В конце июля в скверах возле Московского государ­ственного университета трава стоит высокая, как на пой­менных лугах. Роскошная, пахучая трава. Грех, если б зря стояла. Но нет! В июле в один час с подмосковны­ми да рязанскими селами выходят на университетские луга косари. Звон косы плывет над столицей. Жжик! Жжик! С шорохом и свистом рушатся травы, и Михаил Васильевич Ломоносов, водруженный по другую сторону здания, внимательно прислушивается к отдаленным зву­кам сенокосной страды, по привычке думая: «Далеко, ох далеко простирает химия руки в дела человеческие!»

Возле стога стояли кирзовые сапоги, а рядом, рас­стеленные на травяном бобрике, сушились портянки. Стог зашевелился, и из него вылез заспанный человек. Но не вообще какой-то человек, а Володя Торохов, де­мобилизованный воин двадцати лет от роду.

Утренний воздух был холоден и влажен, как собачий нос. Земля холодила пятки. Володя стряхнул сенную труху с лица, гимнастерки и галифе. Затем он сладко потянулся и широко зевнул. На такой вольный затяж­ной зевок способен только демобилизованный воин.

Небо было раннее, нежно-розовое. Низкое солнце било справа, через силуэт Шуховской башни, искрясь в завитках и пересечениях ее спирали. Володя приопу- стил взгляд и медленно прошелся по московской пано­раме. За крутой излучиной реки гигантскими солнечны­ми часами лежали Лужники, чуть дальше блистали злащеные купола Новодевичьего монастыря, дымились мно­готрубные предприятия, а еще дальше светились крыши, громоздились этажи, вспыхивали окна, а на самом гори­зонте панораму замыкали размытые расстоянием пира­миды высотных зданий. А еще были мосты, и сонная зелень над голубовато-серой, со стальным отливом во­дой, и — чух-чух-чух — змейка поезда на окружной до­роге...

Володя сделал вдох, разом заполнив всю жизненную емкость своих незаурядных легких, и ощутил небывалое счастье. А может, как раз бывалое. Он закрыл глаза.

Каждого поэта осеняет по-своему. С Володей это происходило так: начинала кружиться голова и появля­лась потребность зажмуриться. Он и зажмурился.

Возникла темнота, в правом углу которой продолжа­ло сочиться сквозь спираль радиобашни солнце... И вот необычайная картина посетила воображение Володи Го­рохова: он оторвался от травяного бобрика и, оставив недоуменные сапоги у подножия стога, полетел, приволь­но раскинув руки, простерши босые ноги и расслабленно шевеля всеми двадцатью пальцами. Летел он не высоко и не низко, как городская птица. Сквер проплыл под ним, крутой берег с трамплином, река, пустые трибуны Лужников, виадуки, крыши, темные провалы улиц. Но вот его взмыло круто вверх, и Москва кругом пошла под ним, разворачивая магистрали, площади, виражи эстакад, лекалом летящие набережные, острые башни, и все выше, выше, в облака, в слепящее солнце...

На самом деле он, конечно, стоял, где стоял, с плот­но сомкнутыми веками. Рука вытянула из кармана гим­настерки сложенную пополам школьную тетрадку и ка­рандаш. Не открывая глаз, на память перелистал тет­радку до свободного листа. Мелькнули столбики строк. Пытливый ум сразу бы сообразил, что эти столбики являются Володиными стихотворениями, сочиненными в свободное от солдатских обязанностей время.

Он открыл глаза и сел на траву. Начал медленно выводить слова в заветной тетрадке. Жаль, не видел его в этот момент Михаил Васильевич Ломоносов, стоя­щий по другую сторону здания, а то непременно бы ска­зал: «Может, вот уж точно может российская земля рождать собственных Невтонов и Платонов!»

Первым делом надо было закомпостировать билет на вечерний поезд. Метро долго мотало Володю под зем­лей, сделав его временным участником великого москов­ского утреннего пика, пока наконец не вывезло на пло­щадь Белорусского вокзала, к троллейбусной остановке, табачным, газетным и галантерейным киоскам, сатура­торной тележке, торговке пирожками и к очереди за апельсинами.

Он набрал шифр, взялся за рукоять, и дверца ячейки послушно открылась.

—   Вот память! — засмеялся Володя. Вчера, когда он приехал сюда с другого вокзала и спрятал в этой ячейке свой чемоданчик, заполненный всякой ерундой, была, при всей ничтожной ценности чемодана, беспокойная мысль: а вдруг забудется? Потому и число выбрал та­кое, которое вспомнить легко.

