Володя — студент журфака, второкурсник, у него еще юношеская, чуть ли не подростковая фигура, зыбкие усики, не торопящиеся загустеть, но он уже муж и отец, и он счастлив. Женился на сокурснице прошлой весной, а отцом стал совсем недавно, в зимнюю сессию. Сейчас снова май, он на исходе, по городу зацветает сирень, днем накатывает жара, вот-вот и лето. В Володином возрасте в такие деньки бродить бы с девушкой, до рассвета, до золотой полосы на востоке, до креп­кой прохлады, когда воздух так зябок, а руки, губы так горячи... Но он уж набродился, у него есть жена, милая, родная, с тонкими теплыми руками, глядя на ко­торые, он каждый раз ощущает потребность защитить их, бог знает, от чего и от кого. Мало того, у него есть сын — странное попискивающее существо с могу­чим хватательным инстинктом. Если протянуть палец, то его крошечные — даже не верится, что настоящие!— пальчики вцепятся с непредвидимой силой. Есть сын, есть жена, и Володя живет в огромном городе и учится в университете, на журналиста, о чем мечтал с детства, протекшего в райцентре; и он уже трижды напечатался в городской газете: две информации и одна сатириче­ская заметка. Он очень счастлив!

Но есть нечто, слегка омрачающее это счастье, вроде единственного облачка в бескрайнем майском небе. Мо­лодые живут у родителей жены. Тесть и теща — скром­ные и радушные люди, замечательные дедушка и ба­бушка, хотя еще немного конфузятся этого своего но­вого состояния, так как в их представлении они еще и сами почти молоды, им едва за сорок. Правда, Во­лоде они, как и его собственные родители, кажутся людь­ми другого времени, потому что хоть и смутно, но помнят послевоенные годы, помнят житье в бара­ках, рукомойник с гвоздем, какие-то керогазы и при­мусы и валенки с галошами, помнят никогда не видан­ный Володей патефон, вспоминают неведомых ему пев­цов и певиц, какую-то Изабеллу Юрьеву, какого-то Козина, помнят какие-то оладьи из картофельных очис­ток и какие-то венские то ли плюшки, то ли булочки необычайной вкусноты.

Володя уважает тестя и тещу — достойных, как он считает, представителей рабочего класса. Но облачко есть. Во-первых, он очень хотел бы самостоятельно со­держать свою собственную семью. Но не получается. Стипендия плюс из дому, после того как женился, при­сылают по сорок в месяц, но больше не могут, плюс двадцать пять — тридцать от случайных приработков. Осенью, Володя уже решил, приищет работу. Может быть, даже перейдет на заочное. Но пока что моло­дую семью кормят тесть, токарь высокой квалифика­ции, и теща, сборщица радиоаппаратуры. Тесть полу­чает — «выпиливает», как он говорит,— больше трехсот, теща — под двести. Нет, не попрекают, но иной раз вырывается само собой. Тесть подарил Володе куртку. Володя обижать отказом не стал, но твердо потребо­вал больше ему ничего не покупать. «Одеваться буду на свои». «Какие они — твои...» — вздохнула теща, и вздох этот отправился в то самое облачко, чуть его подсгустив.

Самое же темное место в облачке, посылающее до­вольно уже мрачноватую тень, сгустилось оттого, что тесть и теща привержены самому, как полагает Воло­дя, позорному явлению наших дней, главной нашей об­щественной язве — «вещизму». В доме два ковра, оба не на полу, где в них имелся бы все-таки смысл,— нет, пол застлан пестрыми домоткаными дорожками, а коврывисят на стенах. Есть хрусталь, которымни­когда не пользуются. У дочери, Володиной жены, есть джинсы и даже дубленка. У Володи джинсов нет, и ему не надо. Он и в группе, разглядывая однокашников, ре­бят и девчат, наряженных в «фирму», вслух выражает недоумение. Он считает, будущим журналистам это не к лицу. В ответ над ним подтрунивают, называют «че­ловеком двадцатых годов». А один ехидный оппонент как-то сказал: «Программу «Время» смотришь? А «Меж­дународную панораму»? Так ты приглядись, как зару­бежные собкоры нашего телевидения одеты. Какие курт­ки. Рубашечки. А очки?» — «Так они же там годами живут,— нашелся Володя.— Что там продают, в то и оде­ваются. А ты живешь в рабочем городе. И «фирму» эту покупаешь не в магазинах, а сам знаешь у кого. У того, кого потом в своих же статьях разоблачать будешь. Как же ты это уравновесишь?» — «А я сна­чала себя разоблачу,— сострил оппонент.— Перед тем как за статью сесть, сниму «фирму», надену робу». Бес­покоят, очень беспокоят Володю такие однокашники, но беспокоят и тесть с тещей, достойные, казалось бы, представители.

