В АРМИЮ ИЛИ В ПАРИЖ

Жизнь эта, признаться, довольно пустая, и я горю желанием так или иначе изменить ее. Не знаю, приеду ли я еще в Михайловское.

Пушкин – Прасковье Осиповой, 24 января 1828, по-фр.

Пушкин появился в Петербурге среди друзей, но состояние одиночества, в котором он пребывал, не изменилось. Литератор и друг Боратынского Николай Путята, сблизившийся с Пушкиным, отмечает грустное беспокойство, неравенство духа, пишет, что поэт «чем-то томился, куда-то порывался. По многим признакам я мог убедиться, что покровительство и опека императора Николая Павловича тяготили его и душили».

О порыве куда-то мы встречаем намеки, а то и прямые высказывания поэта. Внешние события опять подталкивают его. Над ним висит обвинение Новгородского уездного суда в «небрежном хранении рукописей». Легко переводимо на иностранный язык это выражение, смысл которого, однако, объяснить западному читателю нелегко. Пушкина снова допрашивали по делу о стихотворении «Андрей Шенье».

Поэт пускается в загул, чтобы разрядиться и хоть на время позабыть неприятности. Судьба сводит его со страстными женщинами. Возникает роман со сверстницей, Аграфеной Закревской, которая была к тому же любовницей Боратынского и Вяземского. Возобновляется связь с Елизаветой Воронцовой, которая только что вернулась с мужем из-за границы и остановилась в Петербурге. Для тайной корреспонденции Воронцова придумала себе псевдоним Е.Вибельман – отражение пушкинского к ней обращения «принцесса бель ветрил».

В стихах снова оживают образы Италии, удрать в которую ему не помог талисман, подаренный Воронцовой в Одессе. Поэт начинает и бросает писать стихи о крае, где редко падают снега и где блещет безоблачно солнце. А в стихотворении, посвященном вернувшейся из Италии Марии Мусиной-Пушкиной, он осыпает читателя целым каскадом неумеренных восторгов по поводу мест, в которых он никогда не бывал: это «волшебный край», «страна высоких вдохновений», «древний рай», «пророческие сени», «роскошные воды», «чудеса немых искусств» (III.53). «Не знаю, приеду ли я еще в Михайловское», – сообщает он соседке из Тригорского Осиповой. Не появиться никогда в собственном Михайловском, которое он любил, могло означать только один вариант его судьбы: отъезд.

От знакомых Пушкина не ускользнуло, что он серьезно, как никогда раньше, принялся вновь за изучение английского. Один из современников отмечал, что это единственное, чем он серьезно занимается: «Пушкин учится английскому языку, а остальное время проводит на дачах». М.Алексеев писал, что и весь следующий год поэт основательно занимался английским и стал достаточно свободно читать и переводить. Однако слова он произносил как по-латыни, то есть по буквам, чем потешал знающих язык. У Пушкина появляется еще интерес: к восточной религии и морали. Он достает перевод Корана и опять, как в ссылке на юге, читает его. Что касается стратегии, то Пушкин осуществляет ее с еще большей энергией, рассчитывая вскоре пожать плоды: чтобы потрафить власти, нет лучше способа, чем выказать свой патриотизм.

В конце 1827 года сочиняется одно из самых, на наш взгляд, неуместных стихотворений Пушкина «Рефутация г-на Беранжера» – хвастливо-патриотические вирши, обращенные к «мусье французу» о победе россиян над «нехристем». Прием, использованный в этих стихах, – обвинение иностранцев во всех смертных грехах и восхваление «наших». Иностранцы – нехристи, живодеры, блохи. Бить, стрелять и вешать их – подлинное наслаждение, и автор издевается над побежденными когда-то французами:

Ты помнишь ли, как были мы в Париже,

Где наш казак иль полковой наш поп

Морочил вас, к винцу подсев поближе,

И ваших жен похваливал да ёб? (III.45)

Еще никто, кроме Пушкина, кажется, не гордился тем, что русская армия – это мародеры и насильники. И слова «как были мы в Париже» в устах того, кто сам-то был тогда ребенком, а в Париже и после не сумел побывать, звучат глуповато. Может, пародия? Нет, содержание стихотворения оставляет мало возможностей для такого прочтения. Думается, это часть хитро рассчитанной стратегии верноподданничества.

