1.

  От Труа, столицы Шампани, до Меца — шесть дней неспешного пути. Миль по двадцать в день. Через Жуанвиль, Бар-ле-Дюк и Верден. На свежих конях, по гостеприимной родине, в прекрасные летние дни — не поездка, а сплошное удовольствие.

  В те дни дороги до Меца были прямо-таки запружены колоннами воинов и рядами повозок: французское рыцарство устремилось на восток. Остановилось на неделю все торговое движение, чтоб не мешать воинству Христову продвигаться к месту сбора. Это вам как полвека назад, не шествие воинствующих голяков, опустошавшее все на своем пути похлеще иных сарацинов — нет, то было величественное, строго упорядоченное движение, подобное теченью великой реки, являющее собою истинное торжество веры и красу христианского рыцарства. Не Петр Пустынник со взглядом одержимого, на библейского возраста исхудавшем осле, не измотанные неподчинением рутьеров рыцари вроде Готье Голодранца — войско вели величавые графы, при каждом — епископ, сгибающийся под тяжестью собственного благочестия, клир в парадном облачении, цвет рыцарства и священства… Когда кортеж в ярких цветах Шампани миновал селения, народ толпился по сторонам дороги, не сдерживая ни радостных криков, ни слез умиления. Крестоносцы, крестоносцы едут — когда этот крик касался слуха Алена Талье, ехавшего среди графских слуг, с обозом — он горделиво выпрямлялся в седле, сквозь одежду чувствуя горящий крест на своей груди, крест цвета светлой крови. Это и о нем кричали, он тоже был крестоносцем — и от избытка чувств он вновь хватался за роту, которую вез с собою среди прочей поклажи, и на свет изливались песни.

  «Где слушалась первая Месса,   Где Господь проложил нам пути —   Но место турнира — Эдесса, Эдесса,   О, место турнира — Эдесса,   И можешь ли ты не пойти?!..»

  Так ехали они в радости, и во всех окрестных замках был готов для них приют, и после каждого нового города их становилось все больше. Правда, по крайней мере одному человеку из отряда графа Шампанского что-то очень сильно отравляло жизнь. Ален бы очень сильно удивился, узнав, сколько места он занимает в разуме юного оруженосца Жерара; он бы, пожалуй, даже в это не поверил, тем более что привык растворяться в окружающем мире и себе придавать не так уж много значения. Но Жерар, к сожалению, в самом деле начинал его ненавидеть.

  И дело-то было в пустяках! Как-то по дороге мессир Анри подозвал его к себе — спеть песню, слова которой сам еще не успел выучить. Ален спел, а потом так и остался вблизи сеньора — на своем тонконогом конике все время ехал неподалеку, и графский сын то и дело обращался к нему с какими-то незначащими вопросами — вроде того, чтобы дату взятия Иерусалима уточнить или переспросить о Святом Копье, а то и вовсе о дне недели. Жерар искусал губы чуть ли не в кровь, пару раз сумел громко и ненавязчиво спросить, зачем это, собственно, в эскорте полководца едут кухонные слуги — но толку с того не было. Собственно говоря, очень трудно обидеть того, кто не обижается. Или попросту не замечает, что его обидели.

  Один раз, когда стояли под Верденом, мессир де Мо улучил момент и приказал Алену, который в задумчивости расседлывал коня и что-то героическое под нос насвистывал:

  — Эй, ты, как тебя там… слуга! А ну-ка, почисти мне сапоги! Они что-то того… запылились. Ведь тебя за этим с собой взяли, не так ли?..

  — Щас, мессир Жерар, — бодро отозвался Ален, доканчивая свое дело, забрал злосчастные сапоги и отлично их вычистил, и смазал жиром из специальной коробочки. Пожалуй, оруженосец был бы менее оскорблен, выброси наглый простолюдин их в выгребную яму. Как ни смешно, вот Ален-то действительно не помнил, то есть не всегда успевал припомянуть, как Жерара зовут. Хорошо, что тот об этом не знал и не узнал никогда.

  В другой раз он чистил Жерарову лошадь, а неким пасмурным вечером точил ему меч. Все это он проделывал, напевая себе под нос (он тогда, кажется, все время пел — то вслух, то про себя), и совершенно не понимая, что кто-то может иметь к нему зло. Тем более мессир на три года старше, судьбою вознесенный на три ступеньки выше по лестнице высокородности, один из трех оруженосцев его господина, который едет с ним бок о бок с крестом на груди… К сожалению, при этом Жерару было в чем завидовать маленькому простолюдину. Тот обладал нравом, который более пристал бы Жерарову положению, имея с самого начала и бесплатно — то, в чем благородному юноше с самого же начала было отказано.

  Из Меца войску под командованием короля Луи предстояло выйти пятнадцатого июня, а до того на оставшиеся два дня, в ожидании монаршего приезда и общего сбора, граф Мецкий предоставил свой замок вождям похода. А их людям было отведено под лагерь огромное поле недалеко от города, где над шатрами вскоре уже затрепетали цветные флажки.

  Мессир Анри взял с собою в замок двух рыцарей из свиты, самых знатных и самых любимых. Жерар в их число, как водится, не попал. Зато попал очень славный сир по имени Аламан де Порше, который с Аленом завязал еще по дороге что-то вроде приятельства. Это был высокий сухощавый человек с ранней сединой в волосах, для своих без малого тридцати лет, пожалуй, слегка чересчур суровый. Однако же, как выяснилось, мессир Аламан превосходно разбирался в стихах — несмотря на квадратный подбородок и огромные, даже на вид железные кулаки. Ему нравились крестовые песни, и спросив про одну из них, чьи это стихи, он получил скромный ответ от потупившегося Аленчика — «Мои, монсеньор». От завязавшегося разговора о поэзии, который мессир Аламан сначала вел свысока, они плавно перетекли к горячему спору о трубадурском художестве — здесь их пристрастия сильно различались, потому что Аламан был великим поклонником южной поэзии, Ален же считал ее слегка… э… безнравственной. Как бывает в юности у некоторых обладателей горячей крови и целомудренного сердца, он не мог примириться с наличием в мире плотских страстей, да еще и не сокрытых, а радостно воспеваемых.

  — А де Вентадорн?! — горячо восклицал Порше, как равного, хватая Алена за плечо в пылу спора. — А как же -

 «Лишь учтивость воспретила   Снять одежды смело —   Ей сама любовь внушила   Скромность без предела!»

  Что ты на это скажешь, господин безграмотный трувор?

  — «Но и самой себя лучше   Она б расцвела, осмелев —   К ложу ночных наслаждений   Меня притянуть захотев   Безмолвным объятьем нагим»,

— немедленно парировал умный Ален. — К тому же, говорят, Бернарова донна Жаворонок — весьма почтенная замужняя дама, да еще и жена его сеньора, виконта Вентадорнского… Совсем нехорошо получается!

  — Ну, а Гийом Пуатьерский? — не сдавался Порше. — Этот тебе чем не угодил? Он даже отправился под конец жизни в Святую Землю, и покрыл себя великой славою — обрати внимание, и сказал, что «Служить любви закончил»…

  — Всем угодил, — упирался дерзец Ален, — а только вот, если припомните, мессир Аламан, называют его «мужем наикуртуазнейшим и великим обманщиком женщин». Не хотел бы я себе такого титула, видит Бог! Помните историю с дамой Мобержонной, из-за которой граф воевал в собственным сыном?

  — Хоть слово против мессира Жоффруа Рюделя — и прощайся с жизнью, ты, дерзкий мальчишка! — со смехом вскакивая, вскричал рыцарь. — Неужели и эту любовь порочной обзовешь? Да ты знаешь, что он, право слово, должен объявиться в войске — должно быть, поведет свой собственный отряд, он ведь владетель Блайи! Очень знатный, вежественный человек, и поэт просто великолепный — ну как, и с этим поспоришь?..

  — Нет, мессир, — смеясь, признавался шампанский упрямец, — здесь мне сказать нечего. Мессир Джофруа… или как там эти южане произносят его имя… безупречный влюбленный!

  «Слывет сильнейшей из страстей   Моя любовь издалека,   Да, наслаждений нет хмельней,   Чем от любви издалека!   Одно молчанье мне в ответ,   Святой мой строг, он дал завет,   Чтоб безответно я любил…»   Вот это я понимаю!..

  — А как ты думаешь, мальчишка, раз уж решил притворяться всезнайкой — это правда, что его дальняя возлюбленная — принцесса Мелисанда, регентша Триполийская?..

  — О, думаю, истинная правда, мессир Аламан. Ведь о ней правда такие слухи ходят — что эта дама само совершенство! Интересно, какого цвета у нее волосы?..

  — Э, не гадай понапрасну, — рыцарь махнул рукой, — вот прибудем в Иерусалим, посмотришь. Мы ж ее увидим, эту даму! Может, ты сам тогда немедля начнешь писать канцоны вроде Бернара Вентадорнского! Бернара, которого ты только что порочил на все лады. Тем более что он, говорят, тоже по крови не то что бы дворянин… Так говорят, по крайней мере. Слышал ты такое — «Слугою был его отец, чтоб лук охотничий таскать, а в замке печь затопит мать — носить ей хворост и дровец…» Но для поэта это неважно, видит господь, неважно.

  Ален слегка покраснел. Он, признаться, очень любил де Вентадорновские стихи, сколько их встречал в переложениях, и даже пытался ему подражать — а низкое происхождение обоих поэтов, южного и северного, словно бы как-то сближало их, дарило некую связь… Ален быстро перевел разговор на другое.

  — Вот бы, мессир Аламан, и правда принцессу Мелисанту увидеть!.. Да и с самим мессиром Жоффруа хотелось бы поговорить… Только он же князь (что за титул странный, кстати говоря!), что ему до меня-то… И все равно, — он горделиво тряхнул черноволосой головой, — крестовые песни мне больше любовных нравятся. И язык наш для стихов красивее…

  — Но все же, юноша, слава не на нашей стороне! — знаток поэзии шутливо развел руками. — Ну, зануда Гас Брюле, ну, влюбленный кастелян де Куси… А на юге — Маркабрюн, де Вентадорн, мессир Жоффруа… И ни один наш трувор по-хорошему с ними не сравнится, — вздохнул Аламан с неожиданной ноткой печали за родину. — Что бы ты там мне не говорил, а кто из наших сможет себя тому же Маркабрюну противопоставить, хоть и язвителен он сверх меры?.. А?..

  — Я смогу, — нежданно для себя самого тихонько сказал Ален. Тут же смешался, добавил «ну… может быть… когда вырасту…», очень сильно возжелал провалиться под землю — и уже вконец его вогнал в краску мессир де Порше, серьезно на него взглянувший:

  — Хм… А что… Я был бы рад. А то… За север обидно. За Шампань, опять же. И за наш язык… Что, будто их окситанский больше для поэзии подходит!..

  Кончилось тем, что Аламан попросил Алена воспеть в стихах своего предка. Дед потомственного крестоносца Аламана, Раймон де Порше, весьма героически погиб при осаде Антиохии, и именно об этой замечательной смерти должен был услышать, по мнению внука, весь христианский мир. История мессира Раймона и впрямь была достойна песни — его взяли в плен сарацины, когда Готфрид держал в осаде Антиохию (Антиохия, белые зубчатые стены, витраж в церкви Сен-Дени — и возле одного из зубцов маленькая коленопреклоненная фигурка: Раймон.)

Антиохийский эмир, или как там эти правители называются, видя, что дело сарацинов плохо, велел вывести Раймона с несколькими другими пленниками на стены и приказал ему — через толмача, конечно, еще не хватало трудиться, франкскую речь учить! — приказал ему просить крестоносцев его выкупить, а иначе — убьет. Турки и впрямь тогда сильно оголодали, пленных было кормить нечем, да что там пленных — и себя самих, но держаться сарацины старались так, будто у них еще все очень хорошо, а пленных они убивают просто так, для развлечения. Раймон и впрямь обратился к своим братьям с речью, но тут незнание языков подвело эмира: Порше попросил крестоносцев смотреть на него как на человека уже умершего и ради него ничем не поступаться, а вместо этого продолжать штурмовать город, ибо долго он уже не простоит.

  — Они там все в отчаянии! Держите осаду, недолго им осталось! — кричал грязный, голодный, слегка сумасшедший от близости смертного огня рыцарь, стараясь совладать со срывающимся голосом. — Штурмуйте их, ради Господа!.. А обо мне забудьте… Там встретимся… В Иерусалиме!..

  Эмир забеспокоился — уж больно странное воодушевление возбудила под стенами Раймонова речь. Человек, который просит денег за свою жизнь, может вызывать любые чувства — от жалости до ненависти — кроме лишь одного. Кроме восхищения. Эмир спросил толмача, о чем, собственно, эта христианская собака вещает. Толмач перевел.

  Эмиру, в общем-то, было не занимать любви к героике. Другой бы просто убил на месте, а этот восхотел показательно сломать непокорного, и предложил ему немедленно принять ислам — обещая за это не только жизнь, но и золото, разные почести и свою личную дружбу. Мол, я вижу, христианин, ты достаточно отважен, чтобы жить, и эту речь я тебе прощаю — вот только один недостаток надобно исправить, а именно твое христианство. В противном же случае, Раймон, голова твоя скатится со стен. Прямо сейчас, и вот от этого меча.

  Раймон же вместо ответа — не у каждого в жизни бывает час, когда он умеет летать, слышит пение в небе, видит огонь и свет — вместо ответа он, должно быть, глубоко зачарованный тем смутным свеченьем, белым городом вдалеке, преклонил колени и поклонился востоку, скрестив руки на груди. А может, это Ален так придумал, что он увидел там белый город — может, рыцарь просто склонился перед гробом Господним издалека, зная уже, что вблизи ему поклониться не придется… Как бы то ни было, голова Порше слетела со стен, как уродливый перезрелый плод с ветки, и полетела с развевающимися бородой и волосами вниз, на крестоносцев, разбрызгивая кровь. Как знать, в далекой-предалекой Шампани не заплакал ли в этот самый миг, пробудившись поутру, трехлетний мальчик, сын Раймона?.. Вслед за головою сбросили и тело, так что крестоносцы даже смогли похоронить товарища как подобает. Алену Раймон представлялся совершенно похожим на своего внука Аламана, только более седым, обросшим сероватой бородой за время похода. Он обещал рыцарю обязательно подумать над этой историей, и, наверное, что-нибудь написать. Как только сложится.

