У разных людей орган счастья — тот, что дрожит и радуется в нашем теле, отвечая на танец духа — расположен по-разному. У брата Аймера из Ордена Проповедников он явственно находился не возле сердца, а где-то в животе. Именно там все сладко сжималось и отдавалось по телу вплоть до кончиков пальцев, когда Аймеру случалось — а ему случалось, как и всем человекам — бывать счастливым; в такие дни совершенного и острого приятия себя и мира Божьего его одевало словно бы некое всемогущество, удивительная птичья легкость, выражавшаяся даже в движениях, в прихлынувших силах, в восторженной бодрости. В такие дни Аймер мог забывать о еде — но и само чувство голода радовало его, крепко связывая через плоть с миром сущим, с творением Всеблагого; мог обходиться без сна — и не чувствовал усталости. Правда, редкое это счастливое тепло никогда не держалось дольше суток подряд; Аймер мог и далее радоваться чему-то хорошему, но уже чисто «умным», спокойным образом, не подбрасывающим тело вверх при ходьбе, как дитя — тряпичный мяч. Потому-то пасхальное время Лета Господня 1262-го и выдалось таким особенным: никогда еще с Аймером не случалось, чтобы орган счастья давал о себе знать винным восторгом на протяжении целых двух недель подряд.

К чему он, проповедник в Тулузене и Фуа, ни прикасался — все пело и звенело под его руками. Каждое утро просыпаясь от радости — всякий раз раньше своего соция, брата Антуана, который во сне казался моложе, чем наяву, — Аймер некоторое время перед тем, как подняться, смотрел перед собой: то в вечно юное небо над пастушьим навесом в чистом поле, то в закопченный потолок иеронимитского приюта в городе Фуа. Смотрел и думал: это все правда. Спасибо Тебе, Господи. Как же хорошо мне быть с Тобою здесь. И лишь потом приходил срок расталкивать собрата, который продирал глаза с трудом, с зевками, моргая и собирая кожу на лбу в грустные морщинки: всегда с огромным трудом просыпался.

Назначение, вымечтанное назначение работником на виноградник Божий. Аймер с самого дня, как ему объявили о миссии на капитуле, знал, что все ему удастся. И верно, таким удачливым, умным и красноречивым он никогда себя не чувствовал. Вот и сейчас, сидя вместе с братом на привале под единственным деревом за околицей села с гордым именем Рье-де-Пельфорт, он с удовольствием вспоминал вчерашнюю Божью жатву в Памьере: тамошние францисканцы без особого рвения, но все же пустили гостя проповедовать в своей церкви, и монастырский храм едва вместил огромную толпу народа, явившуюся послушать пришлеца. Ласковей, чем ветер в сиесту, лицо его трогало воспоминание об одном памьерском покаяннике, пришедшем на исповедь впервые за двадцать лет. Под конец разрешительной молитвы Аймер, припомнив некоторые события собственной жизни, поднял его с колен и обнял — «Теперь ты снова Христов», и здоровенный лавочник, отец трех законных детей и двух бастардов, разрыдался у него на груди, как младенец… Вот он, смысл жизни; вот оно, истинное пиршество, доля наследника Царства — мирить людей с Богом! Разложив среди жестких сиреневых цветов, сплошь покрывавших склон душистой чешуей, домотканую тряпицу, Аймер вытащил из мешка скромный проповеднический обед — то, что сегодня подали братьям в Рье. То ли благодарные за отслуженную мессу, то ли испуганные белыми хабитами селяне одарили их хорошим ломтем копченой свиной щековины — ничего настолько вкусного Аймер не ел, кажется, с вагантской юности. Насвистывая от полноты радости, он смачно вонзил нож в толстый кусок.

— Ну, брат, за трапезу? Силы нужны, нам сегодня еще мили четыре надо сделать, если хотим в Варильесе ночевать. Вынимай хлеб, и вино у нас еще оставалось, сколь помню? Водой разбавить — полная фляжка будет…

Соций его, Антуан, сидел неудобно — в жаркий час почему-то не сдвинулся в жидкую тень, но так и горбился на солнцепеке, обтянув подолом хабита худые коленки. Уши его, сидевшего вполоборота к Аймеру, ало просвечивали на солнце, на бритой макушке блестели росинки пота.