Из-за обилия матерщины нечего было и думать о напечатании стихотворения, но в устном распространении оно вызывало улыбку. А для воспитания патриотических чувств накануне войны все средства хороши. Время поправило Пушкина: он считал автором французской песни Беранже, но сочинил ее Дебро. Следом за «Рефутацией» пишутся стихи «Друзьям», которые автор немедленно поспешил представить на высочайшую цензуру. Пушкин пытается убедить всех в своей искренней любви к императору:

Нет, я не льстец, когда царю

Хвалу свободную слагаю:

Я смело чувства выражаю,

Языком сердца говорю. (III.47)

Далее следует перечисление достоинств хозяина государства, восхваление его за честность, доброту, милости, заботу о России и даже за то, что «освободил он мысль мою». Стихотворение это – уже не восторги после возвращения из ссылки. Это поэтическое лизание того, что Владимир Даль называет в своем словаре местом, по которому у французов запрещено телесное наказание.

Пушкин перестарался. Предложение опубликовать это сочинение смутило царя, который, однако, не возражал против его распространения, так сказать, в самиздате, о чем Пушкину сообщил Бенкендорф. Не ожидал поэт и столь резкой реакции друзей. Павел Катенин при свидетелях обвинил Пушкина в прямой лести, и между старыми друзьями произошла ссора. Николай Языков писал еще более резко: «Стихи Пушкина «Друзьям» – просто дрянь». Пушкин между тем, как нам кажется, надеется, что лесть даст свои плоды. Какие-то намеки насчет заграницы властями действительно сделаны: позже князь Вяземский скажет, что были «долгие обещания».

В начале января 1828 года Пушкин сочиняет для ведомства Бенкендорфа характеристику на своего доброго знакомого Адама Мицкевича (Х.496, 588, 699). Выглядит это немного странно: один опальный поэт с плохой политической репутацией рекомендует другого такого же; один поэт, которого за границу не выпускают, хочет помочь выехать другому. Однако польского поэта выпустили. На прощальном обеде друзья поднесли Мицкевичу кубок, на котором выгравировали имена всех участников пирушки. Перед разлукой они много общались в салоне пианистки Марианны Шимановской, обсуждали и поездку Пушкина. Герцен написал: «Они протянули друг другу руки, как на кладбище. Над их головами грознула гроза».

Поэт перебирал любые возможные варианты, чтобы ослабить ошейник. Еще осенью в Михайловском возобновились контакты Пушкина с Алексеем Вульфом. Последний закончил университет в Дерпте (откуда они с Пушкиным собирались бежать за границу два года назад) и стал гусарским офицером. Вульфу предстояло участвовать в русско-турецкой войне, и разговоры их вертелись вокруг этой темы (если не считать женщин). Встречи продолжаются то в имении Вульфов Малинниках, куда Пушкин заезжает погостить на несколько недель, то в Петербурге, где Вульф служил до самого отбытия в действующую армию. У Пушкина появилась на Европейском театре войны, на Дунае, опорная точка на случай, если поэт туда попадет.

Возможность оказаться за пределами русского магнетизма стала вдруг ощутимо реальной, когда в Петербурге появился окутанный славой Александр Грибоедов. Жизнь этого удивительного человека словно демонстрировала русскую пословицу «Судьба – индейка, а жизнь – копейка». Крупный дипломат, писатель, диссидент и конспиратор, озабоченный подпольными планами переустройства всей России, друг декабристов, схваченный после попытки переворота, Грибоедов удачливо выкарабкался. Генерал Ермолов, получивший приказ арестовать его и с рукописями доставить к императору, предупредил Грибоедова, дав ему возможность сжечь опасные бумаги.

Грибоедов был сторонником разжигания турецко-персидского конфликта, который способствовал подъему греческого восстания. Теперь он считал, что хорошие отношения Петербурга с Лондоном и Парижем удержат Англию и Францию в нейтральном положении. Русские смогут воевать против турок без сопротивления европейских держав, а заодно поддерживать Грецию, усиливая свое влияние и на Балканах. Позже, когда Россия оккупировала земли до Дуная, Адрианопольский мир подтвердил, что Грибоедов был прав. Посланный генерал-фельдмаршалом Иваном Паскевичем Грибоедов привез императору Туркманчайский мирный договор, который узаконил оккупацию Армении и Нахичевани. Каспийское море стало русской собственностью.