 …Так вот, Аламан ушел с мессиром Анри жить в замок, а Ален остался в полевом лагере. На иное он, конечно же, и не рассчитывал, и потому продолжал радоваться жизни и летнему солнышку — в отличие от Жерара, чье бедное самолюбие в очередной раз получило оплеуху. Он в глубочайшей тоске сидел весь день в своем шатре, который ему предполагалось в будущем делить с господином и остальными двумя оруженосцами, и выходил на свет божий, только чтобы поесть. То, что в замок не позвали многих рыцарей куда старше и знатнее его, юношу почему-то не утешало. Как раз в эти дни лежащая на нем тень обозначилась явственно и стала столь отчетливой, что ее видели даже кони. Они слегка шарахались, когда Жерар проходил мимо. Животные часто видят разные вещи, сокрытые от людей по их невнимательности. Или по нежеланию смотреть.

  Утром второго дня оруженосец вышел из палатки в очень скверном расположении духа. И как вы думаете, на кого он тотчас же наткнулся взглядом? Конечно, на того, кто легче всех мог испортить ему настроение — на Алена, уже умытого, который тащил куда-то котел с водой, напевая себе под нос, а за ухом у него торчал синенький цветочек. Вполне себе шампанского цвета цветочек, и он-то и разозлил Жерара более всего.

  — Эй, ты… слуга! — рявкнул он так внезапно, что Ален расплескал немного воды от неожиданности. Прямо себе на башмаки.

  — Да, мессир? — обернувшись, он улыбнулся, как ясно солнышко, сама ясность и готовность помочь чем может благородному господину.

  — Принеси-ка мне… воды (а что, неплохая идея. Почему бы и не воды. Надо же помыть волосы перед походом!) Да, и погрей — я хочу помыться.

  — Сейчас, мессир, только отнесу воду для кухни… Если позволите. Я мигом! — и, одарив юношу еще одной отвратительной улыбкой, вызывающей желание запустить в него сапогом, он отправился восвояси, перегибаясь под тяжестью влево и слегка плеща при каждом шаге на траву. Кажется, даже это доставляло ему удовольствие. Как и все в мире, несомненно, созданном для того, чтобы ублажить маленького бастарда. Жерар потер ладонями виски, глядя ему вслед.

 …И ведь сердце Жерара было по-настоящему благородным и смелым! Он мечтал увидеть Йерусалем, мечтал в бою спасти своего господина, которого любил воистину сильно и преданно, тщетно пытаясь ему подражать, как многие труаские юноши… Он даже однажды, скрепя сердце, роздал нищим свое месячное состояние, за что ему сильно влетело от отца. Но бывают у каждого из нас люди, которые встают на пути, как мелкие камушки преткновения. И если мы не поймем, что они тоже хорошие, то нам самим может прийтись очень плохо. В этот капкан Жерар неожиданно попался накрепко, и теперь ему оставалось только отгрызть плененную лапу, чтоб освободиться…

  А Ален тем временем отнес котел, отыскал какое-то ведро, никому пока ненужное, сходил к речке за водой. Речка была меленькая, приток полноводного Мозеля, на котором стоял город Мец; однако этот ручеек, змеившийся меж камней с тихим плеском, отличался изумительной красотой. Ален умылся еще раз, фыркая, как купающийся конь, и пошел обратно, ища свободного большого костра, чтобы пристроить воду греться. И тут его остановил мессир Анри.

2.

  — О! Вот ты где! Тебя-то мне и надо, — воскликнул мессир Анри, преграждая ему путь. — Знаешь что, сейчас же бросай все и пошли со мною в замок. Очень нужно.

  Ален даже опешил от неожиданности и ничего не успел сказать, только вытаращил глаза. Мессир Анри рассмеялся изумлению в его взоре и как-то чуть ли не по-дружески взял мальчугана за плечо.

  — Да не бойся ты, ничего особенного… Просто тут такое дело, — говоря, юный сеньор тем временем начал властно увлекать его за собой, — тут один граф, Тьерри Фландрский, похвастался, что его трувор знает больше всего крестовых песен. А я ему и говорю — ну уж нет, в моем войске даже самый последний слу… хм… ну, в общем, ты — перепоешь кого угодно, любого несчастного фландрца. Так что теперь придется тебе постоять за честь Шампани, уж постарайся — я с Тьерри поспорил, не подведи! В крайнем случае, если проиграешь, немного фландрцу будет чести — мальчишку перепеть, а уж если выиграешь…

  Тут Анри спотыкнулся об Аленское ведро с водой и беззлобно выругался. Был он не то что бы пьян — но в изрядной степени навеселе, Ален наконец понял это по раскрасневшемуся лицу господина и по слишком яркому блеску в глазах. Как бы то ни было, Анри впервые заметил Аленскую ношу.

  — А это еще что у тебя за ведро? Бросай его прямо тут и пошли, времени мало…

  — Не могу, мессир, — неуверенно цепляясь за ведерную ручку, заупрямился Ален. — Это вода для мессира Жерара, мессир, он рассердится…

  — Какого еще мессира Жерара? — недоуменно поднял брови юный граф. Недовольство коснулось его орлиных черт, и Ален смутился.

  — Для оруженосца, мессир… Он хотел мыться, мессир…

  — Да плюнь ты на своего оруженосца, Ален, — нетерпеливо махнул рукою рыцарь, — пошли немедленно, нас графы ждут! Кроме того, он, в конце концов, оруженосец, а не наследный принц; может и сам себе воды принести — ноги не отвалятся до речки сбегать!

  — Осмелюсь напомнить, мессир, он не мой оруженосец… Он ваш оруженосец… И… он рассердится… наверное.

  Доводы Алена окончательно исчерпались, и он замолк. Анри только бровью повел:

  — И пусть сердится сколько ему угодно. Ты, в конце концов, не его человек, а мой, — что это он, в самом деле, тобой распоряжается! Обойдется он как-нибудь без тебя, а вот я не обойдусь.

  Поняв, что судьба его окончательно решена, Ален послушно поставил ведро прямо на землю и поспешил за своим господином. Все его сомнения потонули в приливе ужаса: что же он будет петь? Он же ничего не помнит! И не сыграет! И не споет! И сейчас опозорит всю Шампань своим дурацким голосом!..

  — Все ты помнишь, — успокаивающе говорил мессир Анри, широкими шагами пролетая мимо цветных палаток, — и все отлично споешь. Ты лучше давай готовься, пока мы идем — там-то некогда будет, сразу за пение…

  Ой-я, я влип, какой срам, — паникерски подумал Ален, хлопая широко раскрытыми глазами и едва поспевая за длинноногим Анри. Впрочем, нет еще, срам будет впереди, — успокоил его какой-то злорадный внутренний утешитель, и Ален на всякий случай быстренько прочитал про себя «Pater noster».

 …Замковый огромный зал и впрямь был полон графов. Граф Тулузский, сын того легендарного Раймона Сен-Жилля, но сам, по странной случайности, не Раймон, а, кажется, Альфонс; сей граф родился, как ни удивительно, в Святой Змле и был крещен в Иордане, и, видно, влекло его к купели Господней тако же желание вернуться домой. Граф Неверский; граф Фландрский; графы Суассонский, Бурбонский, Понтьеский и Варенский, Тоннерский… Еще какие-то графы, чьих цветов перепуганный Ален не узнал… Может, где-то среди них сидел, отхлебывая из кубка и вздыхая о своей «amor de lonh», и знаменитый сеньор Блайи, несравненный мессир Рюдель. Дамы. Незнакомые рыцари, наверно, все очень знатные. Огромная толпа народу, и все приветственно загудели, стоило Анри протолкнуть перед собой пунцового от смущения, едва живого Алена. Впервые в жизни он должен был петь перед столь огромной и столь знатной аудиторией, которая при всем при этом жевала, переговаривалась, пересмеивалась, обменивалась возгласами, подливала вина… Ох, как захотелось Алену оказаться сейчас подальше отсюда, в тихом садике возле дома, или еще где угодно — только не здесь!

  — Вот, мессиры и дамы, — возгласил сеньор Анри, и сильный голос его на миг перекрыл общий радостный гул, — вот и моя ставка. Этот мальчик сейчас постоит за честь Шампани своим голосом — и искусством музыканта.

  (Маловатая, маловатая ставка-то! — смешливо пронеслось по залу, и Ален бы покраснел еще больше, если б это только было возможно. Мессир Анри ободряюще сжал его плечо.)

  — Ну так что ж, мессир Тьерри, а где же ваш хваленый трувор? Выдавайте его на погибель, начнем состязаться!

  — Что ж, добрый друг мой Анри, мой черный лев — против вашей синей водички! — громко, полунасмешливо отозвался полноватый темноволосый барон в желтом, сидевший на другом конце стола. Это и есть Тьерри, догадался Ален, когда раздвинулся ряд, открылось место на самом углу, а напротив мальчика возник очень приятный человек лет сорока, с маленькой арфой в руках. Волосы трувора были прямыми и пепельно-серыми, а глаза — умными и улыбающимися.

  — Ты только не волнуйся, дружок, — шепнул он, наклоняясь к Алену, — если запнешься — главное, не останавливайся, пой дальше, никто ничего не заметит. Меня, кстати, Готье зовут.

  — Я — Ален, — благодарно отозвался мальчик. Противник вызывал у него желание скорее подружиться навсегда, нежели состязаться; но делать было нечего. Почему-то гербовая интерпретация происходящего, та, которую преподнес граф Тьерри, застряла у Алена в голове, и теперь не давала покоя, являясь навязчивой картинкой: переплывет ли черный лев синюю реку? Потонет или одолеет? Бароны по обеим сторонам стола уже делали ставки, развлекаясь, как только возможно, и граф Мецкий, высокий седовласый красавец, встал во главе стола, на правах хозяина объявляя начало состязания.

  Кинули жребий — монетку — кому начинать. Выпало Готье быть первым. Оба трувора должны были петь по одной песне по очереди, пока один из них не иссякнет, не найдя, что еще ответить. Повторы песен запрещались.

  — Я, пожалуй, ставлю на малыша — он такая прелесть! — достаточно громко высказалась какая-то дама и серебристо рассмеялась. Уши Алена заполыхали. Он пробежал взглядом по лицам, ища поддержки — например, Аламана — но его тут, кажется, не было. Вместо Аламана Ален наткнулся на горящий взгляд хмельного мессира Анри — и ему стало еще хуже. Но Готье незаметно ободряюще подмигнул ему, устраивая на коленях арфу — и ударил по струнам.

  Первой Готье спел довольно известную песню про место турнира — Эдессу, которую Ален тоже знал и даже не раз распевал, было дело, по пути до Меца. Он ответил, щегольнув редкой песней язвительного Маркабрюна — о месте омовения. О том, что Господь обещал Своим рыцарям корону императора, если только они отомстят за него врагам, последователям Каина, а красота тех, кто таки дойдет до места омовенья, до Купели Христа, станет превыше красоты утренней звезды. Правда, эта песня была, кажется, про Испанию, а не про Палестину, но главное — крестовая… Завершалась она суровым порицанием трусам, обжорам и прочим грешникам, остающимся дома; под конец песни почти все бароны восторженно стучали по столу кулаками в такт, а когда Ален кончил, ему придвинули кубок — промочить горло. Кажется, я спел удачно, подумал мальчик, одним глотком втягивая в себя жидкость — и закашлялся: это было весьма слабо разбавленное вино.

  Готье, не переставая улыбаться Алену, ответил Маркабрюновской же песней о несчастной девушке, которую оставил одну друг-крестоносец:

  «Пролились слезы, как родник,   И бедный вымолвил язык:   — О Иисус, сколь ты велик!   Тобой уязвлена душа.   Ты оскорблен был, но привык   Столь к поклонению, что вмиг   Находишь для отмщенья слуг…»

  Песня была, признаться, не самая верноподданническая, пожалуй, не стоило ее петь. Поговаривали, что этой песней язвительный поэт разродился после того, как король Луи погнал его прочь от своего двора, где тот слишком увлекался, скажем так, рыцарским служением юной королеве. Святая Земля вместе с королем здесь выступали не более чем разлучниками влюбленных; многие бароны начали хмуриться, а вот Алену песня понравилась. За одну строчку понравилась — «Ах, знать, король Луи неправ». Давно забытая тревога снова царапнула душу, но быстро отошла, ибо настал Аленовский черед отвечать.

  Он спел свою любимую, про кроткого Господа, который взывает к истинно любящим Его. Он, терпевший боль на кресте, обещает день мира тем, кто примет крест и претерпит боль за Него. Как всегда при пении этой песни, мальчик растрогался чуть не до слез, чему немало способствовало возбуждение от внимания и выпитое вино. Однако дрогнувший в конце песни голос не только не испортил впечатления, но, напротив, прибавил трогательности, и закончил он под явное сочувствие слушателей. После каждой песни ему подливали вновь, и вскоре скованность прошла, на смену ей явилось вдохновение. Глаза Алена ярко блестели, голос стал звонче и свободнее. Арфа Готье была незнакома его пальцам, но вскоре он приноровился. Хотя слух у Готье был несомненно лучше, да и играл трувор увереннее, сама молодость Алена работала на него: он несравненно больше нравился публике. Почувствовав это, он разошелся вконец и уже принялся за свои собственные песни — незамысловатые, но трогательные, про рыцаря и даму, которая его провожает, про самые камни Эдессы, которые источают слезы печали, про прекрасные лены в райских полях, которые пожалует небесный Сюзерен рыцарям, убитым в Его походе… Готье тоже не отставал; кроме того, противники явственно сочувствовали друг другу. Мессир Анри раскраснелся не хуже самого Алена, навалившись грудью на стол, он прямо-таки пожирал поединщиков глазами. Он действительно очень переживал.