Дернувшись от оклика, как разбуженный, он покорно затеребил завязки мешка, пошарил в поисках хлеба.

— Да, брат, вот вино… Вот, сейчас.

— Что с тобой творится-то? — весело спросил Аймер — и тут же пожалел об этом. Бедный грешник, он был далеко не уверен, что и впрямь желает ответа. Уже который день единственной ложкой дегтя, отравлявшей его безмятежную радость служения, оставалась Антуанова очевидная и неисправимая тоска. Аймер был почти уверен, что знает ее источник: верный и честный Антуан, некогда отказавшийся от назначения проповедника, чтобы не искушать завистью своего лучшего друга, нынче, как видно, сам мучился той же болезнью. Назначенный теперь всего лишь социем, спутником и помощником, еще бы он не боялся, что отец провинциал, запомнивший его демонстративный отказ, впредь не отправит его в желанную миссию вестником слова Божия… Презирая себя за робость, Аймер наколол на нож кусок потеющей вкусным жиром свинины, преувеличенно громко благодаря Бога за трапезу и надеясь молитвой перебить возможную попытку ответа.

Добрый Антуан, слава Господу, и не пытался заговорить. Сложил руки до конца Benedicite, подвинулся в тень, ломал хлеб. Над сиреневым от цветов холмом дрожал пчелиный гул и полдневный звон цикад, в небе, украшенном перьями облаков, носились стрижи; в раскаленной высоте черным распятием повис южный орел. Аймер жевал полученное от щедрот мясо, щурясь на предстоящую дорогу — петля за петлей меж зеленых гор — и был счастлив, как майская трава, как ребенок.

Сие умилительное положение вещей, однако же, продлилось недолго. Некий горловой неловкий звук из-за плеча заставил Аймера оглянуться — он не сразу понял, что это Антуан попытался выговорить его имя. Попытался — и не смог, потому что… Боже ж ты мой, только вот этого не надо…

— Что, брат? Что сказать хочешь? — остановив руку в полпути до Антуанова плеча, Аймер с ужасом увидел, что по щеке товарища ползет толстая капля, слишком крупная для потека пота. Больше притворяться было невозможно. Бросив на полотно недоеденный кус, Аймер всем собою потянулся к социю, который как-то уж вовсе уменьшился, теряя на глазах год за годом из своих двадцати.

— Что с тобой происходит, друг? Что за муха тебя укусила? Не расскажешь наконец, почему ты вторую неделю страждешь, как пес в сиесту?

— Все в порядке, брат, — Антуан поспешно сморгнул, даже улыбнулся сравнению, хотя улыбка вышла какая-то недостаточная. — В самом деле, ничего не происходит.

— Ты меня за тупого не держи, — порой Аймер вне амвона для убедительности мог ввернуть вагантское словцо-другое. — Я ли тебя не знаю? Уж мне-то мог бы не лгать, братец во святом Доминике! Вон миноритов в Памьере пробуй дурачить!

Антуан с излишней сосредоточенностью разглаживал на коленях скапулир.

— Да нет же, и правда все в порядке. Просто, Аймер… Мне надо исповедаться. С каждым иногда бывает, верно? Есть у нас сейчас время, или… давай лучше до вечера подождем?

Так я и знал, внутренне сжавшись, подумал Аймер. Так и знал. Созрел парень признаться. Со мной было то же самое. Ну что ж, и хорошо, давно пора услышать это в лицо, выговорить, предать Иисусу и запечатать тайной.

— Никаких подождем, — он решительно вытер руки о полотно и завернул края, пряча на потом остатки щековины. — Один Господь знает, доживем ли мы оба до вечера, а ну как нет — так со грехами и помрешь? Дай-ка мне столу и прибери вино; я готов тебя слушать.

Но еще прежде, чем коленопреклоненный Антуан поднял на него мокрый взгляд — «Отче, согрешил я» — Аймер с постыдным облегчением, в котором тоже неплохо бы исповедаться при случае, уже понял, что ошибался.