В Петербурге по случаю победы громыхали пушечные салюты. Николай наградил Грибоедова новым чином, алмазным крестом и деньгами. Было много толков о том, что таких денег (40 тысяч золотом) никто не получал со времен Бородинского сражения, за которое Кутузову было пожаловано 100 тысяч. По традиции к фамилии прибавили победу и стали называть его Грибоедов-Персидский. А Грибоедов удивил знакомых тем, что большую часть денег передал Булгарину на издание своей комедии «Горе от ума».

Принято считать, что Пушкин и Грибоедов не были близкими людьми, хотя познакомились давно, вместе давали присягу на службе. Вот что писал им в общем послании тот, кто третьим расписался под той присягой, а теперь оказался на каторге, – Кюхельбекер: «Любезные друзья и братья поэты Александры. Пишу к вам вместе: с тем, чтобы вас друг другу сосводничать». Оба поэта были не только Александры, но и Сергеевичи, и родня. И круг был один, и общих знакомых хоть отбавляй.

Прибыв в Петербург, полысевший, как Пушкин, рано состарившийся, Грибоедов поселился в той же гостинице Демута, и около трех месяцев они виделись почти каждый день. Царь сказал о Пушкине, что это один из самых умных людей в России, а Пушкин говорил буквально то же самое о Грибоедове. Два самых умных русских человека жили теперь рядом. Встречались они и в гостях у общих друзей: у Всеволожского, у французского эмигранта графа Лаваля. Оба были откровенны в страстном желании вырваться на свободу из чиновничьего Петербурга, из-под унизительной опеки.

Но дело не только в общих взглядах. Еще до попытки декабрьского переворота Грибоедов связывался с приехавшим из Соединенных Штатов Дмитрием Завалишиным, который подбирал в России опытных земледельцев с семьями для отправки в Калифорнию. Согласных ехать Завалишин обещал выкупить из крепостного состояния. Теперь эта идея приняла русский колониальный оттенок: Грибоедов, а с ним и Пушкин, размышляли о переселении крестьянских семей в Закавказье. У Ермолова уже имелся опыт выписки колонистов из Германии, теперь переселенцев завлекали в Армению.

Грибоедов, а также его приятель, муж сестры Всеволожского, тифлисский гражданский губернатор Николай Сипягин, будущий губернатор Петр Завилейский и Всеволожский обсуждали вопрос о том, как на основе прогрессивной экономической теории Адама Смита сделать богатыми захваченные Россией земли. Участники проекта были людьми практичными. Политика огня и меча не давала результатов. По Смиту, государство вообще не должно вмешиваться в экономику. Грибоедов размышлял о системе свободного предпринимательства западного образца, которая потеснит русский деспотизм.

Заимствовав американский опыт, Грибоедов и его единомышленники выдвинули проект Российско-Закавказской компании, которая должна осуществлять внедрение вольнонаемного труда, развивать транспорт, торговлю с Западом и просвещение. Новый трест для развития экономики края встретил поддержку влиятельных лиц в правительстве. Организаторы предвидели от предприятия большие доходы.

По-видимому, Пушкин был непременным участником дискуссий и загорелся новой идеей. И.Ениколопов, работавший в грузинских архивах в поисках документов Российско-Закавказской компании, пишет об участии Пушкина в проекте: «Отныне все помыслы поэта сосредоточиваются на нем». Скорей всего, Пушкина занимала финансовая сторона дела и открывающаяся возможность прямой связи компании с заграницей. В «Записке об учреждении Российской Закавказской компании» Грибоедов планировал захват русскими порта Батуми.

Несколько раз весной 1828 года Пушкин с Грибоедовым и Крыловым собираются вместе, чтобы обсудить возможность совместной поездки за границу. К ним присоединяется Вяземский, который писал жене: «…смерть хочется, приехав, с вами поздороваться и распроститься, возвратиться в июне в Петербург и отправиться в Лондон на пироскафе. Из Лондона недели на три в Париж, а в августе месяце быть снова у твоих саратовских прекрасных ножек… Вчера были мы у Жуковского и сговорились пуститься на этот европейский набег: Пушкин, Крылов, Грибоедов и я. Мы можем показываться в городах как жирафы: не шутка видеть четырех русских литераторов. Журналы, верно, говорили бы об нас. Приехав домой, издали бы мы свои путевые записки: вот опять золотая руда. Право, можно из одной спекуляции пуститься на это странствие. Продать заранее написанный манускрипт своего путешествия которому-нибудь книгопродавцу или, например, Полевому, деньги верные…».