Запихнул пакеты с апельсинами, затворил, набрал то же число. Порядок!

—   Молодой человек!

На выходе из подземелья камеры хранения Володю остановил пожилой товарищ в форменной одежде же­лезнодорожника, с малиновой повязкой на рукаве.

—   Вы набрали номер тысяча девятьсот пятьдесят семь.

—   А как вы догадались? — растерялся Володя.

—   Чего догадываться, все вы год рождения набира­ете. Если бы только я это знал, горя бы не было. Иди, набери другое.

—   А что набрать?

—   Молодой парень, а голова уже не работает... Эх, солдат. У тебя номер обуви какой?

—   Сорок второй.

—   А ворот?

—   На гражданке, кажется, тридцать восьмой был.

—   Вот, иди, набери сорок два тридцать восемь.

—   Спасибо.

Володя вернулся к камере, набрал, подумав, трид­цать восемь сорок два.

—   Девушка! — услышал он сердитый оклик дежур­ного.— Подойдите сюда. Вы набрали номер тысяча де­вятьсот шестьдесят — год своего рождения.

—   Нет,— пролепетала девчонка, глаза ее округлились от страха,— Тысяча девятьсот шестьдесят один. А что, нельзя?

—   Можно,— усмехнулся дежурный.— Тебе можно, и другому можно. Такая молодая, а голова уже не ра­ботает... Номер обуви у тебя какой?

—   Тридцать шесть.

—   А ворот?

—   Не знаю.

Дежурный измерил взглядом ее тощую шею:

—   Тридцать пять. Иди, набери тридцать шесть три­дцать пять.

—   Спасибо!

Девчонка бегом полетела в глубь подземелья.

Дежурный очень понравился Володе. Чувствовалось, что его свободно можно спросить о чем угодно.

—   Случайно не знаете, где тут в Москве Союз писа­телей? — спросил Володя.

И верно, дежурный ничуть не удивился такому во­просу. Спокойно ответил:

—   Понятия не имею. В справочном спроси. Как выйдешь наверх, в зал, налево. Тебе зачем к писа­телям?

—   Стихи показать.

Вот тут дежурный немного удивился.

Он смотрел вслед солдату и бормотал:

—   Скажи пожалуйста... Поэт. А голова уже не рабо­тает... Папаша! — окликнул он.— Идите сюда. Вы на­брали номер... номер тысяча девятьсот четырнадцать.

—   Тысяча девятьсот шестнадцать,— дрогнувшим го­лосом уточнил ошалевший «папаша».

Володя выдрался из толпы, окружавшей кассы, сунул билет в карман, утер распаренное лицо и вышел на пло­щадь. Круглые висячие часы показывали без четверти десять. За сатураторной тележкой по-прежнему торго­вал усатый дядя в белом переднике.

—   Отслужил? — спросил он, принимая мелочь и про­тягивая стакан.

Володя кивнул, поднес стакан к губам, при этом го­лова его запрокинулась и взгляд уперся в циферблат часов. Стрелки были неподвижны. Володя замер в тер­пеливом ожидании.

—   Отслужил, спрашиваю?

Володя снова молча кивнул.

Минутная стрелка прыгнула на следующее деление.

—   Повезло,— сказал Володя.— Другой раз всю ми­нуту ждешь.

—   Домой едешь?

—   Так точно.

—   В Смоленск?

—   Какие вы тут все Вольфы Мессинги,— улыбнулся Володя.— Еще налейте.

—   У нас глаз наметанный. Каждый день мильон на­роду видим. Москву посмотри.

—   Некогда.— Володя двумя глотками опустошил стакан.

—   Некогда так некогда,— согласился дядя.— Мне вот зубы вставить надо. На правый нижний коренник коронку посадить. Тоже некогда.

—   Здравствуйте, Алексей Максимович!

Горький смотрел вдаль, плотно прижимая шляпу к длиннополому пальто. Словно только что сошел с поез­да и взобрался на горку — глянуть: куда попал? Чтб тут такое?

А поперек его взгляда струился, шумел, блистал поток — улица его имени.

—   Здравствуйте, Владимир Владимирович!

Солнце чеканило Маяковскому профиль. За его спи­ной из-под земли выныривали легковушки, выплывали троллейбусы.

Пушкина Володя обошел по периметру постамента и, замкнув маршрут, развернулся лицом к лицу.