  И вот арфа снова перешла к Готье, он мягко, как всегда, улыбнулся, тряхнул головой, отбрасывая прилипшие ко лбу пепельные прядки.

  — Кто за Луи сейчас пойдет,   Тот душу сбережет свою:   Ведь ад ее не заберет,   Средь ангелов ей дом в раю…

 …И мир чуть покачнулся в глазах Алена.

  Да, он был уже порядком пьян; быть может, дело было именно в этом — но увы, увы, самые несвоевременные звери на свете неожиданно выскочили из своих клеток и набросились на него с разных сторон.

Витри, горящая церковь. Он стоял и смотрел. И те, кто пришел за ним, тоже стояли и смотрели. Кто за Луи…сейчас…

Матушка, ее слезы перед Походом, ее слезы в их старом доме в Труа. Псалмы. Языки пламени. «Король, проклятый убийца… наместник дьявола…»

  Непонятно, что там рисовалось на лице Алена, но внутри он изо всех сил сдерживал себя. Чтобы не сделать ничего неподобающего — например, не вскочить с воплем и не выбежать вон. Или не треснуть замечательного Готье по голове его же собственной арфой. Или, на худой конец, просто не расплакаться.

  И у него это даже получилось — не сделать ничего. Потому к концу песни он сидел, весь сжавшись и уставясь в пол, и не заметил инструмента, который ему дружелюбно протягивал трувор.

  — Все! Наша взяла! Фландрия! — вскричал, вскакивая с неожиданной для своей комплекции резвостью, сияющий граф Тьерри. Анри с досады стукнул кулаком по столу, так, что кубок подскочил, но чудом не разлился. На выразительном его лице, которое от хмеля стало еще выразительнее, прямо-таки написались слова «Тьфу ты, пропасть!»

  — Нет, простите, мессиры, — внезапно приходя в себя, подал голос Ален, подымая голову. — Я не сдался, просто задумался. Мне есть чем ответить.

  И правда было — вспомнилась самая давняя из его крестоносных песенок, совсем детская, которую он сочинил лет в двенадцать, когда ему было очень-очень грустно. Как раз тогда он учился читать, и вовсю тренировался на фолианте «Gesta Dei per Francos», откопанном где-то у капеллана… Из-за Аленской задумчивой манеры стишок получился не очень-то веселый.

  «Я возвращусь домой.   Тихо хрустит песок.   Путь бесконечный мой   Через пустыню лег.   Крепости из песка,   Горечь и сушь в груди.   Снова душа легка,   Тела же не спасти.   Тело, пустой бокал,   Слабость горячих рук —   Что ж ты меня предал,   Мой ненадежный друг?   В белых руках звезда,   Ангел с белейших стен   И не глядит сюда,   Где возвращаюсь в тлен.   Встречу я свой восток   В нежных цепях тоски,   Поцеловав песок   Вместо Твоей руки.   Боже сладчайший мой,   Путь мне кратчайший есть —   Я возвращусь домой,   Тело же брошу здесь.»

  Эта песня оказалась решающей. Готье иссяк. Черный лев потонул, пуская прощальные пузыри.

  Потом было много шума, но Ален чувствовал одно — что он жутко устал. Делавшие ставку на него радостно торжествовали, Анри просто ликовал. В порыве чувств он хлопнул Алена по плечам, едва его не свалив со скамьи, и проревел радостную поздравительную речь, весь смысл которой сводился к двум словам — «Наша взяла!»

  — Ну, спасибо! Не подвел! Что б такое тебе подарить?.. А, вот, возьми! — Анри стремительно содрал с пальца огромное золотое кольцо с гербом Шампани, сделанным в технике изумительно красивой перегородчатой эмали, какой славится Лимож, и сунул драгоценность в руки Алену.

  — Это тебе, бери. За победу.

  — Но мессир… — огромная вещь свалилась бы с любого пальца мальчишки, даже с большого, тем более что руки у него были на редкость тонкопалы и изящны, в отличие от граблеподобных рыцарских дланей его господина. Кроме того, слишком уж роскошен подарок! — Я не… я не заслужил, нет, мессир…

  — Молчи! Ты что, сомневаешься в моей щедрости? — искренне возмутился Анри, и его широкие брови совсем сошлись на переносице. — Хочу — и дарю, кому хочу, и никто мне не указ!

  — Да, мессир… благодарю вас, спасибо, — поспешно отвечал победитель, опасаясь сеньорова гнева. Кроме того, он заметил, что сероволосый Готье тем временем куда-то подевался, и его арфа тоже. Наверное, потихоньку ушел, чтоб никому не мешать. Как же это жаль, что я у него выиграл! Кроме того, это было нечестно. Он же пел первым… Хоть бы Тьерри с обиды ему никак не наказал!

  — Вы не позволите мне… пойти, мессир? — осторожно спросил Ален, мечтая выбраться на свежий воздух и там в одиночестве осознать происшедшее. Да Готье попробовать найти. Да… рассмотреть как следует подарок сеньора — кажется, он очень красив. А уж дорогой-то!..

  — Ну, ступай, конечно, отдыхай, — мгновенно забывая свой гнев, кивнул мессир Анри. — Всех перепел, больше я тебя не держу, — и, обернувшись к рыжеватой стройной даме, пояснил на ее негромкий вопрос: — Да, простой мальчик… сын простолюдинки… Я же говорил вам, госпожа — вот что значит Шампанская кровь!..

  В глубоком раздумье Ален пробирался к себе, не без труда покинув исполненный графами замок. Никакого Готье видно в округе не было, и мальчик слегка ушел в себя. Казалось, он выпотрошен, как птица для готовки, выеден, как пустая тыква. Он хотел сколько-то побыть один, просто полежать, глядя в ясное дневное небо или закрыв глаза. Это и в самом деле нелегко — петь около двух часов в компании очень знатных слушателей. Поэтому Ален направлялся к себе в палатку, которую он делил с поварами и еще парочкой молодых слуг.

  Тут-то он и столкнулся с Жераром.

  Оруженосец мессира Анри к этому времени давно помыл свою голову и что он там еще хотел помыть, но жажда мщения в нем уже достигла высшего накала. Наглый слуга, который ушел за водой и не вернулся, превратился в воспаленном самолюбием разуме юноши в живое оскорбление ему лично и его роду, а так же и всему христианскому рыцарству. И ровно в тот неудачный час, когда его обида достигла своего апогея и уже должна была бы помаленьку сходить на нет, он и увидел Алена, меланхолично бредущего между шатрами.

  Жерар поднялся, как кот из засады, и мягко двинулся ему навстречу. Ощущая легкий зуд в правой ладони, он преградил наглому простолюдину дорогу, и Ален очнулся от своих раздумий (…Ki ore irat od Loovis… Но я все-таки победил…), когда на него упала Жерарова тень.

  Глаза его все еще были слегка туманными и непонимающими, когда оруженосец, коротко размахнувшись, без лишних слов влепил ему сильную пощечину. Голова победителя мотнулась от удара, черные волосы на миг крылом закрыли глаза. Когда же он откинул волосы в сторону, взгляд его успел сменить три быстрых, как бегущая тень облаков, выражения: удивленье — обида — гнев. Ален, как ни смешно, и впрямь был уязвлен до глубины души. Впервые в жизни его ударили по лицу, и вот именно этого-то, как внезапно выяснилось, с ним было делать нельзя.

  Он сглотнул, сдержав уже готовые прорваться наружу слова «Какого дьявола?» Вместо того, волевым усилием вспомнив свои обеты возле лестницы, в донжоне, ясным весенним утром («делать все… всегда молчать… ни на что не жаловаться…») — он выговорил только:

  — Мессир Жерар… Зачем вы это сделали?..

  У каждого в жизни порой случается звездный час. Жерару показалось, что для него этот час почти наступил. Теперь осталось только взять Эдессу.

  — Затем, ленивый простолюдин, — выговорил он раздельно, радуясь, что на них смотрят, — что ты много себе позволяешь. Ты не принес воду, за которой я тебя послал. Какого же дьявола…

  — Простите, мессир. («Нет, ты ждешь, что я буду орать. Я не буду этого делать ни за что на свете. Я буду очень, очень учтив.») Я был занят. Меня срочно призвал к себе мессир Анри, и я ему понадобился сию же минуту.

— Занят? Ты?! — Жерар, возмущенно подняв брови, отвел руку для следующего удара. Но на этот раз Ален был уже наготове, и неизвестно откуда взявшаяся гордость не собиралась допускать, чтобы ее унизили еще раз (а если ударят тебя по левой щеке, подставь правую… Но я так не умею, прости, Господи…) Ошеломление прошло, он поднял руку, чтобы защититься, и на указательном пальце блеснуло тяжелое, слишком большое для мальчика золотое кольцо. Рука Жерара замерла в воздухе.

  — Откуда… Это у тебя?..

  — Мессир Анри подарил, — Ален не сводил осторожных светлых глаз с лица противника, готовый к любой неожиданности. — Только что, мессир. Простите меня, мессир, что заставил вас ждать, но так меня попросил наш господин.

  Он сказал именно «попросил», а не «приказал», например, и делать было нечего. Жерар невольно опустил руку, и так стоял молча, не имея что сказать, пока Ален, сочтя, видно, что разговор окончился сам собой, уходил мимо него к своей палатке. На щеке у него горело красное пятно. Жерару казалось, что у него тоже горят щеки. Он был слишком молодым и слишком гордым, и тень, лежащая на нем, сейчас виднелась особенно отчетливо. Если бы нашелся тот, кто посмотрел.

  У Алена же в жизни случилось открытие, что есть на свете человек, который его и правда не любит. Причем давно. Сотни мелочей, на которые он раньше просто не обращал внимания, всплыли в памяти и воссоединились в некую целостную картину, — портрет не человека, а его откуда-то взявшейся давней и неоспоримой нелюбви. Алену было ужасно жаль, что все так, а главное, он не помнил дня начала, какого-то своего поступка или, может, слова, которое дало жизнь этому развесистому дереву. Что ты сделал не так? И если ничего, то откуда же оно взялось? Но, наверно, так и должно быть, если ты решил повзрослеть.

  А с фландрским трувором Готье Ален повстречался весьма скоро — тот сам его нашел, желая взять слова нескольких песен, в том числе и последней, про бесконечный путь. Готье оказался очень славным дядькой, у него дома осталась жена и дочка Аленовского примерно возраста; будь он в одном с Аленом отряде, непременно взялся бы его опекать. Но графы Шампани и Фландрии друг к другу особой симпатии не питали, войска их ни в походе, ни во время планируемых битв близко друг к другу стоять не могли, и Алену пришлось смириться с мыслью, что нового друга он часто видеть не будет. Мальчик попытался ему смущенно подсунуть перстень, награду за победу, при этом его укусила внезапная мысль — что он ответит Анри, если тот спросит, где его подарок?.. Готье, конечно же, чужого приза не взял, и на Аленово бормотанье о том, что награда по праву-то должна принадлежать старшему из двоих, только рассмеялся. Он и в самом деле совершенно не был обижен, что первенство досталось не ему, и утешил Аленову душу, поведав, что Тьерри собирался сперва его выдрать за поражение, а потом простил и ничего не сделал. Переписав слова надобных песен (а писать он умел хорошо и быстро, круглым аккуратным почерком), Готье угостил Алена настойкой из фляжки — да такой крепкой, что мальчик долго тряс головой и фыркал, как лошадь. Расстались они совсем уж приятелями, обещав друг к другу заглядывать, как только получится.

  Помимо сближения с Готье Фландрцем, за время трехдневного стояния в Меце с Аленом произошло и кое-что поважнее. Он видел Короля.

  Король со своею свитой прибыл четырнадцатого, вечером. Ален его не видел — тот пошел сразу в замок, а потом все полководители спешно собрались на совет. По лагерю ходили бешеные истории — на кого король посмотрел, кому улыбнулся, а королева-то… Молодая королева Алиенора с ним, и дамы более прекрасной… Ну ни-ни, ни в коем случае! Никто никогда не видал!..

  Утро прошло в спешных сборах, огромный лагерь сворачивали, и монарх не явился лично, чтобы поддержать обозных слуг в этом благом начинании. Зато потом, когда отряды уже выстроились длинными рядами, король проезжал вдоль своей непобедимой — стотысячной, мессиры, это вам не шутка! — крестоносной армии, и Ален увидел вскользь того, на кого указал своим людям Анри, высокого, похожего на стремительную ловчую птицу, с темными, огневеющими красным отблеском волосами… Он ехал без шлема, но Ален не видел его лица, хоть вглядывался своими острыми глазами, как сумасшедший: как раз когда государь проезжал мимо шампанских рыцарей, он отвернулся к своему брату, графу Роберу де Дре, что-то отрывисто и весело ему говоря. Ален услышал его голос, высокий и властный, как голос рога, увидел, как пританцовывает его роскошный золотистый конь — северной, кажется, породы; разглядел блики солнца на волосах, даже блеск золотых бляшек на королевской сбруе. А вот лица — не увидел.

  Странно: Ален так долго думал, что он почувствует при виде короля — и не почувствовал совсем ничего. Проехал кто-то на красивом коне. Говорят, это он. А в общем-то, мы сейчас трогаемся, приготовиться — и вот он, сигнал!..

3.

  О, Константинополь, белая жемчужина моря, врата Святой Земли, восточная столица христианского мира!.. Кто хоть единожды ступил на снежный мрамор твоих широких улиц, кто преклонил колени на ступенях Святой Софии, кто удостоился зреть дворцы твои и храмы в рассветном золоте, в соленом ветре с моря, когда поют твои утренние колокола — тот не забудет тебя, о город Константина, тот не забудет тебя никогда. Город древней мудрости, воссиявшей отсюда для сумеречного запада, город дворцов, город великих святых…

  И великих подлецов.

