Толик шел по утренним улицам Москвы, с наслаждением вдыхая чистый, чуть остывший за ночь воздух. Ухватив пиджак за вешалку, он перебросил его через плечо и теперь, неторопливо вышагивая, улыбался, вспоминая проведенную вне дома ночь. До чего же чудесно иногда жить! Толик чувствовал, как в кровь порциями поступает адреналин, и от этого внутри что-то покалывает иголочками, перекатываясь теплыми волнами от груди до самых пяток. В эту минуту он сам себе казался нашкодившим котом, возвращавшимся под утро огородами домой, и от этого сладкого ощущения, напоминавшего счастливые дни молодости, становилось легко и восхитительно свободно.

Никакого чувства стыда или неудобства он не испытывал, мало того, у него в голове даже не промелькнуло ни одной подобной глупости. О чем, в самом деле, можно было сожалеть, если предыдущей жизни он не помнил, будущей не знал, а настоящую второй раз прожить не удастся? И так он потерял двадцать пять лет – такой незаслуженно огромный тюремный срок.

Радость освобождения гудела в нем натянутой струной, разливаясь по телу мягкими плавными толчками и обволакивая теплой негой расслабленное сознание. Своей радостью Толик готов был поделиться с половиной мира, но мир крепко спал на воскресных подушках. Прислушиваясь к своим шагам, звенящим по мостовой почти в полной тишине, он слышал музыку победы, одержанной над временем.

Утро только вступало в свои права. По мостовой катился одинокий троллейбус. Уцепившись усами за провода, он ехал, поклевывая носом от недосыпа и грустно поглядывая на пустынные улицы Москвы. Притормозив на остановке, он подождал Анатолия в надежде, что вдвоем в дороге станет веселее, но, увидев, что тот прошагал мимо призывно распахнутых дверей, обиделся и, запыхтев, захлопнул их. Обиженно постояв, он покосился еще раз на одинокого прохожего, не пожелавшего составить ему компанию, и тронулся с места.

Идти домой было рано, да и, честно сказать, туда Анатолия не тянуло, поэтому он решил зайти к своей ненаглядной мамочке, живущей от дома его Ксюхи в каких-нибудь пяти трамвайных остановках. Разбудить маму он не боялся, потому что знал, что, во-первых, она уже не спит, а во-вторых, принять своего сыночка она готова в любое время дня и ночи.

Ева Юрьевна Нестерова разменяла восьмой десяток, но на ее умственных способностях это никак не сказалось, напротив, с годами ее память обострялась, речь становилась все более ядовитой и цепкой, а высказывания – прямолинейными и циничными. Людей она оценивала здраво, адекватно их способностям и умственному развитию, не жалея для определения их сущности колких слов и выражений, но ее великолепно выстроенная система мира давала моментальный сбой, когда дело касалось ее ненаглядного ребенка, единственного солнышка в этой грязной действительности.

Как женщина неглупая и проницательная, она прекрасно видела все его слабости и недостатки, но, делая скидку на то, что без недостатков может быть только икона, а никак не живой человек, она прощала их Толику, дабы не ломать сложившихся доверительных отношений с сыном.

Замуж она вышла поздно, почти в тридцать. Будучи твердо уверенной в том, что лучше вообще не ходить замуж, чем сходить абы как, она не стремилась выскочить из теплых родительских объятий, предпочитая сидеть в девках, а не мыкать горе в замужних, и не прогадала.

Отец Толи, Семен Иванович Нестеров, был на двадцать пять лет старше своей избранницы, состоятелен, красив, умен, почти без вредных привычек и безумно влюблен в свою Евочку. Но самым большим преимуществом в глазах Евы была не красота и даже не состоятельность избранника, чудесным было то, что ко времени своей женитьбы Семушка был круглым сиротой. Выходя замуж за Семена, Ева точно знала, что хозяйка в их доме будет одна, как бы ни сложились обстоятельства.

В молодости Ева была красива. Нежно-голубые глаза сияли женственностью и нежностью, но узкие, длинные стрелки бровей и поперечная ямка на подбородке говорили о том, что за этими лазурными глазками прячется мужской склад ума и напористость, не свойственная представительницам слабого пола. Роста Ева была высокого, а точеные черты лица и узкая кость придавали ей аристократический вид. Слегка надменный взгляд, скептическая улыбка и почти круглосуточная сигарета в уголке ярких, не потерявших до старости свой цвет губ выделяли Нестерову из толпы и придавали ее лицу неповторимый колорит.

