— Грех — был?

Гальярд спрашивал так отрывисто и страшно, что и без того отчаявшийся монашек совсем спал с лица. Тот возвышался над коленопреклоненным Антуаном, как, наверное, пророк Нафан над прелюбодеем Давидом.

— Д-да…

— Совокуплялся ты с нею?! — рявкнул Гальярд в голос — и, возможно, каноник в соседней келье узнал много нового из жизни нищенствующих братьев. Антуан втянул голову в плечи.

— Н-нет…

— А что ж говоришь «да», дурная твоя голова! Что ты сделал? Прикасался к ее телу? Она прикасалась к твоему?

— Да…

— Через одежду или —?

— Через одежду, — сквозь слезы выговорил Антуан. Так стыдно ему никогда еще не было. Говорить об этом вслух, описывать, что и как делал, оказалось даже ужаснее, чем он думал. Как будто приходилось проделывать все еще раз — у Гальярда на глазах.

Гальярд выдохнул — как показалось юноше, яростно.

— Целовал ты ее?

— Д-да… почти.

— Что еще?

— Гладил… она плакала. Соприкасались… щеками.

— Это все? Говорите правду, брат!

Ниже падать уже некуда.

— И еще… я хотел ее плотски… Очень сильно.

— Что еще?

— В…все.

Гальярд снова ухнул. С облегчением. Огромнейшим облегчением.

— Канонически ничего безумно страшного, — тихо сказал он, и Антуан вздрогнул, ушам своим не веря. — Сколь я помню пенитенциал магистра Раймонда — где-то месяц воздержания от рыбы и масла. С допущением овощей. Учитывая ваш клирический статус, брат — еще какие-то трудовые послушания. Мы посмотрим дома в Жакобене — там и начнется срок наказания. А теперь поднимитесь, Бога ради… Вставай, Антуан. Давай просто поговорим.

Антуан поднялся — и едва не упал: ноги не хотели держать его. Гальярд, тоже уставший «сурово нависать», тяжело опустился на табуретку. Руки его под скапулиром перебирали зерна Розария. Юноша сел на край кровати — на самый край, так что угол больно врезался ему в худой зад. Глянул на приора изумленно, будто не веря, что тому не вовсе отвратительно на него смотреть. Опустил глаза. Щеки у него были красными, шея, тонзура — все как водится. Прижал ладони к лицу — н-да… на лбу хоть яйца пеки. Спасибо хоть видно не очень хорошо: за оконцем стоял синий вечер, только сальная свеча на сундуке горела неровно, посылая в потолок толстую струю копоти.

— Радуйся, сынок, могло быть и хуже, — Гальярд вдруг подал голос по-другому, по-отечески. — Ты был искушаем — но не нарушил обета. Теперь поговорим о главном — о твоей душе, о том, что случилось с тобой. Ты понимаешь, отчего это произошло?

Антуан приоткрыл рот. Закрыл его. Сглотнул — острый кадык прокатился по горлу вверх-вниз.

— Твое тело хочет тебе что-то сказать, — мягко подсказал Гальярд. Юноша покраснел так яростно, что даже при свечке это было заметно. Он уже стал не красный, а какой-то багровый.

— Да слушай ты меня, а не себя одного, дурья башка! — прикрикнул Гальярд, борясь с желанием погладить бестолочь по голове. Вот же незадача… У самого Гальярда никогда не было в юности иной влюбленности, кроме Ордена; он совершенно не знал, что чувствуют ребята в таких случаях. Но примерно представлял, как их лечить.

— Давай рассуждать логически. Ты же доминиканец, ты должен уметь это делать. Головой думать, а не… сердцем одним!

Тот впервые слабо улыбнулся. Наверное, услышав, что он все-таки доминиканец.

— Итак, твое тело испытывает похоть, ведет себя определенным образом. Что это значит?

— Что я — похотливое животное.