  Константинополь Алену безумно понравился. Наверно, это был самый красивый город на свете, одних дворцов не меньше десятка, самый красивый — и самый приветливый. Греки устроили крестоносцам великолепную встречу со звуками труб, знатные бароны со своими приближенными были приглашены воспользоваться гостеприимством восточных братьев-христиан — и Анри оказался в числе гостей. С собой шампанский граф взял в город четверых рыцарей, в числе которых оказался мессир Аламан, одного оруженосца — не Жерара, а другого, сына владетеля Бриенна, рыжего юношу по имени Ришар. Не желая пользоваться услугами греков, каждый из рыцарей захватил с собою по личному слуге. У мессира Анри таковым оказался Ален.

  Жили и столовались они в доме у богатого константинопольского купца по имени Алексей; радушный хозяин (а попробуй тут не будь радушным, если император приказал!) до судорог боялся своих шумных и своевольных гостей, и потому вежливая белозубая улыбка почти не слезала с его лица. По-французски бедняга Алексей изъяснялся кое-как, с неимоверно смешным акцентом; мессир же Анри и его свита греческого не знали вовсе. Вообще в крестоносном стане бытовало убеждение, что незачем им, победоносным франкам, уметь лопотать по-здешнему — пускай греки сами приноравливаются к их речи! Но таковы были настроения знати, к коей юный Ален не принадлежал, и ему доставляло немалое удовольствие перехватить на лету словечко-другое на языке древней мудрости и потом щегольнуть им в речи. Все встреченные на пути греки казались ему потомками великих философов, приветливыми мудрецами, а кроме того — красавцами. Хозяин с улыбкой, которая чуть ли не сходилась концами у него на затылке, его прелестная дочка Лени с глазами как темные виноградины, и целая плеяда неразличимых меж собой кудрявых сыновей и работников вызывали у юноши самую живую симпатию. Поход не обманул ожиданий — он оказывался именно таким романтическим и веселым приключением, о каком можно только мечтать. Кроме того, у здешней жизни было еще одно достоинство: Ален почти не видел Жерара. Вдобавок, к своему великому облегчению, он не видел короля. Государь Луи жил со своей супругой и немногими приближенными в императорском дворце Филопатий, оказывая тем немалую честь властителю Мануилу и всему восточному миру.

  С утра Ален сбегал по крутой каменной лесенке с коваными перилами, уже заранее улыбаясь всему, что встретится на пути. Дни в сентябре выдались необыкновенно теплые и солнечные, виноградники ломились под тяжестью наливных гроздей, и жизнь обещала своим любимцам все больше и больше беззаботных радостей.

— Хэритэ, кириэ, — весело поздоровался мальчик с кем-то из хозяйских сыновей, встреченным в дверях. От загорелого грека пахло солнцем, он был весь в белом, с закатанными по локоть рукавами. На заднем дворе давили виноград, оттуда доносились веселые женские возгласы.

  Грек так и осклабился в ответ на приветствие, от белоснежных его зубов едва ли не брызнули солнечные зайчики.

  — Доб-ра дэннь… месс-сир, — выговорил он, забавно коверкая слова — прекрасный потомок прекрасных язычников, поклонявшихся силе и красоте. Однако ж — христианин, восточный брат по вере, так бы и расцеловал доброго человека…

  Мессиром Алена здесь называли часто. Во внутренние отношения графа и его свиты никто из греков носа совать не смел, а на лбу у Алена отнюдь не было написано, что он — простолюдин. На лбу его, честно говоря, по совершенно неизвестной причине было написано нечто противоположное: «Я — благородный юноша, может, даже принц», гласила эта надпись. И греки, немало преуспевающие в физиогномистике, часто приветствовали графского слугу учтивыми поклонами — на которые тот радостно и безмятежно отвечал, все более убеждаясь в греческом вежестве.

Пока мессир Анри проводил время во дворце, на празднествах и советах, Ален пользовался свободой, чтобы как следует посмотреть город. Сменив походный джюпон на яркие шелка геральдических цветов, он свободно расхаживал по улицам, вступал в разговоры, «пробовал» на рынке фрукты со всех лотков подряд — и к вечеру ему уже и покупать ничего не надо было, так он наедался. Ему нравились широкие, развевающиеся одежды знати, их полотняные цветные шапочки с шелковыми шнурками; нравился ему и обычай носить на поясе чернильницу — то самое, за что мессир Анри и другие бароны пренебрежительно называли греков изнеженной нацией писарей. Не будь он уверен, что мессиру Анри это не понравится, Ален бы с радостью переоделся под грека и на пояс подвесил чернильницу на цепочке… Юному любителю учености везде мерещилась высокая мудрость; будь он чуть более проницательным, ему столо бы неловко за собственных грубоватых соплеменников, тыкавших пальцами в книжного вида старцев, чинно беседующих на солнечных мостовых. В домах ему нравились легкие чаши с цветными ободками, и маленькие серебряные вилы, чтобы брать ими мясо, и богатые восточные ковры, которые не шли ни в какое сравнение с лиможскими тощими гобеленами. Даже в комнатке, которую он делил с остальными тремя слугами, был такой ковер — он лежал на полу, вот ведь неслыханная роскошь! — и Ален тайно от других слуг несколько раз по нему со вкусом покатался, дивясь, какой он мягкий и шелковистый, как молодая трава. Греческая еда тоже удивляла и радовала — икра, лягушки, артишоки, множество засахаренных фруктов… Нравились ему длинные прямые улицы, ведшие к маленьким площадям с портиками и фонтанами, и купола, и башни вдоль высокой стены… Заглянул он и на ипподром, полюбоваться на бронзовых коней из Александрии и на волчицу, вскормившую Ромула и Рема; и в Софийский собор — слегка боясь, не делает ли чего недозволенного, вторгаясь в область чужой, не признающей Папской власти церкви, — но все же любопытство взяло верх, и перед вечерней службой мальчик сунул нос внутрь огромного храма, которым раньше любовался только извне.

  Служка, наводивший чистоту в правой галерее, глянул на любопытного франка неодобрительно, но турнуть непрошеного не посмел. Ален в жизни не видел более странной церкви. Воистину, чудо света, нечего сказать. Вот бы хоть один такой камушек из мозаики выковырнуть, он, наверно, жутко дорогой… Купола, например, поразили Аленово воображение еще снаружи, а уж изнутри… Главный купол, высоченный и огромный, как небесный свод (да и формы такой же), опоясанный вереницей полукруглых окон, производил, пожалуй, даже подавляющее впечатление. Эта громадина казалась, как ни странно, легкой — может быть, из-за того, что толстенные столбы главных арок стояли к центру ребром. Но храм был что-то слишком массивным, скорее попирающим землю своей мощью, чем стремящимся, подобно привычной готике, в небеса. Это тебе не Сен-Дени со своими витражами, вся пронизанная светом и цветом сверху донизу, с Древом Иессеевым и огромными, совсем живыми статуями, с арками длинных окон, указующих в высоту… А внутреннее убранство дома Госпожи Мудрости — мрамор и самоцветы, тут и там вспыхивавшие в камне колонн (это надо же додуматься, драгоценные камни и золото — прямо в стенах, да мозаичные картины, да золото кругом… Восток, одним словом — роскошь!) конечно, вызывало помимо легкого налета алчности еще и восхищение, но… Не собираясь дожидаться, пока явится кто поважнее, чтобы выставить наглого латинянина, Ален выставился сам. Тем более восточный храм его слегка подавлял своей чуждой красотою, и множества мозаичных икон, глядевших отовсюду, он тоже испугался. Ален не привык к такому стилю, и темные, высушенные, будто изможденные лица святых показались ему осуждающими. Ну что, пришел, чужак? Посмотрел? Ну и будет с тебя, шел бы ты отсюда… Ален и пошел, заглянув по дороге в пару-тройку других, менее властительных церквей и со всевозможным почтением поклонившись мощам нескольких неизвестных ему святых. Читать по-гречески он еще не умел, но возле одной раки все же разобрался, что данная нога принадлежит кому-то из апостолов — и обозрел белеющую кость с завистливым благоговением. Еще ему посчастливилось поцеловать ларец с самым настоящим зубом Иоанна Крестителя, а при виде Гвоздя из Истинного Креста мальчик не сдержал благочестивых слез. Чем вызвал благосклонность долгобородого костлявого священника, изначально явившегося приглядеть, как бы юный пилигрим не спер чего-нибудь ценного. Бывали, бывали в городе неприятности от франков: грубые варвары то и дело теряли голову при виде византийской роскоши. Как-то раз, например, солдат Тьерри Фландрского прогуливался по главной улице, меж ювелирных лавок и столов менял, и при виде груд золота не сдержал себя, с воплем кинулся сгребать деньги… Героя повесили, конечно — (к злорадному удовольствию мессира Анри, по личному приказу короля). А все-таки лучше с них глаз не спускать, мало ли чего.

  Еще Ален свел что-то вроде дружбы с Лени, темноглазой хозяйской дочкой. Ему случилось за девушку вступиться, когда белобрысый слуга мессира Аламана пристал к ней в темном уголке; драться даже не пришлось — при виде нежеланного свидетеля, к тому же слуги самого графа, наглый Матье покраснел и ретировался. А Лени с тех пор то и дело дарила красивого, вполне себе грекообразного франка благосклонными взглядами, и однажды принесла ему сушеных засахаренных фруктов в глиняной чаше. Мессир Анри, заметив как-то раз их взаимные улыбки и перемигиванья, сурово погрозил Алену кулаком и приказал его «не позорить». Тот закивал поспешно, но дружбы своей не оставил — тем более что ничего позорного в ней не было. Жаль только, гречанка ни слова не понимала по-французски, а Аленов греческий продвигался довольно-таки плохо. В те дни ему слишком нравилось жить, чтобы сосредоточиться вниманием хоть на чем-нибудь, и потому с юной гречанкой они объяснялись по большей части жестами да улыбками. Он называл ее «кириа», она его — «мессир»; может быть, при таком положении дел он в конце концов влюбился бы в Лени — но случилось нечто, нарушившее спокойно-радостное течение Аленовских дней. Он попал на турнир.

  Такие турниры несколько раз затевал для крестоносцев император Мануил, стремясь подольститься к опасным своим гостям. Военные советы чередовались с празднествами, и дамы получили наконец прекрасную возможность блеснуть нарядами при одном из роскошнейших дворов мира. Турнир был за стенами города, близ роскошного загородного дворца Филопатий, где Мануил поселил короля с королевой. Обыкновенный такой турнир, веселый, по франкскому обычаю, и Анри на нем поломал немало копий, правда, первой награды все же не заслужил. «Милость дам», Анри на радость, досталась его вечному недругу Тьерри, графу Фландрскому, после чего тот предпочел удалиться с ристалища. Король в забаве не участвовал, восседая на своей особой трибуне рядом с Мануилом; приз — красивый ловчий сокол, золотая цепь и тридцать серебряных марок — достался рыцарю из королевской свиты по имени Жильбер. Награду отличившемуся пожелала вручить сама молодая королева. Тогда и там Ален увидел ее вблизи, увидел — и пропал.

  Внучке великого трубадура Гийома Аквитанского, королеве Альеноре, было тогда двадцать с лишним лет, но выглядела она на восемнадцать. В синем шелковом блио, в расшитом златыми лилиями плаще с меховой опушкой она блистала меж прочих дам, как роза среди полевых цветов. Длинные светлые волосы наследницы Пуатье и Аквитании блестели, перевитые жемчужными нитями, венчик на высоком лбу изображал хитрое переплетение серебряных и золотых соцветий. Но прекраснее всего оказался ее взгляд, который Ален поймал глаза в глаза уже позже, на пиру, куда он проскользнул, слезно упросив мессира Анри захватить его с собою. Глаза у Алиеноры были золотисто-карие, с уголками, приподнятыми к вискам, и когда ее рассеянный взор задержался на пригожем черноволосом мальчике (паже, должно быть), взиравшем на нее с таким забавным восхищением, — Алена пробрала благоговейная дрожь. Будто два солнечных луча просветили его насквозь. И мальчик, еще ничего не знавший о чувственности, разглядывавший до этого дам, как иной смотрит на красивые статуи, почувствовал то странное, почти болезненное обмирание всего тела, которому еще не мог подобрать названья. Ему даже не обязательно было видеть госпожу — довольно знания, что она есть на свете, золотоволосая и золотоглазая, светлая и задумчивая, с тонкими длинными пальцами, рассеянно перебиравшими концы длинного пояса. И вовсе необязательно ему было знать, что именно из-за этой гордой и своевольной южанки, которую хронисты именовали «perpulchra», король Луи некогда ринулся в Витри с огнем и мечом — желая решить династические споры меж ее сестрою и племянницей шампанского графа…

  Вечером мессир Анри, простая душа, равнодушная к женским прелестям, смеясь, вопросил своего слугу, чего это он так пялился на королеву.

  — Уж не задумал ли ты влюбиться, а? — хохотал он, хмельной и довольный всем белым светом, протягивая Алену ногу, дабы тот стянул с нее порядком запылившийся сапог.

  — Ну что вы, мессир, — уклончиво ответил тот, пряча глаза и не желая ни с кем делиться сокровенным теплом, которое сегодня впервые шевельнулось у него в груди. — Как бы я посмел, мессир?..

  — А что, госпожа наша Алиенора и впрямь лучше всех! — продолжал подзуживать слугу графский сын, пока тот стаскивал с господина ярко-желтые шерстяные чулки. — Только вот незадача — она уже замужем. За королем.

Ален слегка вздрогнул — это обстоятельство он как-то упустил из виду. Хотя чувства, которые он сегодня испытал к Алиеноре, были так же далеки от влюбленности, насколько различны любовь к стихам и любовь к какой-нибудь вкусной пище, все же вторжение государя в эту историю явно казалось излишним. Возвышенная красота юной дамы глубоко тронула его, но то, что эта дама — супруга Луи Седьмого, человека, пробуждавшего в Алене самые сильные чувства, слегка отравило его романтический настрой. О короле он предпочитал не думать, потому что эти мысли причиняли только безнадежную боль.