Печаль Антуана состояла в ином, и Аймер занимал в ней куда меньше места, чем полагала его гордыня. То есть, в общем-то, совсем не занимал.

— Это ведь плотская привязанность называется, да? Пристрастие? Ведь тянет, так и волочит, как крючком, Аймер, особенно по вечерам невыносимо, когда воздух синий и туман этот особенный, ну ты знаешь… Когда туманом пахнет с гор, так все внутри переворачивается, аж в животе болит и тянет — вот до чего грех глубоко пробрался, до плоти достигает, Господи помилуй… Так и кажется — все бы бросил разом, пропади оно, после покаюсь, только бы увидать еще раз. Ведь совсем близко отсюда — день пути, Аймер, ну полтора, а чем ближе, тем хуже, Аймер, тем оно громче зовет — Мон-Марсель. Дома наши серые, и ворота, и… У нас сейчас яблони цветут, вишни, и виноградничек байлев работники подвязывают и обрезают, я как-то раз к нему тоже нанимался… У часовни Марциала шиповник вовсю, а девушки цветов с поля приносят. Могилу матушки бы навестить. Ведь не приберет никто, некому, тетка в Праде… Я б ей хоть сорняки повыдергал, раз уж Бог не дал в освященной земле лежать… И вообще… Повидать бы наших. Вроде и не было у меня таких друзей, как ты — а все ж таки… Наши, Аймер, мон-марсельские… Узнать, кто жив, кто родил, кто крестит… Неисправимый я грешник, брат, да? Пес, которого тянет на свою блевотину? Но веришь ли, нигде так вишнями не пахнет, а когда хлеб пекут и с реки ветер, и у байля дым из коптильной печи полосой до церкви, а из-под ног, когда идешь до площади, ящерки серые прыскают, и овечий помет сухой хрустит…

Аймер не знал, плакать или смеяться — особенно как дело дошло до помета. Однако руки у Антуана неподдельно дрожали, голос подводил, и Аймер резко посерьезнел, вспомнив слова Магистра Гумберта о нерадивых братьях, которые из-за мирских привязанностей стремятся проповедовать только у себя на родине. Так вот что, стало быть, имелось в виду! Сам Аймер, бродяга по натуре, был свободен от подобных искушений и легко согласился бы никогда более не видеть — собственно, и не видел с тех пор, как ушел учиться — захолустного отцовского замка в Ландах, где его в детстве много ласкали и много драли, но все это и сравниться не могло с прекрасными и ужасными опытами монашеской жизни, стократ перекрывшими отроческие воспоминания. И вот те на — перед Аймером сидит, клоня повинную голову, лучший друг, человек, по Аймерову мнению, куда более смиренный и святой, чем он сам — и исповедуется в том, что Аймеру и грехом-то назвать сложно. Ну что, собственно, случится, если зайдет Антуан в свой серый и туманный Мон-Марсель, помолится денек в тамошней церкви и поприветствует старых знакомых? Может, наоборот — от искушения избавится, познает лучше, что его истинный дом — монастырь Жакобен. А истинная семья — Орден Проповедников, а не эти полу-еретики, мужики, с которыми ему и поговорить не о чем… Гм, полу-еретики. И кто сказал, что Мон-Марсель высоко в горах нуждается в проповедниках меньше, чем долинный Памьер, где и так полно францисканцев, и Доминиковы дети то и дело заходят…

— Каждую ночь, Аймер, — голос Антуана от печали стал совсем юным. — А вчера и днем, когда мы на минутку прикорнули в сиесту, помнишь, в тени скалы? Каждую ночь этот сон: дорогу до мелочи помню, через горный портал — прямиком на площадь, будто иду я по всему селу, не то лечу низко над землей, как отошедшая душа; в окна заглядываю, словно ищу… кого-то. Руками крышу приподнимаю — у нас так можно в осталях, что победней — заглядываю внутрь, в теплый свет, а снаружи синева, вечер чудный, цикады стрекочут и роса на горах…

— Вот что, брат, — решительно прервал Аймер трубадурские излияния. — Роса на горах — это, конечно, недурно, да только у нас с тобой не час отдыха, а исповедь. Ты о грехах закончил? Тоска по дому, плотская привязанность — еще что есть на совести? Не завидовал ли, не было ли мысленной похоти, не презирал ли кого и прочее подобное?