– Друг мой, тебе следует принимать таблетки от бессонницы, иначе у тебя есть шанс перепутать в скором времени день с ночью, это я тебе говорю как специалист, так что можешь мне верить. – Поцеловав сына в лоб, она прошествовала в комнату, уже не оборачиваясь, твердо уверенная, что сын идет за ней по пятам. – Позволь спросить тебя, Толик, что привело тебя в столь ранний час ко мне? Только не вздумай говорить, что великая любовь к матери настроила тебя на длительный утренний моцион.

– А почему бы и нет? – Толик улыбнулся во всю ширь лица, с радостью чувствуя, что он наконец-то снова дома.

– Этого просто не могло произойти оттого, что ты слишком ленив для таких подвигов.

– Ты считаешь, что я не могу приехать к своей матери из чувства любви? – поинтересовался он, заранее предвкушая остроумный ответ. Слушать ее было сущим удовольствием, если, конечно, ее слова не задевали вас лично, потому что в ее обществе человек находился словно на вулкане, готовом каждую минуту выкинуть наверх поток горячей лавы, причем предположить, когда это произойдет и в каком направлении следует предпринимать шаги к отступлению, было абсолютно невозможно.

– Нет, отчего же, приехать к матери ты можешь, но для подобной эскапады, тем более в столь ранний час, требуются определенные условия, по поводу которых тебе хотелось бы услышать мое мнение, – безапелляционно произнесла она и потянулась за новой сигаретой.

– У тебя здесь топор вешать можно, – махнул рукой Анатолий, разгоняя клубы дыма, стелющегося пластами.

– Но не нужно. Слава Богу, раскольниковых в доме нет, так что такая вещь, как топор, не является предметом первой необходимости. Так зачем ты пришел?

– Я пришел сказать тебе, что влюбился, – засветился Анатолий, дергая фрамугу на себя и впуская в комнату свежий воздух.

– Как, опять? – флегматично произнесла Ева Юрьевна, и голова ее слегка склонилась набок. – Не хочу показаться циничной, но, по-моему, у тебя влюбленность приобретает размеры паранойи. Ты же совсем недавно был влюблен в Светлану, а в промежутке между ней и твоей настоящей пассией ты влюблялся еще раз двадцать, никак не меньше. Знаешь, если как следует постараться, то из имен твоих красоток, в которых ты каждый раз влюблялся без памяти, можно составить словарь женских имен. Хорошо еще, что не мужских, – серьезно добавила она и, затянувшись новой сигаретой, из-под прищуренных век внимательно посмотрела на сына.

– Ты считаешь, это было недавно? – удивился Толя.

– А ты считаешь, двадцать пять лет – это целая жизнь? В таком случае, мой милый, я уже должна была бы умереть трижды.

– Мама!…

– А что мама? Влюбляясь, каждый раз ты говорил, что это совсем не то, о чем я думаю, и на этот раз все по-настоящему, но проходило не так много времени, и идеал твоей мечты таял, подобно сахару в стакане. Я говорила тебе, что в женщин влюбляться нельзя, их нужно либо любить, либо пользоваться ими, но ты меня не слушал, предпочитая набивать собственные шишки.

– Мама, я хочу сказать тебе страшно важную вещь.

– Мне сесть или все не так страшно и в мои годы падение мне уже не грозит? – Лицо, похожее на портрет викторианской эпохи, слегка вытянулось и стало напоминать овал, приплюснутый с двух сторон.

– Мама, – торжественно проговорил Толик, стараясь не обращать внимания на театральную мимику матери. – Мама! Я решил бросить Свету. Как ты к этому отнесешься?

– Мое отношение к этому вопросу тебе известно, и оно остается неизменным вот уже двадцать пять лет. Для того чтобы не бросать, не стоило ее поднимать, я тебе всегда говорила, что ничего хорошего из вашего симбиоза не выйдет.

– Так ты одобряешь мое решение? – Лицо Толи просияло. Если мать согласна с его мнением, все остальное не имеет значения.

– Нет. – Викторианский портрет выпустил очередную порцию дыма и безапелляционно поджал губы.

