У НИХ РАБОТА ТАКАЯ

Вы говорите, пророческих стихов не бывает?

Тогда слушайте.

Шестнадцатого апреля ко мне пришел Алик. За два дня дo этого я договорился с заводом, что на колеса моей коляски накатают новые шины.

Алик спешил. Он снимал уже последнее колесо. А я торопился дописать начатое утром стихотворение: уйдет, а прочитать не успею.

Закончили мы одновременно. Я усадил его на стул и пододвинул исчирканный листок.

Деревья в смятении хлещут по небу ветвями,

Стараясь отбиться от осени — нет, не отбиться.

Их кроны уже охватило дрожащее желтое пламя.

А мы засиделись по-летнему… Что же, пора расходиться.

Пора расходиться. Как рано стемнело. Как ветер

несносен.

Друзья, вам налево — по листьям, по мокрой дороге.

367

Дождь тронул ладони… Стою я один на пороге…

Возьми меня, осень! Прими меня, осень! Убей

меня, осень!

На словах "убей меня, осень!" раздался звонок: Т-р-р!

Алик пошел открывать и вдруг я увидел в дверном проеме его растерянное лицо.

— Лева, к тебе с обыском.

Тут же мимо него друг за другом стали протискиваться мужики.

Их было пятеро.

Интересное получилось зрелище. По одной стенке лежу я, по другой на диване лежит Лиля со сломанной ногой, a по средине — если учесть размеры комнаты — целая толпа.

— Арестован ваш знакомый.

— Кто?

— Полушкин.

Я (недоуменно):

— Впервые слышу эту фамилию.

И неожиданный вопрос:

— В больнице Урицкого лежали?

— Ну, лежал.

— Полушкин санитар. Арестован за кражу наркотиков.

— Да я-то тут при чем?

— Сейчас поймете. Вот ордер на обыск.

Читаю и не верю глазам: "В квартире Друскина имеется много импортных лекарств, в том числе и наркотиков".

— Так вы что, наркотики собираетесь искать? — удивился я.

Он подтверждает. Пожимаю плечами:

— Ищите.

Начальник группы инспектор Арцыбушев распоряжается

— Надо пригласить понятых. Лиля попросила:

— Тут у нас за стеной пианистка к концерту готовится.

368

Позовите ее. А то бренчит целыми днями — хоть отдохнем немного.

Хорошая моя — она еще шутит.

Соседка Алла явилась с огромными от ужаса глазами и привела с собой девятилетнюю дочку:

— Не с кем оставить.

"Ничего, — думаю я, — пусть девочка видит. Когда-нибудь, когда начнет осмыслять мир, в ней вспыхнет и это воспоминание".

За вторым понятым спустились на улицу и столкнулись с Лилиной мамой, возвращавшейся из магазина.

Ей предъявили красную книжечку:

— Пройдемте. Будете понятой.

— Но я живу в этом доме.

— Тем лучше. Поднимемся в пятую квартиру.

— Но я и иду в пятую. Там моя дочка.

Слегка смутились.

Услышав мамин голос, Лиля сказала:

— Не пугайся, мамочка, у нас обыск. Мать наша была просто великолепна.

— С чего бы это? — пропела она презрительно. — Еще чего не хватало!

И прошествовала на кухню.

Привели недостающего понятого. Пожилой человек бледный, с трясущимися руками.

Почему он так испугался? Что было в его жизни: тюрьма, лагерь, арест и гибель близких?

— Садитесь, пожалуйста.

Он не пошевельнулся.

— Садитесь, — мягко повторила Лиля. — Ну что же вы так волнуетесь? Обыск ведь не у вас, а у нас.

Он благодарно кивнул, сел, но руки его продолжали дрожать.

Представление началось. Искали небрежно — скорее не искали, а притворялись. Заглядывали в цветочные вазы, вывернули косметическую сумочку, развинтили губную помаду. Один из обыскивавших подошел к подоконнику,

369

покопался для вида в коробке с лекарствами, явно ничего в них не понимая, и притронулся к папкам. Сердце у меня екнуло.

— Это мои рукописи, — сказал я резко.

Он послушно отошел.

Так они потоптались минут двадцать. Арцыбушев лениво наблюдал за обыском.

— Наркотиков не обнаружено, — констатировал он. И оживившись:

— А теперь надо поискать в книгах — нет ли там наркотических бланков?

— Ах вот что, — протянула Лиля, — книги… Все ясно. Tогда мы поехали в Израиль.

Сгрудились у шкафа, вынули томик, другой. Стал обнажаться второй ряд.

Наигранно-изумленный возглас:

— Ой, да тут заграничные издания!

И к Арцыбушеву:

— Что будем делать?

— Это не по нашей части. Надо позвонить. Позвонили.

— Мы на Бронницкой по наркотикам. Обнаружены нехорошие книги. «Континент»? Нет… кажется, нет. Почитать названия? "Зияющие высоты". — (Ох, недаром я не люблю эту книгу — подвела, проклятая!) — Брать все подряд, потом разберетесь? Хорошо.

Лиля села в коляску, подъехала к шкафу:

— Чего уж там — все равно попались: не взяли былииц го.

Они время от времени балдели, не могли разобрать" Ахматова феэргешная и наша — почему ту брать, а эту на место?

Лиля еле отбила "Москву 37-го".

— Да вы что? Советское издание. Не отдам. Колебались: про 37-ой год — как можно? Но все-таки отступили.

Зато конфисковали переписку Цветаевой с Тесковой.

370

— Это же издано в братской Чехословакии, — убеждала Лиля, — без этой переписки не обходится ни один диссертант.

Какое там. Напечатано за рубежом. И книжка полетела в общую кучу.

Не шарили ни на стеллажах, ни в кладовке, ни на антресолях: заранее знали, где находится добыча.

— Что же вы бланков не ищете? — напоминали мы. Они только отмахивались.

— Господи, книг-то как жалко! — шептала Алла.

Еще бы не жалко! Книги появлялись из шкафа — преступные, арестованные, униженные этим грубым сыском: Цветаева, Мандельштам, Короленко, Набоков — весь русский Набоков!

А это что? Ну, конечно, — Библия, Евангелие… и факсимильные — "Огненный столп", "Белая стая", "Тяжелая лира".

Художественных альбомов не брали. Не тронули и Эмили Диккенсон — очевидно, спутали с Диккенсом.

Особенно старался один — низенький, коренастый, со стертым, незапоминающимся, но очень противным лицом.

Вот он приближается к окну. Внутренне весь напрягаюсь. Пытаюсь говорить спокойно.

— Здесь уже искали.

Но он уверенно протягивает руку к папкам.

Так тебе и надо, конспиратор! Сколько раз хотел спрятать. Лежат мои голубушки, и на каждой ярко чернилами: первый экземпляр, второй, третий.

Понимаю, что проиграл, но еще барахтаюсь:

— Не трогайте мою рукопись — она будет опубликована и журнале "Нева".

Дергает за шнурок, развязывает. Может быть как-то и обошлось бы, сверху надпись "Огненный столп", "Белая стая", "Тяжелая лира". «Дневник». Но ниже оглав-ление: "Евреи… диссиденты… отъезд…"

Он поднимает на меня полыхнувшие ненавистью глаза:

— Вы это собирались печатать в "Неве"?

— Да, это.

371

Резким движением он перебрасывает несколько страниц, читает:

"Уважаемые товарищи потомки,

Роясь в сегодняшнем окаменевшем говне…"

Торжествующе:

— И это в "Неву"?

— Позвольте, — говорит Алик (как хорошо, когда рядм друг!), — это же Маяковский. Вступление к поэме "Во весь голос".

Коренастый яростно поворачивается к нему:

— Откройте портфель.

— Пожалуйста.

Портфель пуст, только на дне болтается гаечный ключ. Тогда уже ко мне, не сбавляя тона:

— Поднимите подушку.

— Сами поднимайте! — вспыхиваю я.

Поднял, бесстыдник.

— Одеяло откинуть?

Не отвечая на издевку, он направляется к пианино, снимает крышку.

— Осторожно — взорвется!

И снова взгляд, полный ненависти.

