Если душа несовершенна, не успела очиститься при жизни, не получила истинного крещения — по смерти Бог не берет ее к себе. Он дает ей другое тело, все равно как позволяет еще раз попробовать. Вообще-то переродиться — это очень скверно, но Арнаут порой подумывал, что его это не особо пугает. Вот если дама ваша, к примеру, католичка, можно снова с ней повстречаться в новой жизни и попытаться все исправить.

Бывает так — идешь по дороге, и вдруг останавливаешься от яркого понимания: ты это уже видел. Было уже это с тобой, хоть убей — помнишь и серый придорожный валун с указующими стрелками, и черную желтоклювую птичку, приговаривающую «пип-пип», и рыжий мох на камне, и себя — в пыльной шляпе на голове, с гитерной за плечами… Вот как прошлая жизнь в тебе говорит. Только слушай.

И дама Розамонда тоже была всегда, лениво думал Арнаут, лежа на спине и глядя в кружащийся звездный небосвод. Теплая осень исходила на нет, но еще оставалось время до холодов, время завершить начатое, время жизни. Придет зима, маленькая смерть, будут стоять виноградники черными коряжками из-под тонкого снега. Розы превратятся в непонятные шипастые кусты. Но жизнь вечна, произойдет новый круг, не принявшим истинного крещения розам снова придется расцвести, как бы им ни было это больно. А Арнаут каталонец всегда будет счастлив, пока у него есть Розамонда.

История получилась постыдная, но воспоминание о ней доставляло некоторое удовольствие. Дама сама позвала своего верного певца вечером, по возвращении из церкви, прогуляться в саду. Весна была, еще холодная, но зато уже с настоящим весенним запахом, щекочущим ноздри, обостряющим все чувства — сырость, первая жизнь травы, открывшийся на новый цикл времени небосвод. По вечерам бывало холодновато, и Розамонда кутала плечи плащом с меховой опушкой, а Арнаут не кутал плечи ничем, потому что хорошим плащом он не обзавелся, а в драном дорожном стеснялся прогуливаться с дамой. Тем более что замысел у него был непростой — решил трубадур совершить неслыханную дерзость, просить себе, недостойному, главной милости. Просить принять его, Арнаутово, куртуазное служение.

Что это за служение — он толком не знал. Должно быть, как у любого слуги: что прикажут, то и сделаешь. Только приказывать дама должна что-то необыкновенно благородное, куртуазное — ну, понятно, куртуазное служение, все про него знают! Другое дело, что снились ему небывало прекрасные сны — он дарит даме розу, она ее принимает, и белый голубь слетает, ни много ни мало, с небес, и накалывается грудью на шипы этой самой розы. И она от голубиной крови из белой делается алой, самого любимого цвета Арнаута — будь он богат, непременно сшил бы себе одежду из такой ткани.

Удивительно глупый сон, сказал бы я, но моему другу так не показалось. Напротив же, он сделал из своего сна вывод: пришла пора осмелеть до предела и предложить Розамонде куртуазный оммаж.

Пройдя третий круг по крохотному садику и не раз скрипнув зубами от собственного бессилья, Арнаут послушно уселся рядом со своей донной на низкую скамью. Дерево за нею до середины увивал плющ, но в марте для зелени еще рано, и плющ топорщился соломенной жесткой бородой, довольно колючей и противной.

— Придвиньтесь ближе, Арнаут… Мне холодно.

Ему-то было, пожалуй, еще холоднее. Он слегка дрожал от зимнего льда, еще не ушедшего из вечернего воздуха, но убеждал себя, что трясется от любви.

— О чем вы думаете, Арнаут?

Лицо ее ледяным пятном плавало в сумерках. Внутри у трубадура что-то тяжело колотилось, и это было вовсе не сердце. Скорее уж кровь — новые какие-то пульсы, проснувшиеся в самых неожиданных местах.

— Кхмхмх, — ответил он со всей возможной куртуазностью. Ему хотелось выпалить сразу сто подходящих по случаю цитат, но в голове не нашлось ни одной. Вообще-то Арнаут много чужих стихов знал, ими иногда жил в странствиях, когда своих не хватало — но сейчас они все куда-то подевались, спасовали при мысли, что в жизнь его пришло что-то очень важное. Настоящее, долгожданное. И это настоящее оказывалось совсем не таким, как он предполагал.

