Трубачи трубят тревогу

Дубинский Илья Владимирович

Полк «конных марксистов»

 

 

Партийное слово

Александр Мостовой сидел на низенькой скамеечке у ворот хаты и, нагнув светловолосую голову, чинил уздечку.

— Чем занимаетесь? — спросил я с изумлением, застав его за необычным делом.

— Как чем? — Воткнув кривое шило в ремень, Мостовой поднял на меня большие голубые глаза. — Занимаюсь партийной работой...

— То, что вы секретарь партбюро, известно всем, — ответил я. — Но шорник?

— Я не шорник, товарищ комполка. Моя основная профессия — токарь. В Луганске точил у Гартмана паровозные оси. А это, — указал он на кучу конского снаряжения, лежавшего у его ног, — от скуки и а все руки. В пехоте подковывал красноармейские чеботы. Кто обойдет в инфантерии сапожника или в кавалерии шорника? Никто! Наклявывается клиент — и хорошо. Пока он возле меня посидит, я его провентилирую и по текущему моменту, и по поводу международного положения, и в отношении политики партии по крестьянскому вопросу. Потому сейчас я уже не труженик резца, а труженик партийного слова. Вот только, когда иду с ребятами на сенокос, все опасаюсь, как бы кому-нибудь не скосить пятки. Плохо слушается коса. Но и это не страшно. Командир первого эскадрона Храмков — видите, он идет сюда с ленчиком от седла? — говорит: «Не тушуйся, Александр, на сенокосе трудно только первые десять лет, а там дело пойдет...» 

Подошел Храмков, бросил на землю ленчик. Сдвинул на затылок черную с красным верхом кубанку и, выставив напоказ светлый казачий чуб, сощурив злые глаза, с подчеркнутой небрежностью обратился ко мне:

— Что же это, по вашей милости нас, природных казаков, превращают в пешку? Мы конница, а не пластуны! Командир эскадрона и тот ходит на своих двоих. Где это видано?

— Придется походить пешком... карантин не кончился, — ответил я. — Ликвидируем чесотку, а тогда будем ездить.

— Новая метла чисто метет! — с задором выпалил командир эскадрона. Его лицо покраснело от волнения, а глубокий шрам и а щеке, след сабельного удара, вмиг побелел. — Ничего, метла оботрется, и все пойдет по-старому. Видали мы всяких!..

— Эй ты, труженик клинка, Храмков! — оборвал эскадронного Мостовой. — Как секретарь, запрещаю тебе так разговаривать с командиром.

— Пусть выскажется товарищ. Может, полегчает на душе, — сказал я.

— И выскажусь! — дерзко продолжал Храмков. — Мне все едино терять нечего. Не сегодня-завтра всем нам дадут коленкой под зад. Не впервой. Жернов приехал, наставил своих, Кружилин — своих. Каждый новый командир принимает от старого гарнизон, гарнизонных краль, только не комэсков.

— Не думаю никого снимать, — успокоил я разгорячившегося товарища и добавил: — При условии, если они помогут мне поднять полк.

— Перевидали мы уже всяких подъемщиков! Потужитесь, потужитесь, а потом, как некоторых, потянет к тихой, спокойной жизни. Комполка — неплохая должность, почему не пожить? Известно — кому чины, тому и блины! — злорадно закончил Храмков, повернулся, надвинул на лоб кубанку и ушел.

— Видали? — бросил ему вслед Мостовой. — Горячая кубанская кровь. Режет в глаза все без разбору. Парень что надо, лихой рубака, людей своих бережет, но вспыльчив до крайности.

— Карантин во что бы то ни стало надо выдержать, — сказал я секретарю полкового партбюро. — И баня нужна лошадям, с горячей водой, с зеленым мылом, а у ветеринарного врача ни людей, ни мыла.

Секретарь принялся за прерванную работу. Я присел на скамеечку рядом с ним. Мои глаза непрерывно следили за движениями рук, ловко орудовавших кривым шилом и тонким сыромятным ушивальником. На коричневой коже оголовья одна за другой появлялись ровные, словно отпечатанные на машинке, строчки.

— А мы, — не прерывая работы, ответил мой собеседник, — сделаем субботник. Не в силах сами справиться, — пошумим народу. И это будет по-ленински. Народ вытянет. Мы все: бойцы, командиры, политработники — засучим рукава и станем банщиками. Это не страшно. Все бойцы знают, что кони — это наше тонкое место. Только как быть с мылом? Наклявывается что-нибудь?

— Попросим в дивизии, — сказал я.

— А хватит ли того мыла? — Мостовой задумался. — Может, сделаем так. У завода в лесу лежат дрова, привезти нечем. Договоритесь с директором: мы перебросим ему топливо, а он нам — сахарку. За сахар в Киеве цельный вагон мыла отвалят.

— Дело говорите! — ответил я.

— Наши бойцы должны понять, что кто-то заботится о них. То, что Храмков сказал вам, кавалеристы кроют в глаза командирам, политрукам. Не все, но говорят, Вы не знаете еще истории нашего полка, — секретарь глубоко вздохнул. — У нас настоящий собор богородицы. Сначала были одни кубанцы — природные труженики клинка. Формировали их в Лаишеве, в запасной армии под Казанью. Затем от полка осталась кучка. Влили к нам первый полк из старой кочубеевской бригады. Ничего хлопцы. Потом прислали из 41-й дивизии остаток полка Садолюка. Стало подходяще... У вас, слышал я, в восьмой дивизии люди по три года командуют, а здесь, что ни месяц, новый командир. Не успел распаковать чемодан — обратно его собирает. Где же тут быть спайке, традициям, любви к своей части? Я учился на токаря. Поначалу, без опыта, то и дело перегонял металл в стружку. И здесь все шло в стружку. Я не помню ни одного нашего бойца, чтоб он вернулся в полк после ранения или отпуска. А у вас, в червонном казачестве, слышал я, дружнота, казак хоть все с  себя проест, а за тридевять земель доберется до своей части. Вот над чем вам, комполка, и мне, секретарю, надо подумать. Только смотрю я на вас, очень уж вы молоды. Все наши комэски старше вас, а кое-кто и в отцы годится. Ну, ничего... Если только приехали к нам надолго, мы, партийцы, поддержим... Только скажу одну штуку, по-простому, по-рабочему: держите голову повыше, а нос пониже. И все пойдет на лад. Вот только вместо Долгоухова — этого труженика стакана — дали бы настоящего комиссара.

— А что такое настоящий комиссар? — спросил я.

— Вот как наш бригадный — это да! Такого бы нам в полк. Я говорю про товарища Новосельцева. Наш брат — пролетарий, к тому ж еще и питерец. Этот бы вас поддержал! А в самом деле — потолкуйте с ним. Что ему в бригаде делать? Архиерейничать! Знаете, на польском фронте был у нас комбриг Шатадзе. Так он способен был только усы напомаживать. Правда, усы отрастил до плеч. Выручал бригаду Новосельцев.

Из ближайшего переулка выскочил огромный волкодав. Прижимаясь к ограде, он бежал в направлении штаба. Следом показался казак, которого нетрудно было узнать по черной повязке на глазу.

— Семивзоров! — заметив бойца, сказал Мостовой. — Мой земляк. Я луганский, он из станицы Гундоровской. К нам попал от красновцев. Рубака, службист. За старание заработал побывку, а ехать домой опасается...

Семивзоров в двух шагах от нас остановился, стукнул каблуками, бойко, по-старому, поздоровался. Он никак не мог расстаться со своим «здраим-желаим». Рядом с казаком, присев на задние лапы, замер грозный волкодав.

— Я к вам, товарищ партийный секретарь, — обратился он к Мостовому, протягивая перевязанную восьмеркой пачку сыромятных ремней. — Наладил хозяину сбрую; он мне это и пожертвовал. Думаю, пригодятся нашему полковому шорнику.

— За подарок спасибо. Только смотри, Митрофан, не прибежит ли следом хозяин.

— Скажу правду: доброго коня Семивзоров еще уведет, но на эту пакость он неспособный... 

— Ладно, беру. Только вечерком беспременно загляну к твоему хозяину...

— Милости просим!

— Ну, а как с побывкой, Митрофан?

— Я уже сказывал, товарищ секретарь. Пока что мне на Дон ходу нет!

— О том, что ты когда-то был у Краснова, а не у красных, все мы знаем, — успокоил бойца Мостовой. — И новый командир знает.

Казак присел на завалинке.

— Видите ли, — прищурив единственный глаз, начал он. — Советская власть, та мне простила. А вот мой сосед, он иногородний, тот, думаю, вовек не простит. Значит, в восемнадцатом году с Фицхалауром мы под корень вырезали всю родню моего шабра. Ну, а касаемо грехов против власти, я их загладил вот этим! — Казак ударил по эфесу клинка. — Увидите, Семивзоров еще сгодится... Сколь раз я мог переметнуться и к белякам, и к шляхте, вон как сделали казаки есаула Фролова, но я понял: моя дорожка с Фицхалауром — страшный, кровяной грех. Смываю его не слезой, плакать казак неспособный, а кровью. И вражеской, и своей. И лучше мне при Советской власти быть в пастухах, нежели при атаманской в есаулах. Одно плохо — маленечко поздновато опамятовался, — сокрушался казак, отвоевавший для народа его землю, но опасавшийся вернуться на тот ее кусок, где он родился и вырос.