Какое-то наваждение! Как в дурном сне, ходят по комнате чужие люди, роются в вещах, в мозгу, в моей прошли и будущей жизни. А я наблюдаю будто со стороны — вот как это бывает.

Шел третий час обыска. Арцыбушев пристроился к столу составлять протокол. Ему диктовали список изъятой литературы, спотыкаясь на каждой фамилии: Мендельштамп, M…рангов…(неразборчиво — Д.Т.)

Заполненные листки складывали на телевизор. Их был несколько, а в них, выражаясь по кагебешному, содержалось 128 пунктов.

И вдруг послышался горестный возглас милиционера. Оказывается, наш кот Иржик прыгнул на телевизор и стал точить когти об эти листки. Протокол был жестоко изорван, покрыт мелкими треугольными дырочками.

372

— Один мужчина в доме! — сказала Лиля.

Трудно себе представить, как расстроился Арцыбушев. Он долго советовался со своими: как быть — составлять всё заново или можно подклеить. Устали как собаки, сошлись на втором, но очень опасались выволочки.

Как мы их презирали! Это было, пожалуй, основное чувство, которое мы испытывали.

Наконец прозвучали долгожданные слова:

— Обыск окончен.

Прозвучали для нас, но не для коренастого. Он продолжал перетряхивать коллекционных американских кукол.

— Полюбуйтесь, — съязвила Лиля, — прямо горит человек па работе.

Все грохнули.

Возмездие наступило сразу. Коренастый подошел к дивану и ткнул пальцем в маленькую полочку, забитую журналами и газетами.

— А там у вас что — книга?

— Книга, — вздохнула Лиля, — могли бы и не заметить. И вытащила свежий беленький "Континент".

Когда я подписывал протокол, меня спросили:

— Вы к нам претензий не имеете?

— Нет. А вы к нам?

И услышал:

— Нет, что вы. Вы же пострадавшая сторона.

Надо же! Никак жалеют?

Явился еще один мужик — с тремя мешками.

— Видите, до чего нас довели? Оба слегли в постель.

Он принял реплику всерьез и виновато ответил:

— У них работа такая.

Трех мешков не понадобилось. Добыча уместилась в одном, не заполнила и половины. Вероятно, улов оказался гораздо меньше ожидаемого.

Когда орава вывалилась в коридор, провожавший их Алик сказал:

— Желаю успеха в вашей работе.

Они не поняли иронии и ответили приветливо:

373

— Большое спасибо.

Тем все и кончилось. С этого все и началось.

ЧУДО-

А теперь о чуде.

Когда коренастый потянулся к папкам, все во мне оборвалось. Нет, не из-за них. Я-то помнил, что текст сдублирован, копия давно за рубежом.

Но под папками тетради — живая трепещущая плоть, вторая часть книги, лучшие ее куски: еще не пересланные единственные, беззащитные.

И вот рука кагебешника снимает папки, а тетради не трогает. Видимо, он четко следует указаниям стукача: самиздат в шкафу, рукопись на подоконнике. А про черновики cтукач не знал.

Книга спасена — вся, целиком, не пропало ни единой строчки. И по бесшабашной уверенности: два раза в одну точку снаряд не попадает (хотя блокадные обстрелы убеждали меня в обратном), я держу эти тетради при себе, никуда не увожу из дома, продолжаю, дописываю, и только глубокой осенью, незадолго перед отъездом, мне удается переправить их на Запад.

ОНИ ПОМОГУТ МНЕ ЗАЩИТИТЬ ДИССЕРТАЦИЮ –

Настало время рассказать о самом трудном. Язык не поворачивается, а надо. Надо, чего бы это ни стоило.

Он появился у нас после смерти отца (моего прежнего товарища), жестоко разругавшись с матерью. Он был такой измученный, несчастный, и попросился на несколько дней, вышло, как в "Двенадцати стульях" — "Я к вам пришел навеки поселиться".

Наша бездетность оказалась западней. Он никогда не нравился нам, но мы к нему привязались.

374

Я не люблю вспоминать об этой четырехлетней кабале.

"Опять к вам придут Шейнины. Опять к вам собирается Юра. Давайте лучше играть в кинга".

И мы играли.

Стыдно признаться, но мы подлаживались под его интересы, равняли жизнь по его капризам.

А он все равно чувствовал себя ущемленным.

Нам ничего не удавалось вложить в него. Он всегда брал первое яблоко и последнее тоже. Он жульничал в карты. Он воровал у нас книги. Но мы любили его.

У него была скверная привычка шарить по дому, рыться и ящиках стола, влезать в чужое белье, заглядывать в кастрюли.

Мы притерпелись и махнули рукой, но Нина Антоновна ворчала в открытую:

— Ты что, есть хочешь? — раздраженно спрашивала она. Так я налью.

— Нет, спасибо.

— Зачем же ты по полкам шаришь?

После окончания университета он вернулся к матери, но бывал у нас каждую неделю.

Однажды произошел странный разговор.

— А у меня неприятность, — сообщил он, — меня назавтра вызывают в первый отдел.

— С чего бы это? — встревожились мы.

И тут он нас ошарашил.

— А что мне говорить, если будут спрашивать про Льва Савельевича?

— О чем?

— Ну, например, о том, откуда у вас книги?

— Какие книги? — возмутилась Лиля. — Ты разве видел у нас книги?

— А, понятно… Ну а если меня спросят о рукописи?

Пришла очередь возмущаться мне.

— Послушай, — сказал я, — какая рукопись? Разве я читал тебе когда-нибудь хоть одну строчку?

375

Кстати, это была чистая правда. Он много раз просил почитать, но какой-то инстинкт меня удерживал.

— Я позвоню вам завтра, — сказал он. И не позвонил, когда мы наконец дозвонились, беспечно ответил:

— Да что вы беспокоитесь? Вышла ошибка, никто меня я вызывал.

Старые дураки, мы так ничего и не поняли! Нам уже позже объяснили, что в первый отдел приглашают только неожиданно, никого накануне не предупреждают.

Вот тогда-то он и попал на крючок и стучал на нас целые полгода.

Особенно запомнился мне вечер перед обыском. У нас сидела Джемма Квачевская. Стрелки соединились на двенадцати.

Она поднялась:

— Пойдем?

Встречаясь, они всегда уходили вместе — ехать на край города, выходить на одной остановке. Но он отказался:

— Нет, я посижу еще.

Не успела за ней закрыться дверь, как он стремительно сунулся в шкаф и стал лихорадочно перебирать книги. Мы даже заорали:

— Ты что — с ума сошел? Что за поведение!

— Я ищу Надежду Яковлевну Мандельштам.

— Ее нет.

— У кого же она?

— Она у 3., — сказала Лиля.

— Нет, — возразил я, — 3. вернули. Она у К. — (Типун мне на язык! Через несколько дней у К. произвели обыск. У 3 обыска не было.)

— У К.? — протянул он и сразу ушел, наверное даже успел нагнать Джемму.

И опять мы ничего не поняли. И опять нам уже позже объяснили: КГБ любит за день до обыска проверить, на месте ли книги. Чтобы не было прокола.

Когда случилась беда, записную книжку у меня не взяли.

376

А наутро вызвали целую толпу — человек тридцать. В зтот бредень попали и друзья, и люди совершенно случайные все, кого он видел хотя бы мельком.

Друзья будто сговорились. Высидев под многочасовым перекрестным огнем, они заявляли:

— А сейчас мы пойдем и расскажем все Друскину.

И приходили.

И рассказывали.

И спасовав перед этой неизменно повторявшейся решительностью, кагебисты не возражали.

А он не показывался — собирался с духом, что ли? По кругу вопросов, заданных друзьям в "компетентных органах", роль его высветилась достаточно объемно. И мы приготовили ему хорошую встречу.

Он появился лишь на третьи сутки. Мне и сейчас неловко за ту комедию, которую мы устроили.

Мы лежали приветливые, улыбающиеся. Он вошел и неуверенно поздоровался. Взгляд на шкаф — первый ряд книг выстроился тесно, нерушимо… Может быть, за ним так же аккуратно стоит второй?

