…Они ехали медленно, молча и уже довольно долго. Солнечный свет начинал приобретать столь любимый Гийомом оранжеватый оттенок, и юноша, направляя рыжего коня след в след за черным испанцем своего господина, отстраненно размышлял, почему, если Раймон задумал его убить, он этого до сих пор не сделал. И зачем нужно было называть охотой эту жуткую молчаливую поездку, если ни псов, ни соколов они с собой не взяли, а просто едут через вечереющий хвойный лес, по красным сколам руссильонских скал, один за другим, и на эн Раймоне такая красивая зеленая шапочка с пером, а Гийом в спешке не взял, чем покрыть голову, и легкие волосы, как короткие крылышки, взлетают у него над ушами… (Ударь его, шепнул маленький бес. Ударь его, он везет тебя, чтобы убить. Успей же первым, у тебя есть охотничий кинжал, приблизься и заговори с ним, а потом ударь — вон туда, за ухо, куда падает тень от качающегося пера…)

Гийом расправился с бесом легко, прихлопнув его, как комара. Но Раймон, словно что-то почуяв, обернулся в седле, посмотрел долгим, внимательным темным взглядом. Подбородок старого рыцаря припорошила темная щетина, и выглядел он почему-то очень усталым, едва ли не больным. Под глазами легли темные тени. Гийом почувствовал мгновенный укол стыда перед этим человеком, чье лицо часто всплывало у него в памяти на слово «отец» — стыда за то, что он спит с его женой, за то, что врет ему, за то, что Гийому девятнадцать лет, а Раймон — Бог ты мой, да ведь он же старик… И легкое пламя опалило лицо Гийома еще и потому, что он, Гийом, так ловко, непринужденно сидел в седле, словно гордясь своей дурацкой красотой, и за то, что так удачно на нем сидел зелено-коричневый охотничий костюм…

Но барон заговорил, и голос его был прежний — сама сила, голос, заставляющий виновного трепетать. Вся трепетная, едва ли не стыдливая любовь куда-то мигом девалась, Гийом опять почувствовал себя мальчишкой, сжавшимся в ожидании розги.

— Гийом, мальчик мой… давай-ка поедем рядом. Я хочу тебя кое о чем спросить.

Голос вроде мягкий, но это как меч, обернутый в бархат. Рукой провести — мягко, а ка-ак рубанет…

— Да, мессен.

(Ну же, давай, спрашивай, не тяни. Покончим наконец с этой медленной пыткой. Что ты хочешь знать, черт подери? Хочешь знать, не сплю ли я с твоей женой?..)

— Гийом… Я хочу спросить вас не только как вассала, но и как своего… друга. Почти что приемного сына, Гийом.

— Я, эн Раймон…

Еще немного, и барон Раймон получил бы всю правду, которой он добивался. Слово «сын» сделало свою работу, и Гийом уже открыл было рот, чтобы выложить все начистоту. Барону помешал только он сам: только его свойство, измыслив какой-то план, далее следовать ему до мелочей, идя намеченной дорогой. Кажется, это называется негибкостью разума.

— Так вот, Гийом, скажите мне откровенно, как сказали бы своему родителю: любите ли вы кого-нибудь? Я заметил, что вы выросли, и песни ваши изменились; была ли тому причиною любовь? Я имею в виду, как вы понимаете, не любовь дружескую или сыновнюю, а ту, которая делает юношу — мужчиною…

Лицо Гийома горело, будто он долго тер щеки снегом или жесткой кожаной перчаткою. Лес пошел пятнами — вечнозеленые дубы и длинноиглые душистые сосны кружились, отплясывая по сторонам дороги. Кони шли медленно. Гийомов конь споткнулся о выступающий из земли корень.

— Да, мессен, люблю. Как бы иначе… (сглотнул слюну, душившую изнутри) — как бы я мог тогда петь, если бы не Амор?..