— Дурень и еще раз дурень! Животное не знает стыда, потому что и создано для одной плотской жизни. Ты же стыд чувствуешь. Вспомни — какое самое горькое питье тебе приходилось пить в своей жизни? (Антуан невольно сморщился, вспомнив языком и небом ужасный травяной настой, который от боли в животе готовила ему в детстве мать). Правильно — горше всего бывает лекарство. Стыд горек именно потому, что целебен, а раз ты чувствуешь горечь — ты выздоравливаешь. Ты человек. Человек, несомненно, падший — как и мы все. Твое тело говорит тебе, что ты — человек, мужчина. Не евнух, не извращенец, и — к добру или к худу — не ангел, не чистый дух. Что у тебя есть плотские желания, и они впредь могут мешать тебе жить и идти вперед. Что же из этого следует?

— Что надо бороться…

— Уже лучше, — похвалил Гальярд. Теперь, когда первый ужас прошел, ему было даже сколько-то смешно. Все-таки до чего же молод был этот его сын… Моложе в свои двадцать, чем иные в пятнадцать бывают. Вот, сейчас взрослеет на глазах. — Бороться надо, верно. Ведь все мы живем, как сказано у Павла — «non enim quod volo hoc ago, sed quod odi illud facio». Не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю. Чтобы научиться делать, что воистину хочешь, нужно потратить много сил. Плоть желает противного духу, сам понимаешь. Однако в твоих желаниях есть и нечто доброе, Господь не дает нам ничего, в чем не было бы хоть крупицы добра. Твое тело сотворено Господом, плотское влечение — хотя и более всего прочего в нас повреждено грехопадением — несет в себе доброе семя, даже и для человека безбрачного. Отыщи его. Хотя бы исходя из моих слов. Покажи, какой из тебя диалектик. Где тут доброе?

Антуан напряженно задумался. Краска медленно отливала с его лица.

— Что я не евнух? — наконец неуверенно проговорил он. — Что я могу отказаться от того, чем… в самом деле обладаю?

— Умница, — просиял Гальярд. — Ты можешь пожертвовать Богу то, что тебе действительно будет тяжело исполнить. Иначе — «какая вам награда»? Будь ты чист по природе своей, дать обет целомудрия было бы для тебя так же глупо, как давать обет дышать воздухом. А так тебе есть чем послужить Богу. И еще… ну? Сам вспомнишь или мне сказать? Из области канонического права?

— Отец Гальярд, я плохо знаю кано…

— Евнухов не рукополагают в клир, — с широкой, хотя и несколько «односторонней» из-за шрама улыбкой заключил приор. — А ты у нас станешь братом-священником. Будешь примирять людей Господу. Подумай теперь сам, жестоко ли обошелся с тобой Господь, сотворив тебя человеком, мужчиной, и сделав монахом?

Антуан уже почти сиял. Благослови Господи отца Гальярда! Только он один мог из чудовищной путаницы создать стройную картину… в которой у Антуана было место. Настоящее, его место. Был он сам. Не исчезнувший… не погибший. Ставший — чудом — больше, а не меньше.

— Вы меня отошлете теперь? — спросил он тихо, почти уверенный в ответе. — Или велите, чтобы я за дамой Эрмессен еще записывал?

Гальярд мгновенно помрачнел. Поднялся с табурета и грохнул деревянной ставенькой. Теперь он замер у распахнутого оконца у изголовья Антуановой кровати и смотрел в душистую синюю ночь, в клуатр, полный стрекотом цикад. Где-то внизу в кустах пел соловей. Луна-то какая… Провансальская трубадурская идиллия.

— Брат секретарь, — осторожно сказал он, и юноша насторожился от перехода на формальное обращение. — Не буду скрывать, что вы нужны мне здесь. Но если вы видите в этом опасность для своей души, то я… я, конечно же, отошлю вас.

