1

…У графа Анри Шампанского на душе было очень нехорошо.

Собственно говоря, он был отравлен. Отравлен злыми речами.

С утра (а утро выдалось серенькое, облачное, довольно теплое для начала октября) Анри занимался тем, что тренировал оруженосцев на замковом дворе. Такая работа, в общем-то, предназначалась для кого-нибудь из рыцарей, но Анри любил заниматься с юношами сам, заодно и поразмяться выпадала возможность. Анри действительно любил своих вассалов, к оруженосцам относился радостно и покровительственно — и немудрено, что они платили ему горячей преданностью. На этот раз золотоволосый граф отрабатывал копейный бой вместе с пятью благородными юношами, поправляя их ошибки и то и дело сам поднимаясь в седло, чтобы личным примером пояснить, что к чему. На дворе ристалищ установили по случаю тренировок специальную штуковину, такой снаряд — шест с перекладиной, на одном конце которой висел изрядно порубленный красный щит. В этот щит надлежало, как следует разогнавшись, ударить копьем — в самую его середину, и на галопе, иначе тебя догонял в спину увесистый мешок с песком, могущий и выбить из седла… Такой тренировкою развлекался граф уже который час в ожидании обеда, и пятеро запыхавшихся юнцов изо всех сил старались показать своему сеньору, на что они способны. Иногда сквозь пелену облаков проглядывало на минуту-другую бледное лицо солнца, хмуро осматривало серый, мощеный плитами двор, хитроумное снаряжение с красной лепешкой щита и коней, переступающих с ноги на ногу. Анри поднимал свое широкое, открытое лицо к светилу, обтирая перчаткой пот со лба. Ветер с востока, как бы не надуло дождя.

…Рыцарь Ален де Мо явился на замковый двор как раз в краткие минуты отдыха, явился, чтобы просить сеньора о милости. Постоял в сторонке, прочистил горло, чтобы привлечь к себе внимание, и когда граф обернулся к нему, поднимая широкую черную бровь, шагнул вперед.

— Ален, вы ко мне?

— Да, монсеньор…Если позволите…

— Аймон, возьми коня! — Анри легко спешился, подошел к вассалу, стягивая по пути перчатки с широкими раструбами. — Что у вас, Ален? Говорите поскорее… А вы, ребята, продолжайте, не останавливайтесь! Антуан, сейчас, кажется, твоя очередь! Шпорь коня — и пошел!..

Де Мо, нервно приглаживая темные короткие волосы, изложил суть своей просьбы. Со времени смерти старшего брата он сильно изменился; если детство и первую юность Ален провел в тени Жерара, то теперь все его свойства обрели новую жизнь. Он воистину походил на своего отца в молодости, только рядом не было никого, помнящего те годы, чтобы об этом рассказать. Вот покойный граф Тибо узнал бы и повадку, и голос, и манеру втягивать яркие губы — словно бы некий семейный демон рода де Мо, потеряв всех остальных жертв, теперь полностью завладел младшим сыном. Те же горькие болезни раненой чести, которыми страдал отец. Та же нарочитая уязвимость, слабость и вместе с тем агрессивность характера, которая съедала весь сердечный пыл старшего брата. Все то же самое, только без пыла, без резких вспышек дурного или веселого настроения: Ален, в отличие от обоих Жераров, считался человеком довольно-таки холодным.

Графу Анри было недосуг разбираться в тонкостях чужих родовых проклятий; просто Алена де Мо он не любил. Ни за что, чисто инстинктивно — как рычит и поднимает шерсть на загривке пес, чувствуя чуждый кошачий запах. Нелюбви своей благородный Анри старался не выказывать — но она иногда сама собой вылезала наружу, сквозя в пренебрежительной речи или во взгляде, и человек болезненно ранимый, как Ален, конечно же, не мог этого не замечать.

Вот и сейчас он, излагая свою просьбу, внимательно следил за сменой выражений на лице сеньора — и порывистому Анри казалось, что холодный взгляд вассала копается у него в голове. Он нахмурился и отказал.

И всего-то хотел де Мо пустяка — когда в следующий раз, ко дню Всех Святых, соберется Мари в Пуатье, он просился сопровождать ее: там намечался турнир, и последний представитель своего рода хотел в нем поучаствовать. А заодно пожить при дворе госпожи Алиеноры. Ведь там, говорят, то и дело собирается цвет французского рыцарства, и пуатьерский двор в присутствии королевы двух королей обретал тот самый блеск и размах, к которому столь стремилось честолюбивое Аленовское сердце… Но Анри, двинув бровями и следя взглядом за возней оруженосцев, обронил только несколько слов:

— Да нет, не стоит, благодарю вас. Кретьен съездит.

Де Мо втянул губы. Этого имени ему вообще слышать не хотелось, особенно в подобной речи; терзая суставы пальцев так, что они трещали (от отца унаследованная привычка, в свое время раздражавшая еще старика Тибо), он осведомился, пристало ли в столь почетную поездку отправлять человека столь низкородного.

— Кроме того, ведь есть немало дворян, готовых услужить вашей супруге, мессир, — голос его столь явно упирал на слово «дворян», что Анри вскинулся.

— Да нет, Ален, я же сказал, — Кретьен съездит. Не утруждайте себя, ему уже не в первый раз. Это все, о чем вы хотели говорить?.. А то я, в общем-то, занят…

Анри не любил, когда не любили его друзей. В частности — его лучшего друга, которого давняя близость еще Бог весть когда сделала для Анри равным. Которого, черт возьми, не за что не любить!.. А тут еще всплывает эта дурацкая куча навоза, эта беда с «незаконным» Кретьеновым рыцарством, намеки на его, Анри, самоуправство, которыми графу Тибо все уши прожужжал, помнится, отец этого самого де Мо…

— Нет, монсеньор, — голос Алена от гневной обиды стал совсем высоким. — Я еще хотел… сказать, если позволите.

— Ну, так говорите поскорее, — еще не предвидя беды, нетерпеливо хлопнул перчаткой по бедру владетель Шампани. Так, с досадливым желанием поскорей освободиться, он взял легкою рукой кубок с отравленным напитком и выпил его единым длинным глотком.

(Говорите и ступайте прочь, вы мне надоели, просквозило в его голосе — да, та самая раздраженная нотка, которая никогда не прозвучала бы, обратись он к своему любимцу… К черноволосому простолюдину, которого Анри подпустил к себе ближе, чем брата. Если б не это, все могло бы случиться иначе, но теперь де Мо уже не мог не ударить в ответ.)

— Как вам угодно, мессир… Не мне вам советовать, кому стоит доверять, мессир — рыцарям, чьи отцы служили вашим предкам верою и правдой, людям благородной крови или…

— Да, де Мо? Так кому же? — брови Анри опасно сошлись на переносице, но было уже поздно.

— Тому, кто носит рыцарские шпоры противу всяких правил, только по вашему, монсеньор, попустительству. Наглому простолюдину, который столь хорошо втирается в доверие, чтобы потом топтать ногами вашу честь… За вашей же спиной…

— Ты о чем это, де Мо? — глаза графа опасно сузились, а голос стал похож на бритву. Холод уже коснулся его спины, но он все еще не желал слышать. Все еще был открыт для стрелы.

— О том, монсеньор, — (теперь это слово прозвучало почти издевательски), — о том, о чем весь труаский двор говорит уже более года! Похоже, вы единственный, кто еще об этом не знает, и открыть вам глаза — это мой христианский долг.

В глазах у Анри на миг стало темно, будто его оглушили, и сквозь ватную темноту до слуха долетел конец захлебывающейся фразы:

— Да, мессир, отправляйте же в Пуатье своего достойного трувора, пригревайте и далее змею на груди — доверяйте и впредь любовнику вашей жены!..

Слово было сказано, отмщение свершилось. Ален чуть ли не в тот же миг пожалел об этом — потому что ему стало очень страшно. Даже слегка дрожа от нервного возбуждения, он встретил взгляд Анри — и на какой-то миг у него перехватило дыхание. Граф шагнул к нему, просто-таки полыхая гневом, и все — даже ничего не подозревавшие юные оруженосцы на другом конце двора — затихли и обернулись, поняв, что сейчас Анри вассала ударит. Может быть, даже убьет.

Несколько секунд Анри в самом деле был близок к этому; если б ошеломление сработало чуть слабее — совсем ненамного, — а лицо де Мо оказалось чуть менее вызывающе отчаянным, все бы кончилось очень дурно. Но Анри только швырнул перчатки на землю — не вассалу под ноги, а просто в сторону, очевидно, даже не поняв, что это у него в руке за штука — и прохрипел голосом трехдневной простуды:

— Что… что ты сказал?

— Правду, мессир, — достойно отвечал де Мо, бледный, как труп; у него уже не осталось, чего терять, хуже сделать было невозможно. — Вы можете спросить у… других, если мне отказываете в доверии… я же только радею о вашей чести, мой сеньор. Только о вашей чести.

Мир пришел в движение, юный Колен ударил копьем в красный щит, конь под присмотром старика Аймона затанцевал на месте, какая-то большая серая птица (ворона?) низко пролетела над ристалищем, шумя тяжелыми крылами. Анри перевел дыхание.

— Грязная ложь, — тихо и раздельно сказал он, нависая над хилым Аленом, закусившим обе губы. — Если ты хотел клеветой добиться бедствий и смут, тебе это не удалось, низкий лжец. Еще раз повторишь — я тебя убью. Пошел прочь, вассал.

Де Мо побледнел еще больше, хотя, казалось бы, это уже невозможно. Он стал даже каким-то прозрачным. Гордая фраза вроде «Вы назвали меня лжецом, мессир, а это ни для кого не проходило безнаказанным» умерла у него на губах. Он понял, что Анри и правда его убьет. Прямо руками придушит, не посмотрев на высокое рыцарское звание. И хотя тени отца и брата изо всех сил взывали со дна его сознания, Ален де Мо на этот раз им не внял. Он смог выдавить только:

— Я… не лжец. Я… готов доказать, что…

— Пошел прочь, — еще тише повторил мессир Анри. Зрачки его сузились до черных точек. Но в жилах Алена де Мо все же текла древняя и отважная кровь, и теперь он, вместо того, чтобы быстро убежать куда его послали, смог учтиво поклониться, отступая на шаг, и осведомиться чуть слышно:

— Как я должен это понимать, мой сеньор? Как приказ удалиться в замок или… удалиться совсем?… За пределы замка или… графства?..

— Прочь! — гаркнул Анри с такой силой, что оруженосец по имени Эдмон уронил уже занесенное для удара копье, конюх Аймон подпрыгнул на месте, а маленький паж, в чью обязанность входило копья подавать, на вдохе захлебнулся воздухом и закашлялся. Испуганно обернулись все, включая даже коней; Ален коротко поклонился еще раз и пошел прочь, споткнувшись на ровном месте раза три. Его трясло.

