Как только он вошел в зал заседаний суда, как по команде раздались крики и визг сотен голосов.

– У-а-а! Смерть преступнику! На виселицу! Козел бородатый! Мы его будем судить! Удушите гада! Прислужник оккупантов!..

В лицо были направлены черные объективы фотоаппаратов и кинокамер, вспыхивали блиц-лампы. Пот и испуг были на лицах тех, кто снимал его, как зверя, подсовывал ему под нос микрофон, сновал вокруг с ручками и блокнотами, а над всей этой толкотней и шумом разносился чей-то голос:

– Встреченный проявлениями народного негодования за совершенные бесчисленные и страшные злодеяния, встреченный слезами матерей, чьи сыновья были зверски убиты по его приказу, встреченный гневом народа, фашист и слуга оккупантов, пособник международной реакции…

Пронзительный голос оборвался. Плечистый мужчина в одежде шумадийца протолкался к нему, поднес к самому его лицу огромный кулак и выкрикнул:

– Я буду тебя судить!

С этими словами он откинул голову назад и показал на толстый, красноватый шрам под горлом.

– Это твоя рука! – заскрипел он зубами и повернулся к камерам журналистов. – След от четницкого ножа. Снимайте, снимайте!

– Сядьте, пожалуйста, на место, – сказал кто-то. – Я понимаю ваши чувства, но суд должен начать работу. Обвиняемый, пройдите сюда.

Он исподтишка окинул взглядом возбужденную толпу людей, повскакавших с мест, изрыгающих проклятия, напряженных, объединенных желанием разорвать его на куски. Ему стало легче от того, что среди черных платков крестьянок, траурных нашивок на пиджаках мужчин, пилоток и фуражек военных, среди рабочих блуз, девичьих кос и одежды обывателей он не встретил никого, кто был бы ему знаком. Как ужасно было бы увидеть среди толпы жену, сына и дочь, всех вместе или кого-то из них. Сразу же возникло сомнение, хорошо ли он все рассмотрел, и, осмелев, он оглядел зал более внимательным взглядом. Этот его блуждающий взгляд многие расценили как вызов и дерзость, и шум и выкрики в зале усилились, никто не обращал внимания на призывы председательствующего судьи установить тишину и занять места.

– Дорогие слушатели, ненависть народа велика и ее трудно обуздать, но это можно понять, если принять во внимание размеры злодеяний этого чудовища в человеческом облике. Он дрожит перед собравшимся здесь народом, он не осмеливается пройти к скамье подсудимых. В глазах этого преступника мы читаем страх, а не стыд, ибо этот монстр не знает, что такое стыд. Белградское радио будет вести прямую трансляцию из зала суда, и вы сами убедитесь, весь мир убедится…

Резким движением руки он отстранил сопровождавших его часовых, с обеих сторон державших его за локти, и решительно, как будто собираясь произвести смотр своим войскам, шагнул вперед. Он остановился в центре зала перед скамьей подсудимых, медленно повернулся направо и с улыбкой, в которой смешались упрямство и беспомощность, встал по стойке «смирно» и сделал легкий поклон в сторону судей.

Это настолько изумило всех, что в зале неожиданно повисла тишина. Потом он повернулся налево и поклонился прокурору, после чего приветствовал наклоном головы и двоих адвокатов.

– Обвиняемый, садитесь! – сказал судья Джорджевич.

Прежде чем сесть, он решил еще раз проверить, нет ли среди публики кого-нибудь из знакомых. Сейчас он смотрел на них прямо и на этот раз в полной тишине. Один парень в третьем ряду пялился на него во все глаза, даже рот приоткрыл. У него был огромный, крючковатый нос, похожий на клюв совы. Какой-то дед в задних рядах тянул шею, чтобы лучше видеть, а сидевшая за ним крестьянка держала в руке как транспарант чью-то фотографию в черной рамке. Возле самого окна стоял солдат с пилоткой в руке, и ему показалось, что этот молодой парень с прилизанными волосами, которые блестели будто смазанные маслом, улыбается уголками рта. Солдат почувствовал на себе его взгляд и, видимо, смущенный, отодвинулся еще ближе к окну, но сделал это так неловко, что потерял равновесие и, взмахнув рукой, ударил по стеклу. Стекло не разбилось, но раздался громкий тупой звук от удара, и почти все в зале повернули головы в ту сторону.