Вот так так! Антуан-то думал, что перевалил всякую ответственность на старшего. Что теперь стало легко — нужно просто делать, что Гальярд прикажет. А оказывается, от него еще что-то зависит! Он что-то еще должен сказать! Но что ж тут скажешь? Вроде все уже… выговорил…

Гальярд шумно вздохнул в открытое окно.

— Да, я знаю, тебе странны мои слова. Знаю, даже в Жакобене большинство братьев сказало бы иначе. Наш нынешний магистр, брат Гумберт…

Антуан слушал, от недоумения приоткрыв рот. Причем тут вообще магистр Гумберт? Гальярд будто бы забывался и говорил, считай, уже сам с собой.

— Брат Гумберт святой человек, но он… как бы сказать… не чтит женский пол. В наше апокалиптическое время это частое мнение… Видеть в женщине только источник соблазнов для мужчины. Производить само слово femina от латинского fides и minus — меньше верящая. Но до какой же степени нужно забыть для этого, что когда Бог Творец искал на земле человека, который помог бы Ему воплотить замысел спасения — он нашел женщину, смиренную девушку, вера которой превзошла веру Авраама и Исаака!

Со вздохом Гальярд развернулся от окна. Лицо его в свечном свете — с глубокими морщинами вокруг рта, с полосами шрамов — было похоже на не особенно удачную деревянную скульптуру. Вроде того бюста отца Доминика, что хранится в Пруйле — только недоделанного какого-то, грубого…

— Отец Доминик, патриарх наш, думал иначе. Он говорил с женщинами не менее, чем с мужчинами. Создавая Орден, он начал с девяти бедных девушек, а не со своих друзей-клириков. Он постоянно препоручал себя молитвам сестер. Он говорил с затворницами, которые годами не видели священника. Он не гнушался в городах пользоваться гостеприимством вдов, и одну такую вдову молитвой спас от пожара. Он по просьбе матери воскресил умершего младенца. Магистр Иордан был таким же. Лучшим его другом после смерти брата Генриха всю жизнь оставалась женщина — монахиня Диана из Болоньи, которой он находил время писать среди апостольских трудов, а знаешь ли, сынок, до чего тяжелая жизнь у Магистра Ордена! Спроси у брата Понса, как встретишь его, сколько ему удается поспать в сутки — а ведь брат Понс всего только провинциал!

Антуан давно уже потерял нить беседы. Все эти матери, вдовы, монахини, затворницы проносились чередой перед его внутренним взором — и у каждой, — увы и увы, — было лицо Грасиды.

— Эта девочка, Грасида, — тихо продолжил Гальярд, глядя в лицо своему сыну. — Она в двух шагах от погибели. Ты это понимаешь?

Опять перешел на «ты». Антуан и не заметил. Он понимал… Слишком хорошо понимал.

— Я много знаю таких маленьких дурочек, которых и еретичками-то назвать нельзя — они просто не отличат ересь от истинной веры. Я получал не одно назначение инквизитора… и на всякое насмотрелся. Она привыкла не доверять никому. Может, ее вдобавок обидел кто-то сильно, какая-нибудь… скотина, именовавшая себя католиком. Позор нам всем, мужчинам, если эта скотина была нашего пола. Потом появился единственный человек, которому она могла доверять, который по всей видимости желал ей добра — или по крайней мере общался с ней по-доброму. На беду, это оказался еретик… или еретичка, та же самая «на Эрмессен», как бы ее там по-настоящему ни звали. И вот вам, пожалуйста — готово: перед нами совершеннейшая верная «ученица», готовая верить во что угодно, если это вера доброй и добродетельной наставницы, а не злого обидчика. Тем они души и губили, Антуан. Тем дьявол и опасен, что не говорит полной лжи — всегда мешает яд с правдой, чтобы вернее проглотили.