Взгляд на подоконник — уже вечереет, плотная спокойная занавеска достает почти до самого пола.

— У вас ничего не случилось?

— Нет… А что могло случиться?

И встревоженно:

— Да что с тобой? На тебе лица нет.

— Сейчас и на вас не будет, — говорит он.

Извинившись перед Ниной Антоновной, закрывает дверь и произносит заранее подготовленную фразу:

— Кажется, я — ваш лучший друг — продал вас КГБ.

— Интересно, — говорит Лиля и садится в кресло. — Ну-ка, расскажи.

Комедия превращается в драму. Перед нами — жалкий бормочущий человек.

— Сволочи… Они обманули меня… Они сказали, что у вас обыск… что вывезли две машины книг…

Лиля (беспощадно):

377

— Но ты же знаешь, сколько у нас было книг.

Он даже не ухватывается за это "было".

— Я испугался… я потерял голову… меня обманули…

Я стараюсь не глядеть ни на него, ни на Лилю. В сердце поворачивается игла. Ведь это наш мальчик, чуть ли не сын. Ведь четыре года мы делились с ним каждым куском.

Да и если рассудить, так ли уж он был плох? Каким он умел становиться нежным, обаятельным, заботливым. Вот он входит — веселый, юный: "Лев Савельевич, собирайтесь скорее"! Сколько прекрасных прогулок совершили мы по Комарову!

Вечер. Тень коляски скользит по асфальту, пересекая косые, толстые тени деревьев. Впереди бежит Гек.

Драма перерастает в трагедию. Я слышу ее раскаты. Но сквозь раскаты пробивается и его бормотание, и игла выскальзывает из сердца.

— Мне сообщили, что вы уже арестованы… Я подумал: им уже все равно. А мне защищать диссертацию. — (Да-да, так сказал: а мне защищать диссертацию.)

Правда, он тут же поправляется:

— Но вы не поймите неправильно… Я вел себя не так глупо… Я не мог врать без конца, иначе бы мне не поверили. Но я говорил только часть правды. — (Ох уж эта пресловутая интеллигентская "часть правды" — скольких людей он погубила!)

— Ну и в чем же она заключалась — твоя полуправда?

— Меня спрашивали, давали ли вы Н. П. запрещенные книги? А я ответил, что сам не видел, но по разговорам можно представить, что давали.

И торопливо объясняет:

— Понимаете, сам не видел. А разговоры — это же на уровне "Голоса Америки".

Так. Все ясно. К тому же, стали приходить люди и сцену пришлось окончить. Мы то и дело высылали его из комнаты чтобы поговорить наедине, и вскоре выходная дверь оскорбленно захлопнулась.

Я до сих пор не могу понять, как посмел он объявиться в

378

доме после обыска. Вероятно, он переоценил силу нашей любви. Он надеялся, что мы простим его, и он сумеет шпионить дальше.

Больше он у нас не был. Но промозглым неласковым вечером Соня А. встретила его в метро.

Он вынырнул из толпы внезапно. Его красивое лицо кривилось от ярости, он был почти в истерике.

— Сообщи Друскиным, — сказал он, — что мне открыли на них глаза. Что я встретил хороших людей и они помогут мне защитить диссертацию. И еще передай им, что свое объяснение я переписал на заявление.

— Как ты мог? — ужаснулась Соня. — Ведь они уедут, а тебе здесь жить. Ведь ты опозорил себя перед всем городом.

— Нет, — возразил он с какой-то беспомощной наивностью, — если они не расскажут, никто не узнает.

И снова в сердце моем повернулась игла да так там и осталась.

Когда гроза безумствует над крышей

И в бубен суши бьет девятый вал,

Мужская дружба всех похвал превыше

И женская — превыше всех похвал.

Дай руку, друг, и я печаль отрину,

Далек наш отдых и прекрасен труд…

А Цезаря закалывает в спину

Все тот же Брут, все тот же верный Брут.

КУРАТОР ЭРМИТАЖА-

Звонок. Лиля снимает трубку.

— Попросите Льва Савельевича.

Голос густой, поставленный — у них у всех поставленные голоса.

— А кто спрашивает?

— Из Комитета госбезопасности.

Лиля (громко, давая мне возможность подготовиться):

379

— Лева, тебя из Комитета государственной безопасности. Ты можешь взять трубку?

Мы подготовились, мы хорошо подготовились. За эти четыре дня мы прорепетировали любые варианты.

Назначаю время. И вот он сидит передо мной, мой кагебешник Павел Константино-вич Коршунов. (По другим документам — Кошелев.) Он голубоглазый, красивый, очень приятный,

Мой друг Р., которого он вызовет в Большой дом, после допроса скажет:

— Человек с такой внешностью вполне мог бы быть нашим товарищем. — Но тут же добавит: — Нет, не мог бы.

Разумеется, не мог бы. Слишком уж он приторный, хвастливый. Все время старается произвести впечатление. Три раза возвращается к тому, что закончил юридический факультет.

И доверительно:

— Между прочим, я был куратором Эрмитажа. (Ах, вот как это называется — куратор!)

— А Союз писателей тоже вы курируете?

— Нет, — говорит он.

Но тщеславие не может простить такого подкопа по собственный авторитет. И следующие слова:

— Союз писателей курирует мой подчиненный.

Врет голубчик. Ну сказал бы — сотрудник. А то — подчиненный.

Он сразу начинает свою подленькую игру.

— Вы наверное думали, придут звероподобные мужики с револьверами, — шутит он. — Поглядите на меня, я молод. Мы совсем не такие. Я сам содрогаюсь, когда читаю о преступлениях прошлого.

Они такие. В Большом доме на допросе Р. удивится:

— Для чего вам нужно, чтобы я подписал ложь? Зачем вы заставляете меня наговаривать на друга? Ведь вы знаете, что все зто чепуха на постном масле.

И тот же Павел Константинович, откинувшись на спинку кресла, ответит:

380

— Ах, как досадно… Я вижу, нам не найти общего языка… Я бы советовал вам подумать еще.

Р. (с достоинством): Я прожил хорошую жизнь. Я ничем не замарал ее. Я не боялся КГБ и раньше. А теперь у меня уже внуки.

Павел Константинович (ласково): Вот именно. Об этом и речь. На вашем месте я пожалел бы детей и внуков.

Другая моя приятельница, Полина, лежала с тяжелым переломом. К ней явились домой.

— Что вы можете сказать о Друскине?

— Ничего.

— А вы не боитесь, что вам будет хуже?

— А что может быть хуже? У меня и так нога сломана. Один из пришедших (со значением): Бывают вещи и пострашнее сломанной ноги.

— Страшнее? Это когда ее отрежут, что ли? Нажим усиливается:

— У вас могут быть неприятности на работе. Полина (вскинув голову): Плевать я хотела!

Это ошибка. С ними так нельзя. Необходимо помнить, что они люди, и люди плохие. Кагебешники не любят, когда им грубят. Свое служебное положение они охотно используют для мести.

Ты и не знаешь, Полинька, что работать тебе осталось только год. Тебя — лучшего преподавателя факультета — уволят, показав тайный приказ (на стенку его не вывесят). И написано там будет черным по белому: "За связь с лицом, занимающимся антигосударственной деятельностью".

А пока Павел Константинович спрашивает у этого «лица», ласково заглядывая в глаза:

— Лев Савельевич, ну признайтесь, ведь не Сотникова оставила вам книги?

— Почему не Сотникова? Сотникова.

(Эммочка давно в Израиле, до нее попробуй доберись!) Но я-то рядом. И густой голос из бархатного становится медовым.

381

— Я хочу искренности, полной искренности.

Пожимаю плечами:

— Искренность — понятие широкое.

— Ну, правды.

— А я правду и говорю.

Друзья советовали: "Не пиши об этом. Не поверят. Подумают, что ты трясся от страха, а выставляешь себя этаким героем".

Но я действительно не боялся. Было все, что угодно: эйфория, любопытство, острое нервное возбуждение, страх, настоящий страх обжег позднее.

На столе — плотный лист бумаги. Мозг мгновенно подбрасывает недавние уроки. "Так. Грифа нет. Значит, это протокол. Значит, дело не открыто и с меня просто снимают дознание".