– Товарищ военнослужащий, почему вы стоите? – обратился к нему судья, и парень с пристыженным выражением лица начал искать свободное место, но, не найдя его, пробрался в конец зала и присел на корточки.

Воспользовавшись этим коротким замешательством, он оглядел стены зала, паркет на полу, потолок с висящей в центре люстрой в форме орудийных снарядов. Через окна ничего увидеть не удалось, но можно было заключить, что зал находится на уровне бельэтажа. Было очевидно, что зал недавно переделан в помещение для заседаний суда, здесь еще пахло свежей штукатуркой и побелкой, маскировавшей выполненные в виде барельефов гербы ушедшей в прошлое армии и государства, а также рельефную карту Каймакчалана и позолоченную надпись под ней: «Герои, вперед, за Отечество!». Но люстра, эти сверкающие артиллерийские снаряды, осталась на своем месте, и благодаря ей он узнал этот зал.

Он понял, что судить его будут в Доме гвардии, и, поняв это, замер от отчаяния и унижения, только затрясся подбородок и со дна желудка поднялась липкая тошнота. И пока он продолжал смотреть в немую сейчас толпу, перед его глазами молниеносно проносились знакомые лица слушателей Королевской военной академии, которым в этом зале он, полковник Генерального штаба, читает лекцию. Была зима, резкий северо-восточный ветер нес облака снега с горы Топчидер. Раскрасневшиеся от холодного ветра слушатели в тот вечер приносили в зал снег на фуражках, шинелях, на бровях. Подпоручик Роксандич дул на замерзшие пальцы, а Любомир Десятка… так его прозвали, как он сейчас вспомнил, за меткую стрельбу из пистолета, Любомир Десятка…

– Обвиняемый, садитесь! – повторил судья Джорджевич.

Он сел, было заметно, что чувствует он себя неловко и должен делать над собой большое усилие, чтобы примириться с тем положением, в котором оказался. Он слышал, как судья Джорджевич сказал, что ход процесса освещают присутствующие в зале журналисты – и советские, и китайские, и американские, и британские, и болгарские, и французские, кроме того, здесь находятся представители многих посольств, судебный процесс будет протекать в духе социалистической справедливости и демократии, будут со всей убедительностью опровергнуты заявления врагов из-за рубежа и собственных реакционеров, утверждавших, что суд не состоится, а если и состоится, то это будет не суд, а балаган. На все это, даже на оглушительные аплодисменты публики, он реагировал молчанием, глядя прямо перед собой. Как будто бы все происходящее не имело к нему никакого отношения. Хотя он страшно напрягался, чтобы следить за тем, что делается в зале и запоминать это, мысли уносили его отсюда, возвращали к картинам прошлого, к пережитому, и это напоминало те бесплодные попытки удержаться от падения с отвесной скалы, которые делает человек во сне.

Июньский зной наполнял помещение жарой, а он, накинув на плечи шинель, прохаживался по этому самому залу и говорил:

«Мощь Гитлера, господа, основана на неспособности англичан и французов понять неизбежность их союза с Советской Россией в самом ближайшем будущем. В Лондоне и Париже, в особенности в Лондоне, ошибочно полагают, что, предав Чехословакию и Австрию, они удовлетворили аппетиты этого безумца и направили его интересы в сторону России. Гитлер действительно безумен, но он не наивен. Он прекрасно сознает, что Англия и Франция – это мелкие куски, не проглотив которые, он не может, не осмеливается двинуться на восток».

«А что делать нам, господин полковник?» – задал вопрос Любомир Десятка.

«Нельзя позволить немцам двигаться в эту сторону», – взмахнул рукой Веля Милич.

В этот момент звякнуло оконное стекло, по нему расползлись трещины со следами крови. Любомир Десятка первым подбежал к окну, открыл его и выглянул наружу. Ветер с улицы дохнул в зал холодом и снегом, а Любомир сказал: «Ветер швырнул на стекло голубя, он лежит внизу, бьет крыльями».

Он смотрит дальше, сквозь пургу, он видит Любомира Десятку и себя, сидящего рядом с ним. Любомиру оторвало снарядом обе ноги и распороло живот. Пульс еще бьется. В груди его слышно клокотание, взгляд, еще живой, остановился. Рукой он сжимает горсть снега и как будто хочет что-то сказать.

«Батька, надо отступать, мы почти окружены», – прокричал подбежавший Илич.

«Докуда дошли немцы?» – спрашивает он, обернувшись через плечо, по-прежнему держа руку на лбу Любомира.