Анри обвел глазами широкий двор. Лицо его было красным и слегка перекошенным; он с силой ударил кулаком о ладонь и крикнул оруженосцам, замершим, как герои рождественской пантомимы на тему «Волхвы, следящие полет святой Звезды»:

— Ну, что встали? Продолжаем! Копье подобрать! Вперед!

Паж подал копье, неуверенно оглядываясь на графа. Антуан, оглядываясь точно так же, сомкнул руку на древке. Еще один оруженосец, пеший на тот момент, подобрал с плит перчатки господина и неуверенно переминался с ноги на ногу, не смея просто так их отдать. Анри сам протянул руку, чтобы взять их, и криво улыбнулся:

— Ну же, юноша, все в порядке… Я вас не съем. Не отвлекайтесь, сейчас ваша очередь.

2

К ужину Анри спустился мрачнее тучи. Дело не в том, что он хоть на минуту поверил клеветнику Мо — нет, конечно, об этом не могло идти и речи. Что с ним делать, Анри пока точно не решил — отослать куда-нибудь подальше, например, и забыть о нем к чертовой матери. С ним все понятно. Только вот… что-то не так стало теперь у графа в душе, что-то очень важное там нарушилось, и он уже попросту не мог видеть вещи в прежнем свете. Яд медленно начинал действовать, отравляя все его помыслы, и против воли, против желания благородного человека он припоминал теперь всякие мелочи, ничего не значащие фразы, случайный взгляд — все, что в новом, отравленном свете складывалось в какую-то неимоверно уродливую мозаику.

Мари и Кретьен. Они ездили в Пуатье тогда, весной… Вернулись оба странные, сияющие, будто бы слегка чужие. Она засмеялась тогда невпопад, когда он сказал — «Наш поэт»… А еще они ездили кататься, или на охоту — второго дня. Они вдвоем, паж и собаки… Как раз тогда он покупал испанских коней у приезжего купца и не мог с ними поехать. А вчера, когда он вошел к ужину, они сидели рядом на скамейке и слишком быстро вспрянули ему навстречу, он еще засмеялся — «что это вы вскакиваете, врагов, что ли, ждали?..» Она была раскрасневшаяся, а он … а сегодня утром она сказала — «О, мессир Наив», со странной такой интонацией, когда он передал ей кубок… Анри сказал тогда — мы как Роланд, Оливье и Альда, а он ответил — нет, нет, не хочу… (О, на самом-то деле потому, что Мари — дочь Короля Луи, а Кретьен не хотел бы, как это ни дико, быть сыном этого короля. А стать дочерью простолюдина вряд ли согласилась бы сама Мари. Гм, да, ведь Кретьен же сын простолюдина… Ну ладно, ну ее, эту тему.) Или… вовсе не потому?..

Так! Анри, дубина проклятая, какого черта?!.. Что за дрянью ты занимаешься, клянусь кровью Господней?! Ты же выискиваешь следы вины, которой нет, нет, нет, и ты это прекрасно знаешь и сам! Ты что, серьезно решил заподозрить Мари, чистейшую, любимейшую Мари, которая была так нежна с тобою сегодня ночью, и — Кретьена?! Кретьена, Наива, лучшего друга, человека, который однажды спас тебе жизнь?.. Позор на твою дурную голову, если ты способен на такое! И из-за чего — из-за речей какого-то Мо, злого клеветника, которого ты в жизни терпеть не мог, который всегда завидовал всем, кому попало… Да, ему, бедняге, честолюбивые замыслы придавили — и то ли еще будет с человеком, который смеет говорить подобные вещи! (даже если они являются правдой, Анри, даже если они яв…)

Прекратить! Я приказываю себе это прекратить, мысленно завопил Анри, ударяя костяшками кулака о лестничные перила — так, что здорово ссадил кожу. Боль в руке отдалась до самого локтя, и ясность разума слегка вернулась к графу Шампанскому. Посасывая разбитые суставы, он сбежал по лестнице вниз, намереваясь присоединиться к трапезе — лучший час за целые сутки, когда дела дня уже окончены и каждый предоставлен самому себе, час, который друзья по обыкновению проводили втроем.

Какая же радость осеняла своим крылом огромную трапезную, где Оргелуз, Оргелуза и Наив ужинали в тесном кругу, на том конце стола, что ближе к камину, при свете всего лишь нескольких свечей, что придавало огромному залу вид замкнутого, удивительно уютного пространства… Бывало, что дела с утра и до вечера разлучали их троих, и они не успевали увидеться в течение дня; но непременно сойдясь за вечерней трапезой, неторопливо потягивая вино и обмениваясь шутками и нежными словами, муж, жена и их лучший друг обычно наверстывали упущенное. За ужином нередко засиживались допоздна, и Кретьен читал им что-нибудь новенькое (Анри, утомленный за день, под его стихи иногда засыпал — к крайнему своему конфузу. А Мари смеялась, а Кретьен даже не обижался — он давно знал графа, и понимал, что друг уж каков есть, его не переделать…) Или просто так сидели втроем, если был в камине огонь — смотрели в огонь, говоря ни о чем и смеясь самым лучшим на свете смехом — не от веселья, а от радости. Вы замечали, как часто смеются друг над другом те, кто друг друга любит?..

…Когда Анри спустился, Кретьен и Мари уже ждали за столом. Кретьен по привычке распорядился об ужине за хозяина, и им подали прекрасную оленину в собственном соку, щедро обсыпанную перцем — все трое обожали острое, и сарацинская приправа закупалась замком графа Шампанского в огромных количествах, несмотря на высокую цену. Еще на столе дымилось блюдо с жаворонками, жареными с фруктами, — жаворонков очень любила Мари. Вино за ужином пили светлое, легкое, то самое, коим славится Шампань. Слуг, по вечернему обычаю троих друзей, Кретьен и Мари отослали прочь — они любили кушать втроем, прислуживая друг другу на манер некоей игры или ритуала, и только накрыть и убрать со стола предпочитали поручить кому-нибудь еще. Сейчас ни Наив, ни Оргелуза еще не приступили к еде в ожидании своего друга и повелителя; они просто сидели за столом — Мари в высоком креслице рядом с резным «троном» хозяина замка, а поэт — слева от нее, на углу; озаренные ясным свечным пламенем, они вели какую-то негромкую радостную беседу, Мари чуть откинулась назад, тихо смеясь… Оба они были такими… такими красивыми, спокойными и своими, что у Анри защемило сердце от острого презрения к себе. (И как он мог подумать, что…) Или… не от презрения?..

   — А, вот явился! С давних пор    Мы не видались, монсеньор! —

радостно поднимаясь ему навстречу, воскликнул Кретьен. Понятно, они в стихи играют, вот почему смеются… Кретьен и Мари часто развлекались подобной забавой, то вдвоем, то при Анри — который в игре, однако, не участвовал, только смеялся вместе с друзьями. Анри так не умел. Рифмы не шли ему на ум, строчки не складывались — что, однако, не мешало ему, остро чувствующему свое отличье от этих двоих, получать от сего отличья радостное удовольствие. И стишки ему тоже нравились, особенно смешные он просил записать — а они обычно отказывались, говоря, что пустяки того не стоят. Вот и Мари сейчас подхватила инициативу, поворачивая к мужу улыбающееся, до боли красивое лицо:

   — Опаздывать для вас позор!    Враг человеческий хитер,    Мы думали, уж не упер…    Ах, не украл ли вас сей вор!    — Но мы, как херувимский хор,    Взываем: сядьте, монсеньор! —

подхватил Кретьен, устремляясь навстречу другу. Но, наткнувшись на его замороженный взгляд, он моментально бросил стихотворный лад:

— Анри… Что с тобой? Что-нибудь случилось?..

— Да нет, — граф выдавил улыбку, опускаясь в свое резное кресло. Ему было стыдно до тошноты, будто он все лжет или прячет отравленный кинжал в рукаве, явившись на семейный ужин. — Все хорошо, просто я… думаю о своем. Мне тут надо обдумать… одну вещь. Не обращай внимания, лучше порежь мясо.

Кретьен кивнул, вонзая нож в ароматную толщу жаркого. Сок заструился по серебряному блюду для резки, источая умопомрачительный аромат; Анри тем временем, стараясь не смотреть никому в глаза, взял себе круглый ломоть хлеба. Жена глядела на него с легким недоумением, тревогой, и он потянулся погладить ее по щеке.

— Ну, Гордячка… Не беспокойся. Правда, все хорошо. Налить тебе кларета?

Мари, встревоженная небывалым для Анри резоном — граф решил что-то обдумать — поднесла кубок к губам, следя за ловкими руками Кретьена. Тот быстро и изящно расправился с оленьим боком и положил небольшие душистые куски на хлеб — первому Анри, второй — Оргелузе, и, наконец, себе. Удивительно, как он умудрялся все делать красиво — даже просто смотреть, как он режет мясо, было удовольствием. По-настоящему хорошее настроение трудно испортить — и Мари, отвлекшись от тревог, бросила в друга новой рифмой:

— Кретьен!.. А вот, рифму на «жаркое»!

   — Как вкопанный, замрешь средь боя    И вскрикнешь: Боже, что такое?    А то ожившее жаркое…
   — Бежит, не обретя покоя! —

рассмеялась Мари, подхватывая кусочек мяса тонкими пальцами. — А еще, Наив, мы просто должны… рифму на Анри!

— Пожалуйста, моя госпожа…

Прекрасней графа, чем Анри,    Ты не отыщешь, хоть умри,    Вплоть от Лиможа до… Витри.    — Вплоть от заката до зари…    Вокруг и вовсе не смотри —    Всех превосходит наш Анри!    Хоть в рай живого забери…

— Хороший олень, — заметил превосходящий всех граф, натянуто улыбаясь. Мари жалобно воззрилась на Кретьена, тот только пожал плечами. Его как раз не удивляло желание друга молча подумать о своем — сам он так делал всегда, когда что-то писал.

— А что ты сегодня делал? — спросила Мари как ни в чем не бывало, глядя при этом не на супруга, а на пламя свечей.

— Да так. С оруженосцами занимался. Ничего оруженосцы. Особенно этот… как его… Не помню.

— Жеан? — спросил Кретьен с интересом, отрезая себе еще мяса. Сам он интересовался успехами юношей, а в судьбе некоторых, например, вот этого Жеана, принимал особое участие. Хороший мальчик, сын доброго знакомого, храбрый и вежественный…

— Да-да, Антуан.