  — А вот король наш, — голос Анри дрогнул от горячей любви и восхищения, — государь наш воистину всех превосходит!.. Эта лисица Мануил рядом с ним, прости Господи, как собака в сравненье со львом!.. Ты знаешь, — влюбленную речь Анри на миг прервал молодой здоровый зевок, — ты знаешь, что он венгерцам сказал, ну помнишь, послы приходили, междоусобица у них и все такое, — Ален, наихристианнейший сеньор наш им так и говорит… «Дом, мол, королевский есть храм, а подножие ног его — алтарь». Вот так-то, парень, а ты говоришь — Мануил… (Ни слова о Мануиле, кстати, Аленом сказано отродясь не было). Не люблю я, признаться, этих греков, писарей несчастных — уж очень они много улыбаются!.. Так и кажется, что под своими подрясниками прячут гадость какую-нибудь, кинжал отравленный или еще что. Не пойму, с чего это наш наихристианнейший с ними так обнимается. Хотя, в общем, он всегда прав, да и турнир был сегодня отличный… Ален, это брось вон туда. И загаси лампу, когда уходить будешь, да не забудь про кольчугу… — и через минуту Анри уже спал, широко раскинувшись на огромной кровати. На радость Алену, вконец взмокшему от разговоров о короле. Наутро мессир Анри забыл, чем же это он так удачно дразнил вчера своего трувора, — и слава Богу.

 …Но в в середине октября все резко изменилось. Для Алена это произошло в один день, когда мессир Анри вернулся домой злой, как тысяча чертей, и ударом кулака едва не сшиб с ног улыбчивого работника, отворившего ему двери. Ругаясь, как рутьер, метая глазами бешеные молнии, он пинком отшвырнул скамью в столовой, сел прямо на стол и заорал, требуя вина. Ален в это время сидел на кухне, ел изюм и болтал с Лени, которая охотно объясняла ему, как по-гречески называется та или иная часть обстановки. Они играли в слова.

— Наус, — как раз говорила она ему, изображая рукой нечто покачивающееся на волнах, и мальчик улыбался и хмурил брови, силясь понять ее загадку — корабль? море? или какая-то плавучая птица?

  Но тут жуткий вопль его сеньора, заставивший весь дом подпрыгнуть, сорвал Алена с места. Недоумевая, что бы такого могло произойти, он поспешил на крик — и по пути столкнулся с бледным, трясущимся кирие Алексеем, который шарахнулся от него, как от чумы. Слуга зеленоватого цвета уже тащил бешеному франку кувшин с вином; Ален вошел как раз в тот миг, как его господин выхватил кувшин из рук парня и замахнулся на него, закусив губу от ярости.

  — Грек поганый… Скотина, так бы и пришиб на месте… Пошел, я кому говорю!

  Поганый грек моментально испарился, просто как демон, повинующийся приказу мудрого чернокнижника. Ален изумленно воззрился на своего сира, не понимая абсолютно ничего. Таким он Анри не видел никогда.

  Рыцарь попытался налить себе вина в кубок, но руки его так тряслись, что струя хлынула на стол.

  — А, кровь Господня! Что за чертовщина! — всердцах вскричал он, хватив свободным кулаком по столу.

  — Позвольте мне, мессир…

  — А, это ты. Налей мне вина.

  Ален повиновался, его господин осушил кубок одним длинным глотком и протянул его за новой порцией.

  — Хорошо, что это хоть ты… А то, кажется, не пережил бы возле себя ни одной греческой морды. Так бы и зарубил к ч-чертовой матери.

  Ален не решился спросить, что, собственно, произошло. Зная своего господина, он понимал, что сейчас его лучше не трогать: одно неосторожное слово — и вместо греческой морды подойдет любая другая, а наутро мессир Анри будет очень жалеть, что ни за грош погубил такого хорошего слугу… Он послушно наполнил вновь кубок своего господина и сбегал на кухню за холодным мясом и хлебом, по дороге шепнув Лени, чтобы она заперлась у себя и пока не высовывалась — а то, неровен час, вернутся остальные франки — в похожем настроении…

  Предсказание его сбылось — вскоре заявились и остальные четверо рыцарей, раздавая по пути затрещины и проклятья. Быстро крестясь задом наперед, Алексей бочком-бочком проскользнул к себе в спальню и там заперся, а крестоносцы пили, как рутьеры, в столовой до поздней ночи, на все лады проклиная коварных греков и их смазанные медом змеиные языки. Около полуночи мессир Анри, пошатываясь, встал из-за стола и предложил пройтись по дому — научить драться греческих трусливых собак.

  — Посмотрим, каковы они в четс…чест-ном бою, — заявил он, шаря у пояса в поисках меча. — За спиной гадить — это мы все умеем, а ты вот возьми меч и докажи, что ты мужчина, раз уж ты такая дерьмовая подлюга и враг честных христиан!..

  На этот пламенный призыв немедля откликнулось еще два рыцаря, один из которых, чтобы стоять более-менее вертикально, вынужден был держаться за столешницу.

  — Пойдем, повыковыриваем гадов из их грязных нор! А потом на улицу — надо бы им на прощание устроить праздничный костер, как вы думаете?..

  Мессир Аламан, на которого перепуганный Ален возлагал свои последние надежды, все же сумел их отговорить. Причем наряду с доводами разума — например, что в этом городе греков все-таки больше, чем франков, и открытого противостояния последним не выдержать («Это кому, нам? Против этих грязных трусов, этих бородатых баб с чернильницами?») в ход пошли и доводы чисто психологические: не станут же честные рыцари соревноваться в подлости с этими отродьями дьявола, этими… К тому же устроить резню, конечно, можно, но Господь наш, чей Святой Гроб мы идем отвоевывать, этого явно не одобрил бы. Да и король наш, наместник Господа на земле, подобных приказов не отдавал. С утра совет, и как государь прикажет — так мы и поступим. Как подобает рыцарям христианским, аллилуйя, аминь.

  Последний аргумент оказался решающим, и разбушевавшийся Анри смирился и позволил увести себя спать. Ален и Ришар-оруженосец подхватили своего мертвецки пьяного сеньора с двух сторон и потащили по лестнице, причем он по дороге непрестанно что-то бормотал, обращаясь то к королю, то к каким-то другим незримым собеседникам. Еще по пути он исполнил несколько куплетов простонародной песенки «Муж уехал на охоту» и зашелся к ее концу таким буйным смехом, что едва не уронил со ступеней обоих помощников. Когда юноши, с трудом стащив с господина одежду, уложили его, наконец, на постель, тот обвил шею Алена своими могучими руками и смачно поцеловал его в щеку, признавшись ему, что тот — его лучший друг на всю жизнь.

  — Да, мессир Аршамбо, — добавил он, лукаво грозя пальцем, — Бурбон и Шампань — братья навек… Никогда я с вами не расстанусь. — Переведя взгляд с несказанно смущенного этими откровеньями Алена на рыжего Ришара, он добавил виновато: — Мам, ну я же тебе говорил — я ее заложил на божеское дело… Подумаешь, кольчуга. Отец ее выкупит.

  — О… да, мессир, — растерянно ответствовал оруженосец, чувствуя, что надо же хоть что-то сказать. Анри блаженно, совершенно по-младенчески улыбнулся, закрывая глаза. — Рано проснулся, рано встал добрый святой Мартин, — немузыкально пропел он и засмеялся. Когда он вновь поднял веки, мутно-синий взор его остановился на Алене: второй юноша к тому времени уже умудрился на цыпочках выйти из комнаты. Брови рыцаря сурово сошлись на переносице.

  — Ты… с-со-бака гр-реческая! Как ты посмел сунуть сюда свое мерзкое рыло? З-зарублю, — и мессир Анри сделал попытку приподняться на локте. Ален еле успел выскочить за дверь — и за спиной его о доски гулко ухнуло что-то тяжелое. Наверное, подсвечник, устало подумал юноша, оседая у стены. А может, кувшин. Если кувшин, то жалко — с утра осколки подбирать… Придется всю ночь дежурить тут под дверью, кто знает, чего мессиру в голову взбредет. Не пошел бы он резать кого-нибудь, не дай Боже — еще свернет себе шею на лестнице! Кроме того, может, ему водички понадобится. Или кисленького сока… Не удивлюсь, господа, совсем не удивлюсь.

  Ален так и прикорнул у стены, слушая, как внизу шумят оставшиеся рыцари. Надежды узнать, что все-таки произошло, на сегодня не было никакой. Что же, это оставалось принять как должное и дождаться завтрашнего дня. Кроме того, с утра у мессира Анри какой-то совет, наверно, придется его разбудить. Если, конечно, он окажется в состоянии встать и донести до дворца свою похмельную голову.

  Но опасения Алена оказались напрасны: молодость и железное здоровье сделали свое дело, и наутро у его господина не осталось ни малейшего следа от вчерашнего хмеля. Похмелья Анри, к счастью, никогда не знал; только, пожалуй, был он слегка более бледен, чем обычно, когда мальчик подал ему воды умыться. Графский сын сунул в таз голову, отфыркиваясь, вынырнул, по-собачьи тряся волосами и сея капли повсюду. Потом пригладил мокрые пряди ладонями, спросил Алена, как ни в чем не бывало:

  — Слушай, ты не помнишь, что я вчера вытворял?

  — Многое, мессир, — осторожно ответил Ален, подавая Анри рубашку. — Песню изволили исполнять… про святого Мартина, — добавил он, выбрав самый невинный из сеньоровых подвигов. Тот просунул руки в рукава, поинтересовался сдержанно:

  — Я хоть не того… не зарубил кого-нибудь?.. Песню-то — это ладно…

  — Нет, мессир, — очень убедительно замотал Ален головою, радуясь, что хотя бы одна хорошая новость в этом богатом дурными вестями мире, кажется, выпадает на долю его любимого повелителя. — То есть вы хотели. Но мессир Аламан вас отговорил.

  — Ну, слава Богу, — Анри с огромным облегчением откинулся на подушку. — Все же Аламан — умница, не зря я его люблю… А то наворотил бы я дел, какой из меня был бы теперь паломник?.. Ладно, хватит болтать, подай-ка мне перевязь. На совет надо идти при полном параде.

  На выходе Анри забрал кувшин воды у кого-то из слуг, позеленевшего при его виде, и выпил едва ли не до дна — вчерашние подвиги все же не прошли без последствий. Потом ткнул сосуд обратно в руки помертвевшему юноше, присовокупив что-то вроде «ну, ну, не бойся… Вот на тебе монетку.» И пока пораженный грек рассматривал денежку так, будто она могла его укусить, прошел мимо, кликнул Ришара и потребовал подать коня. Этот совет, в отличие от всех предыдущих, король Луи назначил за чертою города — и, наверное, неспроста.

 …Так Алену и не довелось узнать как следует, что же произошло. Мессира Анри спрашивать об этом он не решался, а когда подкатился с вопросом к Аламану, тот в ответ только скривился:

  — Плюнь ты на этих греков, лучше не спрашивай… Довольно тебе знать, что император, черт его дери, Мануил — старая лиса и подлая задница, и пусть скажет спасибо, что мы не взяли его поганый Константинополь. А ведь могли! Могли, видит Бог, если бы не следовали примеру благочестивого Годфруа де Буйон, сказавшего некогда, что не для того мы сюда явились. Ты этим не забивай свою умную головушку, а лучше пойди-ка собирать господские вещи: только помяни мое слово, мальчик — никогда не имей дела с греками!..

  В итоге Ален и не узнал никогда, как внезапно открылось предательство Мануила, все военные распоряжения крестоносного воинства продававшего туркам; не узнал он, и что епископ Лангрский Годфруа, тезка первого короля Иерусалимского и любимый ученик аббата Бернара, побуждал короля отомстить предателю и положить конец греческой власти над Константинополем. К счастью для Мануила Комнина, честный прелат не научился так же хорошо метать громы и молнии, как это делал его наставник, и город остался стоять. Не знал Ален и того, что взгляд у Луи Седьмого на совете был такой точно, как четыре года назад в Витри, когда он отдал приказ сжечь ту церковь ко всем чертям. Однако в итоге благородство и благочестие пересилило гнев, и на совете было решено просто вынудить Мануила переправить войско через Босфор бесплатно, а потом продолжить путь, плюнув на этот подлый город и его подлый народ, который пусть засунет свои змеиные языки себе в… Ну, в общем, плюнуть.

  Так что для Алена Константинополь так навсегда и остался городом-садом, сияющей столицей, и когда через много лет другой юноша, прекрасный принц Александр, отец Клижеса, покидал Византийские берега — как знать, не Ален ли то глядел его глазами, яркими, честными, сожалеющими — на отдаляющийся берег, на белые, чуть расплывчатые очертания башен на берегу?.. Правда, одно Ален запомнил твердо — при мессире Анри лучше слова «грек» не упоминать. Как, впрочем, и при большинстве других франкских рыцарей.

  Мальчику даже не удалось попрощаться с Лени — ее куда-то спрятали родители, зная, что лучше не рисковать. Не везде последние дни пребывания франков прошли так мирно, как в доме Алексея — кого-то убили, кого-то обесчестили, что-то где-то подожгли. Но в общем и целом все прошло гладко — до того самого момента, когда последний крестоносец сошел по ту сторону Босфора с последнего Мануиловского корабля, и оба войска смогли наконец вздохнуть спокойно.

  С кораблями была связана еще одна маленькая неприятность: у мессира Анри открылась жуткая морская болезнь. Все их коротенькое, в несколько часов плавание он провалялся плашмя на нижней палубе, зеленый, как молодая листва. Ален, которому море оказалось нипочем, не отходил от господина. Когда внутри графского сына уже не оставалось ничего, пригодного для рвоты, он просто лежал головою на коленях у Аламана и проклинал море на все лады. На твердую землю он ступил неуверенно, цепляясь за плечо оруженосца, и бурно возблагодарил Господа, что всемилостивейший король Луи предпочел морскому — сухопутный путь. Анри не знал, что государь его издавна панически боялся моря, связанного в его сознании со смертью и бедой. И кто бы мог подумать, что меньше чем через полгода многие из его воинства готовы будут отдать все — деньги, честь, да что угодно — за место на корабле…

  О, море людей не любит. Море людям мстит. Море, mare, mors, огромное, дьявольское, изнутри кишащее чудовищами древнее, чем мир. Море похоже на смерть. Упаси морестранников, о Пречистая Дева, на их ненадежном пути!..