«Одна колонна уже на Симичевой горе, а наши…»

– Вы меня слышите, обвиняемый? Я сказал вам встать и отвечать на вопросы.

Он очнулся.

– Я отвергаю обвинение как в целом, так и во всех деталях.

– Об этом мы поговорим позже. Сейчас назовите ваше имя и фамилию.

– Что за глупости?

– Что вы сказали?

– Вы спрашиваете глупости. Впрочем, мне все равно.

– Что вам все равно? Вы, может быть, устали? Вы хорошо себя чувствуете?

– Моя биография вам известна, – сказал он, даже не глядя на судью Джорджевича. – Я буду отвергать все пункты обвинения. И не более того.

– Драголюб Михайлович, по прозвищу Дража, от отца Михаила и матери Смиляны, полковник бывшей югославской армии, родился 27 апреля 1893 года, в Иванице… – диктовал стенографисткам председатель суда.

Он даже не слушал. Пытался сформулировать, что будет говорить после того, как прокурор Минич прочтет обвинение, и с ужасом, переросшим в панику, вдруг понял, что не может подобрать слова, что почти все забыл. Хуже всего было сознание того, что он наизусть знал все, что должен сказать и что и без того известно всем в Сербии, однако сейчас вдруг не мог связать не только ни одной фразы, но даже ни одной законченной мысли.

Он согласился на этот суд для того, чтобы избавить от заключения жену, чтобы спасти ее от всех мучений, которые переносил он сам, чтобы отвести опасность от своих детей, которые в случае его отказа могли бы стать жертвой убийц. Кроме того, он хотел спасти и себя самого, сохранить разум и силу до того дня, когда, выступая в суде, заставит весь мир покраснеть от стыда и содрогнуться перед лицом высказанной им правды. В то, что они действительно пойдут на прямую радиотрансляцию заседаний суда, он не верил, но допускал возможность присутствия журналистов и представителей главных военных союзников, оставивших и предавших его. Если его предали из-за той лжи, которая в годы войны была сфабрикована в Лондоне и Москве и на которую купились затем американцы и французы, да и многие в Югославии, то этот суд даст ему возможность сказать истину обо всех этих слухах, фальсификациях, бесчестящем его дела вранье, обо всем этом международном заговоре против его армии и народа. Он понимал, что такая запоздалая правда, которую он выложит всем прямо в лицо, не повлияет на результаты этого предательства союзников, не приведет к падению коммунистической власти, основанной на страхе людей, даже не придаст ей более человеческие черты, однако он надеялся спасти свою честь и честь тех, кто сражался под его знаменем. Судебный процесс, думал он, по крайней мере покажет, что преступления, в которых обвиняют его, на самом деле совершены именно теми, кто сейчас его судит. И ему, уже поверженному, этого было бы достаточно. И для того, чтобы утешиться, и для того, чтобы отомстить. Поэтому он с такой страстью и надеждой ждал момента своей моральной победы и готовился днями и ночами к этому решающему бою, в котором собирался драться не за Корону, не за общественный строй, и даже не за свою жизнь, а только за то, чтобы очистить от незаслуженного стыда и позора честь поверженных в борьбе. Своей обязанностью он считал подобрать факты, расположить их, как бойцов перед атакой, и нанести удар, прикрываясь собственным обвинением. Он, правда, не располагал военным архивом и документами, которые были захвачены вместе с ним, но надеялся на свою память и был уверен, что по крайней мере теперь, увидев своими глазами в чьи руки не без их помощи попала Югославия, англичане и американцы в истинном свете представят всему миру то, что с середины войны скрывали или извращали. В конечном счете, надеялся он, свежи еще воспоминания у народа, и он станет главным свидетелем его защиты.

И вот теперь, попав на поле боя, он с ужасом заметил, что мысли его прерываются и заволакиваются туманом, а самое главное, в нем нет ни желания, ни воли сопротивляться. Пытаясь вспомнить, какими словами и каким тоном он хотел сбить прокурора, он обливался потом, но не мог ничего извлечь из памяти. Он утешал себя тем, что эта беспомощность вызвана той дикой яростью, с которой его встретила публика в зале суда и последствиями болезни, от которой он сейчас лечился инъекциями, и надеялся собрать и привести в порядок усилием воли разбегающиеся мысли. При этом его изумляло, с какой ясностью припоминаются разные мелочи из довоенного и военного времени, и как они тут же без следа исчезают из памяти.