На своей свадьбе он, помнится, был приятно удив­лен наличием деликатесов, как-то: балык, копченая колбаса. И даже каждому гостю предназначалось по бутерброду с черной и красной икрой. Что-то древнее на тему «Знай наших!» шевельнулось в Володе, и он, захмелев с непривычки, говорил гостям, подражая ка- кому-то киноартисту: «А вот икорочки, икорочки не за­будьте... Рекомендую!» Но вскоре после свадьбы поин­тересовался, откуда все это взялось. Оказалось, тесть сходил к другу детства, Павлику некоему, директору про­довольственного магазина. Так и сказал: «Сходил уж по такому случаю. Уломал гордость. Павлик, конечно, дал».

Вот такого рода испарения текущей земной жизни и сгустили облачко в синем майском небе Володиного счастья, и до поры до времени плывет оно, не то что­бы незамечаемое, но, если так можно выразиться, на периферии поля зрения, не столько омрачая общую кар­тину, сколько придавая ей необходимую реальность.

Но наступает день, когда облачко разрастается до размеров тяжелой, грозовой тучи, и она, подобно кро­кодилу Чуковского, норовит проглотить солнце...

Выясняется, что ребенок, родившийся на месяц рань­ше срока, хиловат, и его непременно следует на все лето поместить в живительный воздух сельской мест­ности. Как ни странно, ни у родителей Володи, ни у тестя с тещей нет деревенских корней в виде каких- нибудь бабок или теток: те и те — потомственные ра­бочие и городские жители в нескольких поколениях. Потому снимается комната в деревне, у чужих людей, и встает вопрос о питании. С малышом все ясно —- его пока кормит мама. Но надо будет кормить маму И приезжающего молодого отца. В деревне есть моло­ко, есть яйца. Нужны мясные продукты. Лучше всего — тушенка.

Тестю до смерти не хочется идти к Павлику. Не­сколько дней он себя настраивает: «Эх, как бабка моя говорила: раз оскоромишься, а второй уж проще!» Володя поначалу заявляет, что вообще не надо ходить, что обойдутся они без тушенки и прочих позорных по­дачек, лично он купленное по знакомству принципиаль­но не будет есть. Но теща внятно объясняет, что речь и не о нем. Речь идет о здоровье молодой матери, твоей жены, матери твоего ребенка, питаться ей надо усиленно, калорийно, и пора бы тебе, Володя, это понимать, и так далее и тому подобное. Володя со своими протестами вынужден, что называется, заткнуться. Что ж, он, ко­нечно, не станет посягать на здоровье и благополучие собственной семьи. Но и не одобряет. Его дело — сто­рона.

Но не получается — сторона! В канун, как идти, тестя прихватывает радикулит. Это в майскую-то теплынь!

Очень подозрительно. Но факт, что нести тяжелое ему нельзя.

В результате прекрасным солнечным утром Володя плетется вслед за тестем, держа поместительную хозяй­ственную сумку, удивляясь и горюя по поводу того, куда он так покорно идет. Нет у него никакого ради­кулита, думает он, глядя в широкую спину тестя. На­рочно придумал. Ему надо, чтобы и я «оскоромился», замарался чтобы, потерял право говорить... И я его те­ряю, это право, уже потерял, раз иду. Или нет? В кон­це концов, я же ничего просить не собираюсь. Просто согласился помочь. Не ворованное же помогу вынести. А вот и ворованное, именно ворованное — в образном, конечно, смысле, но образный иной раз буквального точнее... Он идет и думает, что преступает в эти ми­нуты свои принципы. Они — принципы — начинают представляться ему в облике высоких, выше человече­ского роста, барьеров, стоящих вдали, в перспективе тротуара, поперек него, и становящихся по мере при­ближения к ним все ниже и ниже. И вот он уже сво­бодно перешагивает через них — преступает.Как называется тот, кто преступает? Он называется: пре­ступник...