Антуан сидел ни жив ни мертв. Его приор так верно, так точно изложил историю бедной Грасиды, будто сам стоял и подслушивал под дверью их ужасный разговор. Вот же беда — жить бок о бок с человеком, который видит сквозь стены! Вот же беда — при этом иметь что скрывать…

— Собственно, есть у меня подозрение, что бедная девочка не просто хотела тебя соблазнить ради того, чтобы выбраться из тюрьмы. Я предупреждал тебя, сынок — некоторых из них так поучают: ничем нельзя гнушаться, чтобы получить свободу вновь проповедовать ересь. О ее намерении можешь отчасти знать только ты. Попробуй, хоть тебе и тяжело, вспомнить все как было. И ответь мне, как отцу Доминику бы ответил: она пыталась тебя совратить? Она искала своей выгоды? Или же она — вопреки всему — тебе доверилась?

Антуан сглотнул. Раз. Другой. Третий. Пятно свечного света расплывалось. Губы помнили соленый привкус ее слез. Она плакала, как… мама. Тихо и безнадежно. Кто так плачет — не может лгать.

Прошептал — и хотел бы сказать громче, да голос подвел:

— Доверилась.

Гальярд обхватил себя длинными руками за плечи. Надолго замолчал. Юноша, поглощенный только собственными переживаниями, и помыслить бы не мог, какое тот претерпевал сейчас страшное борение.

— Раз так, брат Антуан, то плохо наше дело. — Гальярд криво улыбнулся во мгле. — Теперь она потеряет доверие к тебе — а значит, боюсь, останется только прежняя верность. Дуреха будет опять молчать, противиться, стремиться к собственной гибели. Все наши труды… Пошли прахом, Антуан.

— Из-за того, что я… поддался? — спросил тот отчаянно, не смея поднять глаз от пола. Правота Гальярда была так очевидна, что молодой монах едва ли не видел перед собой безнадежную, чернолицую, молчащую Грасиду. Пожизненно в тюрьме. Или хуже того… Только вот теперь она уже не будет петь Gardo ta famillo, теперь она знает, что гимн — католический. И Дева не поможет ей даже вопреки ее вере, по словам невольной молитвы. А его, Антуана, лицо встанет в галерее образов рядом с рожей ужасного дядьки. Еще один католик, которому нельзя доверять. Который — как они все.

— Из-за того, что я отошлю тебя, — едва слышно ответил Гальярд.

Антуан долго молчал. Так долго, что приор уже подумал — тот первым не заговорит. И как только собирался обратиться к нему, услышал его прерывистый голос — и понял: парень просто борется с плачем. С древним плачем… влюбленного мужчины.

— Что же мне теперь делать?

— Сам решай, — жестко ответил Гальярд. Он себя сегодня и так достаточно ненавидел. — Речь не только о ее душе; о твоей тоже. Попросишь отослать тебя — я тебя отошлю. И сам завершу этот безнадежный процесс. И так все ясно; похоже, мне даже корни Эрмессен узнать удалось, теперь нужно будет кому-то поехать выяснять со свидетелями. Она Совершенная, готовила младшую к еретикации, ей пожизненное почти гарантировано. А ты… взрослый брат с тремя обетами, ты в ответе за свои поступки. И только за свои. Отослать тебя?

«Куда пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего куда убегу? Взойду ли на небо — Ты там; сойду ли в преисподнюю — и там Ты…» Где скрыться? Где… хотя бы побыть одному?

— Нет, — шепнул Антуан, все еще пытаясь убежать. — Нет, отец Гальярд… Вы сами скажите. Как скажете — так и сделаю.

— Ты хотя бы знаешь, чего хочешь?

— Да. Но сделаю, как вы скажете.

— Хитрый вы юноша, брат, из вас неплохой казуист получится, — хмыкнул Гальярд, глядя на угасающую свечку. Фитиль уже плавал в лужице жира, синея огоньком. Он подошел к сундуку, взял новую свечу из связки, врученной щедрым келарем каноников — чтоб в Жакобене столько свечей было! — запалил ее от синего мигающего пламени. Руки его заметно дрожали.