– Фальсифицирована даже биография моего подзащитного, – говорил в это время его адвокат Драгич Иоксимович, а он, услышав это, спросил самого себя: «Чья биография?!» – Ничего не говорится о том, что мой подзащитный награжден высшими военными наградами во время балканских войн и Первой мировой войны, что во время последней войны он был награжден высшими боевыми наградами наших союзников…

«Бьется голубь, но где и почему?» – напряженно пытался вспомнить он, с отчаянием понимая, что только что он отчетливо знал, что и когда случилось с голубем.

– Заткнись, выродок! – заорал кто-то у него за спиной, и он обернулся. Многие из публики повскакали с мест и осыпали бранью и угрозами адвоката Иоксимовича. Парень с огромным носом, в самом начале привлекший его внимание, тянул за рукав коротышку офицера, сидевшего рядом с ним, который сейчас тоже вскочил и орал на адвоката. «Сядь, Жика», – говорил он ему, но заметив обращенный на него взгляд, и сам вскочил и выкрикнул: «Долой адвокатов-буржуев!»

– Я требую, чтобы суд призвал к порядку этих граждан. Они ведут себя безобразно и недопустимо! – сказал защитник Иоксимович.

– Вы не имеете права оскорблять народ, – обвинитель Минич ударил по столу кулаком. – Присутствующие здесь люди лишь выражают свои чувства и мысли.

– А я, прокурор, требую…

– Для вас я – товарищ прокурор, – перебил его Минич.

– Крики публики никак не могут опровергнуть того факта, что мой подзащитный имеет чин генерала армии, а не полковника. В этот чин он произведен законным указом своего короля и правительства. Он командовал законной армией и был одним из самых славных военачальников антигитлеровской коалиции. Мой подзащитный…

Зал взорвался от криков, свиста, скрипа стульев. Шарики скомканной бумаги, шапки, пилотки полетели в сторону защитника. Кто-то даже швырнул зонтик и крестьянский башмак.

Гвалт продолжался несколько минут. Лишь после того как прокурор, который и сам что-то пронзительно кричал, вытер со лба пот и рукой сделал знак, призывающий народ успокоиться, в зале установилась тишина.

– И это называется демократическим судебным процессом?! – Иоксимович помахал в воздухе брошенным в него башмаком, обращаясь к той части зала, где находились иностранные журналисты.

Генерал перенес все это молча и лишь взглядом пытался передать Иоксимовичу не изумление, которое чувствовал, а просьбу держаться иначе по отношению и к судье, и к той своре, что находилась в зале: «Дорогой Драгич, это не имеет смысла. Неужели ты не видишь, кто они такие, мы с тобой просто оказались в сумасшедшем доме. Да, это не суд, а сумасшедший дом. Они тебя просто убьют. Ты хороший человек и прошу тебя, выверяй и продумывай каждое свое слово. Будь официален и не принимай так явно мою сторону. Я им скажу все. Это судебный процесс, на котором поставлена на карту моя жизнь. Ты, Драгич, создан для другого времени и для других процессов…» Он печально усмехнулся и переселился в мыслях в тот далекий день, когда он, молодой офицер, впервые в жизни переступил порог кабинета адвоката.

Какой-то жулик обвинил его друга, студента геологии Релю Милутиновича, что тот задолжал ему двести динаров, по тем временам, то есть до Первой войны, весьма солидную сумму. Обманщик при этом ссылался и на двоих свидетелей. Он убедил Релю обратиться за советом к адвокату, и сам, по рекомендации своего дяди Велимира, отвел его к нему в контору.

«Не беспокойтесь, молодой человек, – сказал адвокат, выслушав рассказ Рели. – Такие ситуации разрешаются «по-сербски», – и вставил в пишущую машинку лист бумаги. – Я сейчас напечатаю твое признание, что ты действительно был должен эти деньги, но что ты их вернул в присутствии… сколько там у этого афериста значится свидетелей?»

«Двое, господин адвокат».

«Ну, так ты найди троих свидетелей, которые соврут в твою пользу. Сынок, другого способа нет. Для того чтобы опровергнуть ложь, иногда приходится и соврать».

«Где сейчас Реля? Жив ли он? Может быть, подался к партизанам? Нашу ситуацию, Драгич, мы не сможем разрешить и «по-сербски». Он снова взглянул на Иоксимовича, который теперь уже сидел и что-то записывал.