Д.Благой, комментируя встречу четырех писателей, отмечает стремление всех четырех «хотя бы на время вырваться». Но их не выпускали. Вяземский мечтал поехать вместе с Грибоедовым в Персию и добавлял, что теперь ему и проситься нельзя.

А Закавказский проект развивается. Никиту Всеволожского из Министерства иностранных дел в Петербурге переводят на Кавказ. Туда же собирается втянутый в компанию приятель и в прошлом коллега Пушкина по Министерству иностранных дел дипломат Федор Хомяков, только что приехавший из Парижа и теперь направляемый графом Нессельроде в распоряжение кавказского главнокомандующего Паскевича. Паскевич женат на двоюродной сестре Грибоедова. Возвращавшийся в Персию в должности министра-резидента Грибоедов встретился с Паскевичем и говорил с ним о том, что обсудил с Пушкиным в Петербурге. Речь шла не только о новой компании для развития края, но и о самом поэте, который мог очутиться на Кавказе. Поэт в Петербурге нащупывал разные возможности, готовый остановиться на любой из них.

В начале февраля 1828 года Пушкин вывихнул ногу и лежал в постели, а когда вставал, прихрамывал. Год был невезучий. Но под лежачий камень вода не течет, и надо как-то действовать. Как всегда, он несколько недооценивал шаги властей, посчитал, что после его комплиментарных сочинений император стал к нему добрее и можно перейти к просьбе. Внешние обстоятельства тому способствовали.

Мирный договор с Персией развязывал руки для войны с Турцией. Идея овладения Царьградом оставалась частью великорусского патриотического сознания. Еще осенью русский флот одержал победу над турецким. Шла подготовка к захвату турецких территорий с обеих сторон Черного моря. Предстоящий военный хаос будоражил сознание поэта. Границы не охраняются, становятся гибкими, стираются, возникают новые. Власти меняются, одни порядки и законы сменяются другими. Война всегда переселяет множество людей из страны в страну. Толпы людей исчезают, попадают в плен, дезертируют, просто бегут. Легко затеряться, тихо объявиться на другом конце Европы.

В письме собирающемуся за границу Соболевскому Пушкин интересуется: «Пиши мне о своих делах и планах». Поэт не уверен, что заглянет в Москву, и добавляет: «Во всяком случае в Петербурге не остаюсь» (Х.189). Не в Михайловское (как он писал раньше), не в Москву, – куда же тогда? В письме Бенкендорфу от 5 марта 1828 года имеется приписка: «Осмеливаюсь беспокоить Вас покорнейшей просьбою: лично узнать от Вашего Превосходительства будущее мое назначение» (Х.190). Это куда же?

На прошении поэта Бенкендорф сделал пометку карандашом: «Пригласить его ко мне послезавтра в воскресенье в 4-м часу». Пушкин получил записку явиться к начальнику Третьего отделения 11 марта в 4 часа. «Можно лишь предполагать, что Пушкин уже в марте добивался быть назначенным в действовавшую в Турции нашу армию», – считает М.Лемке. Вяземский обратился с такой же просьбой об отправке в армию, и, похоже, ему обещали подобрать гражданскую должность на театре военных действий.

Пушкин пытается пробиться в армию, двигающуюся в Турцию, для чего просит Бенкендорфа о содействии. Война не началась, но висит в воздухе. По-видимому, поэт получил от генерала неопределенный (но не отрицательный) ответ: Бенкендорф обещал доложить государю. Прошло чуть больше месяца. 14 апреля Россия объявила Турции войну, русские войска уже перешли границу и вторглись на турецкую территорию, а ответа Пушкин не получил. 18 апреля он явился в тайную канцелярию, «дабы узнать решительно свое назначение» (Х.191). Его не только не впустили, но даже не разрешили дожидаться Бенкендорфа. Пришлось написать почтительное письмо: «судьба моя в Ваших руках».

