Колесо Фортуны

Дубов Николай Иванович

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

1

" каждого маленького старого городка своя, неповторимая топография, своя физиономия и свой характер, но в одном все они схожи, как близнецы, и если кому-нибудь пришла бы в голову фантазия придумывать для них гербы, то, пожалуй, для всех подошел бы один и тот же. Деревянные эти города, кирпичные или глинобитные, на севере или на юге, на востоке или на западе — все их объединяет, делает схожими одно и то же нехитрое сооружение, которое, если смотреть в корень, есть не только сооружение, но и общественная институция, которую и следовало бы изобразить на гербах. Это — лавочки. Их называют по-разному: лавы, лавки, скамейки, но чаще всего ласковым словом — лавочки. Древний Рим прославился своим Форумом, на котором сначала вели торг, а потом вершили судьбы республики и империи.

Афины славились Агорой. Лавочки нигде и никак не прославились, но в жизни маленьких городков они играют роль не меньшую, чем Форум Романум играл в Риме или Агора в Афинах. Со спинкой, а чаще без нее самая немудрящая доска, прибитая к двум чурбакам, вкопанным в землю возле забора, лавочка — опора и символ, невралгический центр, путеводитель по жизни, средоточие ее начал и концов.

Не ищите таких лавочек в больших городах, тем более в столицах. Там их нет. Нет их и на новостройках, где отчужденно отдаляются друг от друга поставленные на попа многоэтажные жилые ящики. В особо отведенных местах — в скверах и на бульварах — ставят так называемые садовые скамейки с выгнутыми спинками и сиденьями, на железных, иногда на литых чугунных ногах.

Быть может, они и удобнее, такие скамейки, но это совсемсовсем не то. Ничьи, они всегда заняты, переполнены, а если вдруг оказывается свободное место, сидеть там как-то неуютно и даже неприятно — все вокруг чужие, никого ты не знаешь, никто не знает тебя, да и знать не хочет, никому нет до тебя никакого дела, и тебя все более начинает угнетать самое страшное из одиночеств — одиночество в толпе.

Толи дело лавочка в маленьком городке. К ней не нужно идти — она тут же, рядом с калиткой, и она твоя — спина опирается о твой забор, а за ним стоит твой дом. Никто ее не займет и тебя не сгонит — возле каждой калитки стоит своя. В сущности, здесь, между строем этих лавочек, и протекает человеческая жизнь. С утра их занимают самые маленькие. Ну, этим не сидится, они бегают, играют около, а сидят на лавочках самые старшие в родах и семьях. Отогревая на солнышке стынущую кровь, они приглядывают за ребятней, опираясь на костыли, помаргивая выцветшими глазками, слушают и наблюдают идущую жизнь. Когда-то они тоже так вот шумели и торопились, бежали в общем потоке жизни, а теперь он течет мимо, и им остается только вспоминать, смотреть и ждать, когда этот поток незаметно поднесет их к окончательному берегу тишины.

Потом наступает пора служилых и работяг. После работы и обеда они не спят — у рабочего человека нет такой привычки, — а выходят посидеть в холодке, на свежем воздухе. И как покойно лежат их натруженные руки на коленях, как гудят набегавшиеся, настоявшиеся ноги и какой приятной истомой уплывает из тела целодневная усталость.

Здесь с неслыханной на собраниях откровенностью и бесстрашием обсуждают служебные, производственные дела, вскрывается подноготная слов и поступков и, хотя бы на словах, торжествует справедливость. Здесь рождается и вырабатывается общественное мнение, проверяются авторитеты, создаются и навсегда гибнут репутации. Здесь соседки судачат друг о друге, жалуются на мужьев и детей, вспоминают времена, когда, как им кажется, все было так дешево и хорошо, что уже и не верится, что когда-то так было на самом деле.

Потом взрослые уходят на покой, гаснут багровые пожарища закатов, а на щеках юных загораются первые румянцы нежных чувств. Здесь назначаются или непроизвольно, сами собой, происходят первые свидания, здесь томительно и сладко молчат, боясь неловким словом погасить первые проблески любви, ловят ухом еле слышное дыхание друга и доносимые мягкими волнами ветра томные рулады духового оркестра в городском саду, здесь сбываются или рушатся надежды, млеют в блаженстве или разбиваются сердца…

Чугуново в десяти километрах от железной дороги, и громовая чадная поступь индустриализации пока обошла его стороной. Здесь нет никаких исторических памятников, никому не приходит в голову обзывать окрестности иностранными именами, вроде "подольской Швейцарии" или "волынской Ривьеры", а потому табуны зевак, которых теперь благозвучно называют туристами, своим галдящим многолюдьем и суетой не нарушают спокойного хода жизни.

Здесь не только жизнь движется спокойно, но и сами жители передвигаются не спеша и не толкаясь: ни трамвая, ни автобуса да и вообще никакого городского транспорта в Чугунове нет, все ходят пешком, на своих двоих много не наспешишь, а толкаться и вовсе нет надобности — улицы достаточно просторны, чтобы беспрепятственно разминуться. Поэтому в чугуновцах нет того неиссякающего запаса раздражительности, который так знаком жителям больших городов, они не склонны, чуть что, обзывать других прохожих всякими словами, при встречах снимают шапки и даже желают друг другу доброго здоровья, хотя бы знакомы и не были.

Хорошо это или плохо, но никаких полезных ископаемых под Чугуновом и поблизости не обнаружили, а энергетических ресурсов Сокола могло хватить на крупорушку или маслобойку, от силы на небольшую мельницу. Поэтому природу там никто не покорял, не преобразовывал, и она осталась такой, какой была при дедах и прадедах.