Уверенно вывожу: "Объяснение".

Уф, гора с плеч! Но я забыл, что передо мной профессионал, что у него своя техника.

— Вы пишите, — говорит Павел Константинович, — а я не буду вам мешать и, если можно, полистаю книги.

— Пожалуйста, — говорю я машинально.

Осел! Паршивый интеллигент! Вот так нас на вежливое и ловят. Ведь у него нет ордера, а по сути это второй обыск

Уголком глаза вижу, как стройная спортивная фигу движется вдоль полок. Рука не пишет. Во рту пересохло.

Знаю: на полках ничего нет. А вдруг…

Почему он так долго рассматривает эту книгу?

— Андрей Белый «Петербург»… В «Березке» покупали

— Да, это подарок. А что — нельзя?

— Отчего же нельзя? Можно…

И подходит к шкафу. А там — только нагнуться — стопа тетрадей: мои чудом уцелевшие черновики.

Господи, для чего ты спас меня вчера — чтобы предать сегодня?

Что делать? Чем отвлечь?

Мысли — слепые щенки — беспомощно тычутся во в стороны.

382

— Павел Константинович, — говорю я как можно обиднее, и нравится вам ваша работа?

Минутная пауза.

— Нравится, — отвечает он с вызовом, — а вам ваша?

— Ну, у меня был такой маленький выбор, — вздыхаю я.

Поворачивается, честное слово поворачивается. Отходит.

Садится на прежнее место.

Первый раунд можно считать выигранным.

КАГЕБЕЧНИКИ –

Полночь. Под окном двое. Один прислонился к двери и курит, другой прохаживается. Поглядывают вроде бы на наши окна. Следят? Вполне вероятно.

Торчат на улице уже часа полтора. Ну и что? Погода хорошая, теплая. Что же людям и подышать нельзя?

Но вспоминается:

Наша приятельница, английская аспирантка Фиона, все время пугалась: "Ой, кагебечники, кагебечники"! А мы смеялись: "У тебя мания преследования".

На вокзале она опять всполошилась: "Ей-Богу, кагебечники"! Мы утешали: "Да брось ты! Кому ты нужна"?

А на финской границе в купе вошли три человека, даже не в форме, и отобрали всю ее работу за семь месяцев — совершенно невинное литературоведческое исследование об обериутах. Вот вам и мания преследования!

Половина первого. Лиля тихонько отодвигает занавеску. Под окном двое. Один прислонился к двери и курит, другой прохаживается.

СОН-

Гале М. приснилось, будто катит она меня по вершине крутого холма. Внизу, у подножья — ФРГ.

— Как же я тебя повезу дальше? — говорит она. — Ведь перед нами граница.

383

— А ты толкни посильнее, — отвечаю я, — коляска сама покатится.

Галя заглядывает вниз.

— С ума сошел, — ужасается она. — Ты же завалишься.

— Ерунда, — отмахиваюсь я. — Завалюсь— поднимут! Галя разжимает руки. Коляска устремляется под уклон подпрыгивая, вихляя передними колесиками, и опрокидывается в густое, чавкнувшее болото.

И вдруг в этом сне — Бог весть откуда — появляется Лиля: с воплем бросается ко мне, вцепляется в одежду, тащит… Но материя трещит и рвется, сил не хватает, и лицо мое то проступает сквозь тягучую ржавую ряску, то, ловя губами воздух, погружается снова.

Тут уж граница — не граница, думать нечего, надо спасать.

Тропинка уносится из-под ног; Галя летит чуть ли не по воздуху и поспевает вовремя.

И вот я лежу на носилках — чистый и улыбающийся, отовсюду бегут люди, а от пестрых конфетных домиков отделяется коробочка "Скорой помощи".

Галя отводит взгляд и ахает:

— Как же я домой попаду? Ведь наверху пограничники… И слышит:

— А зачем вам возвращаться? Оставайтесь тут.

……………………………………………………………………………………………………….

Ну и сны снятся моим друзьям в конце двадцатого века

ЧЕРНЫЙ АПРЕЛЬ –

Я часто думаю: кто такой Павел Константинович? Почему молодой человек — милый, по всей вероятности довольно способный — пошел на эту гнусную работу? А потом понимаю: никакой загадки здесь нет.

Русский. Активный общественник. Карьерист. Он и сейчас говорит нам: "Обязательно буду полковником".

384

Вызвали в комитет комсомола. Похвалили. Предложили. Нy-ка, найди в себе мужество — откажись.

Да и соблазнительно, по правде говоря. Высокая зарплата. Власть над людьми — умными, образованными. Он ведь еще мальчишка, а они вон как волнуются, некоторые даже трясутся.

А для КГБ он клад. Спецработник — наживка на интеллигенцию. Мягкий, обходительный, воспитанный. Чего уж там, в отдельные минуты я сам испытывал к нему подобие симпатии. Хотя сразу же начинала мигать сигнальная лампочка:

— Осторожно… враг… враг…

Помогала мне еще и его приторность, граничащая с диабетом.

Во время второго «визита», вручая мне предостережение, он буквально пропел:

— Это самое гуманное дело за всю историю КГБ.

Друзьям моим он перед этим заявил:

— На Друскина у нас статей хватит!

А тут:

— Обратите внимание, мы не привлекаем к уголовной ответственности не только вас, но и вашу жену.

Вот когда я похолодел. Я-то защищен болезнью. А Лилин паралич полегче. Такое не в счет. С ней они могли расправиться как угодно.

Действительно гуманисты!

— Не представляю, как бы вы в моем положении потащили меня в тюрьму, — говорю я грубо.

— Не скажите, — обижается Павел Константинович. — Я следователь, и я видел, что у нас в лагерях сидят всякие люди. Некоторым даже больше восьмидесяти.

"Уж не Шелкова ли он имеет в виду", — думаю я и заключаю:

— По-моему, этим стыдно хвастаться.

Он и глазом не моргнул.

— Что поделаешь — наказание. Не надо было совершать дурных поступков.

И опять поет:

385

— Вот не хранили бы вы книг…

Парирую:

— Такие книги есть у каждого писателя.

Ахматова, Цветаева, Пастернак издаются и у нас.

— Не целиком… не целиком… — торопится он. — И к тому же, предисловия… этот Струве…

— А что вы читаете? — спрашиваю я.

— Я читаю только хорошие книги, — важно отвечает он. И вытаскивает из портфеля специально приготовленный томик — "Стихи ленинградских поэтов".

— Видите, Дудин, Прокофьев…

И неожиданно:

— Между прочим, Прокофьев был нашим работником.

Что-то его на откровенность потянуло! К чему бы? Гляжу в красивые простодушные глаза и вспоминаю, что по слухам большую часть конфискованной литературы кагебешники загоняют на черном рынке или ставят себе на полку.

Надо же — он словно читает мои мысли.

— А у меня библиотека побольше вашей, — говорит он.

Ох, не должен он мне такое говорить. Зачем ему? Вызывает на откровенность? И хотя лампочка мигает все тревжнее, я принимаю игру.

— Павел Константинович, — голос мой становится задушевным, самому противно, — ну объясните мне, я ничего не могу понять. Почему на пустом месте создано мое дело. Попугать интеллигенцию перед Олимпиадой? Но ведь такие книги и правда есть у каждого. Почему же именно я?

И он отвечает в том же ключе — искренно и даже сочувственно:

— Что мне вам сказать, Лев Савельевич, — считайте, что для вас выпал черный апрель.

"Нет, — думаю я, — не все человеческое в нем убито". Тут-то он и подсовывает мне печатный бланк — "Предаостережение".

— Вот. Подпишите, пожалуйста.

Пробегаю глазами. Любопытно. О рукописи ни звука,

386

только о книгах. Разве это не признание, что конфискация дневника действительно противозаконна?

Перечитываю еще раз внимательно.

Кажется, ничего страшного. А, чёрт с ними, подпишу — может, отвяжутся.

Подписываю и не верю: неужели ослышался?