— Понятно, — голос Раймона был по-отечески мягок. Теперь единственное несоответствие осталось меж голосом и глазами, в которых, кажется, и вовсе не было радужки, сплошной черный зрачок. Незадачливый сын подумал, что проваливается туда, в эти черные дыры, проваливается…

— Понятно, друг мой Гийом. Я рад, что ты так откровенен со мною. Коли так, не назовешь ли мне и имени своей возлюбленной? Говорить правду надлежит до конца…

Деревья замерли. Ветер на миг замедлил свой ход, травы насторожились. Они ждали. Ждали, что скажет Гийом.

Голос сеньора шел туго, как сквозь толщу земли:

— Да, особенно тому, кому ты обязан своим рыцарским званием…

Имя, имя. Назови имя.

— Я… я не могу сказать. Это… не только моя тайна.

— Но, может быть, я мог бы тебе помочь.

— Н-нет… спасибо.

(Какой чудовищный бред. Что это происходит такое? Что это мы оба говорим? Разве это может быть правдой?

Какая-то маленькая часть сознания Гийома, отделясь от него, слушала разговор со все возрастающим изумлением. Эта маленькая часть хотела умереть. Она стремилась к правде, к гибели. Она толкала меня в пропасть. И кажется, я даже знаю, как тебя зовут, маленькая часть меня, самоубийца. Тебя зовут Совесть, голос Божий в человеке.)

— Все ведь знают…что имен… нельзя открывать. И Бернарт Вентадорнский писал… что нельзя называть имени любимой. Только тому, кто… поможет.

— Я помогу.

Спокойный голос, зачаровывающий, подчиняющий. Спокойный, черный, всезнающий взгляд. Христе, спаси меня, я тону. Я попался, я ничего не вижу и не понимаю.

— Поможете…мессен?..

— Да, Гийом, обещаю тебе, мальчик мой. Обещаю сделать все, что могу… для тебя и твоей любви. Если…

Если — что?.. Поздно, поздно, подумал Гийом, который почти терял сознание, как пьяный, как раненый, понимая, что более не может выносить этого, что нужно это прекратить, прекратить… И, при замерших деревьях, при одушевленном, прислушивающемся лесе…

— Донна Серемонда де Кастель.

(Вернуть, вернуть назад. Совсем ненамного. Я ведь прошу совсем немного, Господи, только один миг. Вернуть назад и услышать, как я говорю это, навсегда становясь человеком, навсегда поднимая лицо, и ало-золотое солнце светит мне в глаза… Услышать, как я говорю это, и мой голос, обретая собственную плоть, исходит из горла — из губ — Донна Серемонда де Кастель.)

…И ведь был, был миг, когда все могло быть исправлено. Когда все могло бы стать правильно, раз и навсегда. Что бы ни случилось потом, что бы ни… Он мог остаться человеком.

Но настоящий Гийом де Кабестань в том времени, которое не возвращается даже по молитвам святых, а не только лжецов и прелюбодеев, сказал совсем другое имя, ухватился за спасительное весло, протянутое утопающему с ладьи его разума и памяти — впервые за время этой истории он совершил непоправимую ошибку, и мир выдохнул, все навсегда для себя про Гийома решив.

— Донна Агнесса де Тараскон.

…Она случайно подвернулась, эта Агнесса: всплыло лицо из памяти, доброе, красивое, ее сестра, любит стихи, друг, друг, помощь… Раймон удивленно вытаращился, не готовый к такому известью, конь его прядал ушами, объедая придорожный куст маквиса.

— Любишь донну Агнессу? Супругу Робера Тарасконского?..

— Да, ее. Она — моя безответная любовь, сестра… вашей жены.

Поздно, ну да ладно. С горки не остановишься, зато веселее. И погнала, громыхая, телега по ухабам, а рыцарь телеги — тот, которого везли на казнь — махнул рукою и закрыл глаза. Под откос, под откос. Зато можно больше не думать. Р-ра-зой-ди-ись!..

Раймон несколько времени соображал, глядя на Гийомово пылающее лицо. Агнесса… В замке… И то, как Гийом пропадал в ее покоях, а потом возвращался слегка смущенный, странненький… И история с платьем. То, как Агнесса смотрела на него… А он — в пол… Ха! А ведь в этом что-то есть!..