— Тужить не надо, Митрофан, — не прерывая работы, успокаивал разволновавшегося казака Мостовой. — Факт — донское атаманство трохи закоптило тебе мозги, и еще факт — Советская власть крепко тебе их подшабрила. И не таким прочищает. Ты ж все-таки трудовой казак, не кровосос, не эксплуататор!

— Куда там! Порой сам тянул шлею богатеям... — Вдруг Семивзоров спохватился: — А скажите, товарищ секретарь, что-то я вас хотел спросить, услышал я одно словечко, и не знаю, что к чему. Отродясь не слыхивал...

Мостовой чуть встревожился, воткнул шило в ремень, потер рукой подбородок, сделал небольшую выдержку и спокойно спросил:

— Чего тебе вдруг приспичило? Что за слово?

— Шел я мимо первого эскадрона. А там политрук беседует с казаками про какой-то «путч»... 

— Видишь ли, товарищ Семивзоров, немецкие генералы мутят. Пробуют вернуть кайзера Вильгельма на прежнюю должность, вот они и путчуют...

— Понял, понял, значит, все едино, что бунтуют, что путчуют...

Посидев еще немного, казак поднялся и ушел в том же направлении, откуда явился. Волкодав Халаур, обнюхивая каждый столбик ограды, неторопливо затрусил впереди хозяина.

— Ладно довелось с утра газетки полистать, — с облегчением вздохнул Мостовой, — вычитал про этот путч. До этого я и сам не знал, что означает это чертово слово. Трудновато, товарищ комполка, без доброй грамоты. В девятнадцатом году две недели проучился на курсах, и то через день отбивали атаки шкуровцев. Вот сегодня выкрутился хорошо. А то раз такое было! Провожу занятие в роте. Вопрос актуальный — смычка рабочих и крестьян, а тут ротный писарек подкатил вопросик: «Что такое субстанция?» По курсам помню: до этой самой субстанции какое-то касательство имел Спенсер, а в чем заклепка, хоть убей, не помню. Ну, и стал выкручиваться, а самого сто потов прошибают. Только управляюсь рукавом смахивать с лица, с шеи... Роюсь в памяти, а сам лопочу: «Так вот, товарищи, есть, конечно, станции, есть инстанции, есть дистанции, а это просто субстанция...» Чую, что мелю чепуху, а главного не вспомню. Тут я рассердился, строго посмотрел на того писарька и сказал с сердцем: «Субстанция — это такая сволочная штука, которую придумал непролетарский ученый Спенсер специально для того, чтобы морочить нам, рабочим и крестьянам, голову. Нам, рабочим и крестьянам, надо помнить про смычку. Это и есть наша главная тема сегодня. Поясню: возьмем простую кувалду, насадим ее на рукоять, так просто, без всякого, — много ли ею накувалдишь? Черта с два. При первом ударе слетит. А всади в рукоять, с торца, конечно, стальной клин — другое дело. Знай тогда намахивай. Вот, для примера, скажу: кувалда — это рабочий класс, рукоять — крестьянство, а стальной клин — это наша партия, она скрепляет смычку рабочих и крестьян: Понятно?» Бойцы рассмеялись, довольны, шумят в один голос: «Верно, товарищ политком, вот она где натуральная субстанция, сразу дошло». Конечно, писарек хотел меня подковырнуть. Но его не виню, виню себя. Грамота нужна — во! — Мостовой, вытащив шило из оголовья, провел им у самого подбородка. — После один умник долго меня строгал, наждачил: почему я сравнил партию со стальным клином — мол, принизил партию. А я ему: «Боец любит примеры, сравнения. Ты из учителей — у тебя одни примеры, я металлист — у меня другие. Будем объяснять каждый по-своему, а главное, чтоб боец понял, о чем ему говорят... И я не из тех, которым интерес принижать нашу партию».

 

Начдив Шмидт

К нам приближалась большая кавалькада всадников. Впереди на рослых, сильных лошадях следовали сменивший Соседова новый начдив Дмитрий Шмидт, в серой казачьей папахе, с двумя орденами на груди, и военком дивизии Лука Гребенюк.

Шмидт, в прошлом рабочий-железнодорожник, награжденный на фронте несколькими георгиевскими крестами, был произведен в офицеры еще при царе.

Во время Февральской революции молодой прапорщик вместе с командиром батальона подполковником Крапивянским возглавил дивизионный солдатский комитет.

В январе 1918 года, вернувшись на родину, в Прилуки, где он одно время работал киномехаником, прапорщик Шмидт, теперь уже советский комендант города, вел неустанную борьбу с петлюровской агентурой. После прихода оккупантов озлобленные гайдамаки, схватив большевика-офицера, привели его на центральную улицу, поставили к стенке гимназии и расстреляли. Ночью друзья подобрали окровавленного Дмитрия и, обнаружив в нем признаки жизни, увезли тайком в лес. Заботами добрых людей раненого поставили на ноги.

Там же, в лесу, вокруг большевиков-подпольщиков начали собираться крестьяне, преследуемые оккупантами и их петлюровскими прихвостнями. Вскоре была установлена связь с губернским повстанческим комитетом и с Юрием Коцюбинским — уполномоченным Центра.

Шмидт по заданию уездного подпольного ревкома сколотил крепкий партизанский отряд. Как и черниговский партизан Крапивянский, он повел беспощадную борьбу с кайзеровскими войсками и гетманцами. В разгар лета отряд Шмидта контролировал уже добрую половину Полтавщины.

Работниками прилукского подполья особо интересовалась гетманская полиция. В докладе прилукского уездного начальника державной варты губернскому старосте от 26 августа 1918 года, наряду с Дмитрием Носенко, Татьяной Джурахоеской, прапорщиком Константином Покидько, назван и член подпольного большевистского комитета прапорщик Гутман-Шмидт. В том же докладе сообщалось, что детальная разработка плана вооруженного восстания возложена на Покидько и приехавшего из Москвы 6 августа прапорщика Шмидта.

Карательные экспедиции немцев вынудили и Крапивянского и Шмидта уйти в нейтральную зону. Там Шмидт создал знаменитый 7-й Суджанский полк, вошедший во 2-ю партизанскую украинскую дивизию.

С этим полком Шмидт участвовал в освобождении Украины. Громил гетманские войска генерала Болбачана под Харьковом и Люботином, за что был награжден орденом Красного Знамени. Брал Полтаву, Кременчуг. Бердичев, Шепетовку.

Во время осенних боев 1919 года Шмидт командовал под Царицыном стрелковой дивизией. Отбивая натиск белогвардейцев и донской казачий, бывший прапорщик был тяжело ранен и контужен. Но поле боя не оставлял. Два красноармейца поддерживали его, и он покинул строй лишь после того, как были разгромлены беляки. За царицынские бои Шмидта наградили вторым орденом Красного Знамени.

Не закончив учебы в Академии Генерального Штаба, Дмитрий Аркадьевич Шмидт в 1921 году прибыл в червонное казачество.

В августе 1918 года в Полтаве, после свидания с руководителем повстанкома Юрием Коцюбинским, у домика на Куракинской улице, куда товарищей впускали по паролю «Продается ли у вас семиструнная гитара?», навстречу мне попался худенький, черноглазый молодой человек. Я не знал тогда, что это и был знаменитый прилукский партизан, о котором народная молва уже создавала легенды. Лишь через полгода, в январе 1919 года, посланный нашим командиром партизанского отряда Василием Упырем с заданием на станцию Кобеляки, где остановился наступавший на гайдамаков 7-й Суджанский полк, я в командире полка, хотя он успел уже отрастить для солидности черную бородку, узнал того молодого человека, с которым столкнулся в Полтаве на Куракинской улице.

...Спешившись, Шмидт еще издали приветствовал нас:

— Здорово, казаки!

Пожав нам руки, он обратился к Мостовому:

— О, тут имеются первоклассные шорники! А своему начдиву плеточку свяжете? Только натуральную, из воловьих жил!

— Зачем она вам? — спросил я, поглядывая на ивовый хлыст начдива.

— Сейчас она нужна и мне и вам. По приказу товарища Фрунзе восьмая дивизия стала первой Запорожской, и наша уже не семнадцатая, а вторая Черниговская червонно-казачья, а ваш полк не девяносто седьмой конный, а седьмой червонно-казачий. И в нашей дивизии теперь будут сотни, а не эскадроны. Какой же это к дьяволу казак без плетки?.. Ну как, земляк, полтавский галушник, — начдив положил мне руку на плечо, — галушками угостите? Мы с Лукой, — он показал на военкомдива, — крепко их уважаем.

— За галушки не ручаюсь, а свинина есть, — ответил я, вспомнив о грановском поросенке, которого на радостях оставил Очерет.

Я доложил о состоянии полка. Шмидт нахмурился.

— Что я вам скажу, хлопцы... У меня в девятнадцатом году в конной разведке Суджанского полка было больше сабель, чем во всем вашем девяносто седьмом. Надо что-то думать. Вот я и приготовил сюрприз. — Начдив поманил пальцем прибывшего с ним низкорослого, на кривых ногах, плотного товарища. — Любите и жалуйте — Жан Карлович Силиндрик. Я в партии, с пятнадцатого, а он с самого пятого года. Боевой командир эскадрона, с орденом Красного Знамени, как видите, без бороды, а вам — зеленому молодняку — он вполне может заменить Карла Маркса.

— Вы все шутите, товарищ начдив, — попыхивая трубкой, скупо улыбнулся Силиндрик. — А я, например, вот пример, приехал по серьезному делу... 