  Неважно, что Алену, например, море очень понравилось. И запах его, и сине-зеленый цвет, и пение волн, и даже пребывание на корабле.

  — Простолюдина, его и дубиной не зашибешь, — сказал зеленовато-бледный Жерар де Мо своему товарищу, оруженосцу Ришару, сводя по трапу волнующегося коня. — Благородные господа все чуть живы, а этим толстокожим вилланам — хоть бы что…

  — Да? Я вот себя тоже неплохо чувствую, — холодно отозвался Ришар. Море испустило новый протяжный вздох, и Жерар стиснул зубы. Его мутило.

  «Надо бы написать про море что-нибудь», — вдохновенно подумал Ален, с берега взирая на прозрачно-зеленую волну, увенчанную снежной короной пены. Волна с шипением лизнула гальку и укатилась обратно. «Только мессир Анри такую песню и слушать не захочет», — закончил Ален свою мысль и тихонько вздохнул.

4.

  Послушайте, ведь нас предупреждали!..

  Близ Никеи, в пустынной Вифинии, когда крестовое войско стало лагерем на берегу прекрасного Аскалонского озера, тринадцатилетний Ален видел одно из самых страшных явлений в своей жизни. И спустя годы он не мог вспоминать об нем спокойно.

  Он видел темное солнце.

  Только что наступил ноябрь, когда на подступе уже был сезон дождей, когда хмурились военачальники, тревожась о германском войске, скорбя из-за предательства греков и размышляя, где бы пополнить быстро иссякающие запасы продовольствия. День выдался холодный и солнечный, а потом солнце отвернулось от крестоносцев.

  Их предупредили в последний раз.

  Худшего знамения нельзя было себе представить — когда в ясно-голубом небе солнце явило им свой наполовину обугленный, наполовину огневеющий лик, многие просто попадали на землю. И напрасно кричали папские легаты, надрывая голоса, что это небесное диво предрекает полный закат солнцу ислама и торжество — христианскому рыцарству; тот же мессир Анри рыдал, как младенец, весь обоз с поваром Пьером во главе повалился на колени, молясь вслух, а Ален просто оцепенел. Он и впрямь был не в силах поднять лицо и еще раз взглянуть на небо; он даже молиться не мог — так сильно было чувство рока, висящего над ними.

  На следующий день после затмения пришли вести. Германский император разбит наголову, от войска осталось меньше половины, тридцать тысяч погибло от голода. Греки продали германцам муку пополам с известью, подсунули им фальшивые деньги. Император Конрад, некогда вдохновленный на поход словами великого Клервоского аббата, вскорости возвращался со своим унижением в Константинополь.

  А дальше славный поход с алыми крестами на груди превратился в затянувшийся кошмар.

  Французское войско двигалось вдоль берега столь любимого Аленом ледяного моря. Наступил сезон дождей, и мелкие речушки превратились в полноводные потоки. Ален не помнил, когда у него последний раз были сухие ноги. Шли по большей части пешком, не желая портить лошадей, а дорога была трудная, среди скалистых и голых, осклизлых от влаги холмов. То и дело форсировали очередную реку, все время хотелось есть. Переставляя деревеневшие к вечеру ступни, Ален тупо размышлял о том, что где-то посреди огромного войска едет королева Алиенора с золотыми глазами и белыми пальцами. Прежняя геройская решимость умереть за Христа куда-то подевалась, и меньше всего хотелось именно умереть — на этой дороге, хлопнувшись лицом в грязь, а потом по спине пройдут копыта равнодушных коней, проскрежещут колеса телег… Это-то, по вашему, и есть хваленая Святая Земля, на которой и смерть красна?.. Нет, лучше уж, когда битва.

  Ах, как он ошибался!.. «Битву вам?» — спросило услужливое Провидение, прислушиваясь к молитвам засыпающего мокрого мальчишки, вертевшегося в мокрой палатке. Ко всему прочему он подцепил жестокий насморк и теперь вовсю шмыгал носом, получив от белобрысого слуги рыцаря Аламана за это пинок по ребрам. «Кто тут битву просил? Ладно, уговорили, будет вам битва.»

  И была им битва — в рождественскую неделю. После праздника, исполненного весьма неубедительных рождественских гимнов, которые слишком сильно напоминали о доме, чтобы принести хоть какую-нибудь радость, пилигримы выступили в Лаодикею. Ален был мрачен — ему вчера почти не досталось вина, и конец поста мало чем отличался от его середины, к тому же ночью приснился очень радостный, очень рождественский Этьенет. Ален тосковал по дому, по брату, по матери, по веселым танцам, мираклям на церковной площади, и по праздничному столу, а здесь все было чужое и очень мокрое. Изо всех сил пытавшийся веселиться мессир Анри заставил его играть какую-то музыку, пока все угощались из скудных запасов войска, и бедный музыкант остался почти что голоден. Жерар, не упускавший момента, умудрился ловко выплеснуть в его сторону остатки вина из чаши, не пожалев ради такого дела и драгоценной жидкости. Хуже всего было, что часть вина попала на крест на одежде, забрызгав его словно бы темной кровью. Растяпе-оруженосцу, конечно, слегка попало от сеньора, — но кому от этого легче?.. В общем, настроение у Алена было препоганое, для рождественской недели вовсе не подходящее — а все потому, что он еще не видел большего зла.

  Меандр, вот как называлась та река, которую они переходили вброд под ливнем турецких стрел. Король явил себя тактическим гением, отогнав со своим арьергардом здоровенное мусульманское войско, поджидавшее на переправе, и брод стал теперь относительно свободен. Однако сам по себе этот брод тоже был не подарочек — некогда совсем мелководный, теперь, в самом конце сезона дождей, он припас для крестоносцев замечательные водяные ямы, во многих из коих уровень воды поднимался людям выше пояса. Ален переправлялся пешком — его коня впрягли в помощь обозным лошадям — и невысокий мальчик один раз провалился почти по грудь, оступившись где не нужно. Первые рыцари, въезжавшие в реку на конях, искали лучшего пути и указывали его окружающим; однако не обошлось без неприятностей — один обоз совсем недалеко от Алена вильнул колесом в сторону и перевернулся в воду. Ругаясь на чем свет стоит, какие-то слуги бросились спасать провизию, движение затормозилось, получился жуткий затор. У кого-то конь сломал ногу, поскользнувшись на подводных камнях, одному простолюдину стрела вонзилась в шею, и он без крика свалился в холодную реку, и по нему тут же проехало несколько конных… На том месте, где он упал, расплылось по воде красное пятно, Ален поспешно отвел глаза, перекрестившись — и тут же чуть не упал, больно запнувшись ногой. Вдобавок ко всему начался дождь — поначалу мелкий, но войско не успело переправиться еще и наполовину, как он усилился, и по глади серой взбаламученной воды побежали противные пузыри — знак того, что дождь скоро не кончится. Флажки на рыцарских копьях потемнели и обвисли, и кто здесь откуда, теперь можно было определить только по ярким щитам.

  Турки, засев неподалеку в скалах, больше на открытый бой не решались, но, извлекая выгоду из своего положения, осыпали христиан стрелами. Отряд графа Шампанского располагался ближе к концу войска — Анри был в чести у короля, и Луи держал его неподалеку от себя. Большая честь, конечно, но и большая опасность. Ален с обозом переправлялся в самой середине войска, бывшей с обоих краев под защитой надежнейших рыцарей (среди которых в арьергарде где-то стоял и его господин со своей свитой, включавшей неизменного сероволосого Аламана). Поэтому к прочим неприятностям мальчика добавился острый страх за Анри — оглядываться было нельзя, да и невозможно, но шум и возгласы позади, доносившиеся до слуха сквозь чвяканье собственных шагов и свист дождевых струй, внушали разом штук десять подозрений. И подозрения эти были одно другого страшнее.

  Однако христианам везло, послужили тому причиной удача от Господа или военные таланты Луи, или и то и другое сразу. Дождь звенел по воде, рожки командиров хрипели — и тихий, смертоносный посвист стрел был почти не слышен. Как ни странно, стрелы почти не вредили — наверно, виной тому дальность расстояния выстрелов; в любом случае, ни одной кольчуги они не пробили, только иногда стрела-другая клевала рыцаря в плечо и бессильно валилась в воду, не причинив никакого вреда. Правда, погибло несколько простолюдинов — потеря ничтожно малая для стотысячного войска; кроме того, до обоза и незащищенных пилигримов, к числу коих принадлежал и Ален, стрелы долетали редко, в основном оседая в стане рыцарей, которых хранили щиты и кольчуги. Это была одна из причин, по которой рыцарская часть войска прикрывала вилланскую, по приказу короля держась со стороны занятых турками скал.

  Смерть ходила рядом, по пояс в мутной воде, среди серой взвеси, пытливо заглядывала в лица людям — но взять никого не решалась. Но вот она выпрямилась, вглядываясь вперед — и черты ее исказились от радости. Она нашла.

 …Стрела, просвистев, глубоко вонзилась в круп коню, идущему вброд. Конь бешено взбрыкнул, завизжав едва ли не по-человечески, шарахнулся от боли — и рыцарь, не удержавшись в седле, кувырком полетел в воду. Он упал в глубокое место, там, где вихрящаяся быстрая вода доходила пешему до пояса. Он даже крикнуть не успел, стремительно уходя под ледяную слюду, и конь, освободившись от груза, несколько раз неистово прыгнул, высоко вскидывая круп, по которому струей бежала кровь. Почти сразу же кровь поднялась и из-под воды — видно, хлынула у рыцаря изо рта, когда обезумевший скакун наступил ему на грудь. Кольчуга не дала рыцарю подняться, и когда товарищи, спешившись, вытащили его на воздух, было уже поздно — мессир Милон де Ножан, упавший плашмя, умер, вода стекала с его отяжелевшей кольчуги и из-под шлема, личина которого хранила глубокую вмятину от конского копыта. Лицо рыцаря конь раздавил напрочь, и когда какой-то маленький юноша, беспрестанно выкликавший имя мертвого в горячем исступлении, стащил-таки шлем с его головы — кровь заливала даже короткие, некогда светлые волосы и бороду, теперь почерневшие от воды.

  Сзади уже подгоняли криками другие рыцари, не видевшие, что произошло. Мессира Милона подняли и понесли его друзья — он был из королевского отряда. Мальчика, все еще сжимавшего в руках окровавленный изнутри шлем, понукали, дергали, заставляли ехать, — и он, как во сне, мотался в седле из стороны в сторону. Переправа закончилась, войско подсчитало потери — и возрадовалось, что они столь малы.

  Теперь путь крестоносцев, с честью выдержавших первую крупную битву, лежал через город Лалиш, который предполагалось взять и остаться в нем на некоторое время, дабы подкрепить свои силы. Ален по окончании переправы добрался-таки до своего сеньора и убедился, что Анри не только жив, но даже ни разу не ранен. Ни один из оруженосцев, даже Жерар, не обратил на мальчишку внимания — в них все еще живы были впечатления первого настоящего боя, оказавшегося вовсе не таким, как получалось из легенд. Франки победили, но воодушевления победы не чувствовал, кажется, никто из них — только странное опустошение и резко навалившуюся усталость.

  Мессир Анри скользнул по Алену ярким, отрешенным взглядом, но ничего не сказал в ответ на такое своеволие. Еще не получивший обратно своей лошади, Ален пошел под непрекращающимся холодным дождем возле стремени Аламана, ехавшего прямо, без шлема. Меч мессира де Порше не так давно отправил к Аллаху несколько сарацинских душ. Кольчугу на его плечах прикрывал от струй кожаный плащ. Ох, сегодня на привале возни будет оруженосцам — счищать с господских доспехов быстро проникающую заразу ржавчины!..

  Ален-таки решился спросить — внук Раймона, жаждавший своему деду славы в стихах, выглядел более или менее благодушно.

  — Мессир Аламан… А вы не скажете, кто… был тот мальчик? Который стоял у воды… И… где он? Где-то здесь?

(Тоненькая фигурка в легкой кольчуге, замершая у серых вод словно бы вне войска, вне времени — запомнилась Алену так ясно, будто его царапнул в сердце невидимый коготок. На краткий миг ему стало страшно — он ясно увидел Этьенета, стоящего у воды, своего брата с темными от дождя волосами, с руками, повисшими, как плети…)

  — А, это Арно. Оруженосец. У него сегодня брат погиб. Мессир Милон, который утонул. Так что он теперь — оруженосец без рыцаря, не повезло парню… Ну, я думаю, Король подберет ему кого-нибудь, у кого оруженосца убьют… — и, заметив остолбеневшее выражение лица слушателя, Аламан добавил, мрачно усмехнувшись: — А ты что думал, как оно бывает на войне?.. «Место турнира — Эдесса», «Кто за Луи сейчас пойдет» и все такое?.. Нет, парень, это тебе не песни…

  Всю дорогу, уже едва не падая от усталости — коня ему пока так и не вернули и, кажется, не собирались, а сам он о том просить ни за что бы не стал — Ален не терял из виду Арно. Мальчик ехал верхом — без шлема или капюшона, подставив перепачканное худое лицо ветру, и держался он в седле, словно деревянный. В руках осиротевший оруженосец вез плосковерхий шлем с личиной — явно не свой, продавленный вмятиной. Даже отворачиваясь, мальчик чувствовал за собой присутствие Арно — того будто окружала плотная, физически ощутимая на расстоянии черная аура горя. Ален бы подошел к нему, попробовал бы что-нибудь сказать — но Арно был конным, а юный шампанец — пешим, и он не без оснований подозревал, что тот, уйдя глубоко в себя, его попросту не заметит. Поэтому ему пришлось терпеть до позднего вечера, когда усталое войско остановилось на ночлег.