— Ну же, упрямец, отвечайте, — на Розамонда легко ударила его по руке. Быстрое движение, хлопок, от которого глаза Арнаута полезли на лоб.

В голове пребывала только одна песня — и, как назло, самая неподходящая. Та, которой научил старый жонглер из Монлора — про тяжелую певческую судьбину: «Ну и тоска — ходить весь год пешком, и дергать надоевшую струну, хотел бы я иметь уютный дом, чтоб в нем спокойно отходить ко сну…» Вряд ли даме ее споешь. Трубадуры, трубадуры, зачем вы меня оставили? Ведь придется самому что-то говорить.

Арнаут пробормотал про огромное желание, которое его измучило уже до предела. И что от подобной болезни может исцелить только единственный человек на свете.

На Розамонда спросила — волосы ее были совсем черными в темноте — кто же этот человек. Арнаут по всем правилам ответил, что не смеет сказать.

Повернув к нему лицо с темными, странными, выжидающими глазами — сплошные расширенные зрачки — она смотрела, чего-то желая от него. Арнаут с бешеной тоской, похожей на воспоминание прошлой жизни, подумал, что сейчас может ее поцеловать. Голова его как-то самопроизвольно дернулась, лица обоих на миг сблизились — так, что Арнаут почуял цветочный аромат ее кожи — нет, так пахло мыло, дорогое, как перец, сарацинское мыло, кусочек которого стоит, как трубадур Арнаут со всеми потрохами.

Он отшатнулся, в смятении облизывая губы. В ушах гулко бухала кровь. Ишь, чего задумал, жалкий нечестивец… Поцеловать!!! Даму!!! Которая пахнет мылом, благоухает розами и владеет замком! Про которую снятся сны с небесными голубками! Старец Годфруа, чей суровый образ нечеловеческой чистотой сверкал всегда на задней стенке комнаты Арнаутова разума, неодобрительно нахмурил брови.

На Розамонда, чьи ноздри трепетали от частого — гневного? — дыхания, сидела вполоборота. Не взглянула она на него, и услышав слова — «куртуазная присяга». Жалкий лепет насчет закона любви некоторое время потрепыхался на Арнаутовых устах и угас. Неловкий, большерукий, плотский до отвращения, сидел он на самом краю деревянной лавки, тощей задницей чувствуя влажность древесины. И смертельно стыдился своих рук, ног, большого рта и горячей кожи перед этой ангелической фигурой, холодной и чистой, как звезда, безупречной графиней из тех, кто не зачат в постели, как обычные люди, а соткан из света и памяти. Если она сейчас встанет и уйдет прочь, не касаясь земли, и больше никогда не взглянет в его сторону — это будет только справедливо. Пейре Видаля и строже наказывали за украденный поцелуй.

Видел Арнаут этого Пейре — совершенно сумасшедшего, с изувеченным языком, юного старца в шутовском бумажном венке. При каком дворе не рассказывают анекдотов про Пейре Видаля? Самый новый анекдот — «Пейре Видаль — теперь император Константинопольский». Он, видите ли, на гречанке в Святой Земле женился, возомнив по глупости, что она — дочь византийского императора. Поэтому Пейре соорудил себе трон из чего попало и возит его с собою в повозке, намереваясь вскорости на корону претендовать. И жену свою, толстую и черную, возит всюду с собой и представляет как императрицу… Еще есть про волка история, как Пейре в волчью шкуру переодевался, и про его знаменитую походную кровать… Теперь отдохнет от всеобщего внимания наш ранний старик, новое появится посмешище — Арнаут каталонец, позор всех истинно влюбленных.

И приговору своей госпожи Арнаут ничуть не огорчился — ибо ожидал куда худшего.

Пойдите прочь от меня, вот как она сказала, и не возвращайтесь, пока не принесете мне победу на трубадурском турнире. Воспойте меня так, чтобы получить награду, и так уж и быть, тогда приму я ваш фуа и оммаж. Потому что любое рыцарство нужно заслужить.

