали нам только для того, чтобы их предательство потом было больнее пережить. Русский для серба то же самое, что и англичанин, только без фрака и без красивых фраз. Не могу его рассмотреть как следует… где же мои очки?» – забыв, что лишен возможности двигаться, он попытался поднять руку.

– Только с тринадцатого марта начинается коммунизм. Только с сегодняшнего дня мы начинаем строить светлое советское завтра. Нет тебя больше, генерал. Нет и нашего страха. Теперь мы можем делать все, что хотим… Трумэн, де Голль, Черчилль, король… да все они вместе пусть катятся к растакой матери. Ты был для нас единственным препятствием, тебя одного мы боялись… Этой ночью ты мне заплатишь за все! За моих убитых братьев и товарищей. За Момчилу Смилянича, за доктора Ацу, за Жику Корчагина, за Милицу, за Синишу, за Максима, за Стеву Филипповича, за Горана Ковачевича… за Муйю Русского, за сербов, за братьев хорватов, за мусульман… заплатишь, бандит, за всех!

«Он ненормальный, сам не понимает, что говорит. Я убил Корчагина? Моя Гордана… она была влюблена в Павла Корчагина. Гоца в него, Бранко в Тоню, а Войислав над ними смеялся. И этот Муйа Русский… не может быть, чтобы он был русским, а я его не знал… Я – убил?… Я никого не убивал! Никогда!.. Из всех, кого он назвал, я знаю только поручика Смилянича, но поручик Смилянич… его убили партизаны… он ушел из партизан, а они его за это выдали немцам… Какая Милица?… Ненормальный русский! Да за меня было больше мусульман и хорватов, чем за Тито!»

– Мангал! – выкрикнул Крцун. – И оденьте ему очки, чтобы хорошо все рассмотрел.

На оголенный живот осторожно опустили какую-то странную посудину. У нее были массивные ручки, как у кастрюли для варки повидла, но вместо дна – металлическая сетка, так что она напоминала решето. Через ручки они просунули веревку, приподняли один край крышки и забросили внутрь, вверх животом, какого-то серого зверька, а потом быстро, в тишине, впервые в полной тишине, затянули веревку.

Сбитый с толку всем происходящим, которое он никак не мог связать в одно логичное целое и поместить в определенное время и которое уж тем более не мог разгадать и вырвать из паутины бреда или сна, Дража с облегчением, даже с радостью, подумал, что у него на животе оказался заяц, и теперь рядом с ним есть что-то живое, что он видит и узнает и что поможет ему связать воедино все то, что происходило раньше. На его лице появилась улыбка.

Зверек некоторое время стоял неподвижно на месте, а когда Дража, уверенный, что находится где-то посреди луга на Сувоборе или на Райце, напряг мышцы, продолжая думать, что ему на живот вскочил заяц, тот, начал бегать по кругу.

– Ну-ка, пусть крысеныш угостится крысой! – услышал он громкий и внятный голос Крцуна, и эти звуки на одно мгновение, но отчетливо и ясно представили сознанию Дражи реальную действительность, которая тут же исчезла снова, как будто спугнутая раздавшимися криками.

Генерал ОЗНы, генерал МГБ, генерал НКВД, генерал всего на свете, генерал Сталина и генерал Тито, а сейчас просто истопник, сыпя ругательствами и отстраняя лицо от стрелявших искр, помешивал каминными щипцами раскаленные угли в металлической печке.

– И у усташей, – сказал он, – есть чему поучиться.

Вскоре после этого один из солдат, дергаясь в стороны от разлетавшихся искр, начал переносить горящие угли из печки в металлическую корзину на животе Дражи.

– О-о-о! Не надо… Прошу вас… Стойте… Не надо… О-о-о!

Жар раскаленных углей разъярил крысу, и она с писком сначала начала прогрызать кожу, нервно дергая хвостом, а потом, поджав его и переместив тяжесть всего тела на передние лапы, стала вгрызаться в тело.