  К вечеру дождь наконец прекратился. Шатры были расставлены, костры пылали. Ришар и два других оруженосца занялись доспехом и кольчужными чулками своего сеньора, мертвецки усталый Ален, которому уже даже и есть не хотелось, сушил у огня его плотный, дымящийся от влаги подкольчужный кафтан — гамбизон. При этом мысль об Арно засела у него в мозгу, как заноза, и мальчик со смутным неудовольствием понял, что не ляжет спать, пока не посмотрит на того вблизи. Это была странная тяга, сродни той, из-за которой дети бегают смотреть на похороны; однако к ней примешивалось и что-то еще. Почему-то Арно, худой юноша, замерший у серой реки, только что убившей его брата, накрепко сросся у Алена в сознании с Этьенетом. Если с Арно все в порядке — то и с Этьеном тоже. Если Арно останется цел — то они с Этьенчиком обязательно увидятся вновь. Можно сказать, Ален на этого человека загадал, сам того не желая.

  Наконец бедно перекусив подгоревшей кашей, Ален отпросился у равнодушно кивнувшего, жутко утомленного мессира Анри и отправился в густой пасмурной мгле разыскивать мальчика из Ножана. Алену быстро показали, где найти Арно-сироту. В лагере он на этот день стал печальной знаменитостью; брата его, Милона, зарыли там, на берегу Меандра, и Арно сидел один в стороне от большого костра, не идя в палатку и вообще не двигаясь с места. На коленях у него лежала лепешка и нетронутый кусок сухого мяса. Мальчик смотрел через темноту — в огонь, у которого грелись другие, и глаза его были пустыми и мертвыми.

  Ален неуверенно приблизился, постоял в стороне, кашлянул. Арно не обернулся. Тогда слуга подошел ближе и уже безо всякого стеснения сел рядом; в руке его дымилась чашка горячего, сильно разбавленного вина, которое он зачерпнул из общего котла, оставляя свой костерок.

  — Хочешь… попить?..

  — Нет, спасибо, — ответил Арно, не оборачиваясь. Лопатки его, видневшиеся даже сквозь толстую накидку, болезненно свелись.

  — Арно… Меня Ален зовут. Чего ты тут сидишь… совсем один?..

  — Скоро пойду в палатку, — ровно отвечал юноша, по-прежнему глядя в костер. Ален ужаснулся: оруженосец был похож на мертвеца. На труп, который чародейским способом может ходить и говорить, но человеком от этого не становится.

  — Слушай, а где твоя кольчуга? — спросил он, понимая, что разговор надо поддерживать во что бы то ни стало. — Может, ее надо почистить, а?.. Хочешь, я… А то заржавеет…

  — Нет, спасибо. Я сам.

  Вблизи Арно выглядел несколько старше, чем то казалось с первого взгляда: лет на пятнадцать-шестнадцать, только тонкое сложение и нежные черты лица сильно молодили его. Волосы у Арно, высохнув, оказались светло-русыми, волнистыми. Стриженые в кружок, они даже на вид были очень мягкими. Глаза — задумчивые и совершенно сумасшедшие, а брови и ресницы — светлые.

Ален понял, что тот больше всего сейчас хочет остаться один. Чтобы его никто не трогал, не отвлекал. Чтобы ему дали спокойненько посидеть и сойти с ума. И еще Ален понял, что не даст ему этого сделать. Что бы ни было, я тебя (Этьенет…) не отдам. Не отдам тебя этому злу.

  — Арно, послушай, немедленно прекрати. Ты христианский воин, а предаешься смертному греху.

  — Что я должен прекратить? — впервые Арно взглянул на него, и в темных глазах его даже промелькнуло что-то вроде интереса. Хорошо, хорошо, продолжаем в том же духе.

— Прекрати предаваться отчаянию. Милон… (а верно ли я помню имя?) твой брат был бы недоволен, увидь он тебя таким. Он сейчас на небесах, с ангелами (od les angels nostre Segnor, пошла прочь, дурацкая песня), а ты сидишь тут и… разлагаешься!

  — Не смей говорить о моем брате, — Арно на этот раз посмотрел ему прямо в глаза, и в голосе его зазвенел гнев. — Да кто ты такой, чтобы…

— Я — человек, который желает тебе добра. Может, я и никто, но и ты сейчас не ведешь себя так, как пристало (рыцарю? Нет, он же еще не рыцарь…) как пристало дворянину и… паломнику.

  — А мне все равно, — внезапно совсем тихо и безнадежно ответил Арно и криво улыбнулся. Лицо его бешено напомнило Алену собственную матушку, когда она впервые услышала от тетки Алисы о смерти своего мужа. Она тогда тоже криво улыбнулась, опустилась на скамью и тоненьким голосочком переспросила: «Как же так?..»

  На миг Ален испытал к собеседнику что-то вроде ненависти. Захотелось выбить его из этого жуткого равновесия, выбить в любую сторону, хотя бы разозлить или ужасно оскорбить, только чтобы он вернулся.

  Ален уже занес руку, чтобы дать юноше хорошую пощечину. Тот смотрел вскользь, куда-то мимо него, и видел в этой серенькой дали не иначе как своего брата. Но удар по лицу кого хочешь приведет в чувство.

  Ален слегка замахнулся — и… опустил ладонь. Ну не мог он, не мог ударить по лицу человека, в голове его словно стояла железная заслонка. Слишком хорошо он помнил сам этот розоватый туман ярости и слезы бессильного унижения, которые на миг застлали ему взор, когда щека вспыхнула от Жераровой оплеухи. И это у него, простолюдина, от оскорбления закружилась голова — а парень Арно к тому же дворянин. Нет, бить людей по лицам нельзя ни при каких обстоятельствах. И Ален, коротко размахнувшись, сильно двинул оруженосца кулаком под ребра.

  Тот от неожиданности согнулся, хватанул ртом воздух. Потом медленно распрямился, встал на ноги. Лицо выглядело было крайне ошеломленным, будто у только что поднятого с постели.

  Ален тоже поднялся, чтобы сравняться с ним в росте. Арно был немного выше. С минуту они стояли, сверля друг друга взглядом, потом Арно заговорил.

  — Ты… ты кто таков?

  — Слуга мессира Анри Шампанского.

  — Слуга?.. И ты… посмел ударить дворянина? — голос юноши звучал настолько удивленно, даже недоверчиво, что в нем растворялось возмущенье. Ален внутренне ликовал. Удалось прогнать демона, выбить из равновесия этого человека, и перед ним сейчас стояла не бледная тень, а живой пятнадцатилетний парень.

  — Ну да, посмел, как видишь.

  — А что, если я тебя сейчас за это зарублю… как собаку? — осведомился Арно с недоумевающим интересом. Ален только пожал плечами.

  — Ну заруби, если хочешь. Все лучше, чем сидеть и распускать сопли о том, кто сейчас уже радуется на небесах.

  — О чем ты говоришь… слуга? И вообще, какое твое дело…

  — Большое, — отлично чувствуя, что в данный момент необходимо сделать, Ален шагнул вперед и крепко обнял оруженосца, несмотря на его легкое неуверенное сопротивление. — Ты же крестоносец. Рыцарь христианский. Ну не рыцарь — так будешь им вскорости, и ты должен обязательно дойти до Иерусалима — за себя и за своего брата, во имя любви к нему… Ты не думай, я понимаю, как все плохо, у меня тоже брат есть, он в Шампани остался, и если б он погиб — я, наверно, был бы хуже тебя в сто раз… Но ты же должен, понимаешь. Ты тут нужен живым. Своему… сеньору, Господу, брату… Арно, пожалуйста.

  Ален говорил быстро и горячо, не обращая внимания на удивленные взгляды от костра и не давая собеседнику вставить ни слова. И вовсе не удивился, когда сведенные, словно задеревеневшие плечи юноши затряслись, и он, вцепившись в утешителя мертвой хваткой, стал медленно оседать на землю, задыхаясь от рыданий.

  Мальчик сел рядом с ним на землю и так сидел, крепко обнимая его за плечи, гладя по спине, по спутанным светлым волосам… Сердце его радовалось и благодарило Бога, потому что Арно был спасен. Сейчас со слезами, с невнятными сквозь всхлипы причитаниями у него изнутри выходило здоровенное горе, которое иначе могло бы юношу и придушить. Вроде как вскрывался огромный нарыв.

  Дергаясь всем телом, Арно что-то довольно громко пробормотал.

  — Что? — переспросил Ален, наклоняясь к нему, и тот повторил, подняв на графского слугу залитые соленой водой карие глаза:

  — Милон был моим единственным родичем. Моей… семьей.

  Ален не ответил, только еще крепче сжал его руку, и тот, зажмурившись, даже не пытаясь вытирать потоки слез, принялся пить из чашки остывшее уже вино, покусывая деревянный край. Ален слышал, как тот глотает, едва не давясь от нервной икоты.

  — Когда стану рыцарем, возьму тебя в оруженосцы, — неожиданно заключил Арно, отрывая чашку от губ. По подбородку его текла розоватая струйка. Ален подавил порыв самому разреветься.

  — Посмотрим, — пробормотал он, вставая. — Ты, кстати, весь черный… прямо как турок. Принести тебе водички умыться?..

  Арно кивнул. Он понемногу брал себя в руки, и уже было видно, сколь он порвистый и нервный в общении человек.

  — И, Арно… если хочешь, я приду ночевать в твою палатку. Если мессир Анри разрешит.

  Юноша кивнул еще раз. На отчаянном лице его проступило что-то вроде… Да, что-то вроде любви.

 …Так вот завязалась эта странная дружба. Ален теперь часто ночевал в стане королевских рыцарей, в одной палатке с Арно де Ножаном и еще несколькими оруженосцами, и пожалуй, это оказалось несколько более удобно, чем прежняя его жизнь при обозе. До следующей битвы, произошедшей дней через пять, когда уже прошли Лалиш, Арно абсолютно никому не был нужен, и мог проводить время в беседах с графским слугой, рассказывая ему про своего брата и про себя. Лалиш, кстати, не оправдал королевских ожиданий: при приближении крестового воинства все жители в страхе бежали из него, и королю Луи вместо богатой добычи достался пустой жутковатый город, где даже не стали ночевать. Теперь все надежды возлагались на Атталию, город христианский, а до той поры в войске еще больше урезали дневной рацион.

Арно голодать не привык и компенсировал отсутствие еды разговорами. Ален, в отличие от него, почти всегда был зверски занят, и часто засыпал под его рассказы, едва не забывая помолиться на ночь; не раз шампанскому мальчику приходила мысль, что в иных обстоятельствах они с Арно вряд ли сошлись бы — слишком уж они были разные. По характеру Арно скорее походил на Жерара, только без его болезненного самолюбия; стихов он не любил, единственным пафосом, который он мог почувствовать, оставалась героика. Должно быть, у младших братьев не бывает такой уязвимой гордости, как у старших, например, у Жерара де Мо — а Арно и вовсе вырос под звездою неотразимого Милона. Брата он обожал и все детство пред ним преклонялся, при том что старший де Ножан, как смог вывести Ален из историй, делая скидку на рассказчика, своего брата не ставил ни в грош. А зря — Арно был очень славный юноша, рыцарственный, честный и смелый, и Ален, засыпая, думал, что в скором времени тот несомненно превзойдет неотразимого Милона. Честное слово, о мертвых — aut bene, aut nihil, но постепенно Ален проникся смутной «посмертной» нелюбовью к Милону, так обращавшемуся со своим младшим братом и оруженосцем. Вот сам Ален, хоть и не дворянин, никогда бы не стал нарочно отделывать Этьенета на тренировке под орех, показывая свое заведомое превосходство («Милон был великолепный воин… Он просто безо всяких усилий меня в любое время побивал, как ребенка…»), или за лишний кубок выпитого бить его кулаком по уху («Милон был очень строг… К себе и своим близким… Он никогда не напивался и мне не позволял…») Самое странное, что вопреки всему этому Арно Милона все-таки любил. Несмотря на тычки, унижения, обидные клички — мало ли как может старший брат задеть младшего, да еще находящегося у него в услужении!.. Невольно Ален начинал думать, что Арно очень повезло, когда он избавился от такого рыцаря — но эти крамольные мысли он предпочитал держать при себе, и с другом ими особенно не делился. К тому же, размышлял он, рассеянно взглядывая на воодушевленное лицо юноши, озаренное отсветами костра, — должно же быть хоть что-то хорошее в человеке, которого так любили!.. Да и среди рыцарей Милон де Ножан считался хорошим парнем, отважным и благочестивым. Видно, в каждом человеке может быть по нескольку сторон.

  Единственное, что позволил себе Ален в отношении павшего героя, так это упросил Арно выкинуть братский продавленный шлем. Он все равно уже ни на что не годился, разве что носиться с ним, как с реликвией; и двое мальчиков закопали этот бесполезный ныне предмет в каменистую жесткую землю на одном из привалов и дружно прочитали над ним «Отче наш». Не то что бы это был покойник… но и не то что бы совсем нет.

  С наступлением января все изменилось. У Арно появился новый рыцарь, данный ему королем, а Ален… про Алена — отдельная история. Дело в том, что он нечаянно совершил подвиг.

5.

  Эта гора называлась Бабадаг — гадкое, сарацинское слово. Франки прозвали ее Проклятой горой. С одной стороны у нее высились стеной огромные отвесные скалы, с другой она обрывалась пропастью без дна. По краю этой пропасти и вел узкий опасный проход, которым крестоносцам надлежало идти.

  В авангард поехал отряд лучших рыцарей, в число которых попал граф Фландрский, недруг мессира Анри, и немало еще знатных людей. Там даже оказался один из братьев короля. Командовал ими Жоффруа де Ранкон, который должен был следовать через проход медленно, не теряя основного войска из виду, так как именно на этом опасном участке король ждал нападения турков — и недаром. Сам Луи, оставив при себе в числе немногих прочих Альфонса-Иордана Тулузского и мессира Анри с его людьми, собирался прикрывать переход обоза и основной части войска с тыла. Но мессир Жоффруа по неизвестной причине решил наплевать на королевский указ и перешел-таки гору со своими людьми, преспокойненько встав на другой стороне лагерем. Там он, наверное, немного отдохнул и подкрепился — как раз в то время, когда сарацины, обрадовавшись разъединению войска и поняв, что настал наконец их день, огромным скопищем ударили на арьергард.