— Поговорим о деле! — Шмидт повернулся ко мне. — У товарища Силиндрика имеется отряд молодцов-латышей. Они прикомандированы к уездному продкомиссару. Известно, охраняем ссыпки мы, конвоируем хлебные обозы мы, а латышей продкомиссар использует как личный конвой. Заберите их к себе, товарищ комполка, обижаться не будете. Не думайте, что вам только и придется выискивать дезертиров. Будут дела и посерьезней. Кругом нас не спят. Скажите мне, куда девались деникинцы, врангелевцы, петлюровцы? Не среди нас ли они? Ведь не всех же мы перестукали. Вот сегодня там, на Полтавщине, наш комбриг Петр Григорьев с отрядом червонных казаков первой дивизии гоняет Махно, а завтра, может, и нас потребуют. А латыши — вояки первый сорт!

— И я говорю, комполка не обидится, — не выпуская изо рта трубки, сказал Силиндрик. — Обижаться будет, например, вот пример, продкомиссар, но он поступает с нами не по-партийному... прямо скажу.

— А теперь послушайте меня... — заговорил наконец военкомдив Гребенюк. — Товарища Силиндрика мы уважаем, но до Карла Маркса, конечно, ему далеко. А вот без хорошего комиссара полку не обойтись. Долгоухов сюда не вернется, поехал бить басмачей. Вашим комиссаром будет товарищ Климов. — Гребенюк показал на черноглазого, с пристальным взглядом молодого человека среднего роста. — Климов — потомственный путиловец. А комиссара-путиловца, к сожалению, не в каждый полк мы можем дать.

— Ну раз мы занялись пополнением, — продолжал Шмидт, — даю вам в полк лихого казака. — Он указал на прибывшего с ним подростка в шинели до пят. — Это Иван Шмидт, мой родной брат. Даю вам на воспитание. Только помните: если он будет глух к словам, применяйте палочный выговор. И никаких штабов, никаких канцелярий! В строй, к коню и к шашке!

Ваня Шмидт исподлобья посмотрел на брата и, достав из кармана самодельный мячик, начал нервно теребить его детскими пальчиками.

Приезд начальства, естественно, привлек внимание наших бойцов. Они собирались кучками в тени высоких тополей, курили, делились впечатлениями. 

Завидной выправкой и бравым видом, да еще серебряной серьгой в ухе, из всех кавалеристов выделялся станичник Семивзоров. Окруженный слушателями, он, привирая им про всех начальников, «под которыми» ему приходилось служить, извлек из левого кармана пухлый мешок с табаком.

Не торопясь, донец свернул солидную козью ножку. Спрятав кисет, достал из правого кармана «огневую примусию»: кресало — изогнутую в виде вопросительного знака тяжелую железную болванку, зеленовато-бурый кремень и вдетый в металлическую трубку гарусный шнур. Ловким ударом кресала вышиб из кремня сноп красноватых искр, от которых моментально стал тлеть шнур, служивший станичнику вместо трута.

Шмидт, безошибочно угадав в Семивзорове природного казака, обратился к нему:

— Послушай, станичник, эта адская машина, видать, попала к тебе в наследство от атамана Платова?

— Никак нет, — не растерялся Прожектор. — Берите повыше, товарищ начдив. Это кресало, — не сморгнув соврал он, — пользовал сам Степан Разин, да вот нонче мне, Митрофану Семивзорову, досталось.

Я заговорил с начдивом об обмундировании, о призах, которыми можно было бы заохотить наших джигитов, о зеленом мыле...

— Черт побери, — глубоко вздохнул Шмидт, — три года я знал одно — крошить беляков, а тут начдив кавалерии должен заниматься портянками, зеленым мылом, всякой чепухой. — Достав блокнот, начал в нем что-то писать. — Да, чепуха, — продолжал он, — а без нее врага не поколотишь! — Шмидт передал мне исписанную бумажку. — Пошлите к «Предсовнаркому». Он что-нибудь найдет у себя.

«Предсовнаркомом» звали у нас начальника снабжения дивизии Колесова. В 1917 году он и в самом деле возглавлял первое Туркестанское советское правительство.

Я подозвал стоявшего поодаль Митрофана Семивзорова. Отдал ему записку. Велел ехать с нею в Ильинцы к начснабу. Боец, слегка пнув ногой льнувшего к нему Халаура, развернул бумагу, начал читать по складам.

— Ты что делаешь? — спросил его Шмидт.

— А случится напорюсь на бандюг! — не смущаясь  ответил Семивзоров. — Я бумажку проглочу, а скажу все, что в ней есть, на словах. Только одно, товарищ начдив, я не разобрал. Вот тут против вашей росписи какая-то закорючка.

Начдив заглянул в записку.

— Слышал ты, казак, про лейтенанта Черноморского флота Шмидта? То был боевик, революционер. Когда я находился в подполье, пришлось менять фамилию. Я и взял себе имя лейтенанта Шмидта. Но есть и фон Шмидты. Чтоб меня с ними не путали, я добавляю к своей фамилии «тов». Значит — товарищ Шмидт! Понял, казак?

— Как не понять! У нас на Дону был помещик хвон Энгельгарт. Немало и мы тех хвонов перехлопали.

— Молодец, казак! — похвалил Семивзорова начдив.

— Рад стараться, ваше превос... виноват, товарищ начдив. Что-то я трохи зарапортовался... — сказал боец и направился выполнять поручение.

— Вот у нас в пятнадцатой дивизии, — заговорил стоявший в сторонке сотник Ротарев, — это было в Полоцке еще до той немецкой войны, полно было этих самых фонов. На драгунском полку — фон Фосс, на гусарском — фон Прииц, на уланском — фон Верман. И в придачу еще один бригадный генерал тоже из этой породы был — фон Бюнтинг...

— Было, да сплыло, — похлопал сотника по плечу начдив.

— А командир корпуса, куда входили наши кубанские полки, был граф Келлер, — заговорил после уральца сотник Храмков. — Командиром одиннадцатой дивизии был де Витт, одиннадцатым гусарским полком командовал граф Мирбах, пятым гусарским — барон фон Корф. Среди генералов были и не немцы, да все больше с чудными фамилиями, такими, что наш брат сразу и не выговорит. Вот послушайте: генерал Розалион-Сошальский. А то еще были генерал Замота и генерал  Чернета. Только полностью фамилия этого второго генерала была — Чернота-де-Бояры-Боярский.

— Это ты правильно говоришь, кубань. — Шмидт бесцеремонно снял с головы сотника кубанку и примерил ее. — Мечтаю о такой аккуратненькой шапочке. Когда-нибудь и себе заведу нечто подобное. — Вернув кубанку Храмкову, продолжал: — В царской кавалерии полно было всякой сволочи. Преподобный барон Врангель командовал в Риге гусарским Иркутским полком, Павло Скоропадский — лейб-гвардии конным полком в Санкт-Петербурге, так при царе назывался Петроград.

Дмитрий Аркадьевич недавно вернулся из Харькова с совещания, созванного при штабе войск Украины и Крыма Михаилом Васильевичем Фрунзе. Обсуждался вопрос о сроках обучения в военных училищах. Многие настаивали на четырех-пятилетнем курсе.

Попросил слово Шмидт. Он сказал, обращаясь к Михаилу Васильевичу:

— Товарищ командующий! Вчера я ходил в цирк. Смотрел, как моржи ловко катают носами шары. Спросил я Дурова: «Сколько вы их учите?». Он ответил: «Два года». Я спрашиваю вас, — повернулся он к участникам совещания, — так неужели наши курсанты тупее дуровских моржей?

Фрунзе расхохотался, а за ним и все командиры.

— Шмидт меня уморил, — сквозь смех произнес Михаил Васильевич. — А по существу, он прав.

Глядя на смеющихся, сам Шмидт оставался абсолютно серьезным. Такова уж была его особенность.

Все мы вышли на улицу.

К штабу приближался всадник. Его шинель, застегнутая на крючок, была надета внакидку. Правый рукав шинели, поддерживаемый винтовкой, торчал кверху. Начдив подозвал кавалериста.

— Казак первой сотни Семен Волк, — четко отрапортовал всадник.

— Ты хотя и Волк, а никому не страшен, товарищ. В таком виде, конечно. Может, только воробьям на огороде. Скажи, дружище, на милость, что с тобой будет, если из кустов выскочит хотя бы один бандюга? Пока будешь доставать винтовку, он тебя трижды зарубит. Ты что, служил у Махно? Эта анархия точно так носила винтовки, как ты. 

— Товарищ начдив, — совсем смутился молоденький кавалерист, — я у Махно не служил. Служил и служу Советской власти. А винтовку взял в рукав, чтоб не пылилась, да и хмарилось с утра, думал, будет дождик — берег ствол.

— Больше так не делай. Ствол, верно, надо беречь, но прежде всего надо беречь свою жизнь. Имей винтовку всегда наготове, тогда ты будешь для бандитов настоящий волк! А вы, земляк, — повернулся ко мне начдив, — взяли бы и написали для казаков нашей дивизии простую памятку, как себя должен вести казак в районах, пораженных бандитизмом. И про этого Волка упомяните.

Эта памятка, брошюра в 10–12 страниц (первое мое «произведение»), скоро вышла в свет, отпечатанная в литинской уездной типографии.

 

Параня Мазур

Петлюровцы, стыдясь признаться в том, что они постоянно терпели поражение от своего же народа, вопили: «Москва бросает против нас ходей (китайцев), башкиров, латышей».