– Этот кусочек за Трумэна… этот за де Голля… этот за короля… этот за англичан… А этот кусочек за мою душу! – приговаривал Крцун.

– О-о-о! Ма-а-а-ма! – перед его глазами из живота сочилась кровь, а крики разносились далеко за пределы камеры.

Рыча от боли, он смотрел на окровавленные когти и морду животного, которое пыталось в его утробе найти спасение от жара углей. Смотрел на куски собственной кожи, свисающие из пасти, когда крыса приподнимала передние лапы и пищала. Смотрел на влажную, слипшуюся шерсть, которая на глазах из серой превращалась в ярко-красную. Смотрел на окровавленный крысиный хвост.

– Прошу вас, перестаньте. Уберите!

Вскоре, однако, ткани омертвели, спеклись под углями, и боль чувствовалась все меньше и меньше. Недавний озноб сменился непереносимым жаром и потребностью в воде, снеге, льде. Лед! Лед! Он дышал все чаще и чаще и сквозь пот и бред сознавал, что напрасно просить о милости и что спасение только в смерти, и пусть она настанет как можно скорее.

– Звери! Бандиты! – вскрикивал он все тише и все прерывистей. – Нелюди! Чудовища!

На этот раз тонул он долго и чувствовал, что бессвязные мысли и удивительные образы, которые ему являлись, были похожи на разветвленную плеть ползучего растения или на корень, обнаружившийся на срезе земли, и это помогало ему замедлять погружение в темную глубину…

Женщина выныривает из бочки с водой, ее тело облеплено платьем, она протягивает к нему руки, а он никак не может их схватить… медведь в горящем шалаше, сложенном из веток… будет и на вас месть и наказание… солнце погружается в реку… у пчел вместо лапок когти, которыми они раздирают лошадь, а лошадь вся в пене от долгого галопа… офицерский бал… кадриль… отблески канделябров в брошке… никакой ты не министр и не генерал, а просто негодяй… на острие сабли капля молока… сыновья будут стыдиться вас, внуки раскопают ваши могилы… вот лед, Гоца, детка моя… не стреляйте, там же есть и гражданские… вверх по церковной колокольне ползет барсук, шерсть его стоит дыбом, она позолочена и мерцает, как украшения на рождественских подарках… это не люди, в них нет ничего человеческого, это зверье… перебить, всех их перебить… горит поле пшеницы, дым валит из скирды, и метет снег… какой-то мальчик с обгоревшей и поломанной свирелью зовет на помощь «ма-а-а-ма-а-а»… стреляет орудие, но выстрела не слышно… дети с огромными волосатыми ножищами играют в футбол, но не мячом, а ежом… из полевого телефона слышно завывание сирены… никто, братья мои, не обязан оставаться, потому что понятие чести не подчиняется командам и приказам… кошачьи кишки на обеденном столе… вам не пуля суждена, а муки… рассыпается в небе осветительная ракета, небо горит, дымится самолет… парашютист падает стремительно… вальс, кто это танцует и летит, летит, летит в глубину, в свет, в небо, в звезды, в ночь, во мрак, в пустоту…

* * *

«Почему вы в кожухе и опанках? [7]ОПАНКИ – национальная сербская крестьянская обувь.
Где ваша форма, господин генерал?»

«Но разве Вы не были убиты в Марселе, Ваше Королевское Величество?»

«Моя смерть не освобождает вас от принесенной мне присяги. Почему вы не уберете руки с живота?»

«Из-за мангала, Ваше Королевское Величество».

«Из-за чего?»

«Я ранен. Кровоточащая рана».

«На Каймакчалане?»

«В обеих Балканских, при прорыве Салоникского фронта, у Плеваля и Вишеграда в этой войне. А только что меня разорвало гранатой».

«Проклятая Албания. Вы были правы. Садитесь, генерал. Вы, насколько я помню, курите».

«Благодарю Вас, Ваше Королевское Величество. Прекрасный табак. Я ранен нее Албании».