— Тогда… Я просил бы вас остаться, — сообщил он как бы мельком, не оборачиваясь. И чувствуя спиной взрыв страха и радости — как порыв горячего ветра оттуда, где на краешке кровати сидел Антуан. — И более того, остаться и еще один раз лично поговорить с девицей Грасидой. Поговорить о Господе и спасении. О том, что вы не презрели ее за дурной поступок, что вы сами поступили не менее дурно, что вы оба нуждаетесь в прощении. Божием и человеческом. Я просил бы вас, брат, поговорить с девицей — столько времени, сколько вам потребуется, наедине, в ее камере. Не прикасаясь к ней, слышите? НЕ СОПРИКАСАЯСЬ с ней ни пальцем! — Гальярд яростно пролаял эти слова, по-прежнему не глядя на собеседника. — Я просил бы вас воспользоваться ее доверием и… убедить ее покаяться. Я понятно говорю?

Кивок Гальярду в спину. Гальярд прочитал кивок спиной.

— Вы… согласитесь пойти на это, брат? Скажите нет — и завтра же выйдете по направлению к Тулузе. Спутника вам найду в Каркассонском монастыре, кто-то из братьев давно к нам собирался по делам университетским.

— Согласен, — излишне громко сказал Антуан. И старый инквизитор наконец обернулся.

Стиснутый в руках Розарий, похожий в полумраке на ручные кандалы. Белое пятно — такая нелепая фигурка… Сынок, сынок, прости, что взваливаю это на тебя. Выдержи, сынок. Только выстои.

— Сынок, мне же тоже страшно. Ведь я за тебя в ответе перед Господом. Если что случится — грех на меня падет более, чем на тебя. Но я… верю, что ты сможешь, Антуан. Я на тебя… рассчитываю.

Подобных слов Антуану не говорили еще никогда. Если бы можно было отдать жизнь за брата Гальярда — он бы не задумывался. Если бы можно было пожертвовать собой… Да полно, ему и предлагалось сделать что-то вроде этого!

Так хорошо стало вдруг. Так спокойно.

— Любовь не ищет своего, верно же? — спросил он, с трудом подбирая латинские слова. Что-то все выветрилось… Знания, мудрость — все. Осталась голая нужда в милосердии, и было так хорошо от этого. Так спокойно. Ведь спокойно же, когда от тебя вообще ничего уже не зависит, и ты — в руках Божиих.

— Вернее не бывает, — отвечал Гальярд, что-то делая пальцами под скапулиром, у самого горла. — А «кто станет сберегать душу свою, тот погубит ее; а кто погубит ее, тот оживит ее». Anima здесь означает в первую очередь жизнь, как наверняка слышал ты в курсе Священного Писания, читанном у нас в прошлом году. Но душевный покой — сынок, он входит в это понятие.

Страшно быть приором. Страшнее некуда. За себя-то дай Бог ответить! А за других нести ответ, за их души, за их спасение…

Гальярд отлично знал, кому гореть в аду, если он таки ошибся. Если бремя, возложенное им на сироту-паренька, как слепой к свету, тянущегося к ласке, — если это бремя окажется для того невыносимым.

Наконец он сделал, что хотел — расстегнул пуговицы туники. Перекинул вперед скапулир и спустил одежду до пояса.

— Бичеваться будем, отче? — спросил Антуан, с готовностью поднимаясь. Уж что-то, а бичевание он сегодня заслужил. И в кои-то веки мог приступить к нему даже с радостью, с пылом покаяния, хотя боль терпел с неохотою и предпочитал дни, когда дисциплина отменялась — даже теперь, после пяти лет привычки…

— Будем, — кивнул Гальярд, разматывая вервие, носимое под рясой на голом теле. — Сегодня вам, брат, особое послушание.

Антуан с готовностью рыпнулся за дисциплиной. У него она была простая, веревочная; со вчерашнего дня лежала под кроватью.