— Больше мы к вам никаких претензий не имеем. Меня как током подкидывает:

— Значит, мои стихи в издательстве…

Он грустно качает головой.

— Это решит общественность. Мы в чужие функции не вмешиваемся.

Ах, вот как? Не вмешиваетесь? А Галич? А Эткинд? А Лидия Корнеевна? Их, оказьшается, шельмовали без вашего участия?

Все это, разумеется не вслух, про себя, и он не замечает перемены моего настроения. Сочувственно и даже с жалостью он продолжает:

— Да, теперь вам будет очень трудно жить.

Лампочка мигает: не сорваться… не сорваться… враг… враг…

Но гнев сильнее и я все-таки срываюсь.

— Трудно? Но ведь это вы, именно вы стараетесь причинить нам как можно больше зла. Вы лишили нас физической помощи. Вы травите и запугиваете людей и они боятся к нам приходить.

И вдруг — кульминация разговора! — он отвечает чудовищной по своему цинизму фразой:

— Помогать вам или не помогать — это дело этики ваших друзей.

Самое ужасное в его словах, что при всей их низости есть в них какая-то доля истины. Но не дай Бог слышать такое от кагебешника.

Бедные мои друзья! Бедные, милые мои друзья!

Лиля, молча сидевшая в углу, вся подается вперед.

— Я хочу спросить…

— Пожалуйста, Лидия Викторовна.

387

— Когда был обыск, у нас — вы же помните — не взяла записных книжек. А наутро вызвали чуть ли не тридцать человек. Откуда у вас адреса?

Ответ классический.

— Ну что вы, Лидия Викторовна, — он даже смеется, — мы обязаны знать адреса друзей всех писателей.

Распоясался он со своей откровенностью. Пожалуй, пора дать ему по морде. И Лиля делает это.

Она повторяет мои слова, сказанные при первой встрече:

— И нравится вам ваша работа? Это что призвание — кагебешник? Вы сами пошли? Или, может быть, вас заставили?

— Я не из тех, кого заставляют, — хорохорится он. А Лиля продолжает издеваться:

— Нет, правда… Вот были бы вы где-нибудь за границей шпионом…

— Разведчиком, — поправляет он.

— Ну, разведчиком, — соглашается Лиля. — Романтика… опасно… убить могут… А здесь?

Павел Константинович теряется.

— Напрасно вы так, — в голосе его неподдельная обида — начальником быть тоже опасно. К вам-то идти, конечно ничего. А если к Юлии Николаевне Вознесенской — там вед и кипятком ошпарить могут.

Глупый петух! Он все еще пытается покрасоваться перед нами!

КАК МЕНЯ ИСКЛЮЧАЛИ –

А исключали меня так. По ленинградскому адресу послали телеграмму. В секретариате знали, что я в Комарове и твердо рассчитывали, что я ее не получу.

Даже смешно — серьезное учреждение, взрослые люди, пускаются на такие дешевые уловки!

Однако номер не прошел.

В этот день по совершенно случайному совпадению Лиля поехала в город.

388

Она развернула бланк и у нее задрожали руки. Не от испуга, от ярости.

"Предлагаем вам (без обращения) явиться на заседание секретариата десятого июля в шестнадцать часов. Чепуров".

Этот бесстыдный текст Лиля прочитала мне по телефону и я тут же отправил ответную телеграмму.

"Сообщаю секретариату, что я 59 лет прикован к постели, поэтому явиться на заседание не могу".

Одиннадцатого нам никто так и не позвонил.

Двенадцатого с утра моросил дождь. Было холодно и одиноко. И вдруг — словно солнце проглянуло.

— Лева, к нам Копелевы!

И вот уже на скате легкая стремительная фигура высокого мужчины — красивого, осанистого, похожего на члена Государственной думы. И Гек кидается навстречу лизать ему бороду.

Такое поразительное, почти неправдоподобное сочетание грузности и невесомости видел я еще лишь у одного человека — у Анны Андреевны Ахматовой.

Вошли и сразу:

— Какие новости?

— Не знаем.

— Ну что же вы? Звоните!

Кручу диск. Трубку снимает оргсекретарь Союза, райкомовская лиса — Воля Николаевна Новикова.

— Вас исключили.

— Формулировка?

— Могу прочитать решение.

— Только медленнее, пожалуйста. Я буду повторять для Лидии Викторовны.

Лиля хватает карандаш. Ай-ай-ай, Воля Николаевна! Какая ошибка! Знала бы, читала бы скороговоркой. А так — я отчетливо, с расстановкой повторяю каждое слово.

"За действия, несовместимые с требованиями устава СП СССР, выразившиеся в получении из-за рубежа и распространении антисоветских изданий, в двуличии, в клевете

389

на советское государство и на советских литераторов, Друскина Льва Савельевича исключить из СП СССР. 10/VII-80 г.".

Закончила, удивляясь моему бесстрастию.

Спрашиваю:

— Когда я получу протокол заседания?

С наигранным недоумением:

— А зачем?

Лев Зиновьевич предупреждал: ни за что не отдадут! В такие документы они вцепляются мертвой хваткой, чтобы не попало на Запад.

Настаиваю:

— То есть как зачем? Меня исключили и я хочу…

— Нет-нет, я прочитала вам решение — этого достаточно. Опускаю трубку на рычаг. Лев Зиновьевич и Раиса Давыдовна — самилсключенные — крепко пожимают мне руку.

— Поздравляем с переходом в новое качество!

Вечером того же дня о моем исключении передали все три станции — "Голос Америки", «Би-Би-Си» и "Немецкая волна".

В ЛАПШУ-

Звоню директору издательства "Советский писатель" Набирухину.

— Я хотел бы узнать о судьбе моей книги.

— О какой судьбе? — сухо спрашивает он. — У вашей книги нет судьбы.

И наращивая голос:

— Да, кстати… По закону мы должны были бы выдать вам гонорар… Так вот, мы посовещались с товарищами и решили денег вам не давать.

— Почему? — удивляюсь я.

И получаю железный ответ:

— Потому что вы поставили себя вне рядов.

"Ну так что ж тут говорить, что тут спрашивать"?

390

И пошла моя книжечка под нож, изрубили ее в лапшу: весь тираж — двадцать тысяч экземпляров!

ГЛЯДЕТЬ В ГЛАЗА ДРУГ ДРУГУ –

Одна из последних комаровских прогулок. На асфальте две тени. За спиной — Гришины шаги, такие гулкие и родные. Сворачиваем через лесок к дому.

— Интересно, кто же меня будет катать в кресле по берегу Иордана? — шучу я.

— Как кто? — смеется Гриша. — Совершенно ясно: палестинские террористы.

И еще одна прогулка. Возвращаемся той же дорогой. Сворачиваем на тропинку. Молчим каждый о своем. И вдруг Гриша говорит:

— Ты не думай, Лева. Мы с тобой не только из-за тебя остались. Ну, из-за тебя тоже, конечно. Но главное — мы хотим сохранить человеческое достоинство, без стыда глядеть в глаза друг другу. Понимаешь?

И смотрит с тревогой — очень ему важно, чтобы я понял. Я понимаю, я все понимаю. Но назавтра его вызывают в КГБ, и больше он к нам не звонит и не приходит.

И от всей нашей долгой дружбы остаются только прощальные стихи:

Милый друг, обрывается нить.

Вот и не о чем нам говорить,

Лишь глядим друг на друга в печали.

Жалок дружбы последний улов:

Не находим ни мыслей, ни слов —

Даже души у нас замолчали.

Но лежит (хоть надежда слаба)

Где-то там золотая труба

И архангел к ней губы приложит.

И тогда мы сойдемся опять,

На земле или нет — не понять,

И узнаем друг друга, быть может.

391

ГОРЕСТНЫЕ ЗАМЕТЫ –

Травля разворачивалась вовсю. Соседа по даче (хорошего, но совсем не близкого нам человека) вызвали в секретариат.

— Ну как живешь? — встретил его Чепуров. — С книжкой порядок? И диссертацию на днях защищаешь?.. Да, слушай..! Хотел тебя предупредить… Ты, говорят, с Друскиным общаешься? Так вот — смотри.