—   Здравствуйте, Александр Сергеевич!

Пушкин упрямо не поднял головы. А может, просто не расслышал.

—   Здравствуйте...— Володя замялся, вспоминая имя-отчество.

—   Климент Аркадьевич,— учтиво, но чуть раздра­женно напомнил Тимирязев. И тут же из-за его головы показалась другая, маленькая, принадлежащая живому человеку преклонного возраста. Старик стоял на лесен­ке, приставленной к памятнику сзади, и протирал Тими­рязева влажной тряпкой.

—   Климент Аркадьевич,— наставительно повторил старик, ввинчиваясь тряпкой в каменное ухо.

—   Извините,— Володя виновато отошел.

В тихих коридорах Союза писателей лежали ковро­вые дорожки. Володя бесшумно приблизился к двери с табличкой «Литературная консультация». Ниже кноп­ками было приколото объявление, написанное от руки: «Вниманию юных дарований: у меня жуткий насморк. Обещаю выздороветь ко вторнику. Консультант...» Даль­ше шла подпись-закорючка.

Пока Володя размышлял над этим грустным фактом, к двери бесшумно подошел еще один посетитель. Это было столь же юное дарование, как и Володя, однако внешне молодой человек приблизился к поэтическому облику намного больше по сравнению с демобилизован­ным солдатом. Черная вельветовая блуза, белый отлож­ной воротник, темные брюки, мягкие замшевые туфли. Из кармана блузы торчали красивый узкий блокнотик в белых пластмассовых корочках и вечное перо. Принадлежность юноши к миру литературы не вызыва­ла сомнений.

—   Ох уж этот Кондрацкий,— произнес юноша, изу­чив объявление.— Вечно с ним что-нибудь. Литература требует железного здоровья. Насморк в июле — как вам нравится?

—   Никак не нравится,— согласился Володя.— Но главное, я и до вторника ждать не могу. Меня уже завтра в Москве не будет.

—   Стихи? — спросил юноша.

—   Стихи.

—   Приличные?

—   Во! — Володя показал большой палец.— У нас в роте всем нравились.

—   У вас в роте...— повторил юноша с вежливой из­девкой.— А вам самому?

—   Больше всех,— не задумываясь, ответил Володя.

—   Настоящий поэт,— сказал юноша,— должен быть предельно требовательным к своему творчеству.

—   Слушайте, это я знаю, а вот где бы мне их еще по­казать, чтоб сегодня же посмотрели?

—   Где-нибудь в периодике,— сказал юноша. Он так это сказал, что ясно было: периодику он не уважает.— Поезжайте в комбинат.

Они вместе пошли к выходу, и юноша объяснил, как добраться до комбината, в котором собрано десятка два редакций журналов и газет.

Они вышли на тихую улицу, уже прогретую июльским зноем. Из ворот посольства, из-под арки с арабской вязью, выехал низкий плоский лимузин. Шторы в нем были опущены.

—   А вы сами-то что пишете? — полюбопытствовал Володя.— Тоже стихи? Или рассказы?

Юноша проследил за лимузином, уехавшим в пере­улок, и сказал:

—   Я пишу афоризмы. Афоризм — это краткое изре­чение, острое по форме и значительное по содержанию. Формулировка, между прочим, тоже моя.

—   Знаю я афоризмы. Рожденный ползать летать не может. Такое у вас? Ну-ка, прочтите.

Володя бесцеремонно выдернул блокнотик из карма­на блузы и протянул его хозяину.

Юноша задумчиво перелистал блокнотик. Замелька­ли убористо исписанные листы.

—   Ого! — удивился Володя.— Столько понаписал?

—   Я монтирую пьесу,— сказал юноша.— Монтирую пьесу из одних афоризмов.

—   А зачем это надо?

Последовала пауза: по странной случайности моло­дому человеку еще никто не задавал этого вопроса. В том числе и он сам.

—   Зачем? — настаивал Володя.

Юноша глубоко задумался.

—   Понимаете,— наконец сказал он,— ведь этого еще никогда не было...

Просторный вестибюль журнально-газетного комби­ната был как городская улица. Тут тебе и киоски, и ка­фетерий, и почта, и парикмахерская. Грохочут лифты, позванивают телефоны, снуют прохожие. Только здесь не простые прохожие. Здесь все сплошь журналисты, а то и писатели и поэты.

Володя в растерянности стоял перед списком редак­ций. Их было очень много. Заветную тетрадку он дер­жал свернутой в трубочку.