Раймон ударил себя ладонями по бедрам и расхохотался. Смеялся он долго, раскачиваясь в седле, мотая головой — если бы не завязки, шапочка бы точно слетела. Гийом созерцал радость своего сеньора отрешенным взглядом, отпустив поводья. Почему-то он чувствовал себя сущим дерьмом.

Отсмеявшись, Раймон выпрямился, совсем карими и теплыми глазами посмотрел на юношу. А славная история получается! Представляете себе — Роберишко-рогоносец!.. А все по милости его, Раймонова, вассала!.. А у мальчика губа не дура — эта Агнесса очень даже ничего себе, любой бы не пожаловался… И молодая, Гийомова ровесница…

— Ну что же, эн Гийом, мальчик мой, — все еще сквозь поволоку смеха Раймон осмотрел вечереющий, золотосияющий лес. — Я обещал вам помогать. Так, значит, буду помогать, пока вы своего не добьетесь!.. Разворачивайте коня, поехали, при удаче до ночи успеем.

— Куда… успеем, мессен?..

— Как куда? — барон натянул правый повод, легко ткнул коня в бок шпорою, дабы отвлечь его от вкуснющего куста. — Конечно же, в замок Льет!.. Здесь не так уж далеко, а Робер с Агнессой, я думаю, все еще там, а не в Тарасконе…

— Не в Тарасконе?..

— Ну что ты все пытаешься говорить на манер эха, а, парень? Я все устрою, не беспокойся ты, я ж обещал… — и, уже разворачивая коня, эн Раймон до крайности удивил своего вассала неизвестно из каких глубин всплывшей поговоркою, неписаным законом куртуазной любви:

— Кто любит, того робость губит. Слыхал такое? Ну, вот то-то же. Поехали…

…В замке Льет их приняли на изумление хорошо. Таких гостей никто не ждал, и глаза Агнессы изумленно распахнулись, когда к полудню следующего дня (ночевать пришлось в лесу) шаги Гийома зашуршали по плитам ее галереи. Она думала о нем — только этой ночью, не ранее, и заснула, как раз терзаясь мыслью, уж не влюбилась ли она… А тут — на тебе, сам заявился, как снег в середине лета!.. Сопровождал его эн Раймон с лицом таким серьезным и притом лукавым, что Агнесса не знала, что и подумать. Эн Робер был удивлен не менее Агнессиного; Гийому этот барон даже нравился — своей мягкостью и почтительной приветливостью к поэтам и поэзии; но сегодня его слегка воротило от всего — и в особенности от искреннего привета эн Робера, который спрашивал у обоих гостей — и желанного, и не очень — чему же он обязан таким внезапным визитом.

— У меня привет и дело к вашей супруге от ее сестрицы, — отвечал Раймон, с каждым мигом поражая Агнессу и Робера все более. Обычно надменный и сдержанный, сейчас он едва ли не подмигивал, прямо лопаясь от непонятно чем вызванного восторга. Роль сводника неимоверно развлекала его, а мысль, что, помогая другу, он ловко опускает в то же время соперника-соседа, радовала не меньше, чем мальчика — новая игрушка. Наскоро позавтракав, он оставил Гийома на попечение недоумевающего эн Робера, и двое рыцарей влачили молчаливое, крайне неловкое существование на внешней галерее, невпопад беседуя о поэзии и погоде и мечтая друг от друга избавиться, в то время как Раймон уединился с Агнессою и за закрытыми дверьми заговорил с нею о Гийоме и о его любви.

…Слишком долго было бы, да и нет нужды пересказывать все разговоры этого дня. Каждый из троих участников странной классической драмы, развернувшейся в руссильонском замке, старался обмануть другого — и только один Гийом, из-за которого и разгорелся весь сыр-бор, ничего толком не понимал и никого не обманывал. Словно бы малый обман ведет к большему, словно бы ступивший в трясину по колено увязнет там по пояс — единожды солгав, бедный рыцарь внезапно пробудился окруженным ложью, и, оглядевшись, все еще не хотел видеть, что из города лжи все труднее и труднее уйти. А город лжи смыкался вокруг, обрастал новыми башенками и домами, и Гийом, плутая в лабиринтах улиц, уже не искал ворот.