— Но они тяжело больные люди, — взмолился сосед, — им же надо хотя бы воды принести. Друскин лежит, жена на костылях.

Чепуров насупился.

— У тебя баба есть, — отрезал он. — Она пускай и ходит. А ты — смотри.

Другой сосед появлялся у нас всегда вечером, под густым покровом тьмы. Это раздражало.

— Знаешь, — съязвил я, — мы прокопаем траншею между нашими дачами, и ты ползи по-пластунски.

Я заметил предупреждающий знак Лили и осекся. Сосед плакал. Он заслонялся ладонью, но все равно был видны слезы, текущие по его щекам.

— Господи, — бормотал он, — как они нас унизили!

Приехал попрощаться и человек, возивший нас в ЗАГС — мой довоенный друг, наш с Лилей посаженный отец. Он приехал в середине июля, а мы улетели в конце декабря.

Но он так обнял меня, что я понял: это последняя встреча. Длинный, нескладный, он комкал в руках газету, нервничал, торопился. И уходил не по дорожке, как все, а стороной, между деревьями, и оттого особенно бросался в глаза.

Эти горестные заметы можно приводить без конца.

Старая приятельница сказала:

— Лева, мы дружим с тобой тридцать пять лет, а с моим мужем ты знаком только тридцать. Не сердись… Позволь, я буду приходить к тебе одна.

А что мне оставалось? Я позволил.

392

Как-то осенью зазвонил телефон. Я снял трубку и услышал женский голос:

— Один друг просит передать, что он очень вас любит.

— Кто?

— Он просил не упоминать его имени.

— Ну назовите какие-нибудь приметы, чтобы я догадался.

— Не могу… Он не велел ничего говорить о себе… Но он очень вас любит.

Я обозлился и сказал:

— Разговор получается глуповатый.

А она твердила, как попугай:

— Я не обижаюсь… Я понимаю… Но он просил передать только одно: что он очень вас любит.

— Скажите ему, что я его тоже очень люблю, — сдался я.

Смешно? Нет, страшно.

По вечерам мы теперь обычно сидели вдвоем. Телефон, трещавший как в министерстве, молчал неделями.

Сам я не звонил никому — зачем ставить людей в неловкое положение?

И часто и остро вспоминал, как Зощенко в горькие свои годы, встретив в трамвае знакомого, никогда не здоровался первый. Ждал: поздороваются ли с ним?

ОДНИ КОЗЫРИ –

Я спрашиваю Лилю: может быть, нас просто мало любили?

"Не имей сто рублей, а имей сто друзей", — гласит поговорка.

И мне казалось, что я имел их.

Нет, они не предали, они просто отшатнулись в испуге.

После обыска мудрый и многоопытный В. сказал:

— Теперь колода перетасуется — останутся одни козыри. Перетасовалась. Но какой она стала тоненькой! И какие любимые карты ушли! Больно.

393

"Мы сидим, записки пишем —

Лиля мне, а я тебе.

Мы уже почти не дышим,

Так боимся КГБ".

ДОБРЫЙ СОВЕТ –

Жена брата — Рая. Глаза жалкие, недавно плакала. Очень боится — не столько за меня, сколько за своего мужа. Дотрагивается до моей руки, робко спрашивает:

— А, может быть, тебе еще написать им, попросить? Может, еще простят?

ЗВОНОК ИЗ МОСКВЫ –

Из Москвы позвонила приятельница.

— Ну как?

— Исключили.

— Ну что ж, — говорит она, — это многих славных путь.

НЕ СТАЯ ВОРОНОВ СЛЕТАЛАСЬ –

Лукавый Ким Рыжов, оглянувшись, не видит ли кто, подгреб на костылях к ступеням террасы и спросил:

— Ну что, сидим в политической изоляции? А я на вашу дачу заявление подал.

— Сидим, — ответили мы вызывающе, и представили, как по нашим комнатам, словно по нашим сердцам, ходят чужие, немилые люди.

КЛЯТВА ГИППОКРАТА –

Что-то побаливает сердце. Довели все-таки.

Но сегодня среда — писательские дачи обходит врач, Ксе-

394

ния Константиновна. За деревьями уже мелькает белый халат.

— Ну как ты себя чувствуешь, деточка?

Она моложе меня лет на восемь. Но у нее все деточки.

— Да вот сердце пошаливает, — говорю я. И в ответ слышу:

— А я к вам последний раз — мне не разрешили вас обслуживать.

Гляжу и не верю.

У меня болит сердце. (Позже выяснится, что это инфаркт.) Она специалист, долгие годы заведовала кардиологическим отделением больницы Ленина.

Кто может помешать врачу оказать помощь больному? У кого повернется язык? А если повернулся, кто узнает — осматривала меня Ксения Константиновна или нет?

А как она разглагольствовала после обыска!

"Никто не посмеет мне сказать ни слова. Я врач. Я останусь вашим домашним врачом в любом случае. Больной всегда больной. Даже раненым врагам…"

Сейчас она сидит передо мной в своем белом халате и говорит:

— Мне запретили выписывать вам рецепты.

И уходит, поджав губы, обиженная тем, что мы простились с ней сухо.

Вот она идет по дорожке, исполненная достоинства, унося с собой клятву Гиппократа и врачебную совесть.

"Если хочешь в Божий рай,

Ляг и помирай.

Небо!

Почему ж мы не спешим в рай"?

ТАК ИХ И ВЫПУСТИЛИ –

Не хочу выдумывать сравнений: Дом творчества гудел, как потревоженное шмелиное гнездо.

395

В вестибюле, в саду, в столовой говорили только обо мне. Сбылись слова Николая Ушакова:

"Может быть, не думать нам о славе,

И тогда она сама придет".

Да и было о чем посудачить!

Оказывается:

У меня уже опубликованы две книги за рубежом; рукопись третьей перехватили на границе.

Я переправлял за границу наркотики и там продавал.

Я возглавлял ленинградский сионистский центр, а заместителем моим был Виктор Соснора.

Во время обыска у меня обнаружен и изъят радиопередатчик.

И ведь следствие еще не закончено!

А вот разговор двух дачных соседок:

Первая: Вы слышали? Друскины-то собираются в Израиль.

Вторая (с ненавистью): Ну да! Так их и выпустили! Здесь сгноят.

Когда я узнал об этом диалоге, я очень удивился. Вторая соседка — мирная, глуповатая женщина, о которой муж написал знаменитые стихи "Я бил жену, не зажигая света" — всегда относилась к нам хорошо.

Что же это такое? Зависть?

МИЛИЦИЮ МЫ ВЫЗЫВАТЬ НЕ БУДЕМ –

Телефон разрывается от звона.

Лиле на костылях далеко — по пандусу, через веранду и, наконец, в комнату. Но она успела.

— Лев Савельевич?

— Нет, Лидия Викторовна.

— Говорит директор Литфонда. Принято решение о выселении вас с дачи. Потрудитесь с первого августа освободить помещение.

396

— Сейчас, — сказала Лиля.

— Не сейчас, — взорвался директор, — а предупреждаю вас за три дня. В четверг мы пришлем автобус.

— Вы лучше бульдозер пришлите, — посоветовала Лиля.

— Что за тон! Как вы со мной разговариваете?

— А как мне еще разговаривать? Договор заключен на год, в середине лета никуда я мужа не повезу.

Директор ломился напрямую.

— Нет, повезете. У вас три дня на сборы. В четверг придет машина и если вещи не будут собраны — вам помогут.

Внезапно Лилю осенило.

— А вы с КГБ согласовали? — спросила она нагло. — Вы уверены, что им захочется, чтобы мы оказались в Ленинграде в дни Олимпиады?

И тут директор сам выкопал себе яму.

— Мы со всеми согласовали, — сказал он, — можете не беспокоиться.

— А я и не беспокоюсь, — ответила Лиля.

План ее был прост и увлекателен. КГБ любит отдавать подлые приказы, но предпочитает оставаться в тени. А директор болтанул лишнего. Почему бы не столкнуть лбами два учреждения?

Весь день Лиля набирала телефон нашего «Штирлица», но застала его только к вечеру.