– Нет? – Толик не мог поверить своим ушам. – Но ты же только что сказала, что наш симбиоз никогда не был продуктивным.

– Не был.

– Тогда что же? – растерялся он.

– Понимаешь ли, в чем дело, Толя, – проговорила Ева Юрьевна. Голос ее звучал несколько надтреснуто и напоминал шипение старой граммофонной пластинки, с которой забыли стереть пыль. – Насколько я могу понять, данное решение связано с твоим новым увлечением. – Она посмотрела на сына, который, не отрывая взгляда от глаз матери, согласно кивнул. – Мне не нравится твоя затея. Ты знаешь, что к Светлане я никогда не питала особо теплых чувств, честно сказать, обоюдно, и все же должна же быть в твоей голове хоть какая-то логика.

– Но мама… – возмутился Анатолий.

– Если ты пришел поинтересоваться моим мнением, я готова высказать его, если оно тебе безразлично, я тебя не звала, – надменно проговорила она, – вот тебе Бог, а вот – порог. Тебя никто не держит.

– Но ты же о ней ничего не знаешь!

– Мне совершенно не нужно ничего о ней знать, даже если бы она была принцессой крови, ничего бы не изменилось, – все женщины устроены одинаково. Поверь мне, физиологическая разница между отдельными представительницами настолько невелика, что делать исключение для кого-либо, основываясь только на этом критерии, крайне недальновидно. Если бы нашлась женщина, устроенная иначе, чем все остальные, тогда игра стоила свеч, и я первая сказала бы тебе: «В добрый путь!» Но таких нет, а менять шило на мыло глупо.

– При чем тут физиология? – ощетинился Нестеров. – Я говорю тебе о другом.

– Ах да, прости, я совсем запамятовала, что речь шла о высоких материях, – саркастично проскрипела она. – Милый мальчик, тебе потребовалось двадцать пять лет, чтобы понять, что твой первый брак оказался ошибкой. Теперь, когда ты досконально изучил все слабости, недостатки и белые пятна своей настоящей жены, вместо того чтобы пользоваться плодами своих трудов, оборачивая эти знания себе на пользу, ты собираешься все бросить и начать заново. А почему ты решил, что твое новое увлечение окажется лучше старого?

– Я это знаю, – уверенно сказал Анатолий, но вместе с этими словами к нему пришло ощущение внутреннего колебания.

– Этого узнать нельзя до тех пор, пока ты не убедишься в обратном. Допустим, у Светы полно недостатков, но тебе они не причиняют ни малейшего беспокойства. Она глуповата, если любит тебя после стольких лет совместной жизни, потому что быть замужем за таким, как ты, – одно из самых больших несчастий в мире. Она легковерна, излишне сентиментальна и гипертрофированно заботлива. Ты знаешь, ни одно из этих качеств не вредит в браке, потому что ни одному мужчине не хочется, чтобы жена была умнее его самого. А если она к тому же чистит ему брюки, испачканные в грязи у дома любовницы, и, слушая всяческие небылицы о его безмерной усталости, еще успевает и посочувствовать ему, то такая жена – просто клад. Тот, кто ищет от добра добра, – дурак, причем даже не круглый. Впрочем, я всегда утверждала, несмотря на то что ты мой единственный и глубоко любимый ребенок, что у всех дураки круглые, а ты лепком, из тебя даже дурака путного и то не вышло.

– Но Ксюня – просто чудо, она не такая, как все, она совершенно другая, – заявил Анатолий.

– Друг мой, на твоем примере я убеждаюсь, насколько все мужчины одноклеточны. Разреши задать тебе несколько вопросов? – проговорила она, вытягивая свою старую морщинистую шею в сторону сына и берясь за новую сигарету.

– Спрашивай. – Анатолий крутанул плечами, что должно было обозначать крайнюю степень неудовольствия.

– Ты можешь плечами не крутить, на меня это не действует, – заявила Ева Юрьевна. – Лучше скажи, она москвичка? – Стальные пружинки глаз буравили лицо сына, и он, не выдержав, повернулся к матери боком, всем своим видом показывая, что его заинтересовала картина, висящая на стене.