То там, то там возле домов, а на главной улице, где когдато пролегал тракт, а еще ранее чумацкий "шлях", по обе стороны мостовой уходят в небо оливковые стволы пирамидальных тополей. Дома в центре, отделенные друг от друга воротами и заборами, еще выходят фронтом, боковыми стенами на улицу, но чуть подальше они уже отступают за палисадники, заборы, показывая только отдаленную крышу, а за заборами бушует, выплескивается на улицу зелень сирени и вишняков. Улицы в свое время никто не проектировал, не прокладывал, тем более впоследствии никто не пытался выровнять, и они прихотливо следовали фантазии хозяев, межевым пределам и рельефу почвы, то причудливо изгибаясь, то вновь выпрямляясь, то взбираясь на возвышения, то западая в низины. Почти круглый год, во всяком случае весной, осенью и большую часть лета, в этих низинах стоят громадные непросыхающие лужи.

Здесь властвуют гуси. С легкой руки неведомого зачинателя-гусевода в Чугунове распространились белоснежные холмогорские гиганты со свисающими до земли жировыми мешками и яркими оранжевыми шишками, которые, подобно коронам, венчают основания клювов. Синими, красными, зелеными чернилами хозяйки окрашивают им шеи, чтобы отличить своих от чужих, но на этом хозяйская власть над гусями заканчивается. Правда, гуси прекрасно знают время кормежки и в назначенные часы расходятся по дворам к своим кормушкам, но потом снова сбиваются в огромные стаи, ведут жизнь привольную и независимую, и хозяйки не боятся, что их украдут.

Необычайно воинственные и горластые, они поднимают оглушительный гвалт, как только кто-нибудь появляется поблизости, и, подобно своим римским предкам, готовы спасти родной город от врагов, но им просто не подвертывается подходящий случай. На заросших травой улицах не редкость увидеть и других представительниц чугуновской фауны — коз, но эти, в силу известной их шкодливости, не пасутся на свободе, а всегда привязаны к колышку и лишь издали с вожделением поглядывают на свисающие через заборы ветви кустов и деревьев. Да что там козы и гуси! В воскресные дни на базарной площади, кроме автомашин, появляются даже живые лошади, и школьники могут увидеть их не только на картинках в учебнике, но и живьем, на свободе, если можно считать свободной жизнь в оглоблях.

Наверно, кто-нибудь решит, что Чугуново — не самый передовой и современный из городов, ставший райцентром. Это будет ошибкой: здесь существуют и действуют все положенные райцентру учреждения. Есть средняя школа и Дом культуры, кино и ресторан, духовой оркестр пожарной команды и музей, радиоузел и чайная. Над городом еще не стоят металлические скелеты строительных кранов, крупноблочное и многоэтажное строительство еще не превратило его в безликое скопище жилых ящиков.

Дома здесь сплошь одноэтажные, но самые разномастные, так что нет надобности разрисовывать их узорами и яркими цветными пятнами, чтобы малыши не заблуживались и узнавали свой дом. Жители знают не только дома, но и друг друга, поэтому витрины фотоателье напоминают семейные альбомы — всюду сплошь знакомые, примелькавшиеся лица. Здесь по утрам, не говоря уже о гусаках, даже петухи кричат громче, чем громкоговорители. Здесь еще не перевелись чудаки, они известны всем и составляют некоторым образом предмет гордости горожан, а среди них, по-видимому, самый известный — Аверьян Гаврилович.

Аверьян Гаврилович о себе этого не думал, да и вообще никогда не думал о себе самом. Ему это было попросту неинтересно. Вся его жизнь, все помыслы были поглощены музеем, его экспонатами и тем, что, по его мнению, должно в экспонаты превратиться. Стараясь отыскать, заполучить или просто купить какую-нибудь вещь для музея, он проявлял бездну изворотливости, даже хитрости и лукавства, на какие в быту был совершенно не способен, и в конце концов достигал цели. Однако приобретенное с такими невероятными усилиями далеко не всегда удавалось включить в экспозицию, то есть выставить, и вещь оставалась лежать в запаснике, как торжественно именовал Аверьян Гаврилович битком набитую кладовку. Тут коса находила на камень. Косой неизменно был Аверьян Гаврилович, а камнем районное начальство.

Оно начисто не интересовалось прошлым, требовало, чтобы музей показывал не старье, а выдающиеся достижения настоящего.

При каждой смене начальства экспозицию приходилось менять — прошлые достижения, как и полагалось, уходили в прошлое, и нужно было показывать достижения нынешние, успехи, достигнутые под новым руководством.

И как ни огорчался, как ни сокрушался Аверьян Гаврилович, все больше старинных экспонатов оказывалось в кладовке, а их место занимали фотографии, плакаты и лозунги.

Вот почему Аверьян Гаврилович был так смущен и даже пристыжен, когда два молодых человека, приехавшие на светло-серой "Волге", иронически, почти с откровенной насмешкой начали говорить об экспозиции музея.

Конечно, апломб и заносчивость, с которыми они рассуждали, были неприятны, неловко было и оттого, что оба такие холеные, в белоснежных рубашках — нейлоновых, что ли? — а сам Аверьян Гаврилович в застиранной косоворотке, обтерханные рукава которой он тщетно пытался втянуть в рукава своего хлопчатобумажного пиджака.

Но, в общем-то, они правы — музей не красный уголок и не стенгазета. Жизнь началась не вчера, не зная прошлого, нельзя правильно понимать и оценивать настоящее, народ не должен жить Иваном, не помнящим родства. Это при его-то богатом прошлом!.. И ведь если бы не было материалов, экспонатов! Есть, да еще и какие!

Вон ведь как у этих молодых людей глаза разгорелись, когда он, чтобы оправдаться, повел их в кладовку, то есть в хранилище… Георгия Победоносца из Семигорского монастыря прямо из рук не хотели выпускать. Даже уговаривали отослать в большой музей, все равно, мол, здесь выставить нельзя… И действительно, Чугуново — не Москва, а краеведческий музей — не Третьяковка… Но кто знает, как будет потом, со временем?.. А пока надо пересмотреть все фонды, экспозицию разработать новую, создать общественное мнение, добиваться… И хотя молодые люди вели себя не слишком скромно, Аверьян Гаврилович, будучи человеком справедливым, начал думать о них с определенной симпатией. Что ни говори, столичная закваска большое дело — смелость, размах. Он вот погряз в мелочах, отстал, утратил перспективу, а они — сразу в корень… Нет, надо с этим кончать! Создать актив, привлечь молодых учителей-историков, может, даже старшеклассников побойчее, поразумнее и действовать, действовать… Интерес у молодежи к истории есть. Вот же приходил к нему этот вежливый юноша… Ну что, так сказать, ему Гекуба — Ганыки, их герб? А пришел, расспрашивал.

Значит, интересуется. И разве он — один такой? Их много, нужно только найти, помочь, подтолкнуть…

Коря себя за воображаемую пассивность и бездеятельность, строя планы грядущей перестройки музея и разворота его работы, Аверьян Гаврилович так разволновался, что не мог уснуть. Давно уже затихло, погасило огни и уснуло Чугуново, десятый сон видела в своей комнатушке за стеной сестра Дуся, Аверьян же Гаврилович ложился и вставал, зажигал свет и снова его гасил, но сон не приходил. Отчаявшись, Аверьян Гаврилович решил не тратить времени попусту, зажег свет и сел за стол, чтобы набросать на бумаге контуры грандиозных планов, которые начисто лишили его сна.

При всех прелестях жизни в маленьком городке, в ней есть и отдельные неудобства, например, отсутствие канализации, что заставляет жителей, по мере необходимости и независимо от погоды и времени суток, выходить во двор, что особенно неприятно зимой. Но сейчас стояло лето, ночь была теплой, и Аверьян Гаврилович вышел в чем был — в пижамных брюках, старенькой штопаной сетке и тапОчТках на босу ногу. Как уже сказано, скудный закупочный фонд музея Аверьян Гаврилович пополнял за счет своей зарплаты, а ущербный, благодаря этому, семейный бюджет сестра Дуся поддерживала при помощи огорода. Огород занимал всю площадь двора, потому никаких деревьев, ни плодовых, ни декоративных, во дворе не произрастало, они не ограничивали кругозора, и из любой точки двора было видно здание музея, которое находилось на противоположной стороне улицы, только немного наискосок. Занимаясь своим делом, Аверьян Гаврилович поднял голову, рассеянно посмотрел в сторону музея, и в нем все оборвалось — в двух центральных окнах вспыхнул свет… Кто?.. Зачем?.. Как?..

Еще не успев додумать эти вопросы, Аверьян Гаврилович напрямик, круша грядки и зелень, гигантскими скачками ринулся к воротам, к музею… Он рванул дверь — заперта. На месте и висячий замок, контролька не тронута. Аверьян Гаврилович бросился во двор через всегда распахнутые ворота. Полудикое стадо соседских гусей расположилось в пустом дворе на ночевку, и как только Аверьян Гаврилович вбежал во двор, оно встретило его таким оглушительным стегающим криком, а стоявшие по краю самые крупные сторожевые гусаки, вытянув змеиные шеи, так свирепо пошли в атаку, что Аверьян Гаврилович растерянно пробормотал "с ума сойти!", попятился и отступил за ворота. Однако в ярком лунном свете он успел заметить, что окна закрыты и все стекла в них целы… Да и кто бы мог пробраться незамеченным мимо этих клятых гусей? Они не преследовали Букреева, но драли свои глотки ничуть не меньше и не собирались умолкать. Аверьян Гаврилович зачем-то снова дернул ручку двери, она, конечно, осталась запертой. В окнах, выходящих на улицу, все рамы были закрыты, стекла целы. Директору надлежало бы затаиться, подстеречь и схватить вора, так сказать, на месте преступления, но вместо этого Аверьян Гаврилович поступил самым неожиданным и даже нелепым образом: подбежал к освещенному окну, попытался рассмотреть что-нибудь, но ничего через плотную занавеску не увидел, тогда он забарабанил в стекло и закричал:

— Кто там?

Как и следовало ожидать, ему никто не ответил, но свет тут же погас.

Аверьян Гаврилович обругал себя "дурацкой башкой" и с досады даже хватил кулаком по этой самой башке: только теперь он понял, как это было глупо, самому спугнуть вора…

Вора?.. А если воров?.. От этой догадки его обдало жаром. Один против молодых, здоровых парней… Они же небось знают всякие там джиу-джитсу, и вообще…

Аверьян Гаврилович бросился домой, стащил с кровати помертвевшую от испуга Дусю, прокричал ей, чтобы она вышла и наблюдала за музеем, а он бежит в милицию.

Милиция находилась всего в двух кварталах за углом.

Аверьян Гаврилович был подвижен и бодр, но последний раз он бегал лет тридцать назад, годы взяли свое, и едва он миновал ярко освещенное луной бетонное кольцо колодца на противоположной стороне улицы и свернул за угол, как в легких захрипело и засвистело, сердце тяжко забухало в ушах, а ноги стали ватными, машистые скачки непроизвольно превратились в жалкую трюпцу. Над входной дверью отделения милиции горела лампочка, она должна бы приближаться, свет становиться ярче, но Аверьяну Гавриловичу казалось, что квартал вдруг начал вытягиваться, как резиновый, а стеклянный шарик лампочки умаляться и пригасать, превращаясь в мерцающее подобие далекой звезды.

 

2

Васе Кологойде в отделении делать было нечего, и зашел он туда просто отвести душу, так как был зол на весь мир. Если говорить точнее, то не на весь мир целиком и полностью, а на некоторых его представителей. Начать список следовало с Ксаночки, но на нее Вася сердиться не мог, поэтому остались луна, капитан Егорченко и он сам, Вася Кологойда. В сущности, и они не были виноваты, но так уж получалось, что больше винить было некого.

Согласно небесному расписанию, луна появилась над Чугуновом в положенное время и принялась за свою извечную работу — бередить душу собакам, лунатикам и влюбленным. Из всех небесных тел влюбленные более всего ценят луну, но только в тех случаях, когда своим призрачным серебром она заливает все, кроме самих влюбленных, иначе это уже никакое не серебро, а бедствие. В зону такого бедствия и попали Кологойда и Ксаночка, когда подошли к ее дому. Дом, скамейка у калитки да и весь четкий порядок домов были озарены таким ярким светом, что хоть читай районную газету. Противоположная сторона тонула в густой, по контрасту, почти чернильной тени и была плотно заселена — оттуда доносились перешептывание, смешки, тягучее подвывание гитарному бряканью. Но эта сторона была безлюдна и мертва, как поверхность Луны, с которой космические полеты сорвали ореол тайны.

— Посидим? — неосторожно сказал Вася и тут же пожалел об этом.

— На выставке, да? — взорвалась Ксаночка. — Соседям на потеху, да? Может, еще пойдем целоваться перед Домом Советов?

Вася опустил голову. Он, конечно, недоучел…

Нельзя сказать, чтобы нравственность в Чугунове была строже или стояла выше, чем в иных местах, но требования к соблюдению приличий здесь, несомненно, более суровы, чем в больших городах. Там не в диковинку увидеть, как среди бела дня идут или сидят парочки, судорожно вцепившись друг в друга, как вызывающе целуются напоказ. Они думают, что таким способом показывают необыкновенную силу любви своей и одновременно демонстрируют презрение к старомодным условностям и "мещанскому" общественному мнению. Бедняжки не понимают, что на самом деле они демонстрируют не силу, а слабость своей любви и ее скоротечность. Если в самом начале любовь нуждается в подтверждении свидетелей, то что от нее останется, когда свидетели уйдут и она окажется перед зеркалом? А что до общественного мнения, то оно равнодушно к этой любви "на вынос". Изредка какаянибудь старушка покосится и плюнет с досады, остальные прохожие поглощены своими заботами, нет им никакого дела до этих парочек и их поведения.

В Чугунове все по-другому. Там если и не все знакомы друг с другом, то, во всяком случае, знают наглядно или понаслышке. И не приведи бог подставиться — нарушить какие-либо общепринятые нормы приличия, сделать чтолибо нелепое или смешное, — репутация человека гибнет мгновенно и бесповоротно. До конца дней своих человек этот будет носить кличку или прозвище, в котором лапидарно изложена суть происшествия, например: "тот, что на свадьбе глечик сметаны съел", или "тот, что от цуцика в бочке прятался", или "та, что под фонарем целовалась"…

Кологойду будто кипятком обдало, когда он подумал, что останется от его авторитета участкового уполномоченного, если от лавочки к лавочке провентилируют его по всему городу. Тогда выход только один — увольняйся со службы и беги куда глаза глядят.

— И вообще, — сказала Ксаночка, — хватит! Сколько можно стоять в подворотнях, сидеть на лавочках? Все мои подруги давно уже… — но вместо объяснения того, что сделали ее подруги, Ксаночка заплакала.

Вася опасливо оглянулся и зашептал:

— Ну вот… Ну, Кса, ну не над!.. Ну, что ты в сам деле?.. Разве я не хочу? Я же сколько рапортов написал…

И я ж ищу! Ну, погоди еще немножко…

Он было взял ее за руку, но Ксаночка руку вырвала, брякнула щеколдой калитки, а за калиткой ее удаляющиеся каблучки простучали так сердито, что надеяться на ее возвращение и примирение — во всяком случае сегодня — не приходилось. Вася Кологойда раздосадованно дернул козырек фуражки, стягивая его на нос, и зашагал в отделение. Застать бы сейчас капитана Егорченко, уж он бы сказал ему пару слов!..

Достоинства Чугунова многочисленны и очевидны, недостатков мало, и они не бросаются в глаза, но от этого не становятся менее докучливыми. Самый главный из них — нехватка жилой площади. Почти все дома и домишки на правах наследования и самосильной застройки принадлежат частникам, частники же, как ни взывай к их сознательности, блюдут прежде всего свои выгоды и удобства: они довольно охотно сдают комнаты холостякам и вообще одиночкам, но наотрез отказывают молодоженам или супружеским парам, если у них еще можно ожидать прибавления семейства. Вот эта эгоистическая расчетливость домовладельцев и оказалась непреодолимой преградой на Васином пути к счастью, то есть женитьбе на Ксаночке. Ни собственные поиски, ни рапорты начальнику не дали никаких результатов, а капитан Егорченко, получая очередное заявление, даже рассердился:

— Ну что ты все пишешь и пишешь? Тоже мне писатель нашелся… Что ж, по-твоему: ордера на комнаты у меня в кармане лежат, а я, как та собака на сене, — ни сам не гам и другому не дам?.. Да я бы с дорогой душой — на тебе ордер, и беги скорей в загс, только чтоб на свадьбу позвали… Обещает мне горсовет, и я тебе обещаю. На очереди ты первый. Вот и жди!..

Ему рассуждать легко. Попробуй порассуждать, когда тебе всего двадцать пять и ты любишь Ксаночку, как еще никто на земле никого не любил… Во всяком случае, такова была уверенность самого Васи, и в этом он убеждал Ксаночку.

Капитана Егорченко в отделении, разумеется, не было, там сидел только дежурный — рыхлотелый лейтенант Щербатюк. Стол у него был завален книгами и конспектами. Щербатюк учился на заочном отделении республиканской школы и теперь готовился к сессии. Слушая Кологойду, он машинально кивал, поддакивал, а про себя думал, с какой бы радостью он поменялся местами с Кологойдой. А ведь тоже бегал, требовал, добивался… Добился. Ну и тут же, конечно, пацаненок… Пацан что надо, только черт его знает, что из него будет: днем ест, спит, а ночью орет. Жинка уже еле ноги таскает, он сам забыл, когда — последний раз выспался, одну сессию провалил и начал напрашиваться на дежурства, чтобы позаниматься.

Дежурство, конечно, есть дежурство, но все-таки какие ночные происшествия могут быть в Чугунове? Ну, дружки перепились и подрались, ну, парни завелись из-за девок и опять же подрались. До утра посидят в КПЗ и уходят шелковыми…

— Слышь, Вася, — сказал Щербатюк, — а ну, погоняй меня немножко в части оружия…

Кологойда оборвал свой негодующий монолог и с полминуты растерянно смотрел на Щербатюка, не понимая, зачем он говорил ему все то, что тот и так знал по собственному опыту, потом снял фуражку, расстегнул ворот голубой форменки и потянулся за "Справочником следователя".

— Ну, давай — ручное огнестрельное.

— Револьвер Наган, калибр 7,62 — раз, — сказал Щербатюк, зажимая палец. — Пистолет ТТ, калибр 7,62, пистолет системы Браунинг, револьвер системы ВеблейСкотта, пистолет системы Макарова, калибр 9 миллиметров, пистолет системы Стечнина…

— А какое есть холодное оружие?

— Финский нож, кинжал, карманный нож…

— Стоп, стоп! Карманный нож считается уже не оружие, а инструмент. Из каких частей он состоит?

— Ну, колодочка и это… как его? Полотно, да?

— Нет там никакой колодочки, а есть ручка. Полотно бывает у пилы, а здесь клинок. Что в клинке различают?..

Основание, лезвие, обух, острие. Давай зубри, Грицко, а то плаваешь!

— И на кой черт это учить? Только мозги засорять.

— Не скажи! А если тебе доведется следствие вести, писать протокол. И вот, например, нож — главная улика. Что ты будешь писать? "Эта штука, которая в карманном ноже режет, была изогнута" — так, что ли?

Щербатюк пренебрежительно хмыкнул, но ответить не успел. Входная дверь распахнулась, и в комнату ввалился Аверьян Гаврилович. Он хватал воздух широко открытым ртом и натужно прохрипел:

— Воры!.. Скорей!.. Помогите!..

— Застегнитесь, гражданин, — неприязненно сказал Щербатюк и показал пальцем.

— Извиняюсь! — вспыхнул Аверьян Гаврилович и трясущимися пальцами устранил небрежность в туалете.

Странным образом это столь прозаическое действие повлияло успокоительно, и Аверьян Гаврилович снова начал обретать дар речи.

— Прошу вас! Надо немедленно. Что ж вы сидите?

Пойдемте или пошлите кого-нибудь со мной!.. Ведь они же там…

— Где там, товарищ директор? — спросил Кологойда.

— Как это где? В музее, конечно! Раз вы меня знаете…

— Кто ж вас не знает?.. Один лейтенант Щербатюк, так он иногородний, а теперь и он узнает… Вот тебе и практика для твоих лекций, — повернулся он к Щербатюку.

— Вася! — Щербатюк положил руку на свою рыхлую грудь. — Будь человеком! Ты ж видишь, — кивнул он на груду конспектов и учебников, и бесформенное лицо его сложилось в гримасу отчаяния.

Кологойда, колеблясь, посмотрел на него, на Букреева и взял фуражку.

— Только имей в виду! Мне будет нужно — заставлю дежурить, хоть ты там рожай, хоть экзамены сдавай…

— Ладно, ладно, — сказал Щербатюк и склонился над конспектом.

Мягкостью характера Аверьян Гаврилович не отличался. Вся его взбудораженность на короткое время сменилась удивлением тому, как равнодушно встретили в милиции ужасную весть о ворах в музее, но тут же перешла в гнев.

— Я не понимаю, товарищи! Вам сообщают о воровстве государственного имущества, а вы, вместо того чтобы действовать, принимать меры, ведете какие-то странные разговоры, переговоры…

— Спокойно, товарищ директор! — сказал Кологойда.

Он надел фуражку, проверил по носу положение козырька и вышел из отделения. — Вот мы уже идем и сейчас начнем принимать меры… Главное — не пороть горячку. Так что это за воры и где вы их видели?

Аверьян Гаврилович рассказал о загоревшемся вдруг в музее свете.

— Так, может, он сам загорелся? Вон у моей хозяйки лампочка была плохо завинчена, как грузовик мимо идет, дом трясется, она и блымает — то загорится, то гаснет.

— Не было там никакого грузовика! И потом — когда я постучал, свет сейчас же погас.

— Постучал? — Кологойда даже приостановился. — Зачем?

Аверьян Гаврилович смятенно развел руками.

— Черт те… Ужасно глупо, конечно… Как-то так получилось… Импульсивно. Понимаете?

— Нет, — сказал Кологойда. — Кабы вы стояли на шухере, тогда понятно, а так…

— Что значит на шухере?

— Ну, на стреме, на страже, по-блатному. Один ворует, а второй сторожит, и в случае какая опасность — дает сигнал…

— Так что же, по-вашему, я, выходит, соучастник?

Я помогаю обкрадывать свой музей?..

— Я того не говорил, а как будет дальше — посмотрим. Вы мне лучше скажите, какие ценности у вас на хранении?

— Как какие? Все!

— Да нет, конкретно — разные там вещи из золота, серебра…

— Ах, такие ценности?.. Нет, таких ценностей у нас нет.

— Вот я и думаю — что в вашем музее можно украсть? Я как-то был, смотрел, а ничего такого не видел…

— Как это вы не видели? У нас чрезвычайно интересные экспонаты! И они имеют большую научную ценность.

Правда, они не имеют рыночной цены, в том смысле, что их нельзя продать-купить… Нет, не думаю, просто не представляю. Ну кто, например, купит окаменевший зуб мамонта?.. Но духовная, воспитательная ценность их…

— Так вот я и говорю — сколько в милиции работаю, а не слыхал, чтобы кто-то украл какую воспитательную ценность… Вор крадет, чтобы сожрать или продать…

Стой! — закричал вдруг Кологойда и бросился вперед.

До угла оставалось метров сто, когда из теневой полосы под лунный свет вышла закутанная женская фигура, но увидела идущих и, всплеснув руками, метнулась обратно в спасительную тень. Аверьян Гаврилович побежал следом за Кологойдой и почти наткнулся на лейтенанта.

Кологойда стоял за углом, всматривался в калитки, заборы и чертыхался.

— Начинаются чудеса в решете: появилась какая-то тетка и нет тетки… На помеле она не улетела и сквозь землю не провалилась, выходит, где-то она тут, за забором. И выходит — тетка эта обязательно местная.

— Почему вы так думаете?

— А потому, что ни одна собака не гавкнула. Попробуй чужой сунуться, они такой тарарам поднимут… Тогда спрашивается: зачем местной тетке бегать по ночам?

И прятаться? А?

— Да что вам далась эта тетка? Надо скорей в музей, а не каких-то баб ловить!..

— Это никогда не известно, — споро шагая, ответил Кологойда. Пристально глядя перед собой и все ускоряя шаг, он начал плести какую-то совершенную, по мнению Букреева, околесицу. — Тетка, или, как вы говорите, товарищ директор, баба, тоже может оказаться вещь…

Смотря с какой точки… Она может быть просто факт, может быть фактор, соучастница или свидетельница. Или даже улика… Ага! Вот ты где, голубушка…

Гигантскими скачками Кологойда помчался вперед, но пробежал мимо музея и свернул к двору Букреева, оттуда донесся панический визг и тотчас оборвался. Когда Аверьян Гаврилович подбежал, Кологойда грозным ястребом возвышался над Евдокией Гавриловной.

Все, что в смысле дородности не добрал поджарый, как борзая, брат, Евдокия Гавриловна перебрала с лихвой, но росточком не вышла и была этакой кубышечкой, как говорили соседи, "поперек себя шире". Сейчас от страха все ее округлые формы превратились в подтаявшее трясущееся желе. Споткнувшись о грядку, она села в ею же самой выращенную чащу моркови, но не могла уже ни подняться, ни пошевелиться и в немом ужасе смотрела на нависшего над нею Кологойду.

— Что вы, товарищ лейтенант?! Это же Дуся, сестра!

— Какая сестра? Про сестру разговора не было.

— Моя сестра! Я ее разбудил, поставил следить за музеем, а сам побежал в милицию.

— А зачем она за угол бегала?

— Господи! Да зачем ей туда бегать? Ты разве бегала к углу?

Онемевшая от страха Евдокия Гавриловна не смогла произнести ни слова, но бурными всплесками желе начисто отвергла это предположение.

— Что тут и спрашивать?! — сказал Аверьян Гаврилович. — Она небось с места боялась сойти, а не то что куда-то бежать…

Аверьян Гаврилович помог сестре подняться, и, присмотревшись к ней, Кологойда сконфуженно сказал:

— Извините, гражданка, за ошибку… Так уж получилось. Идемте, товарищ директор, в музей, а то у меня от этих женщин уже в глазах двоится…

Контролька в висячем замке была цела, но Кологойда не позволил открывать. Он прошел вдоль фронта дома, осмотрел, проверил каждое окно — все были заперты.

— Во двор окна есть?

— Там гуси, — сказал Аверьян Гаврилович.

— Какие гуси?

— Ну, разные, хозяйские.

— Тю… Так что? Съедят, что ли? Наблюдайте здесь, я там тоже проверю.

Кологойда решительно направился во двор, но как только он появился из-за угла, воздух прорезал стегающий, пронзительный крик.

Кологойда сделал еще шаг, и тотчас по краю гусиного стада, как зенитные стволы, взвились вверх гусиные шеи и повернулись ему навстречу, испуская стегающие вопли.

Кологойда сплюнул и отступил.

— Вот чертово племя, — смущенно сказал он Букрееву. — Там и мышь не проскочит, не то что вор. Почище вохры. Теперь так, товарищ директор: вы открываете и — в сторонку. И поперед батька в пекло не лезть! Я извиняюсь, конечно, вообще-то вы старше, но только первым в пекло лезть — такая уж наша милицейская работа…

Ничего не трогать и не разговаривать. Если заметите какой непорядок, покажите мне, но молча. Понятно? Ну, давайте посмотрим, какие такие воры залезли в историю и что им там понадобилось…

Когда-то здание музея было обыкновенным жилым домом, только большим по чугуновским масштабам. В сущности, это были два дома, состроенные друг с другом в торец — в каждом по три комнаты и кухне. Русские печи из кухонь повыбрасывали, в общей торцовой стене прорезали дверь, кое-где убрали перегородки, и получилась целая анфилада не больно казистых и просторных, но при начальной бедности терпимых комнат-залов. Давние хозяева жили с удобствами — в каждой половине были кладовки, чуланы, лестницы на чердак. Чтобы место под лестницами не пустовало, Аверьян Гаврилович обшил их по бокам досками, навесил дверцы, и получились еще две кладовушки для всякого малоценного имущества. Настоящие кладовые превратились в "запасники", то есть хранилища всего, что не удалось или нельзя было выставить, а в самой просторной кладовой Аверьян Гаврилович прорезал большое окно и превратил ее в мастерскую — реставрационную, ремонтную, на все и всякие случаи, происходящие в жизни.

Букреев и Кологойда миновали сени, в бывшей прихожей Аверьян Гаврилович щелкнул выключателем и тут же показал Кологойде — дверка подлестничной кладовушки была распахнута. Кологойда заглянул в кладовку, там, кроме продавленного стула, ивовой корзины и еще какого-то хлама, ничего не было. Увидев, что дверца запирается не замком, а щеколдой, он показал на нее Букрееву и пренебрежительно махнул рукой.

Стараясь ступать осторожно, чтобы поменьше скрипели половицы, они шли из комнаты в комнату — впереди Кологойда, сзади Букреев, зажигали свет, и Аверьян Гаврилович лихорадочным взглядом обегал все, потом снова, уже последовательно и тщательно, проверял экспозицию, которую знал наизусть. Все было в порядке и на своем месте. Кологойда обращал к нему вопросительный взгляд, в ответ Букреев отрицательно поводил головой, лейтенант меланхолически, даже с некоторой ухмылкой кивал, так как ничего другого не ожидал, и они шли дальше.

В комнате с левой стороны, где окна выходили во двор, можно было даже не поворачивать выключатель, таким пронзительным светом заливала все луна, и Вася Кологойда чертыхнулся про себя, вспомнив лавочку, озаренную этим ярким светом…

В большой комнате справа Аверьян Гаврилович потянулся к уху Кологойды и прошептал:

— Вот здесь, в этой комнате горел свет, потом погас…

Кологойда пощелкал выключателем — тот работал прекрасно, лампочка не "блымала". Аверьян Гаврилович обошел комнату, чуть ли не обнюхивая каждый экспонат.

Кологойда дождался очередного смущенного знака, что все в порядке, и, почти не скрывая усмешки, сказал:

— Может, он приснился, тот свет, товарищ директор?

Вместе с ворами? А? Дело таковское, с кем не бывает…

Аверьян Гаврилович так оскорбленно вскинулся, что Вася примирительно замахал рукой:

— Ладно, ладно… Что еще осталось?

— Коридор, а там запасники, то есть кладовые.

И мастерская. Все заперто.

Кологойда открыл дверь в коридор, и с него враз соскочила снисходительная усмешливость, меланхолическая вялость — он снова был на работе, которая ежесекундно могла обернуться смертельной опасностью.

В дальнем конце коридора из полуоткрытой слева двери падала полоса лунного света. Кологойда знаком остановил Аверьяна Гавриловича, расстегнул кобуру пистолета и, осторожно ступая, подошел к приоткрытой двери.

Вытянув шею, он прислушивался и заглядывал в комнату, стараясь не попасть под лунный свет. Аверьян Гаврилович преодолел внезапную дрожь в коленях, на цыпочках подошел к Кологойде, из-за его могучего торса заглянул в щель.

За дверью в полосе лунного света лежали ноги в стоптанных, порыжелых башмаках. Одна штанина затрепанных бумажных брюк задралась, обнажая худую мертвенно-бледную ногу.

 

3

Он сделал, как условились, и теперь нужно было только ждать, а ждать всегда трудно. Чтобы помочь течению времени, он снова и снова уходил в мечтания, радужные, как сторублевая бумажка, с помощью которой эти мечтания только и можно осуществить. Сторублевок в доме не бывало, Семен никогда их не видел и даже не сразу поверил, что настоящая она вот такая и есть. На всякий случай он сказал, что одной бумажкой ему не годится, лучше мелкими. А мелкими — это же целая куча денег…

Время от времени пронзал страх, а что, если?.. Думать об этом было жутко, и он гнал жуткие мысли, старался думать о приятном — как и на что истратит такую кучу денег. Он производил расчет до конца, проверял, пересчитывал, потом придумывал новый список трат и покупок…

Он еще днем приметил, что двор у музея общий с двумя жилыми домами, собак во дворе нет, а вереи распахнутых ворот вросли в землю — значит, никогда не закрываются. Выйти из ворот — совсем другое дело, чем вылезать на улицу из окна. Семен отодвинул занавеску, не поверил своим глазам и прильнул к стеклу — двор был завален слепящим снегом…

— Чтоб вы повыздыхали! — в бессильной злости прошептал он.

Это был не снег. Белокипенной волной гусиное стадо захлестнуло все подступы к стене музея. Сунув головы под крылья, птицы безмятежно спали. Спали, однако, не все.

Несколько гусаков голов не прятали — изогнув по-лебединому шеи и положив клювы на зоб, они чутко дремали.

Семен тронул верхний шпингалет окна, ригель соскочил с запорной планки и стукнул об упор. Как ни легок был этот щелчок, ближайший гусак услышал, поднял голову и предостерегающе гаркнул.

Семен опустил занавеску. Сюда нечего и соваться. Уж он-то знал, какой крик поднимут чертовы гусаки, если вдруг прыгнуть в середину их стаи. Заранее открывать окно на улицу не годилось — случайно кто-нибудь пройдет мимо и — хана… Он подошел к витрине, попытался поднять крышку, она не поддалась. Проклиная себя за то, что не рассмотрел днем, как запирается витрина, он на тыльной стороне ящика нащупал петли, потом спереди личинку для ключа. Значит, замок врезной. В простенке между окнами было темно, ни фонаря, ни спичек у Семена не было, и он не мог определить, какого размера личинка и есть ли в замке направляющий штифт. И дурак — даже гвоздя не взял… Чем теперь открывать? Клинок его карманного ножика был сточен и тонок, Семен попытался на ощупь всунуть его в личинку, но клинок не лез. Проще всего трахнуть башмаком по стеклу, и дело с концом, но Семен еще раньше решил ничего не ломать. Разбитое стекло сразу увидят. Кинутся проверять, искать, а так все будет шито-крыто, может, даже и не заметят, что пропала какая-то фиговинка…

Семен измаялся, ковыряя замок вслепую. Он оставил витрину и вытер испарину. Так можно ковыряться до утра. Выхода нет, надо хоть на минутку увидеть, а чтобы увидеть, зажечь свет. Никто не заметит, если на минутку, — глухая ночь, все спят, как куры.

Семен подошел к выключателю и, не раздумывая, повернул его. Ну конечно, в замке торчал глубоко утопленный штифт для ключа, он и не позволял всунуть клинок ножа. Замочек вообще хлипкий, крышка прилегает неплотно, и если нем-нибудь поддеть…

Он просунул лезвие в щель, осторожно подвел клинок вплотную к замку и едва не упал — с улицы резко и властно постучали в окно.

Это был не стук, а гром, грохот, взрыв… Семен выдернул ножик, метнулся к дверной притолоке и щелкнул выключателем.

Поступок был, конечно, не самый разумный, так как показывал стучавшему, что свет загорелся не случайно сам по себе, а что его кто-то зажег и теперь погасил. Вс всяком случае, это был последний поступок Семена Версты, совершенный при участии разума. После этого разум исчез, остался один страх.

Страх был все время и с самого начала. Но его удалось уговорить, заслонить, заглушить доводами, которые воображение всегда подсовывает тем усерднее, чем значительнее и привлекательнее цель. У Семена она была настолько крупной, что он не только никогда не держал ее в руках, но не мог о ней и мечтать. И страх отступил, затаился под натиском таких веских, убедительных резонов: за это не повесят, даже если поймают, а если все делать с головой, то и не поймают.

И вот уже поймали. Еще не схватили, но сейчас, через пять — десять минут схватят… И тут мгновенно исчезли все доводы и рассуждения, остался один страх. Страхом была налита каждая частица, каждая клетка, все нескладное, долговязое тело Семена Версты тряслось от страха и панического стремления бежать, спрятаться, исчезнуть. Он метнулся к окнам налево, но тут же отпрянул — клятые гуси взбулгачат весь город… А за окнами направо кто-то уже ждал, подстерегал… Семен бросился к выходу, хотя ключей у него не было и дверь ему открывать нечем, и тут же повернул обратно — ведь именно в эту единственную дверь войдут они…

И как все охваченные паническим страхом перед преследователями, Семен повернулся к ним спиной и побежал в противоположную сторону, чтобы отдалиться хоть немного, и тогда вдруг произойдет чудо — найдется выход, удастся затаиться, проскользнуть, истаять…

Увы! В жилых домах маленьких городов не бывает тайников, скрытых переходов, вертящихся зеркал и гигантских каминов, через которые можно пробраться на крышу, проникнуть в мрачное подземелье или подземный ход, выводящий в лесную чащу. А с тех пор как этот дом превратили в музей, все в нем нарочито устроили так, чтобы не только ничего не скрывать, а наоборот — как можно больше показывать, а потому укрыться было совершенно негде.

Семен пронесся через залы, вбежал в тупиковый коридор, дергал, толкал все двери. Они гремели замками и не открывались. Последняя слева дверь поддалась, и Семен ворвался в комнату.

Здесь на окне почему-то не было занавески и прожекторно-белый лунный свет с пронзительной ясностью озарял стоящую в глубине комнаты Смерть. Нижняя челюсть черепа отвисла, согнутые в локтях руки расслабленным жестом повернуты вправо, словно радостно осклабившийся скелет любезно приглашал: "Входите, пожалуйста…"

Когда человек хочет убежать, то самое худшее, что он может при этом сделать — зажмуриться. Однако даже если бы Семену дали такой совет, он вряд ли бы его услышал и все равно поступил бы вопреки совету — он изо всех сил зажмурился и попятился. Семен тут же почувствовал, что к спине и рукам его что-то прикасается, обхватывает их. Из самых глубин Семенова нутра вырвался сдавленный вопль животного ужаса:

— Ы-ы-ы!..

Семен попытался отмахнуться, но руки его вдруг оказались спутанными, он отчаянно метнулся, вырываясь, и тогда сверху кто-то прыгнул на него, тяжко ударил твердым по голове и грузно обвис на плечах. Семен Верста не знал, как падают в обморок, никогда не терял сознания, поэтому он сделал единственное, о чем был наслышан, — он умер: перестал думать, чувствовать и рухнул на пол.

— Умер? — ужаснулся Аверьян Гаврилович.

— Сейчас посмотрим, — сказал Кологойда, стаскивая хомут и опутавшую Семена шлею. — Когда такая научная ценность ахнет по башке — недолго и перекинуться… — Он посмотрел наверх. — Кто ж хомуты на гвоздик вешает, товарищ директор?! На крюк их вешают. И вообще — не тут, а в конюшне…

Семен Верста лежал в неловкой, неестественной позе, лицо было совершенно бескровным.

— Воды бы… — сказал Кологойда.

Аверьян Гаврилович схватил с рабочего стола графин, гремя им о чашку, налил воду и протянул Кологойде.

Тот выразительно посмотрел на него, молча отобрал графин и вылил всю воду на лицо Семена. Семен не то вздохнул, не то застонал, тело его расслабилось, неестественно вывернутая кисть распрямилась, стукнула о пол.

— Ага! — сказал Кологойда. — Ну, теперь нехай трошки полежит…

— Пульс… Надо пульс проверить! — сказал Аверьян Гаврилович.

— А чего проверять? Если он есть, так никуда не денется.

Кологойда поднялся с колен, подошел к скелету.

— А это паскудство тут зачем? Тоже воспитательная ценность?

Он подтолкнул нижнюю челюсть на место, зубы черепа клацнули