«Вас обвиняли в связи с Албанией, мой капитан. Расскажите, что вы натворили в Париже».

«Вы имеете в виду мою лекцию, с которой я выступил после окончания академии?»

«Рапортуйте, капитан Михайлович».

«Генерал Жан Ворион попросил меня прочитать лекцию о тактике и стратегии нашей армии в Первой войне. Я сказал то, что думал. И я защищал свои убеждения. Неужели это преступление, Ваше Величество?»

«Расскажите мне о ваших убеждениях».

«Считаю, что Ваше решение об отступлении через Албанию было катастрофической ошибкой».

«Я слушаю вас. Продолжайте».

«Вместо того, чтобы отступать через Албанию, следовало отвести войска в наши горы. И прибегнуть к партизанской войне».

«В какие горы?»

«Любые, которые были рядом, с тем чтобы центр партизанской борьбы находился в горах вокруг Сувобора».

«То же самое предлагал и воевода Мишич. Позже я понял, что это было бы самым хорошим решением».

«Вот это я и говорил в своей лекции в Париже».

«Вы совершили святотатство. Так считают ваши обвинители. Но я, ваш Король [8]Король Александр 1 Объединитель в 1918 году создал Королевство сербов, хорватов и словенцев. В октябре 1934 года он был убит в Марселе хорватским террористом, принадлежащим к усташеской организации.
и Верховный главнокомандующий, думаю так же, как и вы».

«Вы оказали мне редкую и незаслуженную честь, Ваше Величество».

«Кто такая Ханна Ковалек?»

«Моя знакомая».

«Подробнее».

«Я использовал ее в Праге для связи с советским послом и с советским военным атташе».

«Что вы делали в Праге?»

«Я был нашим военным атташе. Вы этого не помните, потому что в это время вы уже были убиты».

«Александр Объединитель* не убит. Кто меня убил, генерал?»

«Ваш сын, Ваше Величество».

«Это просто дерзость».

«Это истина».

«Мой сын – это ваш Король и Верховный главнокомандующий».

«Уже ни то, ни другое. Престол повержен, а Верховным главнокомандующим стал капрал. [9]Имеется в виду Тито, который в начале своей карьеры служил в австро-венгерской армии в чине капрала.
Австрийский капрал».

«Вы бредите. Обратитесь в медицинскую комиссию Генерального штаба, чтобы вас освидетельствовали. Вы потеряли много крови, генерал».

«Я потерял все, Ваше Величество. Отечество, Армию, Короля, семью. И свою честь».

«Должен же быть выход. Что вы предлагаете?»

«Мое предложение не принято».

«Скажите. Может быть, я приму».

«Я предлагаю федерализацию государства и армии».

«Изложите детали».

«Югославия может существовать только как федерация Сербии, Хорватии и Словении. И пусть у каждой из них будет своя армия, с тем что Верховное командование останется общим».

«А Корона?»

«Корона, разумеется, тоже будет общей».

«Интересно. Очень интересно. Я подумаю об этом».

«Лучше не надо. Вы рискуете вызвать гнев военного министра генерала Недича».

«С ним я справлюсь. На Салоникском фронте он проявил себя как блестящий стратег».

«Меня за эти предложения он наказал месяцем офицерской гауптвахты».

«Генерал Недич крутой человек, но при этом необыкновенно душевный. Я приглашу его, чтобы он извинился перед вами».

«Нет льда. Не найдется ли у Вас хотя бы кусочка льда? Где Вы, Ваше Величество? Где я нахожусь? Горит, все горит. Как грохочут наши орудия!»

«Наденьте форму и явитесь ко мне с рапортом».

«Мне нужно в госпиталь. Где госпиталь?»

«В Лондоне».

«Там Черчилль со своими суками. Измена. Нас продали. Ханна Ковалек, передайте в Вашингтон, что нет воды и наш госпиталь сожрали крысы. Русские раскаленными углями растопили снег на Дурмиторе. Воды, воды-ы-ы…»