И снова, поздней осенью 1921 года, отборный гайдамацкий отряд, несмотря на тройное численное превосходство, не устоял под ударами нашего 7-го червонноказачьего полка. Желтоблакитная печать писала тогда об этом:

«Повстанцы смело продвигались вперед, но, столкнувшись с полком конных марксистов, вынуждены были повернуть назад».

Петлюровский газетчик не без иронии перекрестил нас в «конных марксистов», но мы-то в самом деле считали себя учениками великой школы Маркса, которых высшие интересы партии и народа заставили взять в руки клинки.

Наш полк усилиями партийной организации и всего боевого состава превращался в грозную для врага силу.

Уже трижды выведенные на плац лошади полка прошли через баню. Засучив рукава, вместе c нами втирали вонючую мазь в чесоточные шеи животных все мальчишки заводского поселка. Недружелюбно косясь на меня, скинув бурку, кубанку и гимнастерку, заделался  конским банщиком и ворчун Храмков. И даже отец Дорофей, загрустивший без «отца» Иакова, на сей раз трезвый, предлагая услуги, хотел было снять с плеч длиннополую рясу, но мы обошлись без помощи духовенства.

Уже Жан Карлович Силиндрик привел прибалтийских орлов с огромным обозом. Еще в 1918 году, отступая под натиском ландскнехтов фон дер Гольца, латышские бойцы, опасаясь расправы над семьями, увезли их с собой. Отборные кони латышского отряда никакими болезнями не страдали. Женщины из обоза Силиндрика выходили и наших лошадей, чем оказали полку большую услугу. Латвийские воины обильно полили своей кровью советскую землю там, где больше всего ей угрожала опасность. Рослые, крепкие, с волевыми энергичными лицами, участники многих боев, в большинстве коммунисты, эти вновь прибывшие всадники на сильных вороных конях могли бы стать гордостью любой кавалерийской части.

Уже любимая поговорка краснознаменца Жана Карловича «например, вот пример» была подхвачена многими бойцами полка.

Уже собрали всех неграмотных полка в первой сотне, а ее командир Храмков все брюзжал:

— Все несчастья на мою голову. Казак должен думать о шашке, а не о карандаше.

А казаки, пропуская мимо ушей эти реплики, дружно принялись за ликвидацию неграмотности.

В полку закипела и военная учеба. Бойцы занимались строевой подготовкой, а командиры налегали на тактику. Помня слова Примакова: «Служить нам, как медному котелку», надо было взяться за отшлифовку и своего командирского мастерства.

Кавалерийское дело, как говорили в те времена, покоится на трех «китах». Первый «кит» — это индивидуальная езда, вырабатывающая из всадника и коня нечто цельное, взаимослитное. Второй «кит» — строевое дело. Когда собранные вместе десять или пятьсот всадников как единое целое молниеносно выполняют команду — это и есть идеал строевой выучки. И третий «кит» — тактика, то есть искусство малой кровью добиваться больших побед. Всем этим наукам мы учились серьезно.

Начнем с первого «кита». Помню, летом 1919 года в просторной клуне села Казачек, недалеко от Старого Оскола, я, политком эскадрона, ознакомил кавалеристов с брошюркой В. Либкнехта «Пауки и мухи». После занятий ко мне подошел Слива — тихий и исполнительный боец лет тридцати, в прошлом забойщик, а затем драгун и красногвардеец. Чуть смущаясь, он сказал:

— Вы только того, товарищ политком, не обижайтесь, значит, мы толковали с ребятами. Много уж мы перевидали в эскадроне политиков. Раньше был Галушка, ничего хлопец, из нашего брата, рабочий. И до вас присмотрелись, значит, какого вы духа, потому, видим, из грамотных. Значит, народ мне дал как бы полномочия, чтобы я вас немного подрепертил по конному, следовательно, делу. Потому сегодня вы политком, а завтра, может, еще куда потребуют. Надо, чтоб народ, куда вас пошлют, не смеялся: «прислал нам эскадрон человека, а он в седле, что собака на заборе». Манежить я вас буду на выгоне, от народа подальше...

После этой несколько сбивчивой речи мне стало ясно, что эскадрон, хотя я в седле и держался прочно, забраковал мою езду. Тронутый заботой людей, я охотно согласился поступить в учение к Сливе. Скажу одно — в поле, за селом, старый драгун «манежил» меня основательно... После тряской учебной рыси без стремян, после изнуряющих бесконечных вольтов «направо, налево и через середину манежа», выработался наконец тот шлюз, без которого нет и не может быть настоящей кавалерийской посадки.

* * *

В июне 1921 года мы оставили район Ильинцев и передвинулись дальше к западу. Шмидт со штабом 2-й червонно-казачьей дивизии (бывшей 17-й) расположился в Хмельнике. Нам назначили стоянку в Вонячине — на родине атамана Шепеля, затем перевели в село Ивчу.

В Ивче мы получили задание изъять дезертиров из сел, примыкавших к Кожуховскому лесу. Прочесывали мы и самый лес — логово Шепеля. Но этот петлюровский атаман — не чета «знахарю» Христюку, работал  тонко. Хорошо вымуштрованная агентура предупреждала его о каждом нашем шаге.

Ежедневно, начиная с рассвета, природный наездник Земчук на ивчинских полях обучал меня казачьей джигитовке, неведомой бывшему забойщику драгуну Сливе.

Вскоре под руководством опытного тренера, правда менее придирчивого, чем Слива, я уже научился с толчка вскакивать на полном галопе в седло, делать ножницы, лететь на коне, свесившись корпусом и головой чуть ли не до земли, и, как это ловко проделывал Семивзоров, со свистящей пикой в руках скакать стоя в седле. Научил меня кубанский казак и класть коня, сначала с земли, а потом и с седла.

Как бы рано мы ни появлялись на учебном плацу, там уже стерегла свое буйное стадо Параня Мазур. Высокая, тонкая, повязанная ситцевым платком, босая, в выцветшей, с огромным количеством заплат кофте, она внимательно следила черными, сверкавшими из-под густых бровей глазами за нашими упражнениями. Изможденное непосильной работой смуглое лицо тридцатилетней свинарки хранило следы былой красоты, и полковые шептуны судачили, что одноглазый казак Семивзоров, как только мы с Земчуком покидали учебный плац, являлся туда, чтобы развлекать свинарку. Она гнала его, якобы боясь волкодава Халаура. Когда казаки предсказывали Семивзорову провал, он, не смущаясь, отвечал:

— Что ж, что рожа кривая, абы душа была прямая!

Земчук морщился при виде огромных черных свиней, которых пасла Параня.

— У нас на Кубани таких хряков не разводят, — удивлялся Земчук. — Какая-то чертова порода.

— У чертей и порода чертова, — смеялась свинарка. — Это богатство наших куркулей. Вот как оно получается. — Параня поднесла мне потрепанную «Бедноту». — Читаю вот эту газетку, беру я ее в нашем комнезаме, хорошо в ней все сказано, а только, видать, как батрачила я раньше, так и по гроб жизни придется батрачить. 

Когда я ей сказал, что со временем на селе не будет ни кулаков, ни батраков, она ответила:

— Что ж, посмотрим!

Однажды, когда Земчук переседлывал в стороне лошадь, свинарка, подойдя ко мне, зашептала вполголоса:

— Вот вы, командир, вчера оцепляли Требуховский лес. Должно быть, банду ловили. Напрасно мучите ваших людей. Атамана Шепеля там нет. Ушел в Летичевщину. На селе говорят: осенью сам Петлюра опять заявится сюда из-за Збруча. Сейчас мы, батраки, ходим под шлеёй, а там вовсе подставляй шею под ярмо. Только придет тот проклятый Петлюра, как за ним вернется граф Гроховский — наш пан. Сейчас куркулям служим, а потом и панам угождать придется. Да, живучи на веку, поклонишься и червяку.

— Что ж? Придут и покаются, — ответил я.

То, о чем сообщила Параня, должно было заинтересовать нашего особиста Ивана Вонифатьевича Крылова. Я спросил:

— Вы, Параня, согласились бы рассказать об этом одному нашему верному товарищу?

— А не подведет меня ваш верный товарищ под монастырь? — Свинарка насупила брови. — И так наши куркули косо смотрят на меня вот за эту «Бедноту».

— Давно грамотны? — спросил я.

— Не очень. Дошли и до нас слова товарища Ленина про кухарок. Вот и налегла на букварь. Хоть по складам, а осилила. Так вот спрашиваю: надежный тот ваш товарищ?

— Ручаюсь! Рабочий человек. Москвич.

— Ладно, — подумав, согласилась Мазур. — Только к нему я не пойду, так и знайте. Нехай сюда явится, на толоку. Смотрите, в тот день, как ему прийти, подержите около себя ухажера. — Параня лукаво усмехнулась и как бы сразу помолодела. — Он хоть и Прожектор, а не греет мне и не светит. Вот одного я не пойму — уже в полный голос заговорила Мазур, указывая на приближавшегося к нам с лошадьми Земчука, — что он у вас за великое цабе, что его щодня особо учите? Какой бы из меня был пастух, если б я стала пасти особо какую-нибудь животину?

— Не я его, Параня, а он меня учит, — ответил я.

— Вот это новости! — воскликнула пораженная свинарка. — Простой казак, а учит главного командира!

— Чего не знаем мы, — ответил Земчук, — тому нас учит наш командир, а тому, чего они не знают, учим их мы, простые казаки. Так у нас вкруговую все и идет.