Картина и впрямь была хороша, как почти все вещи в доме Нестеровой. Ее комната напоминала скорее лавку антиквара, а не жилище простого человека. По стенам были развешаны картины старинных мастеров, на комоде и буфете стояли статуэтки саксонского фарфора и бронзовые безделушки, за стеклом серванта пылились бесценные сервизы. Но все эти сокровища, заслуживающие места в любом из музеев, пылились на полках без толку, обрастая вековым слоем грязи и запустения. Чтобы разобраться и перемыть все это великолепие, у Нестеровой не хватало ни времени, ни сил.

– Так она москвичка? – повторила вопрос Ева Юрьевна.

– Какое это имеет значение? – огрызнулся Анатолий.

– Самое прямое, – поражаясь наивности сына, заметила она.

– Нет, она не москвичка, – поджав губы, Толя старался не взорваться и не накричать на мать, толковавшую не о том, о чем нужно.

– Значит, не москвичка, – констатировала Нестерова. – А насколько она моложе тебя?

– Почему ты решила, что она моложе?

– На двадцать?

– На двадцать пять, – буркнул он, переходя к стеклу серванта. – Какая забавная статуэтка собачки!

– Не забавнее тебя, – отрезала мать. – Я так и думала. А на что она живет? Она работает?

– Конечно. Она официантка в ночном ресторане.

– Как ты думаешь, зачем ты ей сдался? – Он видел, как губы матери растянулись в язвительной улыбке, и Анатолия вдруг затопила такая волна ярости и негодования, что он сжал кулаки, спрятанные в карманах брюк. – И как долго вы знакомы?

– Я познакомился с ней сегодня ночью, – тихо проговорил он и мечтательно улыбнулся.

– Гениально! – изрекла Нестерова.

– Ну почему ты хочешь всегда все опошлить? – не выдержав, взорвался он. – Почему тебе везде чудится подвох и ты даже не можешь допустить мысли, что меня может полюбить молодая красивая девушка не из каких-то низких меркантильных соображений, а за мои личные человеческие качества?

– Которые она узнала за два часа знакомства с тобой? Где твои глаза, сын? Даже обожая тебя до бесконечности, не могу не констатировать того факта, что, к сожалению, вместо мозгов у тебя одна прямая извилина, да и то, начерченная пунктиром и на том месте, на котором обычно сидят.

Всю эту тираду Нестерова произнесла не горячась, не переходя на крик и даже не повышая голоса, и оттого, наверное, ее слова прозвучали для Анатолия еще обиднее.

– Знаешь что?!! Знаешь что?!!! – От негодования его хорошее настроение улетучилось, испарившись без следа. Щеки его покраснели, глаза округлились, а руки, которым он не мог найти места, время от времени впивались в свою собственную шевелюру, устраивая на голове подобие куриного насеста. – Даже то, что ты моя мать, не дает тебе права говорить обо мне такие вещи!

– Именно то, что я твоя мать, и позволяет мне делать это. Кто, скажи, как не я, откроет тебе глаза? Эта девочка выжмет из тебя все соки, выпотрошит тебя, ощиплет все перья и бросит в пыль у дороги, даже не задумавшись о твоей дальнейшей участи. К сожалению, ты меня не услышишь сейчас, а когда поймешь, что мать говорила правду, станет слишком поздно.

– Все, довольно! Я пришел к тебе как к самому дорогому человеку, поделиться своей радостью, а ты, вместо того чтобы порадоваться за меня, тренируешься в острословии. Хватит! Тренируйся на своих фарфоровых собачках!- Он кивнул на сервант. – А моей ноги в твоем доме больше не будет! И если ты рассчитываешь, что я приползу к тебе лизать руки и просить приютить меня, – не будет такого никогда! Слышишь? Не будет!!!

– Будет, непременно будет, – произнесла викторианская леди, не выпуская сигареты и глядясь в овальное старинное зеркало, висящее на стене.

Шаги сына отзвучали в гулкой тишине подъезда, и дверь хлопнула. Старая леди подошла к окну и посмотрела на улицу через тюлевые гардины. Анатолий шел широкими шагами, сутулясь и нервно размахивая руками. Во всей его фигуре чувствовались неудовлетворенность и глубокая обида. Мать вытащила изо рта сигарету, затушила ее о пепельницу, стоявшую на окне, и перекрестила сына со спины. Глубоко вздохнув, она помолчала, а потом негромко произнесла:

– Но когда ты приползешь ко мне без порток и без гроша в кармане, у меня всегда найдется для тебя кусок хлеба.