Состоялся разговор, который я привожу с удовольствием.

Лиля (резко): Павел Константинович, почему все плохие дела творятся от вашего имени?

Павел Константинович (сухо): Что еще?

Лиля: Сегодня нам позвонил директор Литфонда и предложил убираться с дачи. Сказал, что с вами все согласовано.

Павел Константинович (недовольно): Лидия Викторовна, вы же знаете, мы никогда не мешаемся в распоряжения общественности. Сообщаю вам об этом еще раз.

Лиля: А я сообщаю, что больше я вам живая в руки не дамся. Я подниму такой крик, что сбегутся все соседи. Здесь живут не одни трусливые члены Литфонда — тут сни-

397

мают дачи профессора, инженеры и другие нормальные люди. Пусть посмотрят, как вы силой вытащите Льва Савельевича из постели. Когда его понесут, он даже ноги не сможет подгибать, как Борисов.

Павел Константинович (притворно): Какой Борисов?

Лиля: Сами знаете… Тот, которого запихнули в самолет и выслали из Ленинграда в Австрию.

Павел Константинович (с раздражением): Вы хорошо осведомлены. Но я снова должен сказать, что мы не полномочны отменять решения общественности. Что же касается меня, то я занимаюсь исключительно Олимпиадой.

Лиля (перебивая): Ну вот что! Если это беззаконие действительно согласовано с вами, я требую, чтобы за нами прислали не автобус, а машину из КГБ (ваши парни по крайней мере вежливы), и чтобы везли нас не на Бронницкую, а прямо на аэродром, а оттуда — в Вену.

Павел Константинович: Господи, что вы еще придумаете!

Лиля: Да-да, в Вену… Пора кончать это издевательстве Сидим, как в осаде. Рытхеу каждый день встает на стульчк и следит за нами в окошко уборной.

Павел Константинович (не может удержаться от смеха) Почему на стульчак? Я капитан КГБ, а ни разу…

Лиля: Вы его спросите — почему. Может быть, он считает что он майор Пронин?

Павел Константинович: Ну я не знаю, как с вами разговаривать.

Лиля: А вы дайте адрес — я вам напишу.

Павел Константинович: Лидия Викторовна, какой адрес!

Лиля: Тогда я Андропову напишу. На всякий случай извещаю, что сегодня я дала телеграммы главному прокурору города и в Союз писателей РСФСР.

Павел Константинович: Ох, Лидия Викторовна, вашу бы энергию…

Лиля: Да на Олимпиаду!

Павел Константинович (ошарашенно): При чем здесь Олимпиада?

Лиля: Я думала, в вас хоть что-то осталось. Помните,

398

говорили, что хотели бы нам помочь и рады были бы даже чемоданчик до самолета донести.

Павел Константинович (отчаянно): Лидия Викторовна, перестаньте меня цитировать! — (с намеком): — Хорошо, что нас никто не слушает.

Лиля (не обращая внимания): А насчет Литфонда, так вы же сами говорили, что Союз писателей скверная организация.

Павел Константинович (сдается): Ну ладно… давайте мне фамилию вашего директора.

Лиля: Мустафаев.

Павел Константинович: Он что — татарин?

Лиля: А вы что — расист?

Павел Константинович (взвыл): Лидия Викторовна! — (после паузы) — Знаете что… Если у вас еще будут просьбы или вопросы, пускай ко мне звонит Лев Савельевич.

Утром я проснулся от осторожного стука в балконную дверь — словно мышка поскреблась. В комнату чуть ли не на цыпочках вошли Мустафаев, литфондовский инженер — смешной и милый парень, тоже, кстати, нацмен — и с ними третий: человек с довольно приятным лицом.

Человек с довольно приятным лицом поздоровался и сказал:

— Лев Савельевич, мы приняли по поводу дачи принципиальное решение, но если вы не хотите выезжать, — тут он развел руками, — никто вас не гонит, милицию мы вызывать не будем.

— Нет, это мы вызвали бы милицию, — вступила Лиля.

— Между прочим, вы не представились.

— Извините, — смутился человек с довольно приятным лицом, — я председатель правления Литфонда.

— А фамилия?

Он помялся, но все же выдавил:

— Помпеев.

— Странно, — удивилась Лиля, — Юрий Помпеев? Почему же вы боялись назвать фамилию? Я от многих слышала, что Помпеев — человек вполне порядочный.

399

Настала моя очередь.

— Вы председатель правления, следовательно присутствовали на секретариате. У меня только два вопроса.

— Пожалуйста, Лев Савельевич.

— Решение о моем исключении принято единогласно?

— Да.

— Гранин был?

Ужасно ему не хотелось отвечать, особенно при свидетелях. А куда денешься? И не поднимая глаз, он пробормотал:

— Был.

Тогда я немного поговорил.

— И не стыдно! — сказал я. — Исключили заочно… трусливо, незаконно… Не могли приехать… Здоровые мужики… Прислали хулиганскую телеграмму…

Помпеев молчал. По-моему, ему и вправду было не по себе. (Если бы так! Хоть одному бы — и то легче!) Потом он сделал знак своим:

— Ну, мы пойдем…

И вдруг — я ушам не поверил:

— Желаю вам всяческого благополучия. И главное — здоровья.

— Если бы это были не вы, — сказал я, — я посчитал бы ваши слова насмешкой. Ведь вы же лишили меня всего, даже медицинской помощи.

Но на этот раз он не отвел взгляда.

— И все-таки, — повторил он настойчиво, — желаю вам всяческого благополучия.

И они ушли.

КНИГИ, КНИГИ

Трудно продавать вещи. Продаешь, как предаешь. Будто они живые существа. Будто (да так оно и есть!), в сговоре с будущим, навсегда расстаешься с прошлой радостью, прошлой любовью, со всей своей прошлой жизнью — а что мы без нее?

400

И почти не торгуешься — совестно перед вещами.

А как вещи мои выносили,

Все-то вещи по мне голосили:

Расстаемся — не спас, не помог!

Шкаф дрожал и в дверях упирался,

Столик в угол забиться старался

И без люстры грустил потолок.

А любимые книги кричали:

"Не дожить бы до этой печали!

Что ж ты нас продаешь за гроши?

Не глядишь, будто слезы скрываешь,

И на лестницу дверь открываешь —

Отрываешь живьем от души".

Книги, книги, меня не кляните,

В равнодушных руках помяните,

Не казните последней виной.

Скоро я эти стены покину

И, как вы, побреду на чужбину,

И скажите — что будет со мной?

ГАЛИЧ-

Я помню, как за полгода до своего исключения из СП Галич сидел у моей постели, гладил меня по голове и говорил: "Ну мы-то с тобой, Левочка, никуда не уедем".

Мне рассказывали потом: когда надвинулось неотвратимое, он, спустившись к машине, рыдал посреди огромного московского двора.

"Мы-то с тобой, Левочка, никуда не уедем"! — это звучало, как заклинание.

Никто не хотел уезжать. Никто не хотел умирать.

И вот он уехал, и умер. А теперь уезжаю я. И — кто знает! — может быть, это и есть начало моей духовной смерти?

401

ФИМУ ЭТКИНДА ЗНАЕТЕ?-

В последний свой приход (а было их три) Павел Константинович попросил:

— Вы уж не пишите там обо мне: мне все-таки работать. Работать? А какая его работа — топтать моих друзей? Что произойдет с ним, когда эта книга выйдет в свет? Выгонят? Пусть — может быть, еще душу спасет. Хотя, вряд ли. Первая судьба, которую он сломал, как сухой прут о колено, была его собственная.

А пока — смотрите, как он старается!

Моему другу химику он сказал:

— Я задал вам вопрос, и ответ будет лакмусовой бумажкой вашей искренности.

Перед филологом щегольнул россыпью иностранных слов. Однако, не без конфуза: вместо слова «катарсис» употребил слово "экзерсиз".

Человеку, в котором почувствовал слабину, пригрозил:

— Напрасно молчите. Все равно Друскин перед отъездом всех вас заложит.

Иногда он, правда, нарывается.

— Фиму Эткинда знаете?

— Какого еще Фиму?