…Раймон, желая обмануть Робера, сказал Агнессе, что Гийом ее любит. Агнесса, решив, что удача сама идет к ней в руки, сказала, что тоже любит Гийома. Потом, видя удачнейший предлог взять разом все, в чем она имеет нужду, и даже получить за это всеобщую благодарность, она отправилась к мужу и сообщила ему очень хитрую, очень долго изобретавшуюся ложь, которая, как ни странно, на самом деле являлась чистой правдой. Она сказала, широко распахивая глаза и сжимая руки на груди, что совершенно спятивший Раймон приревновал Гийома к своей жене и пытался у нее, Агнессы, чего-либо выведать, а посему Гийома надлежит спасать. А именно — ей с Гийомом притвориться любовниками, да так, чтобы дурачина Раймон сразу поверил, а от вас, мессен супруг, требуется только одно — чтобы вы нам притворяться не мешали. Робер, человек простой, жену внимательно выслушал, покивал нахмуренным челом и согласился — мол, да, да, парня в самом деле надо спасать, ему-то Гийом всегда нравился, а кроме того, так Раймону и надо, что он — рогоносец. А потому молодец, Агнесса, как ты это ловко придумала, восхитился он, целуя изобретательную даму в нежный лоб. Эн Робер, простоватый широкоплечий малый тридцати с лишним лет, имел рыжеватую шевелюру, честные темные глаза и большое сердце, часто говорившее ему, что Агнесса — это просто сокровище и душой и телом, и сокровище, которого он, скорее всего, недостоин. Можно сказать, он относился к супруге как к Прекрасной Даме, и неудивительно, что сей добрый рыцарь немедленно согласился за ужином выпить побольше вина и вишневой настойки и, прикинувшись пьяным, отправиться спать, желательно — шатаясь и держась за стены. Но все же этот честный человек слегка волновался и сделал единственную вещь, женою не предусмотренную — потихоньку расспросил Гийома. Тот с жаром и тоскою подтвердил, что его в самом деле преследуют ревностью. Что в самом деле, наверное, недурно было бы притвориться, и что умнее доны Агнессы нет дамы во всем Руссильоне. «Но смотрите, эн Гийом… полагаюсь на вашу рыцарскую честь», — на всякий случай напомнил успокоенный Робер, и трубадур, прижав руку к сердцу, с жаром поклялся ему — совершенно искренне! — что и в мыслях никогда не держал никаких похотливых намерений насчет его жены. «Моя честь — в ваших руках», — добавил Робер, до крайности довольный собой, и Гийом, в порыве благодарности преклонив колено, обещал спасителю блюсти честь доны Агнессы, как если бы она приходилась ему сестрой. Бедная донна Агнесса, если б слышала, прикончила бы обоих из арбалета; но она в это время была занята — на женской половине замка вкручивала гостю мысль о том, что уж от своего-то лопуха Робера на одну ночь она всегда сможет избавиться. Он человек простой — напоить его как следует, он и продрыхнет до полудня, как бревно…

Так трое родичей, каждый — свято уверенный в том, что чрезвычайно ловко обманул другого, сошлись наконец за ужином. В честь прибытия знатного гостя, а заодно и не упуская случая продемонстрировать собственное благосостояние, эн Робер решил расстараться и закатить что-то вроде пира. В главном зале горело не меньше двух десятков свечей; благоухали разбросанные по полу ветви, кое-где вспыхивали цветочные лепестки. Стол покрыли скатертью — не просто белой, а в замечательных узорах: тут плоды, там — виноградная лоза, а понизу — зубцы вроде крепостных. И вышиты, похоже, отличным шелком! На столе перед креслом для знатного гостя высилась штуковина, извлеченная по приказу Робера из каких-то древних кладовых: здоровенный серебряный корабль на ножке. У него даже были совсем настоящие снасти, и целых две мачты, и надутые серебряные паруса. Штуковину, бывшую, кстати, ни чем иным, как сосудом для вина, некогда подарил Роберу на совершеннолетие сам тулузский граф, бывший в далеком — предмет вечной Роберовой гордости — родстве с его матерью. Сделали корабль, кажется, сарацины; сам барон Тарасконский из него пить не любил — тяжелый, неудобный, да еще и снасти надобно перед питьем снимать, из кубка-то лучше; но зато как приятно похвастаться!.. Эн Раймон, усаживаясь на почетное место, завистливо выгнул бровь, но, конечно же, ни словом не выказал удивления.