Беседа явно не клеилась. В молчании расправились с оленьим боком, Мари даже не хотела жаворонков и пощипывала виноград. Светлое лицо ее затуманилось. Она была в простом полотняном шенсе с вышивкой по вороту, без шелкового платья, и тесный жилет, облегающий фигуру, она тоже не надела на простой семейный ужин; волосы ее, придерживаемые только тоненьким обручем, сейчас казались совсем темными. Так бывало всегда, когда юная графиня грустила; а в радости ее локоны сияли и бывали чуть ли не золотистыми.

Чтобы развеять ее печаль, Кретьен скатал хлебный шарик и вместе с рифмой — так они часто делали — бросил его в госпожу. Шарик мягко ударился о ее плечо и отскочил на стол. Анри вздрогнул.

— Донна Оргелуза, рифма на «Ланселот»!

   — Сел на коня спиной вперед    Великий рыцарь Ланселот! —

оживилась Мари, посылая хлебный катыш обратно через стол.

   — То королеву не спасет,    Зато ей радость принесет! —

не сплоховал и Кретьен, ловя шарик и возвращая даме обратно — с учтивым поклоном. Она улыбнулась, протянула руку… протянула руку через стол… Их пальцы соприкоснулись, чуть помедлили. Это Анри показалось — или у Мари едва дрогнула рука?..

Он осушил еще один кубок и потянулся за кувшином. Как же Анри мог раньше не замечать, сколь похожи у них руки? Точеные, с тонкими изящными пальцами, будто специально созданными для колец… Только у Кретьена — больше, и более мужественные, не такие полупрозрачные, а в остальном — то, что называется «аристократические руки», мужской и женский вариант. Такие на миниатюрах рисуют. Не то что длани самого Анри — двое граблей, широкие, короткопалые, все в мозолях, такими только меч держать или кубок на пиру, а перо — уже не получится… И вообще — как Анри мог не видеть, сколь эти двое похожи?.. Оба столь утонченно красивые, как две птицы редчайшей породы, оба сейчас радуются утонченной же стихослагательской забаве, понимая друг друга с полуслова, и смех у них похожий, и любят они одни и те же вещи, красивые вещи, которых Анри никогда не сможет понять и с ними разделить… Он был чужим, лишним за этим столом, укрытым тенью в королевстве света; как он мог быть таким слепым, чтобы не понять этого давным-давно?.. Нет, Анри по-прежнему не подозревал никого, не хотел и не смел подозревать — просто совершенно отстраненным взглядом он вдруг увидел, какую красивую пару составили бы Кретьен и Мари. Воистину пару, эти двое людей из одного теста — видно, одно тесто у Господа идет на поэтов и принцесс.

…А на грубых воинов с рублеными лицами, которые способны только оглушать врагов ударом по шлему да трубить в басовитый рожок что есть мочи, идет другое тесто. Пожалуй, даже не тесто, а тяжелая красная глина.

…И разница в возрасте между ними меньше. Анри над этим никогда не думал, а теперь задумался — и понял с небывалой ясностью: между Кретьеном и Мари — десять лет. Тридцать и двадцать — вовсе не то, что двадцать и сорок. Хотя бы по одной этой причине им всегда будет легче понять друг друга. И даже сейчас, даже в минуту острой сердечной боли Анри успел горько пожалеть, что все получилось именно так, и его двое самых любимых людей, столь подходящих друг другу, никогда не будут счастливы так, как могли бы. Но неужели… это могло бы быть правдой?..

И внезапно Анри словно увидел их издалека — ясных, блещущих светом своей радости, как они берутся за руки, соприкасаются губами — да, это в самом деле могло бы быть так.

…От тяжкого забытья его пробудил звук собственного имени. Не имени — прозвища (до чего глупого и напрасного, Бог ты мой!), и произнес его голос Мари.

   — …Но что ж так мрачен Оргелуз?    Ужель наш тройственный союз    Был омрачен…

Договорить она не успела, и мир никогда не узнал, какую еще рифму подобрал ее тонкий ум. Анри вскочил из-за стола, опрокинув пустой уже, тяжело зазвеневший кубок, и вылетел прочь. Он промчался по залу, топая, как целое турецкое войско, и так громыхнул дверью, что, кажется, весь замок содрогнулся.

Мари вскочила, прижимая руки к груди. Взгляд ее резко стал беспомощным; Кретьен, растерянно разведя руками на ее немой вопрос, бросился за другом следом. Дверь грохнула еще раз, Мари вздрогнула и опустилась обратно в кресло.

…Своего друга и господина Кретьен нашел сразу же за дверью; Оргелуз стоял, прижимаясь лбом к холодной стене и проклиная себя за несдержанность. Кретьен в темноте коснулся его плеча рукой, прекрасной своей рукой, — и тот весь передернулся.

— Анри… Прости, что я так навязчив, но больше я тебе не верю. Повторяй сколько хочешь, что все хорошо. Что случилось, в конце концов, ты можешь сказать?.. Кто-то тебя чем-то оскорбил?.. Может, я или… Мари?..

Мари. Вот как ее имя звучит в твоих устах.

Анри оторвал лицо от стены и долго смотрел ему в глаза. В коридоре замка было темно, только из-под двери падала полоса света; глаза Кретьена, большие, честные и даже в темноте очень светлые, блестели от волнения. Это искренняя тревога за друга, будь я проклят.

— Знаешь… — медленно произнес граф, отстраняясь, — в самом деле, я не могу сказать. Ты тут ни при чем, — быстро солгал он — в темноте легче лгать! — ни ты, ни Мари. Мне просто надо подумать над… одной вещью.

— Ну, хорошо. Как хочешь. Только…

— Прости, — быстро отодвигая друга в сторону, прервал его Анри, — иди, заканчивайте ужин… без меня. Я скоро приду, мне надо… побыть одному.

— Но Анри…

Однако Анри уже не слышал его, он уходил прочь, и в темноте Кретьен не успел разглядеть выражения его лица. Он посмотрел вслед другу, чувствуя себя последним дураком, и толкнул дверь в трапезную, чтобы войти.

Мари сидела, опустив лицо, опираясь лбом на тонкие руки. Вид у нее был донельзя горестный. Кретьен подошел к своей Оргелузе, бодро улыбаясь, как сорок пять счастливых женихов и невест одновременно.

   — Оставьте, донна, скорбь свою,    Ведь ваш супруг не пал в бою!    Пустяк — он думой удручен,    А думать непривычен он…

Мари покачала головой. Лицо ее — (самое прекрасное лицо на свете) — не стало веселее.

— Неправы вы, мессир Простак!

   Все это вовсе не пустяк.    Эрек чинил жене обиду,    Но первой все ж была Энида!    Должно быть, то моя вина,    Что муж мой… не допил вина…

впрочем, он допил, кажется… Ах, оставим эти стихи, — вскричала она, в смятении сжимая руки в горящих цветных угольках колец. — Что я сделала не так, Кретьен, скажи мне! Ведь это я сказала что-то не то и его обидела?..

— Нет, что ты! — он зашел сзади и теперь, утешая, положил ей ладони на плечи. — У Анри в самом деле какие-то свои тяжкие мысли, которыми он пока не хочет делиться, и я его прекрасно понимаю. Просто это совпало с твоими словами, что он вскочил — я так думаю, он и не расслышал твоих слов! Не думай ерунды, прошу тебя, — вот послушай лучше, чем я могу тебя порадовать, Оргелуза! Новый отрывок «Ланселота» готов, строк в триста, я часа два назад закончил его править.

— Нет, правда? — вспыхнула радостью Мари, благодарно накрывая его ладонь своей. — Наконец-то! И ты сегодня, я надеюсь, прочтешь мне?.. Лучше с самого начала, я хочу понять, как оно смотрится все вместе…

…Такими их и застал Анри, в эту минуту бесшумно возвратившийся в зал. Несколько мгновений он стоял на пороге, глядя на них — она сидит, он стоит за ее плечами, держатся за руки — потом шумно шагнул вперед. Кретьен перевел на него взгляд, тут же отрываясь от Мари и направляясь к нему с дружеским встревоженным вопросом, который не успел быть задан. Анри начал раньше:

— Мари… Кретьен… Я тут решил поехать на охоту. На несколько дней. Ночевать буду в охотничьем домике. Мне нужно поразмыслить… в тишине.

— Поехать с тобой? — серьезно спросил Кретьен, заглядывая ему в лицо. Ясные глаза, светлые глаза.

— Нет… не стоит. Я возьму собак. Хочется побыть одному.

— Как скажешь, — кивнул друг — сама ясность, сама слепота. — У меня так тоже бывает, что хочется одиночества. А когда ты поедешь, с утра?..

— С рассветом. Вас будить не буду, поэтому прощаюсь сейчас. Вернусь дня через два, и… не волнуйтесь. Я пойду теперь к себе.

— Доброй ночи, — ответило два голоса, и две пары светлых глаз еще раз резанули Анри недоуменным взглядом.

— Да, и вам доброй ночи. И до свидания.

Когда он выходил, Кретьен тихонько перекрестил его в спину.

3

…Менее всего на свете Анри хотел кого-либо ловить с поличным.

Нет, все получилось так, а не иначе, по какой-то другой, нечистой причине, и не людской разум был тому виною. Анри уехал в лес на рассвете, взяв с собою только псов — пять своих любимчиков, длинных, ловких, тонконосых, обтянутых гладкой блестящей шкурой. Старшая из них, старая белая сука с изумительно тонким нюхом, попыталась при встрече нежно облобызать хозяина в лицо; остальные терпеливо ждали, когда их глава закончит ритуал приветствия. Анри потрепал собаку по спине, по брюху с отвисшими розоватыми сосцами, — но облизать себя не дал. Она удивилась такой холодности, но вскоре смирилась, спеша возле хозяйского стремени, когда он выезжал со двора.

Он ехал долго, знакомыми тропами, и охота не занимала его. День выдался солнечный, но прохладный, и Анри был тому рад: он не терпел жары. Ко второй половине дня он своим неспешным ходом добрался до охотничьего домика, и, отпустив коня пастись, пообедал холодным мясом, захваченным из дома. Огня разводить не хотелось, хотя в домике имелся небольшой очаг; Анри сел на траву, привалясь к стволу здоровенного дуба, и откинулся назад. Был он в кожаной охотничьей куртке, шляпу украшало павлинье перо; охотничье копье осталось прислоненным к дереву, но меч с пояса Анри так и не снял. Шум леса и солнечный свет сквозь листья успокаивал его, нечто вроде сонной истомы отяжелило светловолосую голову. Попивая крепкое вино из фляжки, он лениво следил за полетом птицы — кажется, это летал кто-то хищный, вроде коршуна; крест его раскинутых в парении крыл виднелся сквозь скрещение высоких ветвей. Псы рыскали в поисках мелкой живности на предмет перекусить; один из них, самый молодой, из позапрошлогоднего помета суки-прародительницы, заметил, что хозяин затосковал. Пес полез к нему со своими собачьими утешениями, но его слюнявая нежность сейчас пошла Анри не в радость, и граф оттолкнул кобеля. Тот удивился, помотал тонкой, белой, как и у матери, мордой и полез снова, не желая верить, что любимому хозяину и впрямь не до него. На этот раз Анри отпихнул его уже сильнее, ногой в живот. Он был всерьез раздражен.