Сведения Парани Мазур о замыслах Петлюры, которые подогревали надежды кулаков Подолии, подтверждались и сообщениями закордонной прессы, попадавшей к нам через пограничников.

Из-за дележа подачек Пуанкаре и Пилсудского не утихала грызня в лагере желтоблакитников. Оппозиционная к петлюровской атаманщине львовская газета «Вперед» 25 мая 1921 года писала, что интернированную в Польше армию атаманы хотят продать Франции, а также сколотить банды для нападения на Украину, чтобы «создать там дикие поля, на которых безнаказанно могли бы бушевать разные рыцари разбойного промысла».

Дальнейший ход событий подтвердил высказывания желтоблакитной газетки. Только в одном ошиблись господа из львовской «Вперед». Рыцари разбойного промысла не бушевали безнаказанно. И хотя они еще существовали, но до смерти боялись высунуть нос из лесных трущоб Подолии.

 

«Золотая орда» Кузи Наконечного

Гордостью кавалерии являются не только крепкие рубаки, но и лихие трубачи.

Все полки старой червонно-казачьей дивизии имели прекрасные оркестры. Укомплектованные добровольцами, полковыми воспитанниками, они органически срослись со своими частями. Участвовали они и в конных атаках, подбирали раненых, а на досуге по просьбе бойцов и сельской молодежи с одинаковым усердием исполняли незамысловатые полечки и бурный гопак.

Наш полк не имел музыкантов. Это, так же как и «бумажный вопрос», мучило адъютанта Петра Филипповича Ратова. «Кавалерия без оркестра — все едино, что пароход без трубы», — с горечью жаловался Ратов.

В конечном счете полк обзавелся хором трубачей. Какой-то шустрый одессит Кузя Наконечный, молодой человек с бледным лицом и рано полысевшей головой,  привел — это было еще в Кальнике — целый духовой оркестр. В откровенной беседе новички признались, что в Виннице, где они до того служили, не было «подходящих условий». Музыкантов больше всего интересовала «роба».

Вел переговоры Наконечный, но не оставался в стороне и первый корнет. Среднего роста, с узкими плечами и тонкой, туго затянутой ремнем талией, в ярко начищенных сапогах, юный музыкант, назвавшийся Афинусом Скавриди, усиленно жестикулируя руками, во время переговоров проявлял большую активность.

На околыше его защитной, с изломанным козырьком фуражки, как и у всех музыкантов, вместо звезды блестела крохотная лира. Но у Скавриди к ней еще было припаяно пронзенное двумя стрелами серебряное сердце.

Бойкая речь корнетиста сопровождалась красноречивой мимикой тонкого смуглого лица и озорной «стрельбой» его выразительных, похожих на чернослив глаз.

Но бросалось в глаза вот что: вся дипломатическая беседа представляла собой разработанную до мельчайших подробностей хитрую партитуру. Скавриди «вступал» лишь по взмаху дирижерской палочки, которую в этом концерте-дебюте заменял обжигающий взгляд Наконечного.

Во время обсуждения «подходящих условий», зная, чем набить цену, Наконечный, подойдя к концовке партитуры, не без апломба заявил:

— А без музыки вам будет кисло. Правда, я такой же вояка, как вы — дюк Ришелье, которому имеется славный статуй в нашей Одессе, но я раз и навсегда согласен с товарищем Суворовым. Этот знаменитый командарм сказал: «Музыка удваивает, утраивает армию. С распущенными знаменами и громкогласной музыкой взял я Измаил».

И, словно обеспечивая пути отхода, новый капельмейстер так представлял музыкантов:

— Это наша валторна. Симпатяга парень, он подорванный, с грыжей, но берет такую октаву, дай бог каждому неподорванному. За ним идет бас — у него хронический катар желудка, но басы, это знают и дети, держатся на легких, а не на желудке. На легкие пока он  не жалуется. С первым корнетом вы уже чуть-чуть познакомились. Это сурьезный музыкант, имеет шанс стать со временем знаменитостью, но по годам он пока малолетка. Его год еще не призывался, имейте это, на всякий случай, в виду. Между прочим, пистон — это я. Мой год уже демобилизован.

Этот — барабан как барабан, но в своем деле, можно сказать, настоящий Ян Кубелик. Не знаю еще как у вас, в кавалерии, а в пехоте, как известно, командир в походе и в бою — хозяин, но барабанщик там тоже не последний пустячок. Один крутит полк своими командами, а барабанщик — громовой дробью. Наш Ян Кубелик двумя колотушками может рвануть такого «крала баба деготь, крала баба деготь», что самая ленивая пехотинская команда полетит в атаку, как сумасшедшая.

Наш барабанщик, — продолжал доклад капельмейстер, — плоскостоп, но, надеюсь на бога, это не помешает ему держаться в стременах. Он и каприччио на ложках исполняет лучше не может быть. Ну, а это флейта. Она на своем инструменте врезает соло такого «Жаворонка», что сам Глинка сказал бы спасибо. Но... рахитик! Одним словом, — с особым ударением сказал Наконечный, — все мы белобилетчики. Можем служить, можем не служить. Поступаем по своей воле. Вы будете с нами хорошо, и мы будем хорошо. Слово одессита...

Этот необычный церемониал вызвал, конечно, широкие улыбки казаков.

— Я вижу, вы что-то усмехаетесь, — обратился к зрителям без всякого смущения церемониймейстер, — а про себя, наверное, думаете: вот привел Наконечный в полк «золотую орду», а в смысле играть — так дуй ветер. Я уже молчу, да, молчу. За меня скажет сам дебют нашей артели.

Музыканты расположились на лужайке, окаймленной красочными липами. Их свежая зелень, густо усеянная нежными почками, казалась припудренной розовой пылью.

А рядом, за сетчатой оградой заводских домиков в полном цвету плотной стеной стояла благоухающая сирень, на фоне которой, сверкая снежной кипенью цветов,  выделялась густая изгородь невысокого боярышника.

Все мы, прослушавшие бурный экспромт трубачей, поняли, что ослепительно яркая игра первого корнета, этого безусого и откровенно развязного юнца, стоила игры всей «золотой орды».

А после этого началось... Чуть ли не ежедневно Наконечный предъявлял адъютанту новую, только не музыкальную, а дипломатическую ноту. То требовался спирт для промывки клапанов, то перед самым выступлением полка у кого-нибудь из музыкантов вдруг пропадали сапоги. То надо было послать человека, — конечно, из музыкантской команды — в Одессу для пайки басов.

Афинус, сопровождая в этих вылазках капельмейстера, издевательски доказывал адъютанту:

— У нас в Одессе говорят: лопни, но держи фасон.

— Загонят они меня на тот свет, — жаловался Ратов, — и будет мне гроб с музыкой.

Во время демобилизации старых возрастов покинул ряды полка наш штаб-трубач. Адъютант, вызвав Афинуса, спросил:

— Знаешь, что за штуковина кавалерийские сигналы?

Скавриди усмехнулся:

— Вы акнчательно смеетесь с меня? Это которые в ми-бемоле большой октавы? Нам их сыграть — раз плюнуть!

«Акнчательный» было любимым словечком музыканта, и произносил он его на свой лад и с особым смаком.

— Эти трабимоли для меня — потемки, — ответил Ратов. — Возьми трубу, сыграй!

И вот невзрачная сигналка, до того умевшая издавать лишь вялые и постные звуки, в руках Афинуса, словно повинуясь какому-то волшебству, преобразилась. Знакомые мелодии сигналов, исполнявшиеся теперь с мягкой напевностью, приобрели новое звучание и как будто иной смысл. Возбуждая в сердцах дух отваги и призывая к подвигу, они и впрямь способны были удваивать силы кавалеристов.

За дополнительное вознаграждение, конечно, Скавриди охотно согласился взять на себя функции и штаб-трубача. 

Ловкие оркестровики не терялись нигде и никогда. В селах, где квартировал полк, ни одна свадьба не обходилась без них. Если люди не могли позвать весь оркестр, то Скавриди обязательно был среди званых.

Но не было дня, чтоб кто-нибудь не приходил с жалобой на Скавриди. То он обставил вольного сапожника, то надул кого-то из своих.

— Вот тут у меня, — многозначительно потряс он нотами перед глазами многоопытного адъютанта, — не музыка, а нечто особенное, настоящее антик-маре с кандибобером. Как говорят у нас в Одессе, возьмите в руки — имейте вещь. Товарищ Наконечный, наш дудельмейстер, сочинил специально для нашего полка эксбирибиндинский марш.

— Ну и что ж? Сыграете — послушаем, — ответил Ратов.

— Вы тоже хитрый, товарищ адъютант. На старом месте, если мы писали для полка марш, нам выдавали новые брюки.

Ратов, полагая, не без оснований, что «эксбирибиндинский» марш — не что иное, как грубая перелицовка, от сделки отказался.

В Сальницах явилась к нашему врачу немолодая селянка с просьбой дать ей средство от крыс. Век не знали этой пакости, а тут завелись. И главное, на что набросились — на сырые яйца. Когда же в штабе узнали, кто постоялец женщины, все смекнули, в чем дело. Вызванный к адъютанту первый корнет сознался, что выпил яйца он, сделав в их скорлупе по два чуть заметных булавочных прокола.

Особое пристрастие питал Скавриди к обменным операциям. Менял солдатский ремень на ремень, сапоги на сапоги, папаху на папаху. Оборотистый трубач не оставался внакладе. Музыканты шутили: в Одессе Афинус пытался променять хибарку своей мамаши на памятник Ришелье.