Агнесса, явившаяся к столу в окружении своих девушек, была чудо как хороша. Волосы она заплела в две длинные косы, украсив их золотыми нитями; щеки слегка нарумянила, но неискушенный в женских хитростях Гийом принял смуглый румянец за чистую монету и подумал, что даме, наверное, неловко перед мужем за предстоящий обман. Не знал он и того, что Агнесса нарядилась сегодня исключительно для него — в то самое пурпурное балдахиновое платье, тесно облегающее фигуру, с белым мехом понизу висячих рукавов. И пояс она тоже выбрала самый богатый — золотой, до самого пола, с гроздью мелких агатиков на концах длинных кистей. Камешки и маленькие колокольцы тихо звенели, когда дама присела рядом с Гийомом на бархатную подушку; длинные ее ресницы бросали фиолетовые тени. Опущенное узкое лицо показалось трубадуру прекрасным и безмерно печальным, и он отвел глаза в благодарной жалости. Чтобы более не смущать даму, доброго друга, спасительницу, Гийом принялся с прицельным вниманием разглядывать увесистую серебряную солонку на ножках вроде львиных; по краю солонки шла высокоморальная надпись, на редкость неуклюжие стихи, вызвавшие у искушенного в плетении словес поэта улыбку:

   «Хлеб да соль держа в руке,    Вспоминай о бедняке.    Друг, кормя его,    Кормишь Бога своего».

Но тут довольно чистый, приятный, не то что в Кастель, рожок возвестил, что слуги несут воду.

Накормили их на славу; как ни страдал Гийом, он с радостью набил живот и жареной кабанятиной, и лебедями, и зайца попробовал, и пирога с мясной начинкой… Его хватило даже на фрукты — слишком сильно он любил гранаты; а тосковать и маяться совсем не умел, хотя и знал, что в волнениях полагается страдать. Увлеченный едой, он даже не замечал странных взглядов, которыми обменивались трое знатнейших персон за столом — гость и двое хозяев; а взгляды эти, чем более было выпито вина, становились все более насмешливыми и торжествующими. Впрочем, это относилось преимущественно к мужчинам; Агнесса почти не притрагивалась к вину, да и к еде тоже; так, потягивала мед да съела пару яблок. Ее слегка трясла нервная дрожь.

Эн Робер, надобно отдать ему должное, притворялся изо всех сил. Сначала он сам мужественно попросил свою жену сесть рядом с Гийомом; потом потребовал у мальчишки-жонглера спеть — и тот по простоте затянул не что иное, как знаменитую Гийомову канцону. Гийом поперхнулся лебединым крылышком; Агнесса слегка покраснела. Эн Робер усердно наливался вином, памятуя женину просьбу, и вскоре уже полностью соответствовал тому образцу, которому его просили подражать. С набитым ртом он попытался сказать какую-то речь и засмеялся невпопад, поняв, что вот говорить-то у него и не получается. При этом часть пирога вылетела из смеющегося рта и упала не куда-нибудь, а на колени гостю Раймону, который брезгливо отодвинулся, озираясь — и точно, к нему уже спешил внимательный слуга с полотенцем. Наконец не очень вертикального, но до чрезвычайности веселого эн Робера увели спать; по пути он едва не наступил на сунувшуюся в залу длинноносую Агнессину собачку, и послышался вопль бедной левретки одновременно с воплем разудалого барона.