Оба адвоката, и Иоксимович, и Джонович, были официально назначены защитниками решением соответствующих органов. Во всей Сербии и во всем Белграде ни один адвокат не захотел, не посмел добровольно согласиться выступить в качестве его защитника. Эти двое были назначены по приказу Пенезича, хотя формально решение было принято министерством юстиции. Своего прославленного и опасного подзащитного они впервые посетили три дня назад, причем продолжалась их встреча всего двадцать минут и проходила в присутствии тюремной охраны. Им не позволили ни на минуту остаться наедине. Только тогда им была вручена толстая папка с обвинительным заключением, составленным Миничем, так что у них даже не было времени для основательной подготовки к защите. В министерстве юстиции, куда они явились после визита к своему подзащитному, им сказали, что они обязаны во всем поддерживать обвинения прокурора, потому что в системе социалистической защиты человека, пусть даже это будет крупнейший из преступников, народный прокурор является одновременно и народным защитником.

Этот народный защитник, партизанский полковник и прокурор Милош Минич, стоит сейчас перед микрофоном и читает обвинительное заключение.

– …Михайлович создал в оккупированной Югославии организацию четников, которую назвал Югославской армией в отечестве, и, как только началась освободительная борьба народов Югославии против оккупантов, вступил в сотрудничество с немецкими и итальянскими оккупантами и их прислужниками, используя свою организацию для совершения бесчисленного множества разных военных преступлений…

Генерал его не слушал. У него есть это обвинительное заключение, вот здесь, под рукой, в папке. Он переместил локти и подпер лицо ладонями. В такой позе он устремил взгляд на стол, за которым сидело пятеро судей, но, казалось, что он никого не видит. Он только улавливал очертания их фигур, а видел, действительно видел, нечто такое, чего ни за столом, ни перед ним вообще не было.

В этом самом зале ранней осенью 1923 года он отмечал окончание Высшей военной академии, и сейчас со скамьи подсудимых под звуки голоса прокурора Минича, перечислявшего его преступления, он видел своих товарищей и себя, сдерживая возбуждение, ждущих появления короля Александра. Здесь, на месте судейского стола, находилась сцена, украшенная знаменами Сербской армии, прошедшими три последние войны. Многие из них были пробиты пулями, а на одном, центральном, виднелись стершиеся следы крови. Именно это знамя спас от рук врага его товарищ Миле Пантич, распоров себе живот он спрятал его в своей утробе, перевернулся на живот и умер. Под этими израненными и окровавленными знаменами победителей, на полу, были расположены знамена побежденных – турецкие, австрийские, немецкие и болгарские. Он, вспомнилось ему, предлагал вражеские знамена разбросать по шелковой дорожке, ведущей от дверей к сцене, чтобы, вступив в зал Дома гвардии, верховный главнокомандующий, король Александр, прошел прямо по ним. Начальник Военной академии, генерал Миливой Николаевич сказал ему: «Это было бы не по-рыцарски, капитан Михайлович!» Зал был украшен орденами и гербами различных войсковых подразделений, а также стоявшими в нескольких местах винтовками, сложенными в козлы. Король появился за несколько минут до полудня, генерал Николаевич с саблей наголо, парадным шагом приблизился к нему и отдал рапорт. «Бог в помощь, молодцы!» – сказал король, и стоявшие строем офицеры-выпускники в один голос ответили: «Помогай тебе Бог!» Хор Военной академии грянул государственный гимн… тут его мысли перескочили в еще более далекое прошлое… 1920 год, новогодняя ночь в белградском кафе «Свобода». Вместе с ним за столом его школьный товарищ Стефан Бохуницки. Квартет музыкантов заиграл гимн «Боже праведный», все, кроме Бохуницкого, встали. В кафе среди столичной избранной публики, депутатов парламента, министров, крупных торговцев и офицеров поднялся шум, суета. Капитан Рака, сидевший за соседним столом, закричал: «Что ты сидишь, свинья, когда играют гимн!» Поручик Бохуницки, прилично уже набравшийся к тому времени, встал и заплетающимся языком, обращаясь к нему, поручику Михайловичу, сказал: «Да здравствует Россия!» Чокнувшись с ним, Бохуницки продолжал: «В гробу я видал кафе «Свобода», если в нашем государстве нет свободы. Да здравствует Максим Горький!» На эти слова присутствовавшие повскакивали со своих мест, три офицера двинулись к Бохуницкому с ругательствами и угрозами. Он поднялся им навстречу, снял с предохранителя револьвер и, к всеобщему ужасу, три раза выстрелил в воздух и рявкнул: «Все по своим местам!» Затем приказал музыкантам: «Сыграйте-ка что-нибудь с Салоникского фронта для меня и моего друга Стефана!» Уже на следующее утро его вызвал на рапорт генерал Петар Мишич. Его посадили на гауптвахту на пятнадцать дней, отчислили из гвардии и отослали в Скопье. Поручик Бохуницки был послан на албанскую границу…