— Оставьте, — велел Гальярд. — Говорю же — особое послушание. Подойдите сюда.

Парень приблизился — будто и с опаской. Встал рядом с приором, не зная, что надобно делать. Наверное, тоже расстегивать пуговицы? Он послушно сунул было руки под скапулир.

— Вам сегодня диспенсация от дисциплины, — пресек его деятельность голос Гальярда. — Будем считать, что вам ее заменило долгое простирание в соборе — и послушание, которое вы исполните сейчас. Вы будете бичевать меня, покуда я не скажу вам остановиться.

Антуан едва не застонал, с трудом удалось смолчать. Он знал о таких послушаниях, конечно же — еще из Фрашетовой «Жизни братьев» знал, как отец Доминик заставлял кого-то из братьев бичевать его ради большего покаяния… Только никогда ему еще не приходилось думать, каково было тому несчастному брату.

Гальярд тем временем опустился на колени, нагнув свою большую голову. Через плечо протянул Антуану сложенную веревку. Тот взял холодной ладонью — и поразился, какая та тяжелая. Потом понял — вплетены тонкие медные проволочки.

Гальярд стоял на коленях, позвонки его выпирали, как крупные орехи. Особенно выдавался самый верхний — тот, что у основания шеи. У Антуана тряслись руки, сердце бухало где-то в горле.

— Ну же? — каркнул старый инквизитор почти гневно. Как будто это он собирался наказывать, а тот, кому надо претерпеть наказание… никак не решался его принять.

— Отец Гальярд, Христа ради… я… я не могу! У меня… рука не поднимается!

— Ради святого послушания! Поднимется! Ну же, брат! Долго я буду ждать?

Антуан закусил губы и ударил. Веревка шлепнула со звуком, который показался ему оглушительным.

— Я запрещаю вам меня щадить, — стальным голосом сообщил Гальярд. — Разве это бичевание? Курам на смех! Спасайте же меня, бейте мои грехи со всей своей силы, как делали святой Бенедикт и отец наш Доминик. Пожалейте мою душу, наконец! Я вам как приор приказываю!

Антуан зажмурился, рискуя промахнуться, и заработал дисциплиной, как селянин — цепом.

Каждый удар отзывался у него в сердце, так что трудно было самому сдержать крик. «Ради — святого — послушания», билось в голове, губу он прикусил так, что уже глотал собственную кровь. Гальярд бормотал «Miserere» — тихо, как обычно, только после тридцатого удара начал стонать, а потом по спине потекла первая красная полоска.

— Хватит, — наконец выдохнул он, в третий раз дошептав покаяннейший из покаянных псалмов. — Довольно, брат. Благодарю вас.

Антуан разжал пальцы, веревка упала на пол мертвой змеей. Руки тряслись так, что не удалось ее с первого раза поднять. Гальярду, судя по всему, пришлось куда легче — отбыв свое покаяние, он был спокоен, смахнул невольно выступившие слезы и деловито начал обматывать мокрую веревку вокруг пояса. Через плечо взглянул на Антуана.

— Что так переполошился? Все в порядке. Говорю, что надобно — значит, так и есть. Сам отец Доминик братьев просил о том же. Успокойся теперь, прочитаем келейно комплеторий — и спать.

Ему правда было легко. Как всегда после исполненного покаяния. Воздух казался более истинным, камень — более каменным, кровать — еще более кроватью, сам себе — более человеком. Нужно завтра же исповедаться в том, какой опасности подвергал и продолжает подвергать юношу. И поститься завтра за него — у Антуана в самом деле тягчайшее борение. Господь милостив — если Гальярд все-таки ошибся, обратит во благо его ошибку. «Живущий под кровом Всевышнего…»

После комплетория Гальярд уснул быстро — даже не пришлось притворяться, что не слышит, как ворочается и тяжко вздыхает его бедный собрат.