Балованному псу такое обращение оказалось в новинку. Он слегка взвизгнул, когда сапог впечатался в его мягкое брюхо, и отлетел в сторону кувырком, стукнувшись о торчащий из земли корень. Вскочив на ноги, кобель поднял дыбом шерсть на загривке и зарычал на Анри, низко нагнув узколобую голову. Верхняя губа его, черная, как и положено у злых псов, поднялась, обнажая клыки. Морда пса стала страшновато-курносой.

Анри вскочил.

— Хэй! Пшел! — крикнул он на восставшего пса, нащупывая рукой — по дикой случайности — не собачью плеть, но рукоять меча. Кобель припал на брюхо, глядя снизу вверх красноватыми злыми глазами, и зубы его угрожающе блестели. Он словно бы не узнавал своего хозяина, ласкового и любимого господина, а тот, кто стоял перед ним, явственно казался врагом.

Пелена ярости (на господина, ты посмел ослушаться господина) накатила извне, заливая слух Анри розоватым звоном, и он трясущейся рукой потянул из ножен клинок.

…Дальше на него сошло что-то вроде помрачения, а когда он вновь увидел мир в прежних красках, то три цвета были — зеленый, белый и красный. Белый пес с разрубленным позвоночником корчился, издыхая на траве, а сам Анри стоял и тупо смотрел на алую псиную кровь, щедро окрасившую светлое лезвие.

Остальные собаки сбились в кучу, повизгивая от страха — у них, видно, рушились какие-то мировые устои. Анри повернулся к ним, желая что-то сказать — и увидел четыре пары карих перепуганных глаз и тонкие хвосты, поджатые между ног.

— Ну… вы… — выговорил граф, проводя по вспотевшему лбу рукой, и со стороны услышал свой голос — хриплый и безумный.

Потом он вытер меч, красный от собачьей крови, о траву, и выкопал им в дерне неглубокую ямку. Сложив туда теплые еще останки белого пса (Бог ты мой, сколько крови, разве может быть в одной собаке столько крови), он сапогом заровнял землю, очистил клинок о край синего плаща и убрал его в ножны. Потом хотел откинуть со лба налипшие волосы, поднял руку — и замер: пальцы были красными. И вся трава вокруг, и древесные корни. Тьфу ты, какая дрянь.

Анри больше не мог здесь оставаться. Рядом бил родничок — возле него-то и выстроил охотничий домик еще его отец, граф Тибо, тоже любивший лесное уединение. А еще он в этой избушке летними ночами не раз отдыхал в компании очередной красивой вилланки, стыдливо ахавшей под графским напором… Но сын его об этом ничего, к счастью, не знал. Иначе бы его сейчас стошнило прямо в источник.

…Анри смыл кровь, умылся ледяной водой, и ему слегка полегчало. Перестали везде мерещиться красные пятна, и руки больше не пахли теплой «влагой жизни». Подобрав копье и седельную сумку, он оседлал коня, который уж было решил, что на сегодня его труды закончены и можно спокойно есть траву; свистнул оставшимся псам. Те приблизились неуверенно, глядя так, что Анри подавил в себе желание порубить и этих к чертовой матери; и, сильно ударив коня по бокам, сразу выслал его в рысь.

Граф ехал вечереющим лесом, и свет из белого медленно делался сперва золотым, а потом — оранжеватым. Дневные птицы уже молчали, но голос подавали какие-то закатные — пересвистывались длинными трелями, будто говорили на своем непонятном языке. Особенно неприятна была одна, прямо у графа над головой разразившаяся скрипучим смехом. «Анрр-ии… Анррр-ии…» — подхватила другая. Граф вздрогнул, пробуждаясь от задумчивого забытья.

Радость должна быть в любви разлита… И бежит тех, в чьих сердцах — темнота…

Он ехал домой, не в силах более выносить мрак неизвестности и тяжесть собственной души, ехал, чтобы узнать наконец правду. Какой бы она ни оказалась.

Анри было очень тяжело. Если бы ему сейчас предложили — святой Христофор, старик Время или кто там отвечает за такие странствия — вернуться на пятнадцать лет назад, в Святую Землю, в бесплодную пустыню под Атталией, где он ежеминутно страдал от жажды, от ран, от жара тяжелой лихорадки — он бы тут же согласился. Все помянутые невзгоды, казалось ему, не терзали сердце и вполовину так сильно, как этот медленный яд. То была боль тела, дракон известного Анри вида, и воин с ним сражаться. А вот что делать с красным червем, присосавшимся к душе изнутри, он не знал. Внутри груди что-то горело, и так сильно, что рыцарь едва отслеживал окружающий мир, поглощенный этим сосущим чувством. Анри ощущал себя как больной, нуждавшийся в кровопускании.

В кровопускании…

— Если это правда, — сказал он вслух, сам того не поняв, хотя конь его прянул ушами на звук хозяйского голоса — если это правда, то я… не знаю, что я сделаю. Я убью их обоих. Зарублю, как… как собак.

…Собак. Белый пес, красная кровь. Откуда в одной собаке столько крови?.. Как он дергался, издыхая, и сучил лапами, и выворачивал пасть. У него изо рта бежала пена.

Я никогда не смогу убить Мари.

Это явилось столь очевидной истиной, что Анри стиснул кулаки прямо с зажатыми в них поводьями, и ногти глубоко впечатались в ладони. Его короткие, обкусанные ногти (да, Анри грыз ногти в минуты терзаний или размышлений, и если б графа взяли в плен сарацины, связав ему руки за спиной, то он, лишенный возможности укусить себя за ноготь, вдвое быстрее пал бы духом.) Вот такие у тебя руки, Анри. Не то что у… него.

— Я убью его, — сказал Анри поваленному дереву, лежащему поперек дороги. — Ее я убить не смогу никогда, а его… зарублю, как собаку.

Собака, неверная собака, неверный вассал. Он представил, как ударит мечом — наискось, от плеча до пояса, или по этой черной блестящей голове, в изумленный светлый взгляд… Своего лучшего друга.

Он вспомнил его прощальный взгляд — широкие глаза, ясные, чистые, приподнятые в тревоге тонкие брови… «Может, мне поехать с тобой? Нет? Ну… как хочешь». Рука, приподнятая, чтоб лечь ему на плечо, и замершая в воздухе на полпути. Лучший друг, самый любимый из мужчин. Нет, невозможно его так зарубить.

Более того, это было бы бесчестно. Убить врасплох — это не по-рыцарски. Анри должен вызвать его на поединок, и пусть их судьбу решает Господь Бог.

— Ланселот, — замер он, пораженный этой мыслью — внезапной, как блеск молнии. Ланселот, роман о Ланселоте. Роман, посвященный Мари. Донна Оргелуза, рифму на «Ланселот»! Ну конечно же. Как он мог не догадаться… простак. Вот кто на самом-то деле — Наив. Ланселот — рыцарь короля Артура, который спал с его женой.

Вассал короля Артура. Тройственный союз. Неверный вассал.

— Неверный вассал! — крикнул Анри отчаянно, изо всей силы вонзая копье в древесный ствол. Наконечник глубоко вошел в древесину (а человека бы — нАсквозь…), и Анри стоило немалого труда выдрать копье обратно. Разворотил дереву весь ствол. Белая дыра на черной коре зияла, как свежая рана.

…Он — простолюдин. Даже не просто вассал, а простолюдин. Его мать зашнуровывала платье старой графине и прислуживала ей за туалетом, а отец торговал тряпьем. И с таким человеком Анри, граф Шампани, родственник двух королей, собирался драться на поединке, как с равным?..

Давно пора сделать то, что так долго откладывалось. Сбить виллану шпоры на куче дерьма и отправить подлеца на конюшню, где ему самое место. И там — драть плетьми, долго, жестоко, пороть, пороть и пороть…

Ах, какая прелестная история. Юная графиня, суровый и некуртуазный зверюга-граф и веселый, нежный поэт, которого все обожают за его песни… Просто как в Лангедоке, просто как пишет этот… трубадуришка, виллан, которого так любит наш утонченный Кретьен. Ален Талье, вот как его зовут, простолюдина и предателя, который смеет называть своего господина по имени. «Анри, что с тобой?» «Ах, Анри, я так за тебя тревожусь»… Это же надо, до чего дожил граф Шампани, зять короля — собирался драться с этим на поединке!

— Запорю до полусмерти, — хрипло прошептал Анри, ударяя коня хлыстом так, что тот весь вздрогнул. — Запорю прилюдно, а она… она пусть на это смотрит. Буду драть его, пока не спущу подлецу всю поганую шкуру… А то, что останется, вышвырну за ворота… вышвырну из Шампани ко всем чертям.

(Да, Труаская главная площадь, или замковый двор ристалищ, столб — тот, от чучела, которое бьют копьем, у столба — Кретьен, босой, голый по пояс. Черные волосы спутались, свисают жалкими космами. Спина исполосована рубцами, руки — скованы… или связаны… Двое здоровых слуг хлещут его пучками розог так, что в толпу смотрящих летят брызги крови, обрывки кожи… Или лучше — кнутом? Насмерть, насмерть, к чертовой матери! Секи его, ты, мужлан, бей еще сильнее, пусть отведает хоть малую толику той боли, которую причинил своему господину… Так поступают с провинившимися вилланами. С предателями. Капля крови отлетает Мари в лицо, она, наверное, кричит… Можешь ты это сделать с ними, граф Шампанский? Отвечай — можешь?..)

Кретьен, Ален, светлые глаза, перепачканное, сведенное судорогой напряжения лицо, отвесная черная стена Бабадага. Тьма, сумерки, тьма, «Держитесь, монсеньор… Пожалуйста, только держитесь, монсеньор…» Проклятая Гора, щедро выпачканная драгоценной графской кровью, плечо и ладони Алена — тоже в этой крови, он зажимал пальцами рану… Что бы то ни было, друг или предатель, но этот человек спас ему жизнь. И Анри не мог, не мог, хоть убейте, теперь поступить с ним так, вообще представить его себе иначе, нежели равного, отдать его под розги… Не мог.