—   Выбираешь?

Подошедшему было за сорок. Сутулый, седой, в чер­ном костюме, руки за спиной, папироса в центре рта. Лицо его Володе показалось значительным и очень, очень знакомым.

—   Стихи? — седой ткнул пальцем в тетрадку.

—   Стихи. Мне надо, где быстрее. Я вечером уезжаю.

—   Что быстрее?

—   Чтоб сегодня же посмотрели.

—   Может, ты хочешь, чтоб сегодня и напечатали?

—   Да,— сказал Володя.— Хочу.

—   Так...— Седой даже отступил шага на два, чтобы полюбоваться редкостным чудаком.— Тогда вот тебе со­вет: поезжай в «Вечорку». Как раз к вечеру и напеча­тают.

—   Спасибо,— поблагодарил Володя.— Я поеду. А я вас знаю. Я вашу книжку читал. Там фотография была. Только фамилию забыл, извините.

—   Бывает,— отмахнулся седой и пошел дальше. Во­лодя двинулся к выходу.

—  Стихи-то хорошие? — внезапно обернулся седой.

—   Хорошие,— подумав, ответил Володя.— У нас в роте нравились.

—   Тогда хорошие,— подумав, согласился седой. Он пересек вестибюль, вошел в парикмахерскую и — этого Володя видеть не мог — долго стоял перед зеркалом, изу­чая свое лицо. Пожал плечами и снял с вешалки халат.

Огромный стол был завален ворохом бумаг: свежие оттиски полос с белыми пятнами «дыр», куски телетайп­ной ленты, фотографии, брошюрки информационных ве­стников. Секретарь сидел на стуле с высокой, обитой кожей спинкой. Это был молодой светловолосый чело­век, в костюме, обсыпанном табачным пеплом, в круглых очках, которые старили его лет на десять. Над его голо­вой покачивались толстые пласты дыма. Сизые струи лениво вываливались за подоконник. Но секретарю этого дыма было мало. Он курил сигарету и одновременно сооружал в большой хрустальной пепельнице сложную конструкцию из клочков бумаги и спичек. Это занятие поглощало все его внимание.

Дверь распахнулась без стука, и в кабинет стреми­тельно вошел лысеющий мужчина с живым, как у маль­чика, лицом. Он был одет в заскорузлые кожаные брюки, сморщенные, как батареи центрального отопления, и в тонкий светлый свитер, под которым угадывалось брюшко.

—   Звал? — бодро спросил мужчина.

—   Звал.— Секретарь любовался на сложное соору­жение в пепельнице.

—   Ну? — Мужчина вспорхнул на край стола и, поер­зав, уселся прямо на бумаги.

—   Алик,— внятно начал секретарь, зловеще погро­мыхивая спичечным коробком,— я тебе тут приготовил небольшой художественный образ. Смотри. Я — газета. Ты,— он показал на сооружение в пепельнице,— поэт. Я даю социальный заказ,— он чиркнул спичкой.— Ты... загораешься.

В хрустальной чаше затрещал костер.

—   Способный парень, а халтуришь,— буркнул секре­тарь.

—   Выбросил? — печально спросил Алик.

—   Поставил...

—   Ну ладно, старик, ладно...— потупился Алик.

—   Что — ладно? Первые арбузы в Москве — такая прелестная темка. Арбузы! Багрицкого вспомни. А ты? «Арбуз — сладкий груз»,— процитировал секретарь.— Это тебе и дядя Вася-дворник срифмует.

—   Да? — Алик спрыгнул со стола.

—   Да! — Секретарь тоже поднялся.— Любого про­хожего попроси,— он кивнул в сторону окна,— сриф­мует.

—   А ты попроси,— предложил уязвленный Алик.

—   И попрошу.

—   И попроси.

—   Попроси, попроси,— наступал Алик.— Попроси.

Секретарь лег тощим животом на подоконник. Внизу по тротуару шла девочка с черным терьером на по­водке. Ей навстречу — деловой гражданин с портфелем.

—   Давай, давай,— сверлил Алик.

У входа в редакцию стоял парень в солдатской Гим­настерке без погон, в галифе, сапогах. Он разглядывал вывеску.

—   Товарищ! — крикнул секретарь.— Можно вас на минуту? Вы не торопитесь?

—   Нет.— Володя подошел поближе и задрал голову.

—   У нас тут, как бы вам это объяснить... Творческий кризис. Рифму не можем найти. На слово «арбуз».

