Прекрасным весенним вечером года от зачатия Спасителя тысяча двести шестьдесят второго в двери храма святого Мартина, что на доминиканском острове Пруйль, проскользнуло двое братьев в хабитах Проповедников.

Вернее, первый-то проскользнул — маленький и худой, он даже приоткрытой двери не распахивал, так и пролез, развернувшись боком, чтобы случайным скрипом петель не нарушить хода Божественной службы. Дело было в канун Благовещения; первая вечерня служилась с каждением, со множеством свечей, в клубах ароматного дыма можно было бы и проглядеть такую невеликую фигуру, как нежданный гость. Но вот второму, высокому и широкоплечему, пришлось дверь открывать — и она порадовала хор заунывным скрипом. Братья — не сестры, с хозяйственностью у них не всегда гладко.

Гости смущенно пристроились на хорах сбоку, и голоса их слаженно влились в Песнь. На псалмы-то уже не успели…

   Benedictus Deus et Pater Domini nostri Iesu Christi…

По окончании службы, едва ли не руками разводя кадильный дым, к братьям подошел приор, заранее приготовившись гостеприимно улыбаться. Впрочем, улыбка его стала совершенно искренней, когда он разглядел, что одна из двух физиономий ему знакома.

— Salvete, fratres! В праздничный день из Тулузы пожаловали?

— Да, брате приор, — с колен церемонно ответствовал старший — удивительно красивый, может быть, даже слишком красивый для монаха, статный и яркоглазый. — Хотели, ежели можно, отметить торжество в вашей обители, а дальше снова в дорогу.

Младший почтительно молчал, как и подобает брату-социю. Впрочем, лицо старшего приор видел впервые, а этого небольшого — как его, Арнаута? Ансельма? — как раз видел с год назад в компании своего товарища по новициату, старого инквизитора Гальярда.

— Проповедниками, значит, вас назначили в Лораге, — понимающе кивнул он. — Оставайтесь, конечно же, оставайтесь у нас на завтрашний день — комнату я вам в гостевом доме сейчас распоряжусь подготовить. А вас, помнится, брат, Арнаутом звать?

— Антуаном, отче, — радостно поправил тот, поднимаясь наконец из приветственного земного поклона. — А этот брат — Аймер, лектор из Тулузы, он как раз проповедником назначен, только на сей раз не в Лораге: мы от вас через Мирепуа в горы двинемся, если Бог даст, до самого Фуа дойдем.

Пруйльский приор по провансальскому обычаю взял Аймеровы руки в свои, подержал сердечно. Приятно видеть по-настоящему счастливых людей; а эти ребята выглядели полностью счастливыми. Подолы хабитов, как водится, серы от пыли, лица, как водится, обгорели и обветрились — особенно носы и верхняя часть щек: так всегда у людей, которые не один день шли под солнцем. Вот такое оно, доминиканское счастье. Идут тяжело трудиться, когда в следующий раз поедят по выходе за ворота Пруйля — неизвестно. А довольны-то… Не для всякого наше счастье, но нет его краше.

— Ступайте, возлюбленные, с братом Донатом — он вас в трапезную проводит и укажет, где умыться. Посохи свои и мешки оставьте — их в вашу комнату отнесут. Ступайте, с Богом, за ужином свидимся!

Счастливые самим звучанием слова «ужин», гости распрощались с приором и затопали, куда велено. Старший невольно приволакивал левую ногу, младший чуть подпрыгивал — понятно, пока стопа в воздухе, она на ходу отдыхает. Приор улыбался им вслед. Ему еще предстояло поговорить с ними перед комплеторием и узнать, кто жив в Тулузе, кто умер; заплакать о смерти брата Тьерри, скончавшегося от болезни перед самым выходом проповедников; пожалеть о болезни другого старого друга; пожелать здоровья сильно захворавшему Джауфре — переучился юноша, зрение теряет; порадоваться переводу совсем незнакомого юноши в испанскую провинцию… А пока он просто улыбался тому, quam bonum et quam iucundum.

— До комплетория-то можно тут помолиться, — Аймер опустился на колени и уже так дополз оставшиеся несколько шагов до самого алтаря Святой Девы. — Как хорошо в доме твоем, Владычица!

Антуан только улыбнулся, опуская горящее от солнца лицо в ладони. Дело не в чувстве дома, охватившем его еще на подходах, еще при далеком зове пруйльских колоколов; дело даже не в ужине, не в вине «Кото де Пруйль»; он отлично знал, что его другу сейчас будет хорошо в любом доме и вовсе вне такового. Как было предыдущей голодной ночью хорошо под пастушьим навесом близ Авиньонета.

Он преклонил колени, но одного коленопреклонения было мало. Встал — и опустился на колени еще раз. И еще. Святая Дева в синем плаще смотрела только на Аймера. Как хорошо! Пусть все будет для него, Царица наша.

От разговора с Девой его отвлекла чья-то кроткая рука, тронувшая за плечо. Брат-сотрудник, пожилой и маленький, явно стеснялся его беспокоить.

— Простите, что отрываю от молитвы, брате… Но не вы ли будете Антуан из Сабартеса?