И тогда, за ужином, разглядывая их соприкоснувшиеся руки, он забыл одно. Одну маленькую подробность — у Кретьена на левой, на указательном пальце, не хватало ногтя, так, сморщенный розовый кончик, застарелый шрам. Это он тогда сорвал.

Там.

О его кольчугу, когда…

— А, кровь Господня… Плевать я хотел. Плевать, что он простолюдин. Я же сам посвятил его в рыцари, он носит шпоры, остального не существует. Я буду драться с ним честно… как рыцарь с рыцарем… и будь что будет, я иначе не могу.

— Анррр-ии, — учтиво согласилась неизвестная ночная птица. Синеватый сумрак заливал лес, но умный конь знал дорогу и следовал обратным путем, не заботясь о том, что всадник на его спине не правил, а безумствовал, говоря сам с собою и от горения сердца пригибаясь низко к луке седла.

Еще никогда Анри не предавали. Да, конечно, там, в Константинополе, много лет назад, их предал император Мануил; подлый грек, старая лиса. Но тогда подлый грек предал не Анри лично, а их всех, все крестоносное воинство, короля Луи и сам Поход; кроме того, Мануил никогда не был графу Шампанскому другом. Никогда не глядел ему в глаза, спрашивая участливо, что случилось, не смеялся с ним вместе над какой-нибудь ерундой, не делил с ним хлеб и кров, не называл его Оргелузом… Каким же надо быть подлецом, чтобы, несмотря на все это, все-таки, все-таки… А вдруг он просто любит ее, не слабее, чем Анри, и сам страдает оттого, что любовь его обернулась предательством?

Анри опять увидел Кретьена глазами памяти — черные волосы, белое лицо, — услышал голос, называющий имя — и ему стало непереносимо больно, и он заплакал. Медленными, злыми слезами, стыдясь их перед лесом, конем, собаками, перед Господом Богом.

Он просто приедет и спросит. Кретьен — человек чести, в этом нельзя сомневаться. На честный вопрос Анри получит честный ответ, и тогда все станет ясно, очень хорошо или очень плохо, но главное — не так мучительно-лживо, как, наверное, бывает в аду. Анри в этот час отчетливо понял, почему дьявола называют Отцом Лжи: потому что ложь — это острая боль, от лжи плачут, как от пламени, ложь разъедает плоть, как проказа, и делает светлое — тьмой (в чьих сердцах — темнота…). Да сгинет ложь во веки веков, аминь.

От этой мысли стало будто бы легче; тиски, сжимающие сердце, слегка отпустили, и Анри выпрямился в седле, чтобы выслать коня в галоп.

4

В замок он прибыл глубокой ночью, удивив этим всех. Привратник даже не сразу пустил его, не удовлетворившись сигналом явственно графского рожка. И только когда Анри обругал его последними словами, тот, бормоча извинения, заскрежетал засовами малых ворот палисада.

Бросив коня на сонного Аймона, торопливо подвязывавшего спадающие полотняные штаны, Анри зашел на псарню — оставить собак. Псарь, которого уже предупредили о графском прибытии («Мессир Анри приехал… Злющий, как черт, глаза набекрень, — загулял, что ли… Беги скорей, а то как бы беды не случилось…»), был на месте; еще не отошедшие от страха собаки принялись ластиться к нему, как к родной матери, ища утешенья и защиты от страшного хозяина. Не сразу разобравшись в мельканье гладких спин, что число их изменилось, псарь так и замер от короткой фразы, брошенной уходящим господином:

— А белого я зарубил. Да, любимого своего.

Дверь псарни тяжело ухнула за его спиной. Псарь истово перекрестился. Белая сука повизгивала, тыкаясь мордой ему в колени.

Анри даже не стал переодеваться или хотя бы снимать пояс с мечом — сразу пошел к Кретьену. Пошел, чтобы задать вопрос и получить ответ. Но комната его, находящаяся рядом с опочивальней смого Анри, оказалась темной и пустой. Она никогда не запиралась, хотя у Кретьена имелся от нее ключ; не закрывался он никогда и изнутри — красть было тут нечего, слуги просто так к нему не заглядывали, а Анри не входил без стука — кроме того, Кретьен хотел видеть друга в любое время суток.

Анри, вломившийся на этот раз, забыв постучать, не сразу понял, что искомого человека тут нет. Наткнувшись в темноте на твердый угол сундука, Анри чертыхнулся и громко позвал Кретьена, но в ответ отозвалось молчание. Наощупь добравшись до кровати, застеленной лохматой серой шкурой, он ощупал ее, пустую и холодную, и молча пошел прочь. В сердце его начинало твориться что-то очень нехорошее.

Как начиналась эта потешная песенка? Муж уехал на охоту, ночь темна и холодна… Ведь замерзну я одна… Стукни дважды, друг любезный, и я дверку отворю… Муж уехал на охоту…

Анри поспешил на женскую половину замка. Встреться с ним сейчас какое-нибудь фамильное привидение в темном уголке, оно бы со страху стало заикой. Если привидения, конечно, заикаются.

Поднимаясь в спальню жены, он наткнулся на ее служанку Анет, спешившую по лестнице со свечкой в одной руке и с тазиком воды под мышкой. Она в темноте не сразу узнала графа, а когда разглядела перекошенное лицо, тихо взвизгнула. Золотистая щетина торчала на подбородке Анри (за неделю ни разу не побрился, забыл), как иглы ежа.

— Молчи, дуреха, это я, — выдохнул Анри в перепуганное личико, но служанка продолжала жаться к стене. — Ну, что уставилась… Где госпожа? У себя?

Девушка быстро закивала. В первый миг ей показалось, что граф Анри сейчас ее схватит и убьет, а может, и еще что сделает с беззащитной, и она еще не успела оправиться от этого впечатления. Чувства ее к прекрасному графу, зародившиеся три года назад, когда она вместе с госпожой прибыла из Франции в его замок, описывались двумя словами: боязнь и влюбленность. Сейчас первое явно преобладало.

— А… мессир Кретьен? У нее?..

Служанка кивнула еще раз. Ее трясло — на этот раз от возбуждения. Ой, что делается-то! Рассказов на неделю хватит! Главное — ничего не упустить, все увидеть первой…

Как многие юные сплетницы в замке, она считала Мари и Кретьена тайными любовниками — впрочем, чего только не бывает, по ее семнадцатилетнему разумению весь мир был исполнен любовных тайн… Вот только бедного мессира Анри жаль, он такой красивый и храбрый, и иногда смотрит на нее так особенно

… Бедная Анет не знала, что подобными же особенными взглядами граф с похмелья мог одарить и конюха, а насчет ее имени никогда не имел твердой уверенности, пребывая в блаженном заблуждении, что ее зовут Катрин. Впрочем, мессир Кретьен тоже такой интересный!

Про него говорят, что он простолюдин и незаконный сын… кого-то… кажется, прежнего графа. Или самого короля?.. Это так романтично!.. Только он ни на кого не смотрит, кроме госпожи. Увы, увы.

Граф Анри отодвинул Анет с дороги, как ненужный предмет мебели, и рванулся вверх по лестнице.

…Дверь в спальню Мари была приоткрыта. Из щели падала полоска желтого света. Почему не заперта дверь?.. Потому что муж уехал на охоту. Ночь темна и холодна. Потому что муж уехал, а остальные знают все и так.

Из-за толстой дубовой, плохо прикрытой двери донеслись приглушенные голоса.

— Ну, моя госпожа… Уже поздно, вам спать пора. Не пойти ли мне к себе, как вы думаете?..

— Подождите еще, мессир Наив. Пожалуйста… Я хочу еще… Хотя бы совсем немного.

— Разве я могу отказать даме, моя госпожа… Если вам так угодно…

Туман ярости застлал Анри глаза, и сердце загрохотало где-то в горле. Он рванул дверь на себя, задыхаясь и правой рукой нашаривая на боку рукоять.

…Изумленные глаза, светлые глаза. Две пары. Светло-золотисто-карие и серо-зеленые уставились на него одновременно, Мари чуть вскрикнула от неожиданности, приподнимаясь в постели. Кретьен, сидевший у ее изголовья на табурете, вскочил, — белая нижняя рубашка, широкие рукава, черные волосы по плечам, как вороньи перья на снегу — и белые листы с его колен поднялись вихрем, разлетаясь по полу. Листы, исписанные крупным, красивым почерком, сильно наклоненным вправо… Листы, рукопись, «Ланселот».

Анри стоял в дверях, задыхаясь. Обнаженный меч в его руке поймал блик от яркого масляного светильника, горевшего ровным пламенем на сундуке. У Анри было такое лицо, что они все поняли. Все понял и он.

Немая сцена продлилась несколько мгновений, но графу оказалось, что она просто-таки отпечаталась навеки у него в глазах — как Мари прижимает руки к щекам, и грудь ее под белой рубашкой бешено вздымается, а лицо заливает краска. Как Кретьен, белый, словно мертвец, замер с повисшими вдоль туловища руками, и глаза его (- их глаза — ) расширяются еще больше, хотя, казалось бы, больше уже некуда. Как медленно опадают, паря с легким шорохом, на пол белые листки рукописи.

Эти двое читали «Ланселота».

Анри дико посмотрел на меч, словно бы не понимая, откуда эта штука взялась в его ладони, и трясущейся рукой шваркнул его в ножны. Потом развернулся и вылетел из спальни прочь. Он едва не сшиб с ног Анет, шарахнувшуюся от двери, и даже не заметил этого.

Оцепенение кончилось, Мари откинулась на постель и зарыдала. Кретьен, встав на колени, негнущимися пальцами собрал разлетевшиеся листки. Губы его дрожали от оскорбления.

Он обернулся к Мари, желая что-нибудь ей сказать и не зная, что бы это могло быть, но она только глубже зарылась в одеяло, пряча горящее лицо. Кретьен постоял с минуту неподвижно, поклонился ее содрогающейся спине и вышел прочь. Ему хотелось уехать.

Кретьен вошел в свою комнату, неприкаянно огляделся. Надо собрать вещи. Какие вещи? Одежду, наверное. Деньги. Тут он заметил, что все еще держит в руках листы рукописи, и едва ли не с отвращением бросил «Ланселота» на кровать. Роман вдруг стал ему несказанно противен, даже сама бумага, на которой он был написан, жгла руку. Кретьен был смертельно оскорблен, сильнее, чем от пощечины, оскорблен так глубоко, как могут уязвиться только очень благородные люди, если их обвиняют во грехе, который они усилием воли все-таки не совершили. Как если бы апостола Матфия обвинили в малодушии, — что ему все же не хватило сил бросить деньги на дорогу и пойти за Христом. Труднее всего не становиться в позу оскорбленной добродетели, если ты добродетелен и тебя оскорбили.