Жонглеры все еще продолжали свои прыжки и выкрутасы; всего их было трое, пожилой дядька с изрядно испитым лицом и два мальца. Дядька в длинном, до полу, балахоне играл на дудке, а мальчишки танцевали — один на руках, а другой — на ногах, но притом весьма высоко подпрыгивая и в воздухе семеня обтянутыми зеленой шерстью голенями. Но ни гостям, ни хозяину было уже не до них. Агнесса нетерпеливо огляделась, кивнула кому-то — и вскоре снова завопил рожок: возвращалась вода.

Ни танцевать, ни играть в шахматы никому, конечно же, не хотелось. Агнесса громко распорядилась, чтобы эн Гийому отвели покои рядом с ее опочивальней; Раймон расхохотался и так подмигнул своему вассалу, что того аж затрясло. Но самое худшее было еще впереди: когда дама уже удалилась, шепнув Гийому, что за ним пришлют, Раймон, не будь дурак, потащился за вассалом в его комнату и там в ожидании посланца принялся наставлять любимого друга в искусстве любви, да так, что Гийом едва сдерживался, чтобы не врезать благодетелю промеж глаз.

— Ты, главное, не робей, мальчик мой, — развалясь на его кровати, Раймон помавал в воздухе кистью руки, изображая этим что-то до крайности неприличное. — Они это любят, дамы… К ним с напором нужно, чтобы силу почувствовали. Вот если ты так ее ухватишь, что она аж запищит — значит, это самое оно и есть…

Гийом сидел на скамейке, горбился, слушал, бледнел, старался не думать, где и как его сеньор обычно применяет подобную мудрость на деле. Ему хотелось немедленно вскочить и вызвать Раймона на Божий суд — не за что-нибудь, а за жестокость, так же с ней нельзя, черт побери, ведь это же… Но он слишком далеко зашел, слишком прочной стала стена лжи, отрезавшая его от остального мира — такую уже не прошибешь одним ударом, и Гийом, стараясь не заорать, стискивал кулак так, чтобы ногти вонзались в ладони… Раз уж попал в этот город — живи по его законам.

— Да, и еще: зубами, опять же, тоже можно… Но тут поосторожней будь, не отгрызи ей чего-нибудь, а то Робер потом не доищется, — и барон так громко засмеялся удачной шутке, что Гийом едва не пропустил момента — тихий стук в дверь… Он вылетел из комнаты едва ли не пулей, и в абсолютной тьме коридора женская рука взяла его за локоть, и он пошел, чувствуя себя ведомым на заклание, а за спиной его эн Раймон вздохнул понимающе — ах, молодость, молодость, вон ведь как помчался!.. Пойти, что ли, к себе — а впрочем, в этой чертовой темноте голову сломишь, можно и здесь остаться, все равно мальчик не вернется до рассвета… Так тебе, Робер, вот тебе подарочек — большие ветвистые рога!

…Агнесса ждала возлюбленного в белой длинной рубашке, вроде той, что была на Серемонде в ее первую счастливую ночь любви. В ожидании она расчесывала волосы, еще более вьющиеся оттого, что весь день лежали в косах, и руки ее слегка дрожали. Впервые в своей жизни Агнесса была влюблена, и досаду от осознания этого скрашивал только непривычный, и обидный, но тако же и приятный трепет, новый какой-то вид тоски, когда мир кажется очень хрупким, почти прозрачным, и каждое движение воздуха исполнено сокровенной, горестной тайны… Анесса открыла Гийому дверь, и впервые она была не желанной, но желающей, и ей стало просто физически больно, когда, едва ступив на порог ее спальни, этот дурак поцеловал ей руку и сообщил, что безмерно благодарен ей за помощь, и пусть она даже и не помыслит, что он способен посягнуть на ее незапятнанную честь.