— При трубе ты, Афоня, бог, — откровенно говорили ему кавалеристы, — а без трубы ты натуральный одесский арап...

Одного нельзя было отнять у Скавриди — его тонкого мастерства. Инструментом он владел безукоризненно. И кто бы сказал, что сердцу юного трубача не было чуждо бескорыстие? Часто, а особенно в лунные  ночи, навевавшие и на молодых, и на пожилых бойцов воспоминания о родимой сторонушке и о близких сердцу, сельская тишина вдруг нарушалась волшебными звуками. Чувствовалось, что в эти минуты какая-то светлая грусть льется с серебряным журчанием из души большого музыканта.

Афинус, очевидно вспомнив одесские фонтаны, девушку, ради которой к его музыкальной эмблеме было припаяно пронзенное стрелами сердце, перевоплощал на своей чудо-трубе мотив заурядной песенки в трогающую до слез, задушевную мелодию.

А меж тем исполнял Скавриди незамысловатую, популярную в одесском порту и на окраинах песню:

Спрятался месяц за тучи

И больше не хочет гулять,

О дай же мне, милая, руку

К пылкому сердцу прижать...

Однажды на командирских занятиях, во время перекура, взводный Почекайбрат, камеронщик из Кривого Рога, нацеливаясь на пухлый кисет Скавриди, пробасил:

— Насыплю в трубочку табаку и все горе закручу. Угости, Ахвинус, я же тебе друг!

— Говоришь, друг? — все же протягивая взводному кисет, ответил Скавриди. — Вот в Одессе был у меня друг. Из нашего же брата — доремифасольщика.

— А что оно обозначает — ду-рень мий, ква-соль-щик?

— До-ре-ми-фа-соль-ля-си — эти семь нот знает и корова. И только человек сумел из них создать свои музыки и песни. Так вот, мой одесский друг был натуральный студент. Другие студенты лезли в разные пушкины, а носили дамские косыночки заместо кепок, размалевывали себе грудь жар-птицами, для форсу, конечно. А мой студент бросил свои гимназии, плюнул на всякие физики-химии, отпихнул от себя папашкины-мамашкины перины, сверходеяльники, фаршированные щуки и свиные грудинки... Надо было послушать, как он своим заколдованным смычком разрывал на куски сердца наших одесситов. Врать не буду — мы не видели самых слез, но его чудо-скрипочка таки да плакала...

Взволнованный приятными воспоминаниями, Афинус на миг осекся, а потом продолжал:

— Когда начались всякие завирухи и завирушки, музыкантов звали на митинги, а за это, не жалеючи, кидали в наши картузики спасибо. А эти купюры никто из одесских булочников не принимал. Вкратцах, первые одесские скрипки и те клали зубы на полку. Так это разве вопрос? Мы же тоже были за революцию. Взять хотя бы мою мамуню Афину Михайловну. У нас имя одно — я Афинус, она Афина. Знаете — есть прачка и прачка, а она стирала мешки из-под соли в амбарах Архипа Малосольного. Революция спасла маму от каторжной работы, но хлеба от этого у нас не прибавилось. Вот тут-то я и познакомился с Наумчиком. Дай ему бог здоровья...

Скавриди, польщенный вниманием слушателей, взволнованно продолжал:

— Мой друг из тех семи вышесказанных нот на ходу рвал подметки и сочинял семьдесять семь переживательных романцев. Вкратцах, нас знала вся Одесса. Другие музыканты перлись на Фонтаны, а мы с моим другом не вылазили с Молдаванки и Пересыпи, в том числе и одесского порта. И хотите знать, из каких классов мой друг? Так его отец и по сегодня главный инженер Одесской электрической станции. Скажу по совести: копейка копошилась... Наумчик, с его голубыми глазами, которые бог приготовил для ангела, а подобрал бродячий музыкант, с пурламутрными пуговичками на белом пикейном жилете, с шелковым бантом на шее, горел на солнце, как мой медный корнет, а я в своих шматах был похож на обшарпанную скрипочку моего друга.

Власти приходили новые, мы с Наумчиком все играли и играли по-старому. А тут вздумал знаменитый Мишка Япончик составить свой воровской полк. Многие наши клиенты записались к Мишке. Стали звать и нас. Мне это не очень светило, а Наумчик говорит: «Нельзя отрываться от публики. Послужим и мы революции». Оставили мы нашу Одессу и увидели, что такое боевой фронт. Простой человек вполне склонный до музыки, а тем более наша публика — вор. Он готов отдать с себя все, сыграй ему только:

За город наш Одессу

И за одесских краль

Мильёнов мне не жалко

И головы не жаль.

Вкратцах, пристроились мы и там ничего себе. А тут что получилось? Команда Япончика не признавала дисциплины. Стала принюхиваться к крестьянским скрьням. Приехали на фронт большие начальники из Балты. Сак будто был среди них и Котовский. Разговор был короткий. Япончика, конечно, шлепнули. Это не Одесса, где с ним цацкались. Отобрали у воров оружие. Кое-кому почесали по-фронтовому спины. Как малолетку, хотели меня отослать к мамуне, но я попросился в пехотинский Тилигуло-Березанский полк, а скрипка по штату никому не полагается. Так мы и расстались с Наумчиком...

— Послушай, Скавриди, — спросил Ротарев, — наша казачня определяет, что ты цыганского роду. Это правда?

Афинус смерил сотника с головы до ног:

— Я одессит. И все. Если ты только правильный одессит, то ты объездишь весь свет, а в свою Одессу обязательно вернешься. У себя дома одессит одессита утопит в ложке воды, а на чужой стороне из любой беды выудит. Вот что значит, товарищ сотник, одессит!

— А ты все-таки скажи, хлопче, как тебя понять, добрый ты человек или злой? — спросил Почекайбрат, вторично протягивая руку к кисету штаб-трубача.

— Я и сам не знаю, — ответил, задумавшись, Афинус, — знаю только то, что злого поругивают, а над добрым смеются. Меня и лают, и смеются надо мной, вот и определи сам, что я за человек. Одно мне ясно, что я не такой, как все, хотя пусть все будут и золотые. А раз я не такой, как все, то я и есть настоящий одессит.

 

Второй «кит» конного дела

Как же обстояло дело со вторым «китом» — строевой выучкой? По-настоящему я узнал, что такое строй, весной 1920 года под Перекопом, когда проходил службу в 13-й отдельной кавалерийской бригаде. Наш комбриг Владимир Иосифович Микулин, долго потом работавший с Буденным, человек сильной воли и благородной души, все свое умение, знание, весь пыл цельной натуры отдал любимому делу — строительству красной конницы. 

Микулин в прошлом подполковник царской армии. Он окончил кадетский корпус, затем Елизаветградское училище. Произведенный в офицеры в 1912 году, получил назначение в 15-й уланский полк, стоявший в городе Плоцке на Висле. Весной 1914 года о Микулине уже писали все газеты России. Он совершил на коне без единой дневки очень интересный пробег Плоцк — Петербург — 1209 верст за одиннадцать суток.

В 1915 году боевой кавалерист Микулин переквалифицировался в летчики. Командовал авиационным отрядом. До осени 1918 года работал в молодых авиачастях Красной Армии, а потом снова перешел в конницу. В 1920 году занимал пост инспектора кавалерии 13-й армии. Но человек неисчерпаемой энергии, постоянно искавший новое, Микулин стремился туда, где он смог бы все новое применить и лично убедиться в его целесообразности. Его назначали командиром конного соединения.

13-я кавалерийская бригада знала нескольких командиров. Летом 1919 года во время отхода под натиском белых ею командовал пришедший в Красную Армию из лагерей военнопленных высокий, стройный, в пенсне, чех Новотный — бывший гусарский офицер австро-венгерской армии. Под Касторной, когда мы выходили из окружения под носом у бронепоезда белых, он был ранен.

На смену Новотному прибыл помощник командира одного из стрелковых полков 42-й дивизии Попов. Донбасский шахтер, бывший красногвардеец, он в первых же боях показал себя отважным бойцом. На отдыхе — рубаха-парень, равный и с командиром полка, и с рядовым кавалеристом, в бою — в черном кожаном костюме, сам черный, на огромном сером коне, он с высоко поднятой шашкой был в гуще всех схваток. Когда его ранили при наступлении на Дебальцево, вся бригада тяжело переживала потерю полюбившегося ей командира.

После Попова во главе бригады стал командир Орловского полка красавец усач, бывший штаб-ротмистр, Владимир Николаевич Есипов. Это о таких усах, как у Есипова, Пушкин сказал: «Усы гусара украшают». Крайняя инертность нового командира сковывала живые силы бригады. Есипов вскоре был снят. Вместо него прислали из Александровска, нынешнего Запорожья, Владимира Иосифовича Микулина.

Микулин, конечно, не мог, подобно шахтерскому вожаку Попову, двумя — тремя словами добраться до самого кровного, чем жил боец. Но лишь он, новый комбриг, показал всем нам, как можно из малоповоротливой, сырой глыбы отточить гибкий живой организм, на лету перестраивающий свои ряды то для сложного маневра в зоне огня, то для разумного наступления в разомкнутых линиях, то для ловкого удара по флангу, то для сокрушительного натиска сплошной сомкнутой стеной. Бойцы, со строгой меркой подходившие к каждому новому начальнику, полюбили Микулина.

Весною, в дни затишья под Перекопом, бригада выходила из Чаплинки в степь. Наш комбриг подавал команды то голосом, то на трубе, то просто шашкой, заставляя полки менять строй и боевые порядки. Затаив дух, мы носились по широкой Таврической степи, над просторами которой, словно невесомая кисея, плыл стекловидный голубоватый воздух.