  И их день действительно наступил.

  Коня Алена выпрягли из повозки — проход был слишком узок для двух и более лошадей, и на каждую телегу оставили по одной. Поэтому Ален снова сидел верхом, и рыжий скакун, уже отвыкший от такой легкой ноши, плясал под ним, нервничая. Кто-то заорал на Алена — не то Пьер, не то Симон — но мальчик, бледный, с закушенными губами, не обратил внимания. Все новые и новые пилигримы лились, как живая река в узкое русло, на скальную покатую дорожку над пропастью, среди толчеи скрипели телеги. Эта часть войска, наиболее уязвимая, должна была перейти через гору, пока король со своими рыцарями в силах их прикрывать. Алену надлежало находиться там. Но он пока не мог. Он боялся до безумия.

  Был уже вечер, и темнело по зимнему времени быстро. Довольно холодный и туманный день, так что дыхание, вырывавшееся изо рта, держалось в воздухе легким облачком. Время дождей миновало, на смену явилась пора холодного безводья, и непонятно даже, что было хуже. Ален слышал звуки близкого боя, вскрики хрипловатых рожков, сумятицу голосов — и где-то там, в этом жутком месиве, потерялся его господин. Мессира Анри могли убить, и верный слуга не хотел трогаться с места без твердого знания — жив его сеньор или нет.

  Королевский авангард отступал медленно, чтобы все пилигримы успели пройти под прикрытием. Однако кроме турецких сабель смерть могла принять множество других обличий — то и дело кто-нибудь оскальзывался и летел в пропасть, и крик долго еще звенел, отражаясь от горных стен, летя в туманные небеса. Кроме всадников, турки привели еще пеших лучников и арбалетчиков, и те, заняв удобную позицию, осыпали беззащитных пилигримов роем стрел. Когда какая-нибудь из них попадала в цель, христиан становилось еще на одного меньше. Кое-кто обламывал стрелу и продолжал путь; пехотинцы прикрывали щитами себя и тех, кто оказывался рядом. Бой совсем приблизился, неподалеку от Алена вынесло наконец мессира Анри, получившего приказ отступать со своими людьми в проход. Король собирался уйти последним. А как же иначе.

  Анри тяжело дышал. Копья у него не было, один обрывок длинного флажка, того, что крепился у наконечника, зацепился ему за плечо и трепетал в порыве холодного ветра, как дразнящий язычок. Сюрко его пятнала кровь — непонятно, своя или вражеская; из-под прорубленной в нескольких местах кольчуги сочилась алая краска.

  — Отсту…паем, — прохрипел мессир Анри, тяжело спешиваясь со звоном, какой мог бы издать брошенный на землю мешок монет; конь его был весь в мыле, бока его вздымались. Левая рука юного графа отвисла, не в силах держать тяжесть щита, и он поправил свой каплевидный гербоноситель обессиленным рывком. Пот заливал ему глаза.

  Ален тоже соскочил с коня, двигаясь за своим господином к страшной горной тропе. Рыжий Гарсон, перебирая тонкими ногами, смертельно боялся и отказывался идти. Ален рванул поводья — и в этот миг слуха его коснулся высокий сигнал королевской трубы. Быстро, Анри, быстро отступай!

  Ален не имел свободной руки, чтобы перекреститься, и только прошептал коротенькую молитву. Agnus Dei, miserere nobis. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста.

  Потом они пробирались по краю этой жуткой пропасти, один за другим, забыв о дружбе и вражде и помня только о том, чтобы выжить во что бы то ни стало. Анри, Аламан, Ришар, Эдмон, Жюльен, Тьерри, Гиро… и Ален. Случайно затесавшийся в эту рыцарскую компанию, шедший сразу после своего господина. Он смотрел на мессира Анри, только на мессира Анри — и никогда не чувствовал себя настолько под взглядом Господним, как в тот день. Он даже не очень понял, как все произошло, но конь его господина полетел в пропасть, сам Анри зашатался с толстым арбалетным болтом в плече… Ален тащил его, оползающего, влекущего за собой в пустоту. Анри был страшно тяжел, Ален сорвал ноготь о кольцо его вырывающейся из рук кольчуги — и закричал, не выдержав жуткой боли… Казалось бы, невозможно удержать от падения человека вдвое больше себя — однако Ален тянул, упирался, волок, чувствуя, как в животе у него что-то рвется, а его взбесившийся конь в сумерках мотался на узкой тропке, едва ли не наступая на хозяина и не давая никому себя обойти. Рыцари, с трудом видевшие происходящее, не в силах прийти на помощь сеньору из-за перепуганного животного, готового столкнуть в бездну кого попало, что-то кричали… Ален слышал голос Эдмона, увещевающий, и перепуганный — Аламана, но слов не различал, так колотилась в ушах дурная кровь. И сквозь удары пульсирующей крови, сквозь крики людей, над набегающим, как морская вода, шумом битвы позади мальчик услышал далекий, все нарастающий звук — высокий, как комариный писк. Тонкий, далекий звон на фоне гудящего моря.

Мессир Анри, уже прижатый к черной скальной стене, с болтающейся, как у трупа, головой, истекал кровью. Ален старался не касаться стрелы, но пару раз задел ею о черный камень Бабадага — и кровь заливала его господину всю правую лопатку, пузырилась у Алена между пальцев. Руки его, одежда на груди, скальная отвесная стена — все было в этой крови. Ален уже не видел мир как он есть — какие-то отдельные дробные его кусочки сменялись в глазах под нарастающую музыку звона. Белый звон, подумал Ален отчаянно и почти отстраненно, как о происходящем с посторонним человеком. Когда белый звон вырастет невыносимо (а он растет, растет и вырастет), у меня, наверно, лопнет голова.

  Мессир Анри, кажется, был мертв. Он жутко булькал и не переставлял ног, когда Ален пытался проволочить его на несколько шагов вперед. Сзади уже кричали, требуя не создавать затора. Сеньоров отвисший на обессиленной руке щит загромождал все вокруг, и слуга умудрился его стащить и кинуть в пропасть. Бело-золото-синий шампанский герб улетел вниз, скрежеща, зацепляясь за выступающие камни, на которые едва не пал его хозяин. Но мальчик не слышал его падения — столь громок стал белый звон.

  Делай, что делаешь. И будь что будет. И он тащил, задыхаясь, огромное, залитое кровью тело своего господина, оскальзываясь и мигая сквозь красноватые пятна в глазах. Он уже не молился и вообще ни о чем не думал, а когда собственный конь чуть не столкнул их вместе с сеньором вниз, он только до крови прокусил губу. Потом Ален увидел, что мессир Анри смотрит на него — и от облегчения едва не лишился чувств. Слабосильная стрела, примчавшись издалека, чиркнула наконечником о скалу у него перед носом, сорвала с бесплодного камня клочок желтоватого мха. Мессир Анри пытался собраться с силами и помочь слуге тащить себя; он переставлял ноги, цепляясь за выступы в отвесной стене, и так они ползли, как букашки по камню, сквозь белый звон, захлебываясь в собственной крови. Узкое место миновали, новый уступ был чуть более широк, но покато обрывался шагов через десять. Ален сплюнул — слюна оказалась ярко-красной. Волосы, выбиваясь вперед, заклеивали глаза потной сеткой. Только перед самым концом, когда впереди замаячил несуществующий, райский, небывалый исход пути, земля, цветные флажки лагеря далеко-далеко внизу — только тогда Ален понял, что всю дорогу не умолкая бормотал. Последние слова сорвались у него с губ вместе с розоватой слюной — «Пожалуйста, держитесь… Держитесь, мессир…» Это он не с Господом говорил. Это он говорил с Анри.

И тут белый звон заткнулся, хотя достиг уже почти невыносимой высоты. Заткнулся, точно комара прихлопнули. Ступив на настоящую, широкую землю, Ален стоял на четвереньках и не понимал, почему не теряет сознания. Тело господина рухнуло с него, как тяжеленный мешок, руки у обоих были в его крови. Была почти уже ночь — темнота, и друг, и враг крестоносцев, прекратила эту жуткую бойню, но она же и застлала глаза многим, нашедшим смерть на дне ущелья. В тусклом свете каких-то огней, беспокойных факелов Ален посмотрел на свои ладони, — на одном кровоточащем, рывками болящем пальце не хватало ногтя, — и его стошнило.

  Бабадаг был перейден, четверть армии погибла.

Король Луи совершил в этот день настоящие чудеса мужества. В числе нескольких последних рыцарей, ступивших на узкую тропу, он уходил с места сражения, почти все время пятясь — след в след наступали враги. Турки сунулись и на скальную дорогу, не ограничиваясь стрелами — там, где она была еще довольно широка, они могли наступать и по нескольку человек. Это там король, схватившись за ветки сухого дерева, вскочил на утес — и, пользуясь преимуществом положения, оттуда рубил головы пытавшимся его миновать. Несколько сарацин орало и каталось по камням, разбрызгивая кровь — король в священной ярости обрубал руки, тянувшиеся к нему. Стрелы свистели мимо или опадали, обламывая зубы о королевский доспех. Арбалетный болт выбил из скалы искры — а сам арбалетчик уже валился в пропасть, с головой, проломленной камнем. Воистину, Господь в этот день хранил короля Луи от смерти — раненый несколько раз, продержавшись долее всех, потеряв почти всю свою свиту, порывистый и бесстрашный, бешеный король франков остался в живых. Если бы Ален видел его в тот великий момент безрассудной отваги, самоотречения во имя своего народа, который он прикрывал из последних сил, оставшись почти один — о, тогда сердце вассала никогда не смогло бы отвернуться от него!.. Но Ален не видел своего короля там, на скале, ухватившимся одной рукой за ветку кривого горного дерева, а другой косящим врагов. Он только слышал о том рассказы — и лишь в передаче Арно знал слова короля, брошенные им вместе с яростным взглядом на последних оставшихся своих защитников: «Отступайте, я их задержу… Вперед, я кому сказал!»

 …Когда на следующий день то, что осталось от арьергарда армии, достигло, наконец, передового лагеря, — войско огласилось воплями восторга. Короля и остальных уже было сочли погибшими; говорят, королева Алиенора рыдала от радости и обещала воздвигнуть новый храм в честь Богородицы, к которой она взывала о спасенье. Епископы Лизье, Нуайона и Лангра, забыв по такому поводу свои внутрицерковные склоки, изготовились служить сообща благодарственную мессу — за спасение монарха и полководителя. Но первые слова самого Луи, когда он с рукой на перевязи и замотанной головой предстал пред своими уцелевшими баронами, были коротки:

— Где Жоффруа де Ранкон?..

 …Погибли очень многие. Из великих мир лишился Альфонса-Джордана де Сен-Жиля: как и отец его Раймон, он остался навеки в Святой Земле, а графом Тулузским стал юный Альфонсов сын Раймон V, ровесник Алена, укрытый от бед в далеком краю Лангедокском. Из малых войско Шампанское потеряло Журдена Шарпантье, бывшего, несмотря на имя, не плотником, а весьма искусным врачом. Эта потеря имела прямое касательство к Алену, потому что новый глава шампанских лекарей, учившийся в самом Салерно клирик по имени Жакоб Бернар, немедленно забрал шустрого и толкового мальчика себе в помощники. Тем более что здоровых людей в войске осталось мало, а свободных рук требовалось много. Помогали женщины, особенно полезна была сорокалетняя пилигримша по имени Сибилла, которая шла в святую землю молиться за сына, сидящего в тюрьме. Сибилла была высокая, жилистая тетка с материнскими замашками применительно ко всему миру, и не боялась она в своей жизни, кажется, и впрямь ничего. Должно быть, потому, что с ней уже случилось все, чего она могла бояться.

 …Погиб, сорвавшись со скалы, Ришар, ярко-рыжий оруженосец. Жерара де Мо перевезли через пропасть, перекинув поперек седла: он был сильно ранен трижды, в том числе и в живот. Теперь его жизнь качалась на неверных весах, и говорили, у него один шанс из трех, чтобы выжить. Однако отдадим юноше должное — он дрался отважно. Даже уложил здоровущего турка. Правда, потом мессиру Анри пришлось его, раненого, под прикрытием взваливать на коня — но все равно, хороший оказался боец. Жалко будет, если помрет.

  Погиб, утыканный стрелами, Аламановский слуга Матье, тот самый, который любил приставать к греческим девушкам. Сам же Аламан, по счастью, даже не был ранен — так, пара царапин, да коня потерял.

  Тяжело ранен был спешащий к своей «любови дальней» блистательный эн Джауфре Рюдель из свиты тулузского графа, поэт и князь Блайи. Хуже того, — он подцепил заразу, и говорили, что не рана, так лихорадка его доконают, и вопрос теперь только во времени. Убили мессира Рено — рыцаря пожилого, доброго и веселого, который однажды в гостях у Анри перекинулся с Аленом партией в шахматы — и его вчистую обыграл. Оказалось, он был немало прославлен в Шампани этим искусством, даже удостоился звания шахматного короля — а Ален-то, невежда, сел с ним за игру как ни в чем не бывало… Погибло без счета пилигримов и множество рыцарей. У графа Аршамбо Бурбонского, друга Анри, стоявшего в битве неподалеку от короля, погибли оба оруженосца, и король спросил Арно де Ножана, согласится ли тот на нового господина. Тот согласился, конечно — и не только потому, что к нему обратился с этим сам король. Просто он хотел быть при ком-то, и быть полезным тоже хотел. Как говорил потом сам Арно своему другу, война — это как игра в кости. Можно быть сколь угодно искусным или сколь угодно знатным, стреле про то неведомо. Я видел, как вокруг меня гибли превосходящие меня и оставались в живых без единой царапины те, кто и вовсе не умел сражаться. Одни короли хранимы небесами, а остальное все — дело случая, небесные шахматы. Молись, чтобы остаться живу — больше на войне ничего не помогает.

  Как бы то ни было, Анри Шампанский, сын Тибо, остался в живых.