Слухи о том, что Пушкина прикомандировали к Собственной канцелярии государя, уже ходили. Жуковский написал об этом, как о деле решенном, своей племяннице Александре Воейковой. Всезнающий чиновник по особым поручениям при московском генерал-губернаторе Александр Булгаков размышлял в письме брату: «Август и Людовик XIV имели великих поэтов. Пушкин достоин воспевать Николая». В тот же день Пушкин и Вяземский встретились, отправились гулять за Неву. Подробности прогулки мы знаем из письма Вяземского жене, написанного сразу после их встречи. День был холодный, из Ладожского озера в Неву шел мелкий лед. На лодке переправились они к Петропавловской крепости и бродили по ней часа два, как выразился Вяземский, «по головам сидящих внизу в казематах».

Содержание их разговора не могло быть передано в письме к жене. Спор вертелся вокруг политической ситуации и предпринятых ими шагов. Вяземский изменился. Человек умеренный (Вяземский был церковным старостой в своем приходе), два года назад он убеждал Пушкина пойти на компромисс, покаяться, дать честное слово в послушании, лишь бы вернули из ссылки. А он не был трусом. В Бородинском сражении под ним были убиты две лошади, и он продолжал участвовать в бою. Происходящее вокруг еще недавно холодно называл «лютой существенностью», но в 1827 году сделался злым, чему свидетельство ходившее по рукам известное его стихотворение «Русский бог». Суждения его стали крайними, пессимистическими.

В письме, отправленном за границу Александру Тургеневу, князь Вяземский жаловался: «Как трудно у нас издавать журнал. Вовсе нет сотрудников, а все сотрутники. Иностранные журналы доходят поздно, неверно, разрозненные, оборванные в цензурной драке. Чужих материалов нет; своих не бывало. Пишущий народ безграмотен; грамотный не пишет. Наши Шатобрианы, Беранжи, Дарю гнушаются печати, и вертишься на канате перед мужиками в балагане журнальном, под надзором полицейского офицера, один с Булгариными, Каченовскими и другими паяцами, которые, когда расшумятся, начнут ссать на публику. Вот портрет автора в России».

Письма Вяземского перлюстрировались после его увольнения со службы. В апреле 1828 года, о котором идет речь, Николаю I донесли, что Вяземский с Пушкиным были на вечеринке у писателя Владимира Филимонова и что Вяземский собирается издавать «Утреннюю газету». На это последовало не только запрещение, но и обвинение в безнравственности, развратном поведении и дурном влиянии на молодых людей. Возникла угроза подвергнуться строгим мерам. Вместе с Пушкиным Вяземский ищет выход из тупика.

О настроении обоих поэтов можно иметь представление по письму, которое Вяземский отправил Тургеневу в Лондон, когда туда уезжал лицейский приятель Пушкина Сергей Ломоносов: «Петербург стал суше и холоднее прежнего. Эгоизм брюха и жопы, добро бы европейский эгоизм головы, овладел всеми. Общего разговора об общих человеческих интересах решительно нет… Здесь одна связь: связь службы, личных выгод…». Пушкин послал с этой же оказией Тургеневу свои старые и только что вышедшие издания, в том числе «Евгения Онегина».

Вяземский кипит: «И есть же люди, которые почитают за несчастье быть удаленными из России. Да что же может дать эта Россия? Чины, кресты и весьма немногим обеспечение благосостояния. Да там, где или Россия отказывается вам давать эти кресты и чины, или вы сами отказываетесь их иметь, там нет уже России, там распадается, разлетается она по воздуху, как звук. Не дает она вам Солнца и дать не может, ни Солнца физического, ни Солнца нравственного. Чем, что она согреет, что прекрасного, что высокого оплодородить она может! Разумеется, тоска по России дело святое, ибо она рождается благородными возвышенными чувствами, но все ж она болезнь une maladie mentale (болезнь психическая – Ю.Д.), достойная уважения и которою страдать могут одни избранные, чистые душою, благородною страстью кипящие люди, но со стороны, но здоровым мучения этой болезни непонятны, а если понятны, то единственно мыслию, а не чувством соответствующим».