Нередко наш комбриг брал у штаб-трубача сигналку и сам исполнял на ней кавалерийские сигналы, изумляя своим искусством музыкантов-трубачей.

Многие из нас впервые участвовали в подобных учениях, во время которых каждый боец ощущал, что его собственные силы вырастают вдесятеро. Подымая боевой дух массы, Владимир Иосифович сам радовался каждому сноровистому и четкому перестроению.

Вскоре мы оценили пользу этих учений. Под командой Микулина бригада в апрельские дни 1920 года покрошила не одну сотню белогвардейских всадников.

Не чета чванливому Соседову, бывший царский офицер и дворянин Владимир Микулин привил многим из нас любовь к филигранной строевой выучке.

* * *

В Ивче, вспоминая уроки Микулина, я усиленно готовился к полковым учениям. С адъютантом полка Петром Ратовым мы садились за стол и, раскрыв кавалерийский устав, с помощью спичек выстраивали на столе эскадроны и полки. Каждая спичка обозначала развернутый строй взвода. Чередуясь, один из нас подавал команды, другой, передвигая спички, совершал заданное перестроение. Затем мы приглашали Афинуса,  и в нашей хате с утра до вечера ревела оглушительная медь. Мы разучивали мотивы кавалерийских команд и тут же по сигналам трубы манипулировали на столе спичками-взводами.

Потом уже занятия, в которых принимал участие весь командный и политический состав полка, проводились в просторной ивчинской школе.

Сотник Силиндрик и прибывший из 6-го полка уралец Ротарев молча сносили «спичечную муштру», зато Храмков, как всегда морщась и фыркая, громогласно выражал недовольство.

Но после того как, спутав команды, он вклинился в строй соседних сотен, чем вызвал недовольство товарищей, отношение Храмкова к «спичечной забаве» стало меняться.

Наши усачи, искоса, в смущении поглядывая друг на друга, сначала несмело, а затем все дружней и дружней, как школьники, повторяли под аккомпанемент штаб-трубача уставные слова команд:

Всадники, двигайте ваших коней

В поле галопом резвей.

И тут же Ротарев, служака старой армии, озорно подпевал на тот же мотив неуставной, более ходовой текст сигнала:

Сколько раз говорил дураку:

Не держися ты за луку...

К уставным словам команды «Вызов коноводов»:

Коноводы, поскорей подавайте лошадей,

Подавайте лошадей, подавайте лошадей,

имелись, оказывается, и неуставные:

Вот попутал меня бес, я к монашенке полез,

Я к монашенке полез, я к монашенке полез...

На все команды, подаваемые трубой, имелись слова официальные и неофициальные, созданные армейскими озорниками и острословами. Вместе со служаками старой армии эти присказки перекочевали и к нам.

Всем нам нравились торжественные слова и мелодичные звуки сигнала седловки:

Всадники, други, в поход собирайтесь,

Трубные звуки ко славе зовут...

Всякий раз, когда в предрассветной мгле, носясь по сонным еще улицам, штаб-трубач исполнял мелодию этого волнующего сигнала, чувство боевого томления, стремление к чему-то возвышенному и труднодосягаемому рождалось в сердце начальника дивизии и в сердце рядового бойца.

Классом в ивчинской школе дело не ограничилось. Когда все командиры сотен, не сбиваясь, стали безошибочно выкладывать из спичек заданные строи, и не только своего подразделения, а и строи всего полка, мы вышли за село. На полях росли густые высокие хлеба, зато к нашим услугам была вытоптанная скотом толока. Тут уже вместо спичек действовали люди. Командир взвода изображал свой взвод. Занятия проводились пеше — по-конному. Правда, обходились без рыси и галопа, но после часа усиленного передвижения по кочковатому лугу у товарищей, особенно у тех, которые, строя фронт, вынуждены были выходить в общую линию из глубины колонны, чубы были мокрые.

И я, и комиссар Климов, и адъютант Ратов, и наша «партийная совесть» — Мостовой — все мы радовались от души, когда вечерами все чаще и чаще около штабной хаты усачи-ворчуны, бросив спички прямо на песок, с пеной у рта доказывали каждый свою правоту.

Быть может, я очень подробно описываю то, с каким трудом нам приходилось постигать все премудрости кавалерийской науки, но я не ошибусь, если скажу, что так же обстояло дело и у прочих политработников, которых партия выдвинула в командиры.

На занятиях по езде и вольтижировке затмевал всех кубанский казак Храмков, но и он поражался искусству степного наездника уральца Ротарева. Смуглый всадник с немного раскосыми черными глазами и выдающимися скулами, легко игравший трехметровой пикой, казался витязем, пришедшим в наши ряды из тьмы веков. И темно-гнедая, живая, словно налитая ртутью Бабочка была ему под стать.

— Настоящий Георгий-победоносец, — восхищался уральцем Храмков.

— А ты нашу уральскую песенку про великомученика Егория слышал?

— Нет, не приходилось, — ответил кубанец. 

Ротарев, лукаво сощурив монгольские глаза, запел высоким тенором:

Сам Егорий во бое,

Сидит на белом он коне,

Держит в руце копие.

Тычет змию в ж...е!

Параня Мазур — «законная хозяйка» толоки, как всегда с интересом наблюдавшая за командирскими занятиями, услышав конец «уральской» песенки, со словами: «Тьфу на вас, пакостники» — повернулась и направилась к лозняку, в гуще которого копошились ее чернорылые питомцы.

 

Максим Запорожец

Из Ивчи, где полк провел большую работу по изъятию дезертиров и оружия, нас перевели к северу от Хмельника, в большое и красивое село Пустовойты.

В один из жарких июньских дней с юга, со стороны Хмельникской дороги, донеслась песня:

— Ой на, ой на гор!

Та и женцi жнуть,

А попiд горою, яром зеленою,

Козаки йдуть...

Накануне начдив оповестил нас о предстоящем прибытии пополнения — полка полтавских незаможников. Весь наш штаб высыпал на крыльцо. Повернув головой на Пустовойты, по широкому чумацкому тракту в клубах густой пыли шла, не обрывая песни, кавалерийская колонна.

Вновь прибывшая часть состояла всего из трех эскадронов. Ее бойцы, ставшие под красное знамя по кличу партии «Незаможник, на коня!», получили боевую закалку в борьбе с бандой атамана Левченко. Когда кавалеристы, спешившись, окружили нас плотным кольцом, мне показалось, что я вновь очутился среди близких мне товарищей 6-го червонно-казачьего полка.

Царев — врид комполка — представил командиров эскадронов и взводов: Гутик, Фортунатов, Кикоть, Перепелица, Гусятников, Кудря, Полтавец, Максименко. 

По специальности связист, Максименко возглавил наш взвод связи. Немного застенчивый, но полный энергии, он сколотил в полку коллектив самодеятельности и интересными постановками сделал много для культурного роста бойцов.

С новичками прибыл, привезя мне привет от старушки матери, и мой земляк, сын железнодорожного мастера Саленко, участник наших детских игр. Командуя в полку незаможников хозэскадроном, он и у нас остался на этой должности.

Наши старые бойцы, сбежавшись со всех улиц Пустовойтов, окружили полтавчан, знакомились с ними.

Возвышаясь на целую голову над любопытными слушателями, что-то рассказывал им богатырского сложения чернобровый кавалерист. Малютка — Ваня Шмидт, с шашкой, болтавшейся по земле, задрав голову, с широко раскрытым ртом слушал великана. До моих ушей донеслись слова:

— Как мы всей дивизией запели нашему генералу Лохвицкому: «Allons, enfants de la patrie», то есть «Вперед, дети Отчизны», он и сомлел. Кричит на весь плац: «Складайте до кучи оружие, а нет — сморю всю бригаду голодом».

— Кто он, этот товарищ? — спросил я командира вновь прибывшей части.

— Это наш дижонский ухажер Макс — Максим Запорожец. Славный рубака! — ответил Сергей Павлович Царев.

Протиснувшись сквозь толпу слушателей, я спросил новичка:

— Вы были под Реймсом?

— Да, я лякуртинец, — браво ответил боец. — Был и под Реймсом, дрался под Шалоном.

— И как вам удалось выбраться домой?

— Не спрашивайте! — сверкнул глазами рассказчик. — Есть песня про запорожца, который попал за Дунай,  а этот Запорожец, — он ткнул себя в грудь, — угодил аж за моря-океаны, и там не пропал. Вернулся до своей хаты.

— Вы, дядя, расскажите все по порядку! — попросил Ваня Шмидт.

Со всех сторон зашумели:

— Ну, раз Малютка просит, выкладывай, казак, свои приключения.