Подвиг совершить — это хотя бы задание. Не служение еще, но намек на него, история из бретонских романов, искупление, вещь, которой есть место в Арнаутовом мире. Уйдя к себе в караулку, где нес дежурства наравне с другими молодыми мужчинами, и стараясь не прислушиваться к шуточкам и болтовне оруженосцев, со всем тщанием принялся Арнаут за работу мысли и к утру разродился одной из худших своих песен. Сочинительство давалось ему нелегко, стихи он высиживал, как курица — яйца, и никогда не мог разобраться — хороши или плохи его вымученные чада. Первые строки новой кансоны — «От любви запело все во мне, словно жаворонок в вышине» — ему даже нравились. Только не оставляло впечатление, что где-то он это уже слышал. Может, даже сам исполнял. Де Вентадорн, что ли? Опять успел первым, старый негодяй?

На Розамонда тоже ушла к себе и долго лежала без сна в своей постели, прислушиваясь к дыханию спящей рядом камеристки — в одиночку по ночам еще не спали из-за холодов — и раздумывала дама, что было бы, сопи рядом с ней на подушке другая голова, мужская. Черная, лохматая голова невероятного дурака. Который не знает, как печально стать из девицы дамой только для того, чтобы носить на голове закрытый убор-гебенде вместо пышной, свободной прически или веночка из серебряных цветков.

В этот самый день, мессены, далеко-далеко от замка Пау случилось кое-что еще. Юноша по имени Джованни Бернардоне, купеческий сын из Умбрии, после публичного суда за воровство оставил дом своего отца и в одной нижней рубашке удалился в лес, пыля по дороге городишки Ассизи под осуждающие взгляды знакомцев и соседей. И пел Джованни во все горло, пел по-нашему, по-провансальски, что-то о розах, небесах и Господе Боге, единственном отце для двадцатипятилетнего голого дурака Франческо… Франческо — такое он носил прозвание, потому что больше своей собственной стороны любил французскую, особенно провансальскую землю, где так много слагают красивых стихов. И был это будущий святой Франческо Поверелло, ассизский Беднячок, перед смертью Христу сораспявшийся — но к нашей истории его нескладная песня, следы босых ног и проплешины весеннего снега в лесу, куда он удалился почти что нагишом, не имеют никакого отношения.

За весну и лето Арнаут немало потрудился: по всей Каталонии и графству Тулузскому трудно было отыскать замок, который он не осчастливил бы своим пением. Не забывая о делах церкви, трубадур вовсю старался исполнить задание дамы, и получил с того немало пользы: он познакомился со множеством трубадуров, которые пели лучше него, и выучил много новых песен. Для жонглера обширные знакомства очень полезны — будет что петь на заказ, чтобы не умереть с голоду. Если уж не удалось прочно обосноваться в каком-нибудь замке, под покровительством доброго господина — или, еще лучше, госпожи — приходится волей-неволей расширять свой репертуар, да вдобавок и разбираться в политике. Чтобы невзначай не исполнить при дворе, скажем, доброго графа Фуа ничего из ненавистного ему Пейре Видаля, соперника в любви дамы Лобы. Или не восславить в Тулузе Арагонский двор за щедрость и куртуазность. То есть теперь-то уже можно, новый король Арагонский с Тулузой в родстве, а вот раньше, когда война была, за такое простого человека могли и повесить без долгих разговоров.

Но и тут не обошлось без просчетов. Самым интересным знакомством оказался рыцарь-трубадур Гюи де Каваллон. Этот юный сеньор едва не снес Арнауту голову за следующую невинную песню:

«Я оскорбить вас и не мнил, И о прощенье не молил, Но беспощаден был Амор И вынес смертный приговор, И в спину мне удар копья Пришел, лишь отвернулся я…»

Это песня про любовь. Которая настигает с полной силой после неудавшегося запретного поцелуя… А эн Гюи, человек горячий, видите ли, подумал, что про убийство. Ведь как раз таким образом, копьем в спину, в расплату за оскорбление, полгода назад священника убили! Того самого страшного римского легата, которого все ненавидели. Пейре де Кастельнау, почти что земляка Арнаута.