Володе никогда еще не доводилось заходить в ма­газины со служебного входа, и он не знает, как выгля­дит потаенная сторона торговых заведений. Не встре­чался он до сих пор и с их директорами.

Они подымаются на бетонное облупившееся крыль­цо, отворяют обитую листовым железом дверь. Про­ходят узеньким коридорчиком. Жмутся к стене, про­пуская тележку с ящиками, которую сердито толкает паренек в замызганном зеленом халате. Входят в ка­бинет. Володя смотрит, как тесть и директор здоровают­ся. Если не знать, кто из них кто,— не догадаешься. Тесть в костюме и при галстуке, и он полный, даже пухловат, ни дать ни взять — начальник. Директор су­хощав, жилист. Сцутанные волосы с невзрачной седи­ной. Он в чистой перестиранной курточке того же зе­леного цвета, что и халат встреченного в коридоре грузчика. Под курткой расстегнутая на горле ковбой­ка. Обыкновенный работяга, да и только. Если бы не голос, не повадки.

—   Стесняешься!— выговаривает он тестю.— Раз в год заходишь к другу — и стесняешься. Ай-яй-яй! Тут каждый день ходят да не просят — требуют. А по­пробуй не дай. Одному не дашь — машины не будет, другому не дашь — товара не будет, а третьему не дашь — вообще прикроет лавочку и печать на дверь.

Его прерывает телефонный звонок.

—   Да... Да... Ладно, оставлю. А у тебя что? Ты там для меня, что будет из фруктов... абрикосы там, че­решня... Говорю тебе — для меня лично. Я тебе когда отказывал? А ты... Тебе, наверное, Селиверстов сове­тует меня разлюбить?.. Ну, шучу, шучу, это я так шучу. Все!

Володя не знает, как себя вести: презирать ли, или держать себя корректно, но независимо, или, в поддержку тестю, подчеркнуто уважать Павлика, друга его детства, а ныне всемогущего распределителя продовольствия. Но Павлику, видимо, все равно, как ведет себя незна­комый парень. Разговаривает он только с тестем. Так, чего тебе? Тушенки? Хорошо. Так. Пятнадцать банок — больше, честно, не могу. Так. Что еще? Не знаешь? Хорошо, что-нибудь еще посмотрим.

Вслед за директором они проходят коридорчиком и спускаются в подвал. Обдает холодом, сыростью. Внизу тоже коридорчик. По' обеим сторонам двери. Свисает на шнуре голая лампочка, бьет по глазам.

Они входят в одну комнатку, в другую. В одной от­крывается упаковка с тушенкой, и означенные пятна­дцать банок укладываются в сумку. В другой Павлик дает им рыбные консервы. Затем они оказываются в хо­лодильной камере. Стены густо заросли инеем. Здесь сумка получает две палки копченой колбасы. Возвра­щаются в коридорчик. Павлик вдруг, ухмыльнувшись, подымает палец: сейчас, мол, что-то покажу. Он откры­вает еще одну холодильную камеру. В ней на бетонном полу лежит огромный заиндевелый осетр. Больше ничего нет.

—   Царь здешних мест! Я над ним не властен. Ле­жит до особого распоряжения.— Он подымает глаза к потолку, показывая, с какой высоты может последо­вать это распоряжение.

Возвращаются в кабинет расплачиваться. И тут дверь без стука открывается. Входит, опираясь на пал­ку, крепкий смуглый старик в темном, не по сезону, плаще. С ним мальчик.

—   Садись,— говорит Павлик.

Старик садится.

—- Пришел ты сегодня зря. Ничего нет.

Старик не уточняет, чего именно нет. Молчит.

—   Ничего нет,— повторяет Павлик.

—   Может, рыба есть?— спрашивает старик. У него акцент.

—   Рыба есть, ледяная. Вон, в зале ее продают. Хо­чешь, я тебе завешу? Хорошая рыбка. Сколько тебе?

—   Два кило.

—   Галина!

Появляется Галина.

—   Завесь ему рыбки два кило.

Галина уходит.

—   А больше ничего нет. Рад бы, но ничего.

Старик сидит, уперев подбородок в набалдашник

палки. Кажется, взгляд его устремлен на сумку у ног Володи. На ее раздутые бока. Это случайно, но это правильно, думает Володя. Правильно, что именно сей­час пришел несчастный старик, наверное ветеран. Это нужно, чтобы мне все-таки стало стыдно. Какая же я все-таки дрянь...