И даже если бы — не могло того быть, но даже если бы все обстояло так, как думала глупышка Анет, незадолго до вторжения Анри приносившая госпоже воду для умывания, — даже если бы все и случилось так, и в некий день Мари и Кретьен стали бы предателями, первым об этом узнал бы граф Анри. Первый, кому виновник сказал бы о своей вине, прося за нее заслуженной кары… Тогда их «тройственный союз», их общность и взаимная открытость дала бы трещину — но ее можно было бы со временем залечить. А теперь самую связь была уничтожили, выкорчевали, как корень из земли, зарубили, как белого охотничьего пса. И — о, разве вся их дружба, все имена, вся радость оказалась сплошной ложью, что Анри не мог просто прийти и честно спросить, чтобы получить честный ответ?.. Но солгать, уехать и тайно вернуться, чтобы кого-то подловить, застать… О, сейчас Кретьен испытывал то же самое, что некогда под Константинополем — король Луи Седьмой, вспоминая предательскую улыбку черноглазого Мануила и его поцелуй Иуды.

Нет, отсюда нужно уезжать. И немедленно. Самый воздух этого замка теперь был отравлен.

Пока Кретьен стоял в своей комнате, тупо размышляя, что же все-таки ему надлежит взять с собой, граф Анри обежал весь замок по периметру, лечась движением от отчаянного стыда, и наконец явился в спальню жены с повинной. Он обладал слишком порывистым духом, чтобы долго предаваться бездеятельному гневу либо унынию: зарубить кого-нибудь в порыве он мог, а вот долго держать зло, в том числе и на себя самого, не научился. И теперь с несказанным облегчением он покаянно кивал, стоя у кровати супруги на коленях, пока Мари сначала со слезами, а потом уже просто в горячем гневе объясняла мужу, кто он на самом деле такой.

— Он теперь уедет, и ты его не посмеешь удержать, и он будет прав, — всхлипывая, с пылающими щеками говорила она, испытывая бешеное желание схватить за волосы эту повинную голову, которую и меч не сечет, и трясти, трясти… — Ты его оскорбил смертельно, про себя я уже и не говорю… Он — великий поэт! Первый поэт всей земли! А ты — идиот и мужлан… И повел себя, просто как…

(Как отвратительный король Марк, хотела сказать она, но вовремя удержала свой язычок, вспомнив, что у того были некие причины чинить козни бедняжке Изольде. Вместо этого она подобрала иное, менее литературное выражение):

— Как грубый виллан из простонародных песенок! Как лавочник, всех вокруг подозревающий, или… как ревнивый иудей!..

Вконец заруганный, Анри опустил светлую голову еще ниже. Мари посмотрела на мужа со странной смесью любви и презрения:

— Ну, Анри… Перестаньте, мессир… Ведите себя достойно. Лучше ступайте сейчас и найдите своего друга, просите его остаться, если он и впрямь решился уезжать… Ведь я знаю его, помяните мое слово — он, должно быть, сейчас уже собирается в дорогу!

Мари, конечно же, не ошиблась. Да граф и сам знал довольно хорошо своего друга и вассала, чтобы признать ее правоту. Поцеловав не успевшую увернуться супругу, он в очередной раз вылетел из ее опочивальни, на этот раз здорово стукнув тяжкой дверью девушку Анет (Ах, люди добрые, что за дела! Какие новости, люди добрые!), но по-прежнему, на ее счастье, не обратив на нее внимания. Впрочем, на этот раз у служанки был благовидный предлог за дверью находиться — она несла госпоже глиняную чашу для умыванья после долгих рыданий.

Анри спешил к своему другу, и теперь хотел только одного — успеть вовремя. И он успел.

Кретьен при свете единственной свечи запихивал в кожаную сумку какие-то письма, прямо так, комком, не рассматривая. Но вот увидел на одном из них знакомый почерк и развернул смятую бумагу, пробежал глазами строчки.

«…По этому поводу, выражая искреннее восхищение вашим талантом, я и моя супруга нижайше просим вас посетить наши края, как только случится у вас на это время, и порадовать своими новыми творениями, а также своим обществом, все вежественное и почитающее вас дворянство нашего графства…»

Это из Фландрии, от тамошнего молодого графа, который недавно вступил в права наследования. Женат он был на даме Изабель де Вермандуа, известной почитательнице литературы. Донна Изабель, помнится, блистала еще в Пуатье, при дворе у Алиеноры, приходившейся ей тетушкой; а став графинею Фландрской, возжелала завести собственный куртуазный двор с собственными знаменитостями… А что, почему бы и нет. Юный Филипп, сын Тьерри, кажется, весьма достойный рыцарь. Кроме того, все равно куда — лишь бы отсюда.

В эту минуту в дверь постучал Анри.

Кретьен сразу понял, кто это стучит, и весь окаменел. Потом отозвался через силу:

— Да, мессир, я здесь.

Анри вошел, огромный, болезненно неловкий от смущения, постоял в дверном проеме, кусая ноготь. Потом затворил за собою дверь, зачем-то задвинул засов. Кретьен смотрел на него с болью сердечной, ощущая всей кожей боль друга и понимая, что все равно любит его. Никогда не перестанет любить.

— Послушай, Наив… — заговорил Анри, глядя в сторону, и это дружеское прозвище прозвучало до крайности неуместно. Анри и сам это почувствовал, изменил обращение:

— Кретьен… Ты что, уезжать собрался?..

— Да, мессир. Если вы позволите, мессир.

Анри даже не спросил, куда ж ему ехать: ведь кроме него, у Кретьена никого нет! Но он достаточно хорошо разбирался в своем друге, чтобы знать — тот всегда уезжает не куда, а откуда. Алену Талье с детских лет было неважно, есть ли у него тыл во время войны, просто он никогда не оставался там, где земля горела у него под ногами.

Обращение «Мессир» — вот что Анри особенно ненавидел в ссорах с Кретьеном. Чтобы не дай Бог не подпустить собеседника к себе поближе, тот сознательно спускался на ступеньку ниже по сословной лестнице и уже оттуда, холодный и твердый, как статуя, вел переговоры — не со своим другом Анри, а со своим сеньором, графом де Шампань. Анри туда к нему спуститься не мог, а как его вытащить обратно, на уровень равенства — не знал, и ему оставалось только бессильно злиться, стуча в закрытую дверь. Вот странно: этот человек, всегда и со всеми говоривший учтиво и на равных (поэт — существо другой породы… Для него нет стен и границ, он король — с королями, ибо далеко в своей стране правит так же, как они, и нищий — с нищими, ибо все мы — нищие у Храма Господа нашего), этот человек вспоминал о земной иерархии, только когда ему делалось очень плохо.

— Кретьен, прекрати. Пожалуйста.

— Простите, мессир. Что прекратить, мессир?

— Прекрати это, — с нажимом сказал Анри, приближаясь, чтобы заглянуть ему в лицо. — Знаешь, я был не прав, послушал клеветника. Я свалял дурака, Кретьен. Я… хочу, чтобы ты остался.

— Как прикажете, мессир. Но я хотел бы уехать.

— И Мари тебя просит, — продолжил Анри с напором, решив игнорировать стеклянную стену, через которую с ним общался его друг. — Ты нам нужен здесь. Забудь обо всем, прошу тебя, оставайся.

— Я сделаю, как вы прикажете, мессир, — голос Кретьена звучал безучастно, пальцы теребили листочек письма. Анри озверел.

— Да брось ты этот тон, Бога ради! Я тебе ничего не приказываю, я тебя прошу, понимаешь ты, упрямый пустоголовый гордец! Останься. Пожалуйста.

— Хорошо, мессир… Анри. Против вашей воли я не могу пойти.

Анри испытал что-то вроде приступа сдавленного смеха — от отчаяния.

— Ну что мне сделать, скажи… Кретьен! Ну я же извинился, черт побери!.. Ну, хочешь, я… на колени встану?..

Кретьена наконец проняло. Он обернулся с испуганным, уже вполне человеческим выражением лица.

— Нет, не хочу! И не пробуй… пожалуйста!

Анри сделал некое мимолетное движение, будто и правда хотел опуститься на колени перед своим вассалом. Кретьен бы этого просто не пережил; в мгновение ока, отбросив письмо, он очутился возле графа, и двое мужчин сжали друг друга в объятиях. Это были объятья Ореста и Пилада, Роланда и Оливье перед последней битвой. Стеклянная стена обрушилась со звоном.

— Наив… — на сей раз прозвище прозвучало естественно и просто, — Вот веришь, я в самом деле не хотел. Тебя оговорил клеветник, с которым я… еще разберусь. Завтра. Ведь ты… остаешься?

— Да, — отвечал Кретьен, сжимая руку друга в своей, — конечно. На самом деле… куда ж я от вас?.. У меня же больше никого нет на целом свете. Но зачем было, Анри… Разве ты не мог просто спросить?

— Да я хотел! Видит Бог, хотел! Затем и приехал… Но на меня находит иногда что-то, ты же знаешь. Я становлюсь как бешеный, ничего вокруг себя не вижу… А тут еще эта дуреха на лестнице, как ее, — Катрин… Все перемешалось, то одно, то другое, я стал как слепой совсем… Да, — вспомнил светловолосый «асассин», — я же пса зарубил. В лесу. Он ластился, а я и рубанул… Вот это самое накатило, стыдно теперь ужасно.

— Какого еще пса?..

— Белого, двухлетнего… Жалко бедолагу, а главное, — ну не собирался я этого делать! Просто в глазах потемнело, раз, просыпаюсь — а он уже того… лапами сучит, помирает. Кровища везде, меч испачкал…

— Ты безумец, — с любовью, горечью, сердитой нежностью Кретьен потряс друга за плечи. — Нет, монсеньор, тебя оставить на тебя самого — все равно что ребенка неосмысленного на войну отправить… Тебе кормилица нужна. Я буду тебе доброй матерью, Анри. Иначе ты тут всех собак перекалечишь, а уж коней…

Чувствительный граф сдавил его со всей своей медвежьей силой, так что ребра поэта затрещали.

— Ну вот и хорошо… Значит, теперь все будет, как раньше?..

— Ничего уже не будет как раньше, — тихо сказал Кретьен, глядя в сторону. Знать бы, как он прав — не говорил бы так, просто слова сами вырвались из каких-то пророческих глубин, которые есть у каждого человека.

— Почему? — дернулся Анри, заглядывая ему в лицо. Тот только усмехнулся:

— А, пустое… Само сказалось, не обращай внимания. Я же остаюсь.