К счастью, драки с эном Гюи удалось избежать — иначе приключение могло бы стать для Арнаута последним. Эн Гюи посмеялся и даже подарил Арнауту два мельгорских су — в плату за то, что некуртуазно схватил его посередь песни за воротник и начал трясти. Дело в том, объяснился вспыльчивый рыцарь, что из-за этого легата и так полно бед свалилось на всех благородных людей, Рим войска собирает, графа нашего опять отлучили и каждый день мучают целой толпой всякие прелаты — и тут появляется какой-то трубадуришка, который поет прежалестную песню про убиенного! Сами посудите, что я должен был делать? Мы с Пейре Бермоном д-Андюз и так неделю подряд решаем за бутылкой, что лучше — покорность изобразить или послать чертовых попов с их отлучениями куда подальше…

И Арнауту наука: надобно помнить про политику. Ведь легата-то этого давно уже прикончили, помнится, Совершенный Арнаут Арифат в замке Верфейль об этом говорил, радостно сообщая пастве, что настигло отмщение антихристова слугу… Только Арнаут из Каталонии, как всегда, это сообщение с жизнью не соотнес. И зря. Впредь надо быть внимательнее.

На мессена Гюи он вовсе не обиделся. Не убил ведь, даже подзаработать удалось — за пение в этом замке Арнаут куда меньше получил, чем за надорванный рыцарем воротник.

В замке Пюивер, например — знаменитая трубадурская столица этот Пюивер, во владетельницу его, донну Алаис, можно бы и влюбиться, если б не было на свете Розамонды — в этом замке Арнаут и того не заработал. Правда, отъелся там за несколько весьма голодных недель. И подивился городским розам — их оказалось даже больше, чем в его родной Каталонии. Там, в Пюивере, поднявшись на широкую террасу на вершине донжона, он долго смотрел вниз, на утопающую в зеленом дымчатом золоте летнюю равнину. На нефритовый блеск озера вдалеке. Ласточки, рассекая воздух узкими крыльями, носились по воздуху на уровне самого лица. По руке Арнаута прополз алый крохотный паучок, похожий на капельку крови. Ласточки, золотой летний воздух, белый камень стен — все напоминало о Розамонде, потому что все это было — Арнаутова любовь, и можно жить в ней долго, вечно, потихоньку становясь настоящим собой… На вершине Пюивера и сложил Арнаут одну из своих лучших песен — хотя не было там ни слова о Розамонде, и сложилась она как-то сама. Но трубадурское сборище уже расходилось, донна Алаис раздавала подарки, Арнауту достался отличный суконный капюшон, а песню спеть не оставалось времени. Хотя все именно так и было, золотая картинка, унесенная им с собою на память:

Морось над Пюивером В золото красит луч. В небе прозрачно-сером Золото — выше туч. Ласточек быстрые крылья Режут в кровь облака. Радость, моя тоска, Счастье, что нас забыли. Розу бросаю в пыль я, Ноша — цветок — тяжка. Ранит любовь цветка, Делая память — былью. В небе прозрачно-сером Разлито золото дня. Небо над Пюивером, Хоть ты не оставь меня. Светлая наша вера, Вестью Благой не мучь. Мне ль вознестись примером Выше облачных круч. Воздух сожми, рука, Взяв благодать бессилья: То, что глаза забыли, Ты узнаёшь пока… Здесь не боятся смерти, Не рвутся в небо огня: Стоят, молчанье храня, И смотрят, как птицы чертят Полосы в золоте дня.

Если бы не Добрые Люди, которые вместе с поручениями давали Арнауту и денег на странствие, он бы мог и с голоду помереть.

И еще раз за свой песенный поход Арнаут стоял на грани гибели. Случай мог бы впоследствии показаться смешным, не испугайся трубадур так сильно — даже седины в черной лохматой шевелюре со стразу прибавилось.

