По голым полям бродит облезлая, бывавшая в переделках бездомная собака. Почуяв вдали человека, она находит на склонах следы его ботинок, долго тащится по убранному свекловичному полю с низко опущенной головой. Отец даже не замечает, когда она увязывается за ним, — вдруг видит, бежит по его следу дворняжка, покорно, низко опустив голову, точно выросла у нас во дворе, невероятно привязана к старику и теперь сопровождает его в дороге.

Остановившись, отец разглядывает ее долгим сочувственным взглядом. Собака тоже смотрит на него. Отцу становится жалко собаку — поздняя осень, кругом одна пашня, голодно и неуютно. Поставив кошелку, он склоняется над ней, а собака, подкравшись ближе, умильно виляет хвостом. Правая рука старика вдруг сворачивает мимо кошелки, идет правее, ищет на земле твердый комок, и, сообразив, чем дело пахнет, дворняжка отскакивает, несется пулей, а отец, выпрямившись, берет кошелку и идет своей дорогой. Отсутствие достоинства — это то, чего он никогда никому не прощает.

Перемахнув крутой подъем, дорога спускается в огромную долину, и эта долина, мягко разветвляясь меж холмами, тянется далеко на юг. Кругом выщипанное скотиной до самых корешков пастбище. Старый, наполовину прогнивший мостик, мутная речушка со звучным именем Кайнары, разбросанные тут и там на ее берегах кустики желтой ракиты. У старого моста отец сходит с дороги, идет вниз, по речке, и следы его новых ботинок с удивительной покорностью повторяют мельчайшие изгибы реки. Кайнары — это друг его детства, и старику доставляет большую радость эта встреча.

Долиной идти хорошо, тут полное затишье, но вдруг из-за очередного поворота показывается старый колодец. Отец, удивленно смахнув шапку на затылок, останавливается. На сером, почерневшем от времени журавле колодца сидит неподвижно, словно нарисованный, черный ворон. Старик, недолюбливая этих птиц главным образом за их черный, зловещий цвет, ищет чего-нибудь, чтобы запустить в его сторону. Спешит к колодцу, на ходу подбирая и швыряя в ворона все, что только попадется под руку.

После удачно брошенного камушка ворон снимается с жерди, мягко скользит на коротких, ощипанных крыльях и тонет в соседней пахоте.

Отец принимается исследовать колодец. И грустнеет старик, потому что колодец в жалком состоянии. В сумрачной глубине чернеет крошечный пятачок живительной влаги, но этот родник испоганен брошенными кем-то палками, нанесенным ветром и непогодой мусором. Стояк, на котором качается журавель, прогнил совершенно, остальное поросло мхом, и так горько, так обидно старику. Обнаружив похожий на скамеечку, наполовину всосавшийся в землю камень, он садится, кряхтя по-стариковски, и вместе с этим «о-хо-хо-хо» будто замирает все вокруг. И солнце повисло, зажатое тучами, и голые кусты ракит не шелохнутся, и даже воды Кайнары замерли в русле.

Привал. Отец отдыхает. Когда он отправляется навещать нас, то всегда идет этой долиной, и здесь, у колодца, нагоняет его первая усталость. Теперь, присев, он, может быть, отдыхает, а может, вспоминает, как много лет назад ехал он жарким летом на высокой, груженной пшеничными снопами телеге. Пить хотелось — ужас. Там, под пригорком, был в ту пору родник, и стояла там, склонившись над водой, молоденькая девушка с глиняным кувшином. Отец попросил напиться, и с того влажного кувшина началась жизнь всех нас шестерых.

Родник под тем пригорком засыпан, даже сам пригорок чуть уполз куда-то в сторону, так что теперь и не отличишь, где тот родник был. По выгоревшей, выеденной скотиной траве медленно текут, переливаясь серебристой чистотой, крошечные ручейки. Добравшись до Кайнары, влившись в ее мутные воды, они уходят далеко на юг, а отец по-прежнему стоит у колодца, низко, горько опустив голову.