– …И пока таким образом, в самой большой тайне, вступив в сотрудничество с пособником оккупантов Миланом Недичем, он осуществлял подготовку к удушению народно-освободительного восстания в Сербии, Михайлович, чтобы замаскировать готовящееся предательство, уверял представителей партизан, что его четники никогда на них не нападут… – читал полковник Минич.

«Прошу, господин полковник, – военный министр, генерал Милан Недич, повернулся к нему спиной. – Я получил ваш доклад из Словении и оцениваю его как глупость и саботаж!»

«Я хочу без обиняков сказать вам печальную истину, господин генерал».

«Только кратко. У меня нет времени».

«Наши войска в отчаянном положении. Армию нужно срочно реорганизовывать, разделив ее на три армии: словенскую, хорватскую и сербскую, так, чтобы каждый мог защищать свою страну. Верховное командование осталось бы общим и…»

«Это измена! – закричал Недич. – Вы требуете развала страны. Вы анархист и авантюрист. Ваша обязанность – выполнять то, что вам приказывают, и укреплять нашу границу с Австрией, с рейхом. Вам ясно?»

«Господин генерал, доктрина укрепления нашей границы с Италией, которую предлагаете вы и Рупник, гроша ломаного не стоит. Мы только напрасно теряем время и тратим бетон и государственные средства. Война на пороге, и это будет молниеносная война. Нет таких бункеров, которые способны задержать Гитлера и Муссолини. Они нападут на нас с воздуха и прежде всего нанесут удар по Белграду. Наступление будет вестись со всех сторон, а хорватские солдаты и офицеры постараются разрушить армию изнутри. Какая фортификация?! Вы, господин генерал, полагаете, что со времен Первой войны ничего не изменилось. Вы…»

«Какая дерзость! Позор! Вы пораженец! Вы еще до начала войны требуете капитуляции!»

«Мы можем оказать сопротивление Гитлеру только тактикой партизанской войны. Следует разделить армию на сербскую, хорватскую и словенскую, а затем каждую из них поделить на небольшие подвижные отряды партизанского типа. Эти соединения организуют свои базы в горах и других труднодоступных для противника местах, где его продвижение обречено на неудачу. Таким образом, полумиллионная сербская армия, организованная по такому принципу, сможет успешно защищать территорию от Госпича и Карловца и до границы с Грецией. Такие отряды должны быть оснащены самыми современными средствами связи, а Верховное командование могло бы разместиться где-нибудь в Боснии или в районе Сувобора…»

«Замолчите! Хватит! Вы хотите разбить регулярную армию на гайдуцкие дружины. Сейчас не времена Карагеоргия, [14]КАРАГЕОРГИЙ – Георгий Петрович по прозвищу Черный (Карагеоргий) – национальный герой Сербии, в 1804 году возглавил Первое сербское восстание против турок.
а вы не Станое Главаш. [15]СТАНОЕ ГЛАВАШ – прославленный гайдук, воевода, один из видных борцов с турецким игом в Сербии.
Одно из двух – или вы безграмотны в военном отношении, или состоите на службе… да, у меня есть все основания сомневаться в вашей верности присяге!»

«Возьмите обратно ваши слова! Оставьте болтовню, докажите, что я неправ, но только с помощью фактов и знаний, а не клеветы, господин генерал!»

«Вольно, полковник. Вы наказываетесь арестом на месяц с содержанием на офицерской гауптвахте и освобождением от должности командующего в Словении. О новом назначении вам будет сообщено дополнительно!..»

Воспоминания были прерваны раскатами грома. На улице хлестал ливень, в зале суда стало сумрачно. Шум дождя и частые раскаты грома вынудили военного прокурора Минича напрячь голосовые связки, поэтому, читая обвинительное заключение, он часто начинал кашлять и был вынужден пить воду.