Дело было на Пасху, возле замка Вернет, в Руссильоне. Арнаута недурственно приняли Раймон и Понсий, сеньоры этого замка. Мой друг поприслуживал в ярко освещенной зале на службе Старца Тьерри из Невера, чинно послушал его отличную проповедь. Мол, в этот радостный день Господь Иисус сбросил иллюзорную плоть и вознесся наконец обратно, к чистой жизни духа, из которой некогда и явился благовествовать Верным Свое учение. Арнаут, простая душа, не знал, что с этой проповедью могли бы поспорить толпы прочих Учителей, в том числе и дорогой его сердцу старец Годфруа: альбигойские верования в «разделившейся в самой себе» церкви давно уже разнились друг с другом, развелись всякие «сперонисты», «гаратенцы», «брешианцы», «конкоресены» и не менее дюжины других мелких сект. Для счастливца Арнаута же существовали только Учителя — и все остальные, обычные люди. И отдельно ото всех — поэты, над которыми невидимо парила его несравненная Розамонда.

Потом праздники кончились, и Арнаут отдыхал как мог, пропивая жалкие гроши в кабачке, в монастырской деревне Коль-де-Жу. Да, близ Вернета ведь располагался монастырь Сен-Мартен, где в скотоводческой деревеньке продавали отличные сыры; этими сырами Арнаут, не ждавший никакого лиха, и закусывал жидкое пиво, когда приключилась беда.

Сначала откуда-то с воем побежали женщины, но юноша не обратил внимания. Наверное, бьют кого-нибудь, безразлично подумал он, отхлебывая из щербатой кружки. Или, может, сеньоры Вернетские решили развлечься после Пасхи.

Но когда сам трактирщик, почтенный толстоватый дядька лет сорока, с тихим повизгиванием бросился к выходу, прижимая к животу мешочек с выручкой и особо ценный большой котелок — тут уж и порядком пьяный трубадур понял, что творится неладное.

Рутьеры, наемники, эта настоящая чума юга, сразу осознал он — и даже успел приподняться (повскакали все до смерти напуганные посетители, среди которых обнаружилось два серорясных Сен-Мартенских монаха.) А в дверь уже повалили, похохатывая, здоровенные, звероподобные, кто в кожаных отрепьях, кто — в нижней рубахе и холщовых штанах на голое тело… У одного на закорках визгливо хохотала растрепанная женщина. У женщины на шее — Арнаут разглядел пьяными глазами, и сразу похолодевшее его сердце издало еще пару заполошных ударов — висело что-то серебряное, блестящее, что юноша распознал как часть оклада с иконы.

Еще один рутьер, вращая дубину, ухнул ею по ближайшему кабацкому столику — и столешница тут же просела, ломаясь пополам, как щепка. Я пропал, подумал Арнаут тоскливо, кажется, ребятушки церковь грабанули, пришли пить-гулять, унеси меня отсюда, Господи, я пропал.

Ноги подвели — у иных в момент опасности тело бросается прочь, не дожидаясь приказа воли, а у других — замирает на месте, и его и конями не сдвинешь. Арнаут относился к этим последним. Он так и стоял, опираясь о стол дрожащими кулаками, наполовину распрямившись и в душе своей уже говоря прощальную речь Розамонде. Как же не хочется помирать без истинного крещения… О таких бандах, топчущих все на своем пути, Арнаут не раз слышал — особенно в замках, среди сеньоров: мол, разбойники с юга валят, совсем распоясались, рутьеры проклятые… Арагонцы, баски да каталонцы. Священников режут, церкви грабят, скоро и приличному человеку будет опасно по собственным землям ездить. Надо бы с ними поступить, как король Ришар Английский под Малемортом — то бишь устроить хорошую облаву…

Однако король Ричард Лев уже сгинул в темноту, а у местных баронов хватало времени только на разговоры. Ах, эн Раймон, эн Понсий, сеньоры Вернета, лучше бы вы сами это аббатство разорили, чем отдавать его на произвол разбойникам, невольно и тоскливо, как человек уже умерший, подумал Арнаут при виде щетинистого, как боров, рутьера в цветистом литургическом облачении. Похоже, он содрал эту одежду с уже мертвого священника, и блестящая церковная чаша у него в руках вряд ли являлась свободным пожертвованием цистерцианского ордена на процветание местной руссильонской церкви рутьеров и оборванцев.