—   Сладкий груз,— ответил Володя.

Секретарь быстро перелистывал тетрадь, а над пле­чом у него висел Алик. Оба молниеносно пробегали строчки, иногда переглядывались. Володя, как полага­ется начинающему автору, сидел на краешке стола и не дышал.

Секретарь долистал до последней страницы, пробе­жал ее. Задумался. Пробежал еще раз. Переглянулся с Аликом. Алик хмыкнул со снисходительным одобрением. Секретарь выдвинул ящик и швырнул на стол пачку фо­тографий. Это были многочисленные пейзажи столицы. В газетах такие фотографии называют фотоэтюдами. Секретарь привычным жестом разложил из них пась­янс, прицелился, выхватил одну и жестом позвал Во­лодю.

—    Вот так ставим этюдик,— объяснил он, расчерчи­вая красным карандашом макет полосы,— а так — сти­хотворение. И сразу все заиграет.

—   Ты когда в Москву приехал, солдат? — спросил Алик.

—   Вчера.

—   Ничего себе! А завтра уже напечатаешься! — не то поздравил, не то возмутился Алик.— Ну, прямо Есе­нин: пришел, увидел, победил. Старик,— обратился он к секретарю,— было такое в твоей газете — чтоб вчера приехать, а завтра тиснуться?

—   Сегодня,— поправил секретарь. Он снял телефон­ную трубку и набрал двузначный номер.— Ниночка? Сейчас досыл придет на третью. Стишочек. Очень ми­лый... Угу... Арбузы? Убираем, конечно... Линеечку неж­ную какую-нибудь подыщи, лирическую. Воздушную та­кую... Угу...— Он положил трубку, внимательно погля­дел на Володю, на закипающего Алика и сказал:

—   Здоровая конкуренция. В обстановке здоровой конкуренции лучших поэтов страны можно ожидать по­явления истинных перлов.

Алик тяжело задышал, сильно повзрослев лицом И может быть, разразился бы грандиозный скандал, если бы Алик не сообразил все-таки, что везучие солда­тики приезжают и уезжают, а ему еще жить да жить, сквозь годы мчась, в полном контакте с этой газетой и ее секретарем.

—   На моих костях...— Он с горькой усмешкой поло­жил руку на Володино плечо.— Старик, с тебя причи­тается.

Володя, однако, продолжал находиться в полном неве­дении относительно того, что происходило в душе Алика Все его сознание было заполнено непостижимым фактом

—   Вы сказали — сегодня? — слабым голосом спросил он.

—   Дырка, понимаешь? — ответил за секретаря Алик.— Меня выбросили — дырка в полосе, тобой за­ткнули. Ты амбразуру закрыл, ты герой.

—   Дырка... Какая дырка? — рассмеялся Володя.

—   Никогда не видел, как газету делают? — ухмыль­нулся секретарь.— Алик, своди его в наборный.— Он с треском выдрал листок из Володиной тетради.

—   Стойте! — ахнул Володя.— Там еще одно!

Секретарь перевернул листок, глянул:

—   Это слабо.

И перечеркнул жирным красным крестом.

На металлическом столе — талере — лежали рамы с набором сегодняшнего номера. Над одной из них кол­довала худенькая, коротко стриженная девушка в чер­ном халате. Ей только что принесли стопку новеньких, еще горячих строк. Острым шильцем она выдергивала старую строчку, смело, голыми пальцами хватала новую и ставила ее на место. При этом, судя по сложенным в трубочку губам, она насвистывала. Из-за шума лино­типов, стрекочущих по соседству, слышно не было. Яр­кий сноп электричества заливал стол и ее перепачканные краской руки.

—   Вот она, твоя дырка,— Алик ткнул пальцем в набор.

Девушка подняла голову.

—   Привет! — энергично поздоровался Алик.— Зна­комься: Владимир Торохов, поэт. В Москве проездом. Первая публикация. На моих костях. А это,— обратился он к Володе,— Ниночка. Метранпаж.

Володя смотрел на Нину. Она ему очень нравилась. Нина смотрела на Володю. Он ей очень нравился.

—   Да я не поэт,— сказал Володя.— Учусь.

—   И я не метранпаж,— улыбнулась Нина.— Тоже учусь.

Они помолчали. Алик перебирал рассыпанные по столу строчки.

—   Может, будут поправки,— сказала Нина.— Это ведь газета. Звоните сюда, я вас проинформирую.

—   Хорошо. Я позвоню.