— Ну что ж? Я буду выкладывать, вы слухайте. Поначалу французы держались за нас крепко, потому как известно: француз — он боек, а наш брат стоек. Потом дознались мы, что у вас революция, и сказали: шабаш. А Фош — это самый главный ихний генерал — взял да и погнал нашу бригаду в Лякуртин. Целый месяц чесали мы пешака из-под самого Реймса до нового места. В Лякуртине Лохвицкий назначил парад и дал строгий приказ: выходить без оружия. А наш председатель комитета Глоба сказал: «Non, mon general, пойдем при полном оружии». Нам сразу и урезали паек. А мы оружия все же не сдали. Тогда наш лагерь окружили зуавы и сенегальцы. Эти кругом черные. Лохвицкий предъявил ультиматум, а Глоба его не принимает. Десять раз генерал требовал сдать оружие, десять раз мы отказывались. А тут понаехали наши крестные с передачей. Это, когда наши солдаты защищали Париж, стали они получать письма и подарки от француженок. У каждого из нас была крестная, по-ихнему — маррэн, а некоторым удалось иметь и по две. Как подходит солдату отпуск, знает, где его ждут. Так вот подвалило к Лякуртину несколько сот этих самых французских маррэнок. Требуют свидания. А Лохвицкий сказал: «Пущу, только нехай ваши бунтовщики посдадут оружие». А нам Глоба напомнил солдатскую песню: «Наши жены — ружья заряжены». И через это обратно дали Лохвицкому отказ. А тогда пошла война. Били по нас из крепостных и полевых орудий, косили нас пулеметами, а жрать стало нечего. Что было в артели, все свертели. Дошли до того, что конской требухой питались. Ну и не устояли мы, хоть отбивались крепко. А когда не выдержали. Лохвицкий пострелял комитетчиков, а нас, лякуртинцев, всех в Африку, копать для буржуев руду. Там мы обратно выбрали тайный комитет. Вот пришли к нам в бараки офицеры записывать  охотников до Деникина. Комитет приказал: «Записывайтесь все до одного». Мы так и сделали. Сразу же нам дали солдатский паек, оружие, одели нас и повезли морем в Одессу. А там мы всем гамузом передались красным. Вот так, товарищи, и попали мы до дому.

— А кто же тебя научил по-французски? — спросил сотник Васильев.

— Крестная из Дижона. Сама она вдова, мужика ее убило под Верденом. Говорила она: «Rester, Max, pour toujours», — значит, оставайся, Макс, со мной навсегда. А кто же согласится поменять родину? Не посмотрел, что у крестной в Дижоне дом, в Гренобле — виноградник. Мне милее моя мазаная хата.

* * *

Новичкам был дан трехдневный отдых — на мойку, починку снаряжения, ковку лошадей.

Спустя неделю к нам явились башкиры на злых мохнатых лошадках. Сложным и извилистым путем пришла под красные знамена башкирская бригада. Сбитая с толку националистами, одно время она входила в состав колчаковской армии. Поняв обман, самоотверженно и лихо дрались башкиры против Юденича под Ленинградом, а затем на Западном фронте против шляхты. Ее бессменный командир Муса Муртазин за отвагу был награжден двумя орденами Красного Знамени.

Осенью 1920 года во время ликвидации петлюровской армии бригадой командовал Александр Горбатов. Летом 1921 года башкир свели в полк. Под именем 12-го червонно-казачьего он вошел во 2-ю дивизию. Один башкирский эскадрон попал в наш полк.

Началось переформирование. Полковой военный совет, неофициальный совещательный орган, в котором приняла участие большая группа товарищей, одобрил предложенный штабом план распределения личного состава по взводам и эскадронам. Мы верили, что товарищеское соревнование между людьми повысит боевое качество части. Поэтому при формировании подразделений пользовались принципом землячества. Таким образом, в полку были созданы сабельные сотни полтавчан, кубанцев, галичан, башкир, латышей. Шестая пулеметная сотня с ее смешанными боевыми расчетами  в миниатюре представляла собой весь наш многонациональный полк.

— А с Храмковым здорово получилось! — хитровато улыбаясь, шепнул мне после заседания Мостовой.

— Как вас понять?

— Мы все считали, и он первый, что спихнете его. Все располагали, что кто-нибудь из новичков наклявывается на третью сотню.

— За что его спихивать? — удивился я..

— За что? За язык. Мало он вас крыл?

— Надо опасаться не ворчунов, а молчунов. От другого тихони беды больше, чем от языкастого, — ответил за меня комиссар полка Климов.

Через несколько дней нас переводили из Пустовойтов в Сальницы. Молодые голоса головных сотен, перекрывая все остальные, звонко и весело выводили песню о Дорошенко, ведущем войско запорожцев, и о неосмотрительном Сагайдачном, променявшем жену на табак и люльку.

Наступила веселая пора. Началась косовица. От зари до зари бойко звенели на полях косы. Стрекотали жатки и лобогрейки. Поля освобождались от хлебов. Мы получили простор для полковых и бригадных учений.

Закипела учеба. Бойцы занимались строевой подготовкой, а командиры налегали на тактику.

Мы почти никогда не выходили на занятия в полном составе. По мере развертывания косовицы и обмолота все больше людей втягивалось в полевые работы.

Селяне жили дружно. Семьям красноармейцев, вдовам, сиротам, беднякам помогали наши бойцы. Повеселели девчата и молодицы, повеселели и червонные казаки. На новом овсе ожили строевые кони.

Поднялся дух у селян, получивших возможность распоряжаться своим хлебом. По предложению Ленина была отменена продразверстка. Вместо нее ввели продналог...  А желтоблакитный Петлюра, готовя в это время к походу Тютюнника и других головорезов, рассчитывал, что мужик, сняв и припрягав богатый урожай, подымется против Советов с обрезом, с вилами, с топором.

Тогда нам еще не были известны в деталях планы петлюровцев. Но мы хорошо знали, что враг не сложил оружия, что мы обязаны зорко охранять мирный труд рабочих и крестьян. И к этому мы все — и рядовые и командиры — усиленно готовились.

...Иван Земчук выпросил отпуск. На смену ему явился прибывший с полтавчанами Иван Бондалетов, небольшого роста плотный боец с улыбающимся лицом. Его щеголеватая гимнастерка, как и кобура нагана, была густо унизана белыми кнопками — «для форсу», как говорил сам Бондалетов.

Новый ординарец пришел не с пустыми руками. Кроме своего серого коня, он привел чистокровную кобылу Марию, золотистую, в белых чулках. Вручая мне породистую красавицу, Иван заявил:

— Це вам подарок от хлопцiв-полтавчан.

— За что? — Я пожал плечами, удивляясь и радуясь такому подарку.

— За то, что не раскидали своих земляков по разным сотням, поставили их впереди всего полка.

Если «жменька», как говорил Очерет, в Пустовойтах выросла в настоящий полк, то лишь здесь, в Сальницах, куда нас перевели, наша кавалерийская часть превратилась в полноценную боевую единицу. Этим мы обязаны и нашему комбригу, прекрасному строевику Михаилу Георгиевичу Багнюку.

* * *

Началась напряженная пора конных учений. Мне кажется, что во всем полку не было ни одного человека, который не любил бы этих интересных занятий. Сердце радовалось при виде молодых, бодрых всадников, под звуки полковых труб гарцующих на неспокойных конях, при виде волнуемого ветром полкового знамени впереди строя части и боевых пулеметных тачанок с тройками лихих коней.

А развернутые линии кавалеристов — одна сотня на вороных, другая — на гнедых, третья — на рыжих, четвертая  — на серых, пятая — на буланых, а пулеметная — на разномастных лошадях? А лес тонких, пустотелых металлических пик, украшенных крохотными кумачовыми флюгерами?

А бодрое «здрас», которое вырывается из сотен грудей, как мощный пушечный залп, в ответ на приветствие «Здорово, земляки», «Здорово, кубанцы», «Здорово, уральские орлы»? Башкирам нравилось, когда их звали уральскими орлами.

Как-то во время перекура Храмков (у него что на уме, то и на языке) выпалил:

— В кочубеевской бригаде и то обходилось без этакой гонки!

— Куда там! — поддержал кубанца Ротарев, вытирая папахой мокрый лоб. — Жмут подходященько.

Нужно прямо сказать, теперь больше всего доставалось сотникам, чьи зрение и слух на полковых учениях напрягались до предела. Малейшая ошибка, особенно во время перестроения на высших аллюрах, приводила к столпотворению. Да и всадник со слабым шлюзом рисковал очутиться под тысячей копыт.

Я не успел открыть рта. Ответил Храмкову Мостовой:

— Что? Гайка ослабла? Больше выжмет нашего пота комбриг, меньше выжмет нашей крови противник! Мы, коммунисты, за это!

На сальницких полях под бодрые команды сотников, безошибочно расшифровывавших сигналы штаб-трубача, под глухой топот копыт и сухой шорох стерни, под нетерпеливое фырканье коней, под звон оружия и стремян 7-й полк, как в свое время 13-я бригада в Таврической степи, доводил до совершенства строевое мастерство.

Столько же внимания уделял комбриг Багнюк и другому полку нашей бригады — 8-му червонно-казачьему, который стоял в местечке Уланов.

После одного из учений, забрав из моих рук разгоряченную Марию, Бондалетов, считавший своим долгом  передавать все, что «хлопцi кажуть», зашептал, хитровато покосившись на меня:

— Хлопцi кажуть, що вы, мабуть, старорежимный охвицер.

— Что, обижаются на меня? — спросил я в тревоге, полагая, что не всем нравится напряженная строевая подготовка.

— Не то что обижаются, товарищ комполка, а через те полковые учения. Не хотят хлопцы верить, что обыкновенный студент и так всю строевую науку превзошел.

Хлопцы, конечно, ошиблись. Офицером я не был. Но к тому времени у меня уже накопился кое-какой опыт.

После этого сообщения Бондалетова можно было считать, что и со вторым «китом» кавалерийской выучки, то есть со строевой подготовкой, делающей из полка гибкий, послушный командирской воле «инструмент», в основном покончено. Оставался третий «кит» — тактическое мастерство: искусство побеждать малой кровью.