— Простите, я хотел сказать Ефима.

— Какого Ефима? Ефим Григорьевич Эткинд — известный литературовед. Мы незнакомы, но книги его стоят на моей полке.

Я уже упоминал: с ними так нельзя. Через неделю у «наглеца» начинаются служебные неприятности.

А вот и у меня телефонный звонок — за день до отъезда.

— Лев Савельевич? Ну, как вы себя чувствуете?

Я прихожу в бешенство. Какое бесстыдство — повесить человека и спрашивать, удобно ли ему висится на суку.

И я выкладываю нашему «детективу» все, что думаю о нем и его "организации".

Я проявляю неслыханную дерзость.

402

— От вас чистый вред, — говорю я. — По-моему, вас надо сажать, как вредителей, как врагов народа.

Не скрою: смелость моя поддерживалась лежащим в кармане билетом. Чувствовал я — не захотят они напоследок связываться. Уж больно некрасивое дело, даже для КГБ.

Но Павла Константиновича я недооценил — он сумел со мной хорошо рассчитаться.

НА ВЫДОХЕ ЧУВСТВ –

"Мне хочется описать ваш отъезд нашими глазами, потому что он нас настолько потряс, что мы долго не могли прийти в себя. Провожающих было мало, хотя другихлюдей хватало, и мы видели с балюстрады каждый ваш шаг. Когда мы увидели, как Лиля на костылях тащит на поводке Гека, Нина Антоновна не может справиться с кладью, а Левка руками пытается крутить колеса коляски, мы думали, что не выдержим. Я заревела и закричала: "Помогите им!" В., такой сдержанный, сказал: "Начинается кошмар", а посторонние провожающие заверещали и стали кричать своим пассажирам, чтобы помогли. Но пассажиры-то одни старики! Дальше всё сквозь слезы и как во сне. Даже неясно помню, как Левку затаскивали в автобус и что было у самолета. Помню только, что тянулось это очень долго. Не знаю, видели вы или нет, но мы махали вам, пока самолет не скрылся в облаках.

Весь день двадцать первого прошел в каком-то тумане — пытались спать, кто-то звонил (кажется, Таня); потом разбирали оставшиеся после вас вещи — что, кому и когда… Все это очень напоминало возвращение с похорон (уж вы простите!); потом звонили, и я все рассказывала, хотя, казалось бы, не так много и расскажешь. Но получалось много и патетично. Да, патетики в этом отлете было хоть отбавляй, хотя не было произнесено ни одного патетического слова".

403

Мне снился отъезд мой — все тот же,

точь-в-точь,

На выдохе чувств, на пределе.

И были друзья нам не в силах помочь

И только глядели, глядели…

Струилась асфальта тревожная ртуть,

Последние стропы рубили.

Я даже губами не мог шевельнуть

И понял: убили… убили…

О Боже, судьбу мою уговори!

О сжалься хоть раз надо мною!

И если ты можешь, плечом подопри

Тяжелое небо земное.

ЛЮБИТЕ ЛИ ВЫ РОДИНУ? –

Они стояли за барьером, в пяти шагах — не больше, но между нами уже легла вечная разлука.

Потом им велели очистить помещение, и они перешли на балюстраду.

Таможенники водили по животу Гека своей дурацкой машинкой — наверное, искали фамильные драгоценности.

— Покажите кошку!

Лиля достала из корзинки бедную, обмочившуюся от страха Бишку и передала ее им с тайным злорадством.

После досмотра мы оказались в огромном, почти пустом зале. Начиналась посадка в автобус.

Служащие получили приказ не помогать — это стало ясно с первых же минут. Старики-пассажиры растерянно хватались за свои вещи.

У дверей торчал здоровенный лоб в пограничной форме.

Я спросил:

— Поможете?

Он качнул головой и процедил:

— Нет.

— Молодой, здоровый — все в Вене расскажу!

404

Он только презрительно усмехнулся уголком губ.

В последнем разговоре Павел Константинович спросил:

— Я надеюсь, демонстраций не будет? Я ответил:

— Выгрались вы в свою игру! Какие демонстрации? Мне бы до больницы добраться.

Теперь они сами устроили демонстрацию — на всю катушку. Чего они хотели — наказать меня, потрепать нервы, поглумиться под занавес? Не знаю. Во всяком случае, эффекта они не рассчитали.

С балюстрады доносились возмущенные крики. Внезапно я почувствовал, что коляска отрывается от земли. За нее ухватились сразу несколько человек. Это были старые люди, но они справились. Автобус двинулся и все на миг стало нереальным — будто не со мной.

Однако поднять меня на самолет по узкому трапу старикам было действительно не под силу. Экипаж застыл, вызывающе скрестив руки на груди. Какой-то находившийся под крылом парень в спецовке, очевидно механик, сделал несколько шагов в нашу сторону и, спохватившись, остановился.

Тогда Лиля стала кричать иностранцам. Подбежали двое. На своем чудовищном немецком языке я объяснил им, как надо меня нести: "Eine hier, andere hierund nehmen mir so…"

(Впоследствии выяснилось, что оба — итальянцы, неплохо понимают по-русски, а по-немецки не знают ни слова.)

Одного я обхватил за шею, другой взял меня под колени, и по тесному проходу они протиснулись со мной в первый салон, и бережно, но неумело опустили на сидения.

Я лежал на трех креслах с вдавившимися подлокотниками — раскорякой: одна нога на откинутых спинках противоположного ряда.

Пассажиров было мало. Самолет заполнился лишь на треть. В соседнем салоне один из итальянцев, Джузеппе Пуллини, потрясенный, спрашивал у Лили:

— Что сделал этот человек — ваш муж? Почему команда ведет себя так?

405

Лиля сказала:

— У него отобрали дневник. Итальянец не понял:

— Книгу?

— Нет, рукопись.

— И всё?

— И всё.

Тут итальянец произнес великолепные слова:

— У вас еще будут проблемы, — сказал он. — И, вероятно, много. Но они будут совсем другие. Таких унижений и трудностей вы не испытаете уже никогда.

И неожиданно спросил:

— А вы любите родину? У Лили брызнули слезы.

— Я знаю, — вздохнул он, — все русские любят свою родину.

А я лежал — неудобно и странно — на трех сидениях. Друзья мои превратились в потусторонних духов, мимо, по проходу, сновали недружелюбные стюардессы, за окном серел кусочек предутреннего аэродрома — последняя хмурая полоска моей земли.

В голове бились строчки:

"Наша улица… уже не наша.

Сколько раз по ней… уже не мы".

И рядом с этими строчками метались и плакали мысли: "Вот как повернулась жизнь… Ведь вот как повернулась… Самолет улетает на чужбину… Господи, Господи, самолет улетает на чужбину… И в нем, уткнувшись лицом в холодное стекло, лежу я".

406

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Я лежу в комнате напротив папы. Он не в силах выговорить ни слова. Он вздрагивает и задыхается. Я вижу белое испуганное лицо, покрытое каплями пота. Мама часами держит у его губ кислородную трубку. Иногда она передает ее восьмилетнему Руве, которому это очень нравится.

У меня нет ни настоящего горя, ни настоящей боли — настолько все неправдоподобно. Они придут гораздо позже и будут становиться острее с каждым годом.

И вдруг папа приподнимается на локтях, скользящих по крутизне подушки. Ужас смерти на мгновение отодвигается тревогой за мальчика, за больного сына — уже странного, уже непонятного, такого несерьезного, не ведающего своей беды.

Он мучительно хрипит, он стонет:

— Лёвочка, будь человеком!

И только теперь, с другого конца собственной жизни, я отвечаю ему:

— Я выполнил твою просьбу, папа. Я стал человеком.

409

ОГЛАВЛЕНИЕ

Вступление 9

Часть первая

Детство 15

Юность 83

Война 101

Эвакуация 123

Часть вторая

Жизнь наша советская 149

Братья-писатели 193

Государство моего духа 227

Часть третья

— Ваша национальность? — Заключенный 245

Голос предков 257

По ту сторону 281

Часть четвертая

Коктебель 303

Комарово 327

Самолет улетает на чужбину 365

Заключение