Словом, возможность их существования в России, война и заграница – вот темы, которые обсуждают Пушкин и Вяземский. Как отчетливо сформулировал Вяземский в письме Тургеневу, «или в службу, или вон из России». Между тем на письме, полученном от Пушкина, Бенкендорф уже на следующий день наложил резолюцию: «Ему и Вяземскому написать порознь, что Государь весьма хорошо принял их желание быть полезными службою, что в армию не может их взять, ибо все места заняты и отказывается всякой день желающим следовать за армией, но что Государь их не забудет и при первой возможности употребит их таланты». Через день оба поэта уведомления получили.

В ответе Бенкендорфа причина отказа следовать в армию («поелику все места в оной заняты») звучит с явной издевкой, будто Пушкин просился в командиры полка. Истинную причину объясняют письма великого князя Константина Павловича и записки великой княгини Марии Павловны. В письме к Бенкендорфу Константин Павлович писал: «Поверьте мне, любезный генерал, что, ввиду прежнего их (Пушкина и Вяземского. – Ю.Д.) поведения, как бы они ни старались теперь выказать свою преданность службе Его Величества, они не принадлежат к числу тех, на кого можно бы было в чем-либо положиться; точно также нельзя полагаться на людей, которые придерживались одинаковых с ними принципов и число которых перестало увеличиваться лишь благодаря бдительности правительства».

В другом послании Константин Павлович еще более детализирует причину: «Поверьте мне, что в своей просьбе они не имели другой цели, как найти новое поприще для распространения с бoльшим успехом и с бoльшим удобством своих безнравственных принципов, которые доставили бы им в скором времени множество последователей среди молодых офицеров». Мария Павловна, которая жила в Карлсбаде, говорила, что она вообще недовольна поездками русских за границу, и объясняла появление декабристов влиянием Франции.

Вяземский жалуется жене: «Мне душно здесь, я в лес хочу. Мне душно здесь, в Париж хочу. Пушкину отказали ехать в армию. И мне отказали самым учтивым образом». Письма Вяземского этого периода пропитаны ненавистью к русскому правительству и полны желания экспатриироваться. В гневе он обдумывает, как покинуть Россию. «Не хочу жить на лобном месте», – заявил он раньше, а теперь возмущается: «Как же не отличить Пушкина, который также просился и получил отказ после долгих обещаний. Эти ребячества похожи на месть Толстой-Протасовой, которая после петербургского наводнения проехала мимо Петра по площади и высунула ему язык».

Пушкин, которому отказано, удручен, а Вяземский в гневе активизировался. «У нас ничего общего с правительством быть не может, – пишет он жене. – У меня нет ни песен для всех его подвигов, ни слез для всех его бед». В другом письме Вяземский объясняет свою позицию Тургеневу: «Неужели можно честному русскому быть русским в России? Разумеется, нельзя; так о чем же жалеть? Русский патриотизм может заключаться в одной ненависти к России – такой, как она нам представляется. Этот патриотизм весьма переносчив. Другой любви к отечеству у нас не понимаю… Любовь к России, заключающаяся в желании жить в России, есть химера, недостойная возвышенного человека. Россию можно любить как блядь, которую любишь со всеми ее недостатками, проказами, но нельзя любить как жену, потому что в любви к жене должна быть примесь уважения, а настоящую Россию уважать нельзя».

Тургенев путешествовал по Англии и Шотландии, осматривал шекспировские места, обещал Пушкину дать свои записки. Вяземский неожиданно просит Тургенева оказать ему услугу: разведать о его ирландских родственниках, с которыми не было никакой связи. Вяземский помышляет о переселении к ним. Объясняясь с московским генерал-губернатором Дмитрием Голицыным, Вяземский возмущался: «Мне ничего не остается, как уехать из отечества с риском скомпрометировать этим поступком будущее моих детей».

Получивший отказ Пушкин на следующий же день отправляет Бенкендорфу новую просьбу, неосторожно открывая свои истинные намерения. «Так как следующие 6 или 7 месяцев остаюсь я, вероятно, в бездействии, – пишет Пушкин, – то желал бы я провести сие время в Париже, что может быть, впоследствии мне уже не удастся. Если Ваше Превосходительство соизволите мне испросить от Государя сие драгоценное дозволение, то Вы мне сделаете новое, истинное благодеяние» (Х.191).

Истинное благодеяние последовало немедленно, причем в форме, которой поэт не ожидал.