— Ну, это главное. Ты пошел бы тогда, сказал Мари, что все в порядке, — Анри отстранился, радостно хлопая друга по плечу. — А то наша Оргелуза переживает…

Кретьен ответил ему легким тычком в ребра:

— Может, лучше ты сходишь?.. Ты ее муж все-таки! Может, она спит уже давно…

Почему-то, безо всякой видимой причины, ему очень не хотелось сейчас идти к Мари. Будто бы ангел-хранитель хватал его за плечи, отчаянно мотая головой: нет, нет, не ходи!..

— Да не спит она… Я точно знаю. Иди, иди, она из-за тебя расстраивается, ты и утешай.

— Ну, хорошо. На минутку загляну.

Ангел-хранитель за его спиной беззвучно заломил руки, но он был невидим, а Кретьен — нечувствителен сейчас к колебаниям воздуха. Он улыбнулся другу — впервые нормальной, не замороженной улыбкой — и взял со стола подсвечник.

5

…Когда он пришел к Мари, масло в лампе уже наполовину прогорело. Фитилек дергался и слегка чадил, плясал маленький язычок пламени. Мари лежала на кровати лицом вниз, и не ответила, когда в дверь постучали. Тогда Кретьен, поразмыслив не более мига, потянул дверь на себя — тяжеленную, дубовую, с досками внахлест (мой дом — моя крепость… а моя спальня — мой последний крепостной оплот…) и вошел.

Сначала ему показалось, что госпожа плачет. Но когда Кретьен окликнул ее по имени, она резко воспрянула и села в постели, и он увидел глаза Мари — совершенно сухие, возбужденно-яркие.

— Это ты… Ты не уезжаешь? Скажи, что ты не уезжаешь!

— Конечно, нет, госпожа моя, — улыбнулся он, присаживаясь на край постели. Толстоногий табурет, опрокинутый им, когда ворвался Анри, был теперь поднят служанкой Анет и отставлен к стене — слишком далеко, и придвигать его не хотелось. Светильник на сундуке тихо потрескивал, двоился в зеркале — дорогая игрушка, подарок мужа на прошлое Рождество…

— Хорошо… — Мари взяла его руку, прижалась к ней щекою и прикрыла глаза. Кретьен смотрел на нее, на тонкую линию ее скул, чуть золотящихся от неверного света, на волосы цвета каштанового плода, струящиеся с подушки, как складки шелка, почти до самого пола. На стенах в лиможских дорогих коврах плясали тени — ее профиль, ее хрупкое плечо.

— Ты помирился с Анри? — спросила она, не раскрывая глаз. Он кивнул, потом спохватился, что отвечать надо вслух, и сказал «Да».

Они еще помолчали. В душу Кретьена снизошло теплое спокойствие, и кажется, более в жизни он ни в чем не нуждался. Разве что в… дальнее видение, тревожный перистый свет над лесом… что это было?.. Впрочем, неважно. Это было очень давно, и, кажется, даже не с ним.

— Ты не мог бы… — одними губами попросила Мари, и он без слов понял, о чем она. Повернул ладонь, нагибаясь чуть ниже, чтобы ей стало удобнее лежать. Теперь левая кисть Кретьена покоилась между подушкой и шелковистой щекой его госпожи, и ощущение ее кожи наполняло его каким-то смутным теплым восхищением, через ладонь проникая до самого сердца.

— Так?..

— Да… — и еще что-то неразличимо-тихое, шепотом.

— Что ты говоришь?..

— Ты всегда знаешь, что мне нужно… Как для меня хорошо, — повторила она чуть громче, открывая глаза. Золотые свои глаза, внутри которых словно бы горели два луча. Сквозь тень ресниц она устремила золотой взгляд в глаза друга, и щеки ее чуть тронула рассветная краска. Будто яркая юная кровь встрепенулась в ней.

— Кретьен…

— Что… Мари?..

Все казалось слегка нереальным, очень стихотворным, романным, и странное чувство — сквозняк из другого мира — коснулось его спины. Как легкая дрожь. Не говори громко, а то спугнешь. Задержи дыхание и слушай кожей…

— Я хотела сказать тебе… О нас с тобой.

— Скажи.

— Хорошо, что ты помирился с Анри… И что случилось все, что случилось. Это было зло, но оно… приводит к добру.

— О чем ты… Мари?.. — холод стал сильнее, и сердце поэта болезненно сжалось.

— Анри, сам не желая того… открыл нам путь. Теперь все может быть так… как мы хотим.

— О чем ты? — повторил он уже громче, начиная понимать — против собственной воли. Но она сказала-таки, и светлый румянец проступил еще сильнее, а лицо на короткий миг стало трагическим и детским. Как у девочки, которая в мистерии играет деву Марию. И — отчаянно смущенным, как… тогда. Тогда, в Пуатье.

— Я имею в виду… что теперь мы могли бы… быть вместе. Анри более не станет нас подозревать… никогда.

Словно темный шар взорвался в глазах у Кретьена. На миг он задохнулся и не смог говорить; потом мгла рассеялась, и он увидел обостренно-плотные, четкие очертания мира вокруг — каждую ворсинку ковра над кроватью, темные складки простыни, отчаянно-прекрасные глаза Мари, приподнявшейся в постели.

— Ведь ты… этого тоже хотел, я знаю. Ты же сказал мне тогда, что…

Он вскочил бы, если б мог. Но левая ладонь его сейчас была прижата к подушке локтем Мари, на который та оперлась, поднимаясь. Странный, тонкий жар, вытекая из сердца, охватил все его тело, и время расслоилось и стало как тягучая вода той реки (и замок, замок, там стоял замок на холме), в которую он когда-то входил во сне.

…Первый Кретьен свободной рукой загасил чадящий фитилек светильника, и пламя на миг просияло сквозь живую плоть алым огнем. И — упал в объятия своей возлюбленной, единственной женщины, которую он в жизни желал, в аромат ее кожи и теплых волос, чувствуя, как расползается под жаждущими пальцами тонкое полотно ее покровов…

Второй Кретьен поднялся легче тени, задвинул тяжелый засов на двери. Тот со скрежетом лег в паз, и двоих отрезало от мира, который теперь перестал быть им нужен. Потом, закусив губу от нежности, нестерпимой, как боль, он направился к ней, — глаза в глаза, я растворяюсь в твоем взгляде, я — это ты — по пути распуская завязки на вороте рубашки…

Третий Кретьен — тот, который был настоящим — сглотнул с трудом, будто в горле стоял горький комок — и сказал тихо, но раздельно, так, что она услышала:

— Госпожа моя, будь я проклят, если это сделаю.

…И дернулась Мари, и вспыхнула от боли. Он почувствовал эту боль — ту же, что от пощечины — так остро, что стиснул зубы. Он знал, что будет именно так, но, покуда оставался собой, иначе сделать не мог. «Молись, дурак», — внятно сказал ему на ухо ангел-хранитель, уже изрядно покусавший губы за эту ночь — но Кретьен не внял. Кажется, он забыл сейчас все молитвы.

Оскорбленная женщина не знает милосердия. Она помнит о нем, но отстраненно, она вспомнит о нем, когда пройдет острая боль; Мари резко села в кровати, вскинула прекрасную голову движением королевы. Глаза ее стали совсем светлыми, почти прозрачными, как лед.

— Мессир. Извольте тотчас же… убираться вон.

Голос ее резанул, как острая льдинка, звонкий и… королевский. Это была не просьба — нет, приказ. И вассал, сидевший у ее изголовья, встал, не смея ослушаться — бледный, с красными пятнами на скулах, и коротко поклонился — будто дернулся.

— Да, моя госпожа.

Он пошел прочь, спиною чувствуя ненавидящий холод ее взгляда и более всего желая обернуться, броситься к ней, сжать униженную девочку в руках — и держать, пока лед не растает… Но он не сделал этого, он снова не сделал этого, потому что слишком сильно презирал себя и не доверял своему сильному, до отвращения живому, целомудренному телу. Он только от самой двери оглянулся, набирая в себя ее образ — наполняя свои глаза всем тем, что было для него — Мари. Поэту полагается быть влюбленным в Донну. Эн Бернар де Вентадорн. Fin Amor. Но я всего лишь северянин, я грубый франк, Ростан, ты остался прав, я ничего не понимаю в любви, и это все не для меня, я так не могу.

(О Господи, а как бы им было хорошо вдвоем. В каком тонком огне замерли бы их тела, созданные друг для друга, а что будет потом — неважно, у чести много путей, а любовь, отвергаемый дар небесный, и в земном своем варианте стоит того, чтобы за нее умереть…Он только сейчас понял это до конца, и до конца представил, как хорошо бы им было вдвоем, позволив себе навеки потерять себя — хотя и в мыслях — и теперь выхода уже совсем не осталось.)

— Прощайте, моя госпожа. Я…

Я люблю вас, только вас на целом свете, и всегда буду любить — что бы не случилось, вот что он хотел сказать, но не смог — верно, ангел-хранитель на этот раз все-таки успел и зажал ему рот. Кретьен вышел. Мари еще несколько секунд сидела в постели, дыша, как едва не утонувшая, и закрывшаяся за ушедшим дубовая дверь обледенела под ее взглядом. Потом дверь накренилась и мягко поплыла вбок, — юная графиня упала лицом вниз и заплакала.

Кретьен нашел Анри в его спальне, где тот сидел без сна, обхватив голову руками. На столе перед ним высилась едва початая бутылка и золотой кубок. Святой Тибо и дева Мария неодобрительно поглядывали на графа из своего угла, застеленного золотой парчой. В канделябре горело штук семь свечей.

— Анри… Это я. Можно?

— А, заходи. Что это ты… какой-то не такой?.. Не то больной, не то…

— Анри… Отпусти меня. Бога ради. Мне нужно уехать.

Граф некоторое время смотрел в лицо своему другу, потом криво улыбнулся.

— Вот, значит, как?.. Ну… езжай. Не буду же я тебя удерживать силой, ты знаешь.

Кретьен сел рядом с ним на короткую скамью, закрыл глаза. Анри, еще раз покосившись на него, наполнил кубок вином и сунул ему в руки. Тот, не глядя, осушил до дна длинным глотком.

— Кха… Спасибо.

— А что, в самом деле… тебе так надобно уезжать?..

— Да, Анри. Я… клянусь, надобно.

— Но между нами с тобою… все хорошо? — спросил граф мучительно неловко, глядя в сторону. Вино внезапно ударило Кретьену в голову, и он почувствовал себя очень пьяным. Просто как Годфруа какой-нибудь.