— Я, — шепотом изумился тот.

— Вас у сестер в приемной очень ожидают видеть.

— Меня? Не брата Аймера? Не проповедника?

Конечно же, Аймера ведь завтра должны — наверняка попросят, по обычаю — проповедовать сестрам на торжество! Да, на Благовещение Девы в самом Пруйле взойти на кафедру… Спасибо тебе, Царица, ты услышала, милость и радость наша — все для него в этот день!

Старичок всем своим лицом, и подвижными бровями, и каждой морщинкой чисто по-провансальски выразил недоумение.

— Нет, надобен брат Антуан из Тулузы, тот, что секретарем инквизитора на прошлое Вознесение был. Сестра желает слово сказать — та, что вас знает.

Матушка! Антуан широко заулыбался, недоумение как рукой сняло. Кто же еще. Помнит его, хочет что-то сказать, может, даже не только о Гальярде расспросить — а прямо его, Антуана, увидеть! Вот радость. Кроме Богородицы еще кого-то можно назвать тут Матушкой.

Без дальнейших расспросов он коснулся лбом пола, ненадолго прощаясь с Матушкой небесной, и поспешил за провожатым к матушке земной. И заодно выяснил, поднимаясь, что здорово отсидел себе ноги.

Над холмом Вилласавари небо алело, над Фанжо свет уже догорел, пылала небесным факелом Вечерняя Звезда. Небеса, как им и положено, проповедовали славу Господа. Ноги Антуана сладко болели, на сердце было изумительно легко. Помня историю о брате, который заработал себе месяц Чистилища «суетным пением», он не напевал под нос — тем более что песня просилась не вовсе благочестивая. Надо бы завтра исповедаться: уже два дня не может избавиться от повторения про себя глупой вагантской припевки про пьяного аббата, которой на грех научил Аймер. Аймер-то, наверное, уже сегодня покаялся — на исповедь ходил, а младший брат его, дурень, так и не удосужился…

Звякнул колокольчик у сестринской приемной; брат сотрудник препроводил Антуана к закрытой решетке, в плошке горело масло, на подставке ожидала своего часа еще не зажженная свеча.

Антуан уселся, подпалил от лампадки фитилек, улыбаясь сам себе и поглядывая за решетку. Там было тихо и пусто. Матушка старенькая. Услышала колокольчик — а идти-то долго… с палочкой. И не с первого раза, с нежной жалостью заметил молодой человек, отворила она внутреннюю дверь: толкнула раз — не вышло… Вот, второй…

Антуан зажал бы себе рот, чтобы не вскрикнуть. Но не успел, как-то смешался, только глупо прикусил язык.

С тихим, нарастающим звоном поднималось из груди выше и выше его сердце; решетка стала вдвое чаще, разъехалась, собралась в черные квадратики вновь. Не двинувшись, не вскрикнув, только улыбаясь от сладкой невероятной боли, он смотрел на лицо, которое в течение года не позволял себе видеть даже во сне.

Девушка в черном скапулире сотрудницы, в белом послушническом велоне тоже толком не знала, куда себя девать. Потом села на табуретку наконец, поискала места для рук — не нашла, и просто позабыла их на коленях. Она улыбалась не губами — всем худым, чуть веснушчатым лицом, темными сияющими глазами, бровками домиком. Сердце ее грохотало так, что Антуан со своего места слышал… Или он слышал свое собственное? Только она могла сказать — Антуан из Сабартеса. Как же он сразу не догадался.

Она обвела языком губы — и так знакомо это сделала, что юноша поверил в нее окончательно.

— Я вот… На винограднике пока. Еще в прачечной помогаю.

Кто-то же должен был заговорить первым! Про прачечную, да, конечно, это так мудро и прекрасно, что она помогает в прачечной. Все, что она бы ни сказала, было бы мудрым и прекрасным. Потому что оно было бы на своем месте.

— А я вот… социем проповедника. C братом Аймером.

— С Аймером?

— С братом, я рассказывал…

— Да, ты рассказывал.

«Ты» расставило все по своим местам. Антуан выдохнул, будто с воздухом из груди его вырвалось какое-то большое горе, наконец уходящее, освобожденное навсегда, чтобы раствориться и сгореть.

— Грасида…

— Да, брат?

— У тебя нет вина?

— Вина?

— Ну… да, вина. Попить.

— Я попрошу сейчас, — она сделала движение встать, но он замотал головой, руками и взглядом не давая двинуться.

— Нет, не надо! Не уходи никуда, Бог с ним… Я… и так пьяный совсем.

Грасида засмеялась — и Антуан обнаружил, что никогда еще не слышал, как она смеется: только как плачет. Она и сейчас немножко плакала — женщины созданы из вещества более хрупкого, наверное, более драгоценного… Но теперь она плакала так, как надо, а смеялась на редкость заразительно, как будто была создана для смеха.

— Ты давно?..

— Это разве ж давно. С год всего.

— Ты сразу?..

— Какое там сразу. Отец Гальярд не сказал тебе?

— Нет, — Антуан подумал, что придушит отца Гальярда. Через полмгновения — что он готов умереть за отца Гальярда. Сперва придушить, а потом умереть.