Гром и блеск молний вызвали в памяти генерала картины артиллерийского прорыва на Салоникском фронте, а точнее, он вспомнил тот день, когда с тяжелым ранением, кровоточащий, он был перевезен в Салоники в госпиталь. Осколок гранаты ранил его в грудь. Лежа на носилках, он постоянно повторял: «Они были против глубоких окопов». Санитары, думая, что раненый подпоручик бредит, не придавали этим словам значения. В полковом лазарете, который в его мыслях переместился сейчас в зал суда, какой-то майор спросил его: «О чем вы говорите, кто был против глубоких окопов?» Он ответил ему с носилок полушепотом, боясь наказания, которое могло последовать: «Это моя вина, хотя я требовал». Майор склонился к нему: «Что вы требовали?» С большим усилием, ослабевший от потери крови, он тихо объяснил свою ошибку. «Я и просил, и приказывал своим солдатам копать как можно более глубокие окопы. А они были против. Говорили, что Сербия далеко и чем глубже они зароются в землю, тем труднее им будет потом добраться домой». Потом он потерял сознание и пришел в себя только в госпитале. Находясь сейчас в зале суда, а в мыслях блуждая далеко от него и от себя в своем нынешнем состоянии, он переместился из больницы в детство, вспомнив, как его класс ездил на экскурсию в Раковицу. И как только прояснились в перепутанном сознании какие-то образы, его вдруг пронзила мысль: «Генерал Недич ведь еще раз отправил меня на тридцать дней на гауптвахту». Он напрягся, чтобы вспомнить из-за чего и когда это произошло, и ужаснулся тому, что он забыл об этом важном событии. Его прошиб пот, и он едва не потерял сознание.

– Обвиняемый, вы хорошо себя чувствуете? – прервал чтение прокурора председатель суда Джорджевич.

– Да… хорошо, – он встрепенулся, почувствовав неловкость из-за того, что его состояние бросается в глаза. – Очень жарко, а с обвинением я знаком.

– С ним должен познакомиться и суд, и весь народ, – поддел его Джорджевич.

– Но и вы с ним знакомы. Что же касается народа, то он знает правду, – мысли его вдруг прояснились, и в нем пробудилась воля к борьбе.

– Продолжайте, товарищ прокурор, – сказал судья.

– Командиры четников в восточной Боснии поп Саво Божич, Цвиетин Тодич и другие заключили соглашения с усташами с целью уничтожения партизан, вместе с усташами они выступали…

В одном из вагонов придворного поезда находился гроб с телом короля Александра. Он стоял возле мертвого короля и смотрел на его восковое лицо. Владыка Ириней Джорджевич пел молитвы на каждой станции, где останавливался поезд на всем протяжении своего долгого пути от Сплита через Загреб и до Белграда. Он тогда командовал подразделением королевской гвардии, которое обеспечивало безопасность тела короля, и отдавал приказы о том, где и на какое время останавливаться для прощания с покойным королем… Факелы и раскаленные головни! Десятки тысяч этих огней сияли сейчас в зале суда перед его глазами. Как называлось это место? Личке… Личке Оборине… нет, Личке Врховине. Здесь поезд остановился. Он вышел из вагона с гробом короля и замер перед невиданной картиной: бесконечное море горящих факелов и головешек колебалось перед ним, и из ночи, из этого моря огней доносился плач и стенания. Кто-то из священников объяснил ему: «Это сербы из Книнской Краины пришли поклониться королю и оплакать его». Он мог рассмотреть только лица тех, кто находился в первом ряду. Они били себя кулаками в грудь, причитали, размахивали головешками, выкрикивали имя своего короля. Один крестьянин в бараньем кожухе, с длинными усами потребовал, чтобы его подняли на плечи стоявших рядом с ним людей, и, когда он оказался наверху, повернулся к собравшемуся народу и крикнул: «Хорваты убили нашего короля, мать их усташскую!» Море огней взволновалось, закипело от выкриков. Он испугался возможных последствий, потому что знал, что в этой толпе есть и хорваты. Кроме того, его беспокоило то, что народ может повалить к поезду и прорваться внутрь, чтобы увидеть короля Александра. «Трогай!» – приказал он, и поезд сдвинулся с места под свист сирен. Стоя у окна, он видел, что в народе уже закипела драка… «Барьяктарьевичи сегодня празднуют день рождения Дуды», – сказала ему жена. «Иди ты, я не могу», – ответил он и добавил, что траур, объявленный всеми офицерами, продолжается сорок дней. «Пока у меня на рукаве черная повязка…»

…И тут мысль его прервалась, он понял, что никакой черной повязки на его рукаве нет, что Елицы нет, что ничего нет. Ничего, кроме прокурора и судьи, сидящих перед ним, и толпы за спиной.