Они кивнули друг другу на прощание. Алик повел Володю к линотипам. Нина склонилась над набором. С половины дороги Володя вернулся:

—   Извините, забыл, как вас зовут?

—   Нина.

Они сидели в ресторане писательского клуба.

—   Врешь, Вовочка,— говорил Алик, выкручивая пу­стым бокалом замысловатую траекторию вокруг бутыл­ки.— Мало ли что до армии было. Ни в какие плотни­ки ты не вернешься, ни в какой Смоленск не поедешь. Будешь здесь, в Москве, бегать по редакциям, а потом сюда, в клуб. Не ты первый, не ты последний...

Володя ворочал головой, разглядывая людей за со­седними столиками.

—   Это все писатели, да? Интересно...

—   Пушкина здесь нет,— грустно сказал Алик, и было непонятно, то ли Пушкина здесь вообще нет, то ли он просто вышел.— Тебе снится, что ты летаешь?

—   Снится.

—   Ну-ну...

В зал ввалилась шумная компания мужчин и жен­щин разного возраста. Все женщины были в простор­ных сарафанах с юбками в пол, все мужчины, кроме одного, были в джинсовых куртках и таких же брюч­ках. Возглавлял компанию рыжебородый толстяк с ма­ленькими хитрыми глазками, одетый неряшливо и туск­ло. Костюм его был помят, а галстук скрутился веревоч­кой. Но видно, толстяк был каким-то могучим писате­лем, потому что все смотрели ему в рот и исполняли его приказы, как на службе. Под его руководством были сдвинуты вместе три стола. Компания густо облепила их, загудела, захохотала, теснясь вокруг рыжеборо­дого.

—   Алик! Алька! — крикнули оттуда.

Алик обернулся. Ему призывно махали. И сам ры­жебородый в шутку, но властно изобразил скрюченным указательным пальцем, как он вытаскивает Алика за шиворот и переносит к себе.

— Извини, старик, я сейчас. Общнусь с мэтром.

Он прошел к ним. Рыжебородый покровительствен­но похлопал Алика по спине, для чего ненадолго припод­нялся из кресла. Женщины обнимали Алика, одна даже поцеловала. Один в джинсах что-то прошептал ему на ухо. Алик выслушал, засмеялся. У него снова было живое мальчишеское лицо.

Володя поднялся. Вышел из зала, миновал узкий пе­реход и очутился в просторном холле. Вокруг него шли, сидели, разговаривали писатели. Двое играли в шахма­ты, один говорил по телефону, сидя за низким столи­ком в углу. В бильярдной комнате, дверями выходящей в холл, один писатель полулежал на борту стола и до­тягивался кончиком кия до шара, а второй наблюдал за ним, потягивая папиросу...

Володя закрыл глаза.

В бильярдной играли Пушкин и Лермонтов. Лермон­тов полулежал на борту стола и дотягивался кончиком кия до шара, а Пушкин наблюдал за ним, раскуривая трубку с длинным чубуком. За шахматами сидели Бе­линский и Гоголь. Белинский играл белыми и только что сделал ход. Гоголь изучал положение на доске, скло­нившись к ней своим острым носом. Положение, кажет­ся, было неважное. Неподалеку, на диванчике, сжав большие кулаки, прямо держа голову, сидел Маяков­ский. Перед ним, прижимая шляпу к длиннополому паль­то, стоял Горький. Он смотрел на Маяковского с беспо­койством и тревогой. По диагонали через холл, ни на кого не глядя, шел Александр Блок. В углу, за низким столиком, сидел Лев Толстой. Он говорил по телефону Вызывал такси к подъезду...

Володя открыл глаза. Писатель, вызывавший такси, наконец договорился обо всем, что ему было нужно, поднялся и ушел. Володя сел на его место. Взял трубку

Послушал гудок. Положил трубку. Кто знает, может, ее когда-нибудь и вправду держал в сухонькой сморщен­ной руке Лев Николаевич Толстой.

—   Это Володя Торохов! — кричал он, косясь на даму за стеклом будки.— Торохов! Плохо слышно? Я с авто­мата звоню. Теперь хорошо? Здравствуйте, Нина... Нет, тогда мы не здоровались. Мы тогда еще незнакомы были. Здравствуйте!.. Все в порядке?.. Как четыре строч­ки убрали?! Какой хвост?! — завопил Володя.— В этих последних строчках весь смысл... Да ты пойми, это образ, образ!.. Я на тебя не кричу. Я не на тебя кричу... Да, газета. Нет, не понимаю... Давай встретимся, тогда объяснишь. Я по телефону не понимаю... Можешь? В шесть? Ладно, в шесть. Где?.. Я не знаю, где это... И это тоже не знаю... Давай, у Пушкина.