— Анри… — выговорил он слезно, приваливаясь к другу, как подгулявший виллан на ярмарке. — Милый мой… Да ты лучший человек на свете, я всегда так считал, и… буду считать! Кто думает иначе, тот мне враг, да… враг! — Кретьен стукнул кулаком себя по колену, но в замахе попал Анри по ребрам. — Просто мне надо, черт возьми, уехать!.. Н-надо мне…

Анри дружески облапил его за плечо, и хмель улетучился так же внезапно, как и проявился. Друзья молчали, не глядя друг на друга, и говорить им было не обязательно.

Первым нарушил молчание Анри.

— Куда ты поедешь-то?.. Уже придумал или… хочешь, я тебя куда-нибудь отправлю, в какой-нибудь свой замок помельче?.. Вот в Провен, например. Поживешь там с месячишко, напишешь что-нибудь…

— Нет, я — во Фландрию.

— Это зачем?..

— Да тамошний молодой граф зовет… Он женат на очень образованной донне, Изабелле. Ты ее, наверно, даже видел — она кузина (выговори это имя, выговори…) кузина… Мари. Хотят у себя устроить такой, знаешь, светски-литературный двор, как в Вентадорне каком-нибудь или еще где на юге…

— А, понятно. Молодой граф — это сын Тьерри, что ли?.. Надеюсь, он в матушку пошел.

— Говорят, мессир Филипп Эльзасский очень достойный рыцарь…

— Ему, небось, лет восемнадцать?

— Двадцать пять. Или около того.

— Вот ведь, как время летит… Сын Тьерри — уже взрослый мужчина! Надо бы мне тоже наследником озаботиться… Кстати, — Анри поднялся со скамьи, — у меня же к нему дело есть. С его папенькой была одна тяжба… Давай-ка я тебе продиктую письмо к Филиппу, и пусть с ответом не медлит! Пусть гонца какого-нибудь до конца осени пошлет. Или… — он бросил на Кретьена быстрый взгляд, — может, ты сам ответ и привезешь. Как ты думаешь?..

— Может, и я сам.

…Когда с рассветом Кретьен уже собирался выходить из своей комнаты, неся плотно набитые вещами седельные сумки, его за этим застал Годфруа. Тот, видно, только что вскочил с постели — обычно дворянин из Ланьи не вставал раньше полудня. Новая его сердечная привязанность, служаночка по имени Анет, разбудила его ни свет ни заря жуткими вестями. Ничего про госпожу и тайную любовь Годфруа не понял; в то, что мессир Анри гонялся за его другом Кретьеном по всему замку с обнаженным мечом, не поверил; но вот услышав о том, что мессир Кретьен, вот ей-же Богу, прямо сейчас уезжает — вскочил и вылетел прочь, едва не забыв натянуть чулки.

И успел вовремя. Кретьен как раз оглядывал прощальным взглядом комнату, пытаясь понять, не забыл ли он взять что-нибудь важное.

— Кретьен! Куда это ты собрался?..

— Да, — невпопад отозвался тот, слегка вздрагивая от неожиданности.

Заспанный и порядком всклокоченный Годфруа возник в дверях, как воплощение мировой совести, и воззвал тоном ветхозаветного пророка-обличителя:

— О, ты, подлейший из труворов! Я вижу, дурные слухи оправдались, и ты и впрямь нацелился бежать!

— Годфруа, так получилось, — ощущая смутный укол раскаяния, защищался Кретьен, выставив перед собою седельную сумку, как щит. — Я хотел с тобой попрощаться, да только ты обычно в такое время спишь…

На самом деле, как ни жаль, но безмерно уставший за эту ночь Кретьен попросту забыл о своем возлюбленном ученике. Как, впрочем, почти обо всем на свете.

Годфруа выпучил синие глаза в изумлении, которое показалось бы комичным, если б не искреннее волненье в голосе.

— Кретьен! Так ты это… что, серьезно? И куда же ты, на сколько? А главное — почему?

— Отсюда. Надолго. Не знаю, на сколько. Потому что… так надо.

— А как же… твой сеньор?.. Слушай, это правда, что он за тобой с мечом гонялся? — внезапно вспомнил Годфруа россказни подружки, и ему показалось, что в них содержится зерно истины. Его друг-чистоплюй неожиданно предстал перед ним в ином ракурсе, вполне понятном и достойном всяческого сочувствия. — Это что, из-за…

— Нет, неправда! — скривившись, как от зубной боли, вскричал Кретьен, взмахивая тяжелой сумой. — Кто… сказал тебе такую чушь?..

— Девушка одна, неважно, — уклончиво отвечал рыцарственный дворянин, девиц под удар не подставляющий. — Не гонялся — значит, не гонялся, и отлично. Но… почему ж ты тогда уезжаешь?..

— По делам. Могут у меня быть свои дела?..

— А как же госпожа? А… я? — и, цепляясь за последний весомый довод, Годфруа вопросил отчаянно: — А как же «Ланселот»? Ведь ты его еще не дописал…

— Вот ты и допишешь, — Кретьен кивнул на свой заваленный бумагой стол и раздраженно отодвинул плечом с дороги невыносимого приятеля. — А теперь, будь добр, дай мне пройти. Я жутко спешу, счастливо оставаться.

Ошеломленный Иоканаан, гласу коего в пуcтыне, как водится, никто не внял, посторонился, не переставая таращиться. Глаза его, синие, добрые и смелые, погибель многих окрестных вилланок, метнулись внутрь комнаты, к столу. Жадно, как коршун на добычу, он кинулся на драгоценную рукопись — да, это она! Чистовик! Le chevalier de la charette, «Рыцарь телеги», знакомые твердые строчки, почерком, сильно кренящимся вправо… Нет, неужели он серьезно — чтобы Годфруа это дописал?..

Лица его, гурмана-стихолюбца, коснулась улыбка. О, какая высокая честь! Неужели Кретьен… мессир Кретьен де Труа и впрямь доверяет ему закончить свой лучший роман?.. Мессиры Кретьен де Труа и Годфруа де Ланьи, авторы «Ланселота» — а ведь это недурно звучит!..

Кретьена в самом деле тошнило от своего романа. Он его не то что дописывать — видеть не хотел. Ланселот, Ланселот, история, посвященная Мари… «Как хорошо, что я не Ланселот, — неожиданно сказал он сам себе, замирая в замковом коридоре. — Нет, я не Ланселот. Ни в жизни, ни в сказках. И никогда им не буду, слава Господу… Впрочем, о чем это я? Нашего Логриса более нет. Есть только я. И, может быть, Аймерик…»

Годфруа радовался оказанному доверию, слегка примиряясь с мыслью о разлуке, а мессир Ален, вассал короля Артура, тем временем на дворе навьючил сумы на оседланного коня. Это был тот самый Морель, Мавр, огромный черный испанец, на котором поэт ездил в Пуатье — когда все еще обстояло очень хорошо…

Анри пришел попрощаться с Кретьеном; он тоже не спал всю ночь — видно по огромным черным кругам вокруг синих глаз. Два друга обнялись и поцеловались, прощаясь на неопределенный срок.

— Ну, с Богом… Постарайся все же вернуться поскорее. С Мари прощаться не пойдешь?..

— Н-нет, я уже попрощался… Погоди, — Кретьен полез в мешочек на поясе, вытянул сложенный во много раз листок бумаги. — Вот, передай ей, хорошо?..

— Это что, стихи?

— Ну да. Если хочешь, посмотри.

Анри развернул бумажку, сосредоточенно воззрился на нее, шевеля губами. Читал он не очень хорошо, а со стихами дело и вовсе обстояло скверно: продираясь сквозь дебри букв, граф не успевал поймать за хвост ускользающий смысл и размер. Однако он добросовестно дочитал до конца, кивнул понимающе.

— Хорошие стихи. Мне показалось, или правда похожи на этого… Ну, которого ты очень любишь?..

— На Бернара Вентадорнского? Может быть. Ну, что ж тут поделаешь, я плохой лирический поэт, приходится подражать…

— Да нет. Ты хороший поэт. Лучший поэт на свете.

— Анри…

— Не смей возражать, ты, вассал! Я знаю, что говорю. И если эти фландрцы тебя не оценят по достоинству… немедля плюй им в глаза и тут же езжай обратно. Понял?..

— Да, монсеньор… да, мессир Оргелуз.

…И растворились перед черным конем внутренние ворота, и его здоровенные копыта тяжело застучали по мощеному пути. Кретьен оглянулся от самого палисада — но уже не увидел Анри, а солнце в тумане и дымке вставало над землей, и колокола рассвета зазвенели чуть раньше, чем затихла труба утренней стражи, та самая, воспетая в обадах. Больше в этой жизни они с Анри не встречались.

   «Лишь для разумных и учтивых    Любовь — наставница благая:    Она преследует строптивых,    Непобедимых настигая…   …Напрасны предостереженья:    Я снисхождения не стою.    Нет, я не выиграл сраженья,    Хоть жизнь моя была войною.»

Давай, спеши, мессир Простак, беги от нее, — да впрочем, чего уж там, от себя… Беги, чтобы не стать предателем, спасайся от того дня, который пришел бы неминуемо, и ты знаешь это сам — того дня, когда ложь обернулась бы правдой, и вы соединили бы губы, закрывая глаза… Тебе нужно уехать — ради вашей любви, ради ее чести, ради твоего друга, ради смешных имен и стишков, которые вы придумывали вместе с ней. Так должен делать тот, кто хочет оставлять за собой — что бы ни было — чистый путь.

Оставлять чистой тропу позади.

Оставлять чистой дорогу до воды. И до того, что за ней…

Тем же вечером Годфруа из Ланьи в окружении замковых дам и почтительно внимавших оруженосцев стоял в рыцарском зале после воскресной мессы, похлопывая себя по ладони какой-то свернутой в трубку толстой рукописью, и речь его текла легко и весело:

— И мессир Кретьен, уезжая, попросил меня закончить его роман о Ланселоте — мы, в общем-то, иногда работали вместе, вот он и доверил. Ну да, я думаю, что это, пожалуй, лучший его роман…

— Мессир Годфруа! Вы ж его ученик, вы, наверное, знаете, — встрял один тоненький любопытный юноша по имени Эдмон, — что это за слухи, будто монсеньор Анри вчера серьезно ранил Кретьена в поединке?..

Несколько дам переглянулись, понимающе покивали.

— Ах, ну да, госпожа наша Мари…

— Не стоит, Матильда, милая — я знаю, да, да…

Годфруа стрельнул ярким синим взглядом в их сторону и заметил, как ни в чем не бывало:

— Да, кухонные служанки чего только не выдумают. Вилланки, сами понимаете! Я сегодня утром провожал мессира Кретьена в дорогу, и совершенно никаких увечий у него не наблюдалось. Куда-то поехал по поручению графа, и все тут…

О, верный и честный Годфруа, что бы он сам по себе не думал, крепости сдавать не собирался.

Конец 2 части.