– …В конце марта или в начале апреля 1944 года генерал Трифунович, по кличке Оборванец, назначенный Михайловичем комендантом Сербии, провел в селе Враничи, недалеко от Чачака, в доме некоего Чолича тайную встречу с немецким агентом Миланом Ачимовичем и советником управления штаба немецкого военного командующего в Сербии немцем Штеркером. Целью встречи было заключение соглашения с немцами о сотрудничестве в борьбе против партизан и о немецких поставках оружия и боеприпасов четникам. Михайлович в связи с этими переговорами издал специальный приказ об участии в них генерала Трифуновича и еще одного предателя народа – Живка Топаловича, бывшего лидера Социалистической партии, который в 1943 году присоединился к Михайловичу и стал членом его руководства, однако не добрался…

«Не добрался курьер, господин полковник, – отрапортовал ему капитан Майстрович. – На связи генерал Алимпич, но слышно очень плохо».

«Алло, алло. Говорит полковник Михайлович. Вы меня слышите, господин генерал?»

«Дража, где ты находишься? Какая у тебя ситуация?»

«Я в Добое. Пытаюсь помешать полному развалу. Хорваты массово дезертируют. Коммунисты тоже бегут, но их немного. Есть случаи нападения с тыла, от своих. Чем занимается Верховное командование? У них что, совсем мозгов нет? Алло… Алло… Алло… Нам нужно выйти к Дрине и встать там. Чтобы Сербия была у нас за спиной. Алло, алло…»

«Ничего нам, Дража, больше не нужно. Все кончено».

«Что кончено? Сербия не может пасть. Сербия не должна пасть… Что происходит? Алло, алло… Почему вы не отвечаете, господин генерал?»

«Я не могу говорить, душат слезы. Я собираюсь застрелиться. Дража, дорогой мой, подписана… генерал Калафатович подписал безоговорочную капитуляцию! [16]7 апреля 1941 года в Белграде был подписан акт о безоговорочной капитуляции Югославской армии.
»

«Миливой, гром тебя разрази, что ты такое говоришь? Ты в своем уме?»

«Мне приказано передать тебе, чтобы ты немедленно со своими войсками выступил в Маглай и там сдался немцам!»

«Какой трус и идиот, мать его, отдал такой приказ?!»

«Верховное командование. Король вместе с правительством покинули страну!»

«Да плевал я на их приказы! Никогда! Пока я жив, я немцам не сдамся. Слова «капитуляция» в сербском языке не существует! Для меня оно не существует… Алло, Миливой!»

«Слушаю, продолжай».

«Я отвергаю капитуляцию! Мы выступаем к Дрине и продолжаем бороться. Передай Верховному командованию, что Югославская армия жива и что…»

«Дража, немцы уже в Белграде. Немцы взяли Сербию!»

«Не верю! Это невозможно… Но даже если это и так, то ненадолго. Сербия не сдастся так легко. Капитуляции не будет… Алло, алло… Миливой, ты меня понял?»

«Связь прервана. Идут немецкие танки!» – отрапортовал ему дежурный офицер.

«Откроем огонь. Пусть немедленно соберутся солдаты и офицеры…»

…Громкие аплодисменты заставили его вернуться к действительности.

Весь зал рукоплескал военному прокурору Минину, который без сил, обливаясь потом, рухнул на стул.

– Защитник Джонович, хотите ли вы что-нибудь заявить? – спросил судья после того, как стих шум.

– Обвинительное заключение построено не на реальных фактах, и после допроса свидетелей я это докажу.

– А вы, защитник Иоксимович?

– Все, что приводится в обвинении, обычная фальсификация. Я с презрением отвергаю каждую строку этого идеологического манифеста, который вы называете обвинительным заключением, которое и с точки зрения права, и с точки зрения языка выглядит просто жалко.

– Вы оскорбляете суд и закон, – прокурор Минич подпрыгнул на своем месте.

– Я всего лишь защищаю от лжи своего клиента. Не более того.

– Объявляется перерыв на два часа, – сказал судья Джорджевич.