Дама была полная, строгая, красивая. Она смотрела через стекло на парня в гимнастерке, и разнообразные мысли бороздили ее чело. Парень повесил трубку.

—   Такой молодой и такой нервный,— сердито, но не без игривости сказала дама, втискиваясь вместо Володи в будку.— Что у вас там случилось?

—   Хвост у меня отрезали,— объяснил Володя.— А в нем был весь смысл.

Дама внимательно посмотрела на Володю и плотно прикрыла дверцу. Далеко не все еще тонкости жизни успел узнать юный поэт Владимир Торохов. В частности, ему было неведомо, что существует такой сорт женщин, которые терпеть не могут остряков.

Бесконечная лента ползла под стрекот клавиатуры из узкой пасти телетайпа.

«СРОЧНО! ВСЕМ ВЕЧЕРНИМ!»

Дальше побежал заголовок: «НОВЫЙ НЕФТЯНОЙ ФОНТАН». Поехала первая строка: «ТЮМЕНЬ. ТАСС. СЕГОДНЯ УТРОМ ВОСТОЧНЕЕ САЛЕХАРДА...»

На столе ответственного секретаря зазвонил телефон. Секретарь выслушал дежурную из телетайпной. Позвонил в наборный. Нина взяла трубку. Выслушала. Кив­нула.

Посреди подземного перехода, обтекаемый с обеих сторон густой толпой, словно загадочный дорожный знак, стоял новенький торшер. На расстоянии руки от него в очереди за газетами толчками продвигался Во­лодя.

— На все! — Он протянул продавцу рубль. Тот мол­ча отвел крупную купюру и принял мелочь из рук сле­дующего. Володю оттеснили, он начал пробиваться об­ратно, но тут какой-то торопыга с размаху налетел на торшер, и они с Володей поймали хрупкий колпак у са­мого пола. Торопыга при этом слегка ударился и теперь проверял часы: приложил их к уху, потом осмотрел циферблат. Часы были целы, шли и показывали без пяти шесть. Володя засуетился. Не выпуская торшера, про­тянул продавцу медяк, схватил газету и помчался по переходу — если только можно было мчаться в час «пик» под Манежной площадью.

Толпа лезла из-под земли, как паста из тюбика. Во­лодя вырвался из могучих течений и с торшером на­перевес, словно с карабином, ринулся к осажденным дверям троллейбуса... Он теснился на подножке. Одна рука обнимала торшер, другая, с газетой, торчала из дверей. Двери с шипением съехались, и надо же — заку­сили газету так, что она наполовину высунулась наружу.

Брякала мелочь в кассах, качались спины, шелесте­ли «Вечорки». Володя выворачивался и так и этак. То ему удавалось разглядеть уголок страницы, то какой- нибудь заголовок. Но его стихотворение, как назло, не попадалось. Ладно, подумал Володя. Доедем — свою прочту.

Его газета, торчащая из задних дверей троллейбуса, плыла вдоль сплошного строя приткнувшихся к обочине автомобилей. В одном из них за рулем скучал смуглый красавец в мохнатой кепке. К счастью, его ждало кро­хотное приключение: возле притормозил, застревая в пробке, троллейбус. Красавец кошачьим движением ух­ватил газету, проплывавшую перед его окошком, нагло помахал Володе, смутно видимому через запыленные стекла, и, не разворачивая полностью, с нетерпением погрузился в изучение четвертой полосы, где рядом с ре­пертуаром кинотеатров стояло несколько траурных ра­мок.

Часы на «Известиях» показывали пять минут седь­мого.

К Пушкину или к газетному киоску?

К киоску вилась очередь.

—   На все! — выпалил Володя, протягивая рубль.

—   Встаньте в очередь! — властно скомандовал сто­явший первым пенсионер, и его тут же поддержали ос­тальные.

Но киоскер не зря просидел столько лет возле «Из­вестий» и прекрасно знал, кто и в каком случае просит по нескольку десятков экземпляров одного номера.

—   Напечатался? — спросил он, принимая деньги.

—   Ага!

Киоскер начал отсчитывать пятьдесят штук.

—   Что такое? Почему? — возмутился пенсионер.