Потом они сидели рядом на кровати, и Гийом вдохновенно рассказывал ей, сколь мудра и добра Серемонда, и Агнесса смотрела на свои босые прозрачно-белые стопы, утопающие в ворсе темного ковра, и думала, пристойно ли ей будет вцепиться ему зубами в горло. Или еще куда попало. Когда разговор пошел о том, какие романы Агнесса предпочитает и не нравится ли ей, часом, история про Жерара Руссильонского, она взмахнула узкою, смуглой рукой, поправляя волосы, и ладонь упала Гийому на колено. Тот опасливо покосился на дамскую руку и продолжил гнуть свое, не делая ни единого движения, чтобы приблизиться либо уж отстраниться по-хорошему. Город лжи, город лжи, отпусти меня. Я, кажется, не отсюда родом.

(А что это вы тут делаете, господа?…

А любовниками притворяемся.

О Боже Ты мой, зачем?

Да я и сам не знаю, о Внутренний Голос, просто так почему-то получилось…)

…Вскоре Гийом захотел спать. Он огляделся в поисках, например, скамьи и какой-нибудь подушки, резонно решив, что для пущей убедительности ему надлежит уйти от дамы не ранее, чем на рассвете. Агнесса, почти что пришедшая в отчаяние, заметила, что ее кровать достаточно широка для двоих. А ведь и точно, если вы позволите, восхитился умница Гийом — и вскоре они уже почивали, затушив свечу, Агнесса — под одеялом, а Гийом, не раздеваясь — поверх, повернувшись к ней спиной и ровно дыша. Агнесса полежала немножко в темноте, неподвижная, напряженная; сердце ее вытворяло странные штуки, мерно колотясь то в ушах, то в горле. Наконец собралась с духом, повернулась. Легкой рукой тронула Гийома за плечо. Плечо сквозь тонкую белую рубашку было теплым, с твердыми какими-то, жалостными косточками. Но он спал, и дышал уже глубоко и ровно, он всегда засыпал быстро — рыцарская привычка спать где угодно и как угодно; Агнесса тихонько позвала — он издал сквозь сон невнятный отзывающийся звук, не поворачиваясь. Закусив губу, она тряхнула чуть сильнее, приподымаясь на локте; длинные ее волосы пощекотали щеку спящего, веко, безмятежно, как у ребенка, опущенные ресницы… Гийом чуть дернулся, приоткрыл один глаз, пробормотал имя Серемонды. Потом что-то сообразил.

— Ох, донна Агнесса, это вы… Простите, я вам мешаю? Я… это… вертелся?.. Ох, простите, давайте я на пол…

Она не успела ничего сказать, а он, уже облапив свою подушку, скатился с ложа на ковер и там продолжил спать, распластавшись, с волосами, прозрачно-светлой даже в темноте сетью скрывающими часть лица… Агнесса откинулась на постель и попыталась не разрыдаться.

…Спать на полу хорошо тем, что проснешься пораньше. Особенно если ты худой, а ковер, на котором ты спишь — не особенно толстый. А Гийом был очень худой, и проснулся он на рассвете оттого, что собственные кости не давали ему покоя, вонзаясь в пол. Есть такая специальная пара костей у человека по бокам — они предназначены для умерщвления плоти, так же как худой зад не способствует езде на лошади без седла.

Гийом проснулся, сел, опираясь на руку и потирая глаза, с тоскою вспомнил все, что с ним вчера случилось, и хотел было простонать — но вспомнил, что кончилось все хорошо. Тогда он отыскал башмаки и обулся, наклонился к спящей Агнессе — уснула она не так давно, решив, что лучше спать, чем отчаиваться. Она мгновенно пробудилась от пристального взгляда, разрумянившаяся со сна, казавшаяся совсем еще юной, едва ли не пятнадцатилетней; Гийом взял ее лежащую поверх одеяла руку, поцеловал и еще раз поблагодарил, после чего и удалился, не зная и не ведая, что кто-то за его спиною помышляет об убийстве. В своей комнате, которую он искал долго среди многих дверей и смог определить только по богатырскому храпу из-за двери, он на кровати обнаружил своего сеньора, спящего радостным и безмятежным сном…

Так прошла ночь в замке Льет, ночь, за которую все обманули друг друга и сами остались обмануты: на Агнесса — эном Гийомом, эн Робер — доной Агнессой, а барон де Кастель — вообще ими всеми, и он-то как раз остался более всех доволен.