Перекур. Старик отдыхает. А может, вспоминает, как много лет спустя в память об их первой встрече выкопал он этот колодец. Долгую осень мок здесь под дождями, перерыл все кругом, но добрался до родника такой чистоты и свежести, что люди из окрестных сел назвали колодец его именем. И долго, целый век, люди утоляли здесь жажду и поминали добром его имя.

Не верится старику, что теперь вырытый им колодец только и годится, что для черного ворона. Приподнявшись с камня, он заново начинает его исследовать, и на этот раз кажется ему, что все не так уж плохо. Внутренняя обшивка колодца еще крепка. Бросив камушек, он прикидывает глубину воды, и ему кажется, что видит там, под водой, как клокочут родники, поднимая крошечные тучки песочной пыли.

Вода есть, но, увы, для питья уже не пригодна…

Отец отдыхает. А может, вспоминает, что из этой долины начинались его три гектара, та полоса земли, с которой он подбирал каждый колосок, чтобы выкормить свою семью. Знал бы он тогда, что мы разлетимся по свету и не сможем приехать, когда он на старости лет сляжет, знал бы он это тогда — и еще больше любил бы нас в детстве, и в этом его суть, и в этом его горе.

А осенью дни коротки: не успело солнце показаться на закате — и вот уже нет его, уже бегут по полям вечерние сумерки, и нужно спешить. На старом журавле опять сидит, как неживой, черный ворон, и отец, выбравшись из долины, плетется по свежей пахоте. Идет грустный, низко опустив голову, потом однообразный, скучный рисунок пахоты чем-то заинтересовывает его. Он долго приглядывается к крутым отвалам борозд, останавливается, роет руками свежую, влажную землю, и опять весело светятся его карие когда-то глаза. Глубоко вспаханное поле всегда возвращает ему хорошее настроение. Ничего, при такой пахоте еще все может устроиться.

Посреди этого моря сплошной пахоты белеет раскинувшаяся на ровном месте деревушка. Остановившись у крайней усадьбы, повесив на чей-то забор кошелку, отец начинает приводить себя в порядок. Счищает с рук прилипшие крошки чернозема, расчесывает, пропуская сквозь пальцы, свои влажные седые волосы и вообще придает себе вид, соответствующий высокому положению гостя.

Сама деревушка на редкость ладная и уютная. Хоть и не очень богата, все в ней сделано удивительно ловко, крепко, на долгие годы. Отец идет медленным шагом, постоянно оглядываясь, — ему очень нравится эта деревушка, и, не будь нашей старой деревни, он, пожалуй, перебрался бы сюда.

Здесь, во Фрумушике, живет старший из нас, Андрей. Когда заходит о нем речь, отец начинает забывать, что и Андрей рос когда-то в его доме. То, что было, было давно. Теперь Андрей поседел, у него у самого женихи и невесты в доме, ему самому уже под пятьдесят. И все-таки, собравшись навестить нас, отец начинает круг с Фрумушики, чтобы потолковать с умным, хорошим человеком, которого он бесконечно уважает, уже и сам не помнит, с каких пор и почему.

Девушка-подросток, пересекая двор в непомерно больших галошах, видит плывущую над гребнем забора остроконечную шапку отца и вбегает в дом с криком:

— Мамо! Наш мулдуван иде!

Фрумушика — деревня сплошь украинская, и наш отец, человек на редкость уступчивый, до сих пор не может примириться с тем, что ни сноха, ни внуки не говорят на его языке. Что до отца, то он принадлежит к той категории молдаван, которые не в состоянии усвоить никакого языка, кроме своего родного.

На порог того домика, куда забежала девушка, выходит низенькая женщина с запорошенным мукой передником, с голыми до локтей, в тесте — из-за спешки — руками. Узнав отца, она широко улыбается, кричит что-то соседке слева, оповещает соседку справа и наконец, высоко, театрально воздев руки, идет к калитке.