—   Дедушка,— проникновенно сказал Володя,— там мое стихотворение!

Взгляд его был так светел, что в железном пенсио­нере что-то крякнуло, он сломался, обмяк и задушевно объяснил задним:

—   Стихи у него там напечатали.

Очередь приумолкла.

—   Поздравляю, молодой человек! — Киоскер про­толкнул пачку сквозь узкую бойницу.

—   Спасибо! — Володя схватил газеты и с торшером наперевес рванул через дорогу. В очереди засмеялись.

—   Не зазнавайся! — крикнул пенсионер.— Поэты, понимаешь...

Нины еще не было. Володя поставил торшер, сел на скамейку, газеты положил рядом с собой. Тут же нале­тел какой-то шустрый парень, сдернул верхний номер, бросил две копейки и был таков.

—   Эй, ты чего? — запоздало возмутился Володя.— Я не продаю.

Затем к газетной кипе приблизился нарядный кара­пузик в брючках — и не поймешь, мальчик или девочка. Следовавшие за ним папа и мама сделали предостере­гающие движения.

—   Пусть берет,— разрешил Володя.— Бери, бери. У меня там стихотворение напечатано.

—   Детское? — спросила мама.

—   Нет. Взрослое. Возьмите, я вам дарю.

—   Спасибо.— Женщина взяла газету и покосилась на мужа. Крепкий был муж, ладный, килограммов на восемьдесят пять. Но стихов он не писал и уж тем бо­лее не печатал в газетах...

Володя взял верхний номер. Открыть его можно было в секунду. Но Володе хотелось приберечь это сладкое мгновение до прихода Нины. Он закрыл глаза.

Нина провела ладонью по его лицу, и глаза открылись.

—   Уснул? Извини, опоздала. У нас долго руки от­мывать... Это что, твой торшер?

Ежик ее волос был влажен и отливал на солнце. На ключицах, в разрезе кофточки, мерцал кулон. Во­лодя перевел взгляд на торшер.

—   Это маме, в подарок, газетки читать.

Он придвинулся к торшеру, щелчком пальцев «вклю­чил» его. Сгорбился, изображая подслеповатую старуш­ку, и рывком распахнул газету.

—   Ну-ка, ну-ка,— заворковал он старушечьим голо­сом,— где тут мой сынок напечатался?

—   Ой, неужели у тебя такая старая мама?

—   Нет, мама у меня молодая,— бодро сказал Во­лодя.— Вся в меня!

Заголовки, столбцы строк... Стихотворения не было. Фотоэтюда — тоже. Было сообщение ТАСС о нефтяном фонтане и фотография фонтана. Под ней — меленько:«Принято по фототелеграфу».

Володя тупо глядел в страницу. Перевернул газету Еще раз перевернул. Взял другую. Еще одну...

—   Ладно тебе,— Нина склонилась над ним, как са­нитарка над раненым.— Я же предупреждала: это га­зета.

Сломленные пополам листы грустными птицами си­дели на его коленях.

—   Еще напечатаешься.

Володя молча поднялся.

Поэт Александр Пушкин с легкой усмешкой косился на старинный фонарь.

Поэт Владимир Торохов бездумным взором уставил­ся в торшер.

Нина раскрыла сумочку и вытащила сложенный вчетверо лоскут бумаги. Развернула. Это был оттиск Володиного стихотворения.

—   Товарищ поэт, дайте автограф.

Володя улыбнулся.

Говорить мы умеем. Мы не умеем слушать. Только собеседник начал развивать мысль, а нам уж не терпится его перебить. Только мы принялись разворачивать свои аргумен­ты, а собеседник в свою очередь безжа­лостно перебивает ход нашей мысли. В жиз­ни поэтому преобладают диалоги, в которых никто ни­кому ничего не успевает доказать или хотя бы расска­зать. Доказывают и дорассказывают после — самим себе. В форме внутреннего монолога.

Во внутреннем монологе каждый из нас исчерпывающе полон, раскован, откровенен. Если бы существовала аппаратура, записывающая внутренние монологи, все мы открылись бы друг другу с новых сторон. Но пока, из-за временного отсутствия такой аппаратуры, пропада­ет бездна интересных мыслей и рассуждений. В этом разделе собраны попытки автора воссоздать внутренние монологи самых разных людей — как хороших, так и за­мечательных. Замечательных как по своим положитель­ным качествам, так и по отрицательным.

Итак, вот что могут сообщить нам люди, когда их не перебивают.