— Он приорессу матушку Доминику уговорил только… вместе со старой матушкой, с сестрой Катрин. Я всего один разговор ихний слышала. Ух, до чего страшно было! Говорит — вы, сестра, видно, забыли, для кого нашим патриархом был основан Пруйль… А она: вы, брат, забываетесь — даже приору Пруйля я подчинением не обязана, только Магистру, а вы со мной говорите, как с одной из ваших подопечных-еретичек на дознании… Потом только спросила меня, что я умею делать, да так смотрит, будто я у нее украла что-нибудь. А я со страху возьми и скажи — ничего, госпожа! Тут она улыбнулась наконец, говорит, да, такие сестры нам нужны, они у нас — чудесная редкость…

— Строгая приоресса у вас?

— Ага, — Грасида довольно кивнула.

— Наш Гальярд тоже.

— Ваш даже еще хуже.

— Ну, наш хоть никогда не спрашивал, что я умею делать. Сразу понял, что ничего.

Они обменялись восторженными улыбками, как дети, хвастающие, кто сильнее порезал палец или кого больнее ущипнул гусь. «А у меня рука раздулась прямо вдвое!» «А у меня… а у меня втрое! В три раза по три!»

Куда там еще вина. Глоток вина — и Антуан на ногах бы не устоял. Он и так уже в пляс готов был пуститься прямо в приемной затворного монастыря…

— Антуан… брат Антуан, — девушка приблизила сияющее смуглой белизной лицо к самой решетке. Чтобы ни Распятие на стене, ни деревянная вертушка, ни свечка не подслушали ее великого секрета.

— Что, сестра? — юноша тоже наклонился, лица их вдруг оказались так близко, что он чувствовал теплый запах ее кожи. Запах виноградника.

— Знаешь, я зачем сюда пришла?

— Нет… зачем?

Голос Грасиды стал таким тихим, что слова угадывались только по движению губ.

— Молиться за свою маму и… за твою. Это ведь не ересь?..

Почувствовав спиной взгляд с Распятия, смущенно повела лопатками.

Антуан даже зажмурился на миг. Но не получилось, не получилось — все равно потекло… потекло проклятое… в самом деле как кровь. Кровь души, говорил Августин. Кровопускание — полезное дело, дурная кровь выйдет, станешь здоров…

Девушка положила ладони на решетку, тревожно глядя на него. Пальцы ее неосознанно ласкали темные прутья. Не тюрьма: защита, надежная крепость. Защита в том числе и от себя самой.

— Я… тебя очень люблю, Грасида, — вместо ответа сказал Антуан, открывая наконец глаза. Ну и слезы, ну и пусть. В церкви каждый день плачет — и не стыдится, а здесь вдруг решил гордость показать. Никто все равно не поверит. «Слезы мои стали хлебом моим», ешь свой хлеб, он не только горек, он еще и насыщает.

Хотелось бы что-нибудь сказать самое лучшее, самое умное. Чтобы стало понятно, как хорошо, как больно, как странно действует в нас Господь, связывая крепчайшими узами, которые человек не может разорвать, — и разделяя крепчайшими решетками, которых не преодолеть человеку. И связывающий, и развязывающий — единая радость, и Жизнь имя Его, и порою нужно очень далеко бежать от человека, чтобы соединиться с ним почти в одно, и очень долго идти к человеку, чтобы наконец с ним расстаться… И еще есть бОльшая тайна, в День дней открытая Магдалине в святом запрете Noli Me tangere, бОльшая даже, чем самоубийственная смерть без надежды, потому что этой тайной побеждена смерть.

Если бы Грасида была Матушкой Катрин, она бы нашла правильные слова. Но Грасида была деревенской девушкой, из слов она знала лишь самые простые. Из мудрости у нее имелась только мудрость ее собственной мамы — Августинова мудрость, пришедшая к бедной женщине из Верхнего Прада каким-то совсем окольным путем. Если слишком больно или слишком хорошо — поплачь или спой.

   — Gardo ta famillo,    Biergo de Prouilho…    — Tu que sios la fillo    d'en Dious tout puissant!

— шепотом запел Антуан, со своей стороны положив ладони на черную решетку. Руки их были так близко — ни одному не приходило в голову соприкоснуться пальцами. Тайна, соединявшая их, была как раствор меж двумя камнями, камнями живыми: она соединяла — и она же, навеки укрепленная между, разъединяла, создавая из разрозненных камней — частицу дома.

   — Gardo ta famillo,    gardo tous picheres…

— А ты знаешь, брат, что у нас в часовне есть распятие, которое сделал сам отец Доминик?

Антуан кивнул. Собственные запястья в рукавах хабита. Белый велон. Пока что белый. Белое есть в мире и черное, чистота и покаяние. Черная земля, из которой вырастает любое семя. И белый-белый Господь в небесах, творец земли и всего, что на ней.

— Знаю. Но не видал… Оно же у вас в клуатре, нам туда нельзя.

2006, Prouilhe — Москва
© Copyright Дубинин Антон О.П. ([email protected])