Галина приносит рыбу. Старик укладывает сверток в кошелку, идет к дверям, мальчик за ним.

—   Будь здоров,— говорит он на прощание Павлику. Угрюмо говорит.

—   В прошлый раз я тебе хорошо дал,— мягко за­мечает Павлик.— Зайди во вторник.... Азизов,— говорит он тестю, дождавшись, когда старик с мальчиком выш­ли.— Был здесь директором. Давно, за двоих до меня. Шалил не в меру. Сидел.— Ясно, что сам Павлик хо­рошо знает меру «шалостей» и сидеть не намерен.

Тесть расплачивается. Благодарит. Прощается.

—   До свиданья,— говорит и Володя.

Павлик вскидывает на него глаза словно впервые увидел.

—   Я тебя не познакомил,— спохватывается тесть.— Это зять мой, хороший парень.

—   Плохо кормишь,— шутит Павлик, окидывая быст­рым взглядом фигуру Володи.— А чем занимается мо­лодой человек?

—   На журналиста учится!— В голосе тестя — не­скрываемая гордость.— Уже в газетах печатают. Фелье­тоны пишет!

—   Сатирик,— констатирует Павлик.

В Володе вскипает сильнейшее раздражение. Ему хочется сказать тестю, что если он ничего не понимает в жанрах, так помалкивал бы, что все, что напечатал Володя,—две информации и заметка. Сатирическая, да. Но заметка, а не фельетон. Да не в жанрах, черт по­бери, дело. Ведь тесть как бы говорит приятелю: вот тебе сегодняшний фельетонист — сейчас пришел к тебе со служебного входа полакомиться дефицитом, а завтра как ни в чем не бывало тебя же в газетке разрисует. То, в чем он, Володя, упрекал оппонента в группе... А сам, выходит, такой же. И не предположительно — фактически, да... Но пусть этот Павлик только позво­лит себе хоть слово насмешки! Хоть слово! Пусть толь­ко посмеет. Ноги моей не будет ни здесь, ни у тестя!.. А жена? Сын?

—   И сатирикам надо кушать;— говорит Павлик без всякой иронии, с теплой интонацией заботливого родст­венника,— Заходи, не стесняйся. И вы заходите, моло­дой человек.

Он провожает их к выходу.

Хоть бы никого не было, молит Володя. Но возле крыльца полно людей. Парни в зеленых халатах раз­гружают машину. Идут прохожие. Носятся с криками дети. Все они, кажется Володе, пронизывают взгляда­ми его сумку. Скорей, скорей... Они с тестем пересе­кают просторный двор, выходят на улицу. Здесь уже спокойнее. Этим прохожим ничего не известно. Володя идет, меняя руки на тяжеленной сумке. Гадость, гадость какая, думает он. Нет, наше поколение все это поло­мает. Но надо знать это изнутри, надо почувствовать на себе, как это гадко: пользоваться чем-то наособицу, тайком. Даже хорошо, что я пришел сюда и все это сам увидел и сам пережил... Вот только нехорошо, что взял продукты. Так ведь каждый скажет: это я не просто пользуюсь, это я изучаю зло, чтобы лучше понять, как с ним бороться. Нехорошо, нехорошо...

Греет крепкое, почти летнее солнце. Сирень посы­лает через заборы терпкий аромат ветвей, кипящих в предельном цветении. Глубокое синее небо обнимает цветущую землю, весну, Володину молодость, и незри­мая туча висит в его синеве...

Трудно сказать, кто первый назвал семью ячейкой. Может быть, Герцен. Вот что писал этот мудрый человек в своем произ­ведении «Былое и думы»: «Семья, первая ячейка общества, первые ясли справедли­вости, осуждена на вечную безвыходную работу». Под «безвыходной» надо понимать, конечно, не отсутствие выхода, а работу без выходных.

Семья! Теплое, уютное слово. Сюда несут все горе­чи и обиды, здесь успокаиваются сердцем и душой. Здесь же доводят друг друга до инфарктов. В ней, в семье, воспитывают будущего гражданина. Или не вос­питывают. Или не гражданина.

У семьи есть глава, обычно это муж. И неформаль­ный лидер, обычно это жена. У семьи есть трудности, обычно это дети.

Время от времени семье предрекают гибель. Но она живет. Люди пока еще не придумали лучшего способа быть нужными друг другу. Может быть, лучшего спо­соба и не существует.