— Веселись, ребята! — зычно прокричал страшный разбойник, взмахивая потиром над головой. — Жри, пей, за все заплачено!

Кто-то перевернул соседний с Арнаутом стол. Юноша только и смог, что сморгнуть от ужаса. Сознание его разделилось на две части: одна лихорадочно искала путей к отступлению, другая же застыла и молча наблюдала.

На крыльцо с реготанием тащили отбивавшуюся женщину. Непонятно, впрямь ли она была возмущена — или просто очень пьяна. Отличный круглый сыр бездарно пропал под босой ногой, черной, как подошва сапога. Помощнику трактирщика, подвернувшемуся в дверях, уже ничего не хотелось — он лежал лицом вниз на пороге, сочась темной кровью, и его, мягкого и тяжелого, вытолкнули наружу, чтобы не мешал.

Рука в рукаве ярко-алой далматики, взмахнув у Арнаута перед лицом, расквасила в красную жижу всколыхнувшийся мир.

Трубадур упал на четвереньки и побежал, как животное, стараясь только сберечь свесившуюся на живот гитерну в чехле. Гордость и ужас исчезли за ненадобностью, и мудрое тело бродяги овладело ситуацией, унося своего хозяина отсюда подальше — любыми путями, под столом, по раскрошившимся объедкам, стелясь, как мелкая собачка, по доскам пола.

Когда сильные, злые руки вздернули его с пола за шиворот, Арнаут инстинктивно прикрыл лицо руками, скрючиваясь, как ребенок в утробе матери. И меньше всего на свете он ожидал услышать — вместо оглушительного хаканья удара — свое собственное имя. Выдавленное в мир хриплым, пьяным, изумленным голосом.

— Арнаут? Тебя не Арнаут звать, парень?

Юноша опасливо приоткрыл один глаз.

Страшное, помятое, разбойничье лицо плавало прямо перед ним. Все еще не уверенный, что сейчас не будут бить, он смотрел в это ущербное лицо, со страху не в силах вспомнить и узнать.

Рутьер в одежде священника — поверх изорванного кожаного доспешка — улыбнулся с чудовищной приветливостью, показывая черные пеньки повыбитых зубов.

— Арнаут, как есть. Из Сен-Коломба. Помнишь меня? Пейре помнишь, из дома напротив церкви?

Ничего еще не помня, сочась холодным потом, Арнаут кивнул несколько раз подряд — или так мотнулась его голова. Наконец он был отпущен, даже усажен на трехногий табурет, и стены кабака в тумане ужаса — (отпустите меня, только живым отпустите) — кружились перед еще живыми его глазами. А Пейре без зубов, Пейре с краденой церковной чашей, Пейре Арагонец, король рутьерской банды… Пейре, арнаутов сосед, с которым вместе лазали смотреть статуи в заброшенном храме Святой Троицы, Пейре, который не погнушался побить камнем цветные стеклышки витражей, на кои так зарился не посмевший Арнаут… Этот чудовищный, раздувшийся в десятиголового великана друг детства сидел напротив него, похохатывая, что-то расспрашивая об общих знакомых, вливая в глотку извлеченную из погреба выпивку.

Убиты были два виллана и один неудачливый монах. Ранено — и того больше. Неизвестно сколько вилланок — изнасиловано, сожжено три дома и шесть амбаров, на спор уложена с первого раза ударом дубины рыжая корова. А Арнаут остался невредим, он унес оттуда ноги, сопровождаемый дружественным напутствием Пейре Арагонца, друга детства, избравшего в свое время другую дорогу. Арнаут помнил, как они когда-то вместе уходили из деревни искать свою судьбу, но думать про это не хотел. Обоняя издалека сильный запах дыма, предчувствуя слишком красный, слишком долгий закат — не сожгли бы заодно и Сен-Мартен — он извергнул содержимое желудка в придорожные кусты и стал думать о Розамонде. И о том, что он все-таки, слава Богу, остался жив. И о том, что несовершенная душа (такая, как у Пейре), если не успела очиститься при жизни, не получила истинного крещения — потом получает новое тело. По смерти Бог не берет ее сразу к себе.