— Такого за собой не припомню, — Антуан задумчиво зашевелил бровями, вспоминая. — А, вот что было! У иеронимитов в Фуа за ужином налил себе третью чашку вина, хоть уже и знал, что с меня довольно; да еще вчера на мессе тебе прислуживал, а сам только и думал, когда мы закончим и поедим наконец… Даже на возношении Даров подумалось: вот молока бы жирного. Почти до конца мессы с такими мыслями боролся взамен молитвы…

— Это все, брат? Хорошо; теперь сожалей о всех своих грехах, Господь их тебе отпускает. Епитимья же тебе будет…

Аймер коротко задумался, глядя поверх головы товарища, который робко улыбался, на бегущую синюю тень облаков по зеленым волнам. Он был священником не первый год, случалось ему и слушать исповеди братьев — но никак не мог привыкнуть к ошеломляющему ощущению могущества, захлестывавшему всякий раз перед словами отпущения. Могущества — и в то же время страшной уязвимости, как уязвим безоружный хранитель сокровища на пустынной дороге. Можно сказать, к исповеди нельзя привыкнуть. Ни с одной из сторон…

Наконец решился. Прочитал мысленно «Аве», поручая свое решение Деве, чуждой всякой кривизны и нечистоты; заставил себя посмотреть в глаза Антуану.

— Епитимья тебе — вместе со мной отправиться в Мон-Марсель и все то время, которое мы там проведем, всевозможно способствовать обращению и покаянию своих земляков.

Улыбка Антуана скруглилась в недоверчивый овал; брови поднялись так высоко, что и вовсе скрылись под венчиком волос. Признаться, здорово он походил на деревенского дурачка, так что Аймер едва не рассмеялся; почему-то чистое изумление друга лучше всего убедило его в правильности идеи.

Антуан низко склонил голову, так что кисточки травы щекотали ему щеки. Аймер, прикрыв глаза, произнес над братом разрешительную молитву — и, разрывая священную тишину, крепко хлопнул его по плечу.

— Вставай, peccator. День пути — потеря небольшая; день там, день обратно — так три дня потеряем; невеликая плата за то, чтоб ты перестал походить на дохлую рыбину, братец!

— Да ради Христа, чтобы из-за меня-то… — заикнулся было тот, но договорить не успел.

— Из-за тебя? Чего выдумал! Думаешь, на твоей еретической родине проповедники не нужны? Думаешь, новый кюре, кто б он ни был, за пять лет сильно изменил тамошние нравы?

— Но нам уже возвращаться бы, — последняя попытка, и Антуан счастливо сдался.

— Говорю же, три дня. Мы их и в Памьере могли провести, у францисканцев. Или заболеть мог кто из нас, опять-таки в госпитале застрять. Обещали, что вернемся до Вознесения — так до Вознесения и вернемся, потратить три-дни ради проповеди — дело святое!

Еще не закончив убедительной речи, Аймер уже видел, что товарищ оживает; одной рукой бодро заталкивая в мешок пожитки, второй он уже разворачивал карту, обтрепанную по краям и послужившую не одной компании жакобенских проповедников.

— Смотри, если не через Варильес, можно тут по гарриге пройти, быстрее будет. Тут, правда, гора Монмиуль, через перевал крутенько будет, зато до ночи уже по ту сторону спустимся. А если не спать… — Впрочем, глянув на мрачного спутника, Антуан быстро поправился: — Хотя спать точно надо, говорю ж, там крутенько, в темноте опасно! Наутро начнем спускаться — к полудню на месте будем…

Аймер и не следил за его быстрым пальцем, чертящим дорожки по пергаменту. Интересно будет мон-марсельцам послушать проповедь о Блудном сыне? Или нет, лучше о потерянной овце, в этой-то пастушьей деревушке… И ввернуть туда из псалмов, про Пастыря и зеленые луга, раз уж тема такая, а вот затягивать нельзя будет — не та публика. Господи, благослови.