— Мамонько моя ридная…

Отец чинно ступает по вымощенной камнем тропинке, выказывая бесконечное уважение этому двору. Входит оп в дом не через обычную, а через парадную дверь. Открывает им парень лет шестнадцати, аккуратно, чистенько одетый. Поцеловав протянутую руку и тут же уловив немое распоряжение матери, он утвердительно кивает и выбегает за калитку с новым велосипедом…

Недалеко за деревней виднеется длинное здание колхозных автомастерских. В густом сумраке гаража из-под большого, наполовину разобранного трактора вылезает крепкого сложения человек с вентиляторным ремнем в руках. Свое внимание он делит между тем, что держит в руках, и тем, что говорит ему парень, приехавший на велосипеде. Выслушав сына, словно недовольный тем, что его оторвали от работы, он вскидывает брови, устало, мельком улыбается, потом подходит к парню и, обнаружив пятнышко на его чистом костюме, укоризненно качает головой. Простив за какие-то погрешности вентиляторный ремень, он согласно кивает и снова лезет под разобранный трактор. Работает медленно, ловко, с наслаждением, точно ему и спешить некуда. Временами, правда, легкая улыбка светится в уголках губ, но тут же гаснет. Только пристроив ремень на место, он широко улыбается и кричит кому-то лежащему под соседним трактором:

— Слышь, Петро, старик мой приехал!

Потом, выбравшись из-под машины, вымыв руки в ведре с бензином и аккуратно вытерев их ветошью, Андрей идет медленно к деревне, словно, пока он мыл руки, запамятовал, что у него гости.

А отец между тем сложил на столе кучками (по количеству внуков) гостинцы и стоит растерянный, потому что внуки застыли у порога как одеревенелые. Не то стесняются, не то ломаются. Входит жена Андрея с двумя большими подносами. Крупные, как с выставки, фрукты, сдоба разной выпечки, со всякими художествами. Гостинцы старика вмиг блекнут. Жена Андрея готова снова побежать по делам, но ее останавливает подозрительная тишина в доме. Некоторое время, глядя то на сложенные кучками гостинцы отца, то на столпившихся у порога детей, она наконец начинает понимать, что произошло. Высоко, трагически поднимает руки:

— Мамонько моя ридная!!

Одним подзатыльником перемещает все семейство поближе к отцу, другим заставляет взять гостинцы, поблагодарить, отведать и быстро, в окружении всего потомства, исчезает. Оставшись один, не видевший всех подзатыльников, отец несколько удивляется торопливости своих внуков, но говорит, самодовольно поглаживая себя по макушке:

— Ничего, все хорошо.

Андрей не спеша возвращается. Идет размеренной, установившейся на все случаи жизни походкой. У сельмага он останавливается, чтобы расшифровать смысл вдетого в кольца, но еще не защелкнутого замка. Означает это, что время продавца вышло, но что ему еще следует добрать до плана, и если у кого есть деньги, то он не гордый, может вернуться к прилавку. Андрей ждет минуты три, потом из соседнего домика выходит грузная женщина в накинутой на плечи фуфайке. Фуфайка новая, с ярлыками, ее еще надлежит продать.

Через пять минут Андрей уже хлопочет, как наседка, вокруг своих покупок. Две бутылки водки, три бутылки вина, колбасный круг и белая шелковая рубашка. Еще нужно придумать, как все это донести, но продавщице некогда, и она приходит на помощь. Рассовывает товары по его карманам, а карманы Андреевых брюк — это одно из величайших чудес. Все товары утонули, да еще осталось место, чтобы согреть человеку руки, если озябнут.

Тем временем жена Андрея так разошлась, ну прямо на удивленье. Подметает, стирает, готовит стол, кормит трех поросят, моет руки, достает из погреба моченые яблоки и, занимаясь всеми этими делами с поразительной ловкостью, находит время, чтобы каждые две-три минуты навестить сидящего в комнате отца и рассказать ему очередную историю из своего неистощимого запаса фрумушикинских новостей. Начинает она их каждый раз одним и тем же возгласом: «Мамонько моя ридная!»

Говорит она с той же быстротой, с какой вообще делает все на свете, и отец, решительно ничего не понимая по-украински, улыбается, согласно кивая головой: «Ничего, все хорошо».

По дороге домой Андрей старается обходить всех подозрительных односельчан, попадающихся на его пути, но вот высокому, сухощавому детине не понравилось, что его обходят. Окликнул Андрея, подошел. Стали о чем-то тихо говорить, потом долговязый уловил вкусный запах колбасы. Согнувшись в поясе, ощупал карманы Андрея и высоко, недоуменно вскинул брови. Андрей, скупо улыбнувшись, сообщил, в чем дело, и пошел своей дорогой, а долговязый тут же побежал к сельмагу, точно не у Андрея, а у него гости.

Жена Андрея тем временем подтянула резерв. Две ее соседки, стоя на пороге, чинно раскачиваются из стороны в сторону, точно поют народные песни, и что-то рассказывают старику. Временами забегает жена Андрея, чтобы подкинуть полено-другое в завязавшийся разговор, а отец, глядя в окошко (чего это Андрей так долго не возвращается?!), улыбается и поддакивает соседкам: «Ничего, все хорошо…»

Теперь Андрей добирается домой задами усадеб, но вдруг из-за высокого стога сена выныривает толстяк и, застегнув на ходу ширинку, останавливает его. Поговорили о том о сем, после чего Андрей с очень занятым видом пошел своей дорогой, а толстяк остался на месте — что-то ему показалось подозрительным. Приметив чуть топорщившиеся карманы Андреевых брюк, подбежал и тоже пощупал их.

Теперь двери сельмага широко открыты. Продавщица скинула с себя фуфайку, торговля идет бойко; из сельмага выходят односельчане Андрея, счастливые и довольные всем на свете.

Почти всю ночь отец сидит за столом на почетном месте, в подаренной Андреем белой рубашке, а кругом идет гулянка. Около восьми пар гостей, по-братски обнявшись, поют «Роспрягайте, хлопцы, кони», поют так, что мелкой дрожью отзванивают стекла в окнах. Отцу, должно быть, тоже мерещится девушка, которая выйдет рано утром по воду, он тоже поет вместе со всеми, хотя видно, что он не знает ни слов, ни мелодии. В редкие минуты тишины, застенчиво улыбаясь, он поддакивает установившемуся кругом праздничному настроению: «Ничего, все хорошо…»

Под утро гости расходятся по деревне, веселясь и балагуря вовсю. Жена Андрея забегает к спящим в маленькой комнате ребятишкам и, присев рядом с их кроватками, дремлет, а в комнате, где недавно еще шла гулянка, остаются только двое — отец с сыном. Им так много нужно сказать друг другу, и так мало у них на это времени осталось, что они просто сидят молча.

Бывают минуты в жизни, когда молчание вбирает в себя гораздо больше того, что могло бы вобрать слово. Потом Андрей низким, простуженным голосом запевает молдавскую песню, и отец вздрагивает от неожиданности. Когда-то давно это была его любимая песня, но с годами она ушла, и отцу просто не верится, что одному из сыновей удалось ее сберечь.

Бэтрынеце хайне греле, Че н'аш да сэ скап де еле?..
(Старость — тяжелое платье, Как бы мне тебя не носить?..)

Рано утром жена Андрея стоит у калитки, бледная и грустная. Она устала. А кроме того, она искренне любит своего тестя. Беспомощно повисли две огромных, почти до коленей руки, и она механически-печально повторяет про себя: «Мамонько моя ридная…»

А отец уже вышел из деревни. Идет медленно, с достоинством, очень довольный приемом. Рядом идет задумчиво самый старший среди нас, и думает он тяжелую свою думу о моторах внутреннего сгорания. Далеко за деревней, там, где начинается новое шоссе, они прощаются. Отец растроганно целует Андрея в лоб. Андрей же, торопливо пожав ему руку, скупо улыбнувшись, поворачивается, идет напрямик по пахоте к еле виднеющимся вдали колхозным мастерским. Отец стоит на обочине нового шоссе и не мигая провожает сына. Удаляясь, Андрей становится все меньше, его плотная фигура растворяется в серой мгле осеннего утра, но ни разу сын не оборачивается, чтобы посмотреть, ушел отец или стоит еще там. И думает старик про себя, что нелегок хлеб тракториста, что эти промасленные гайки если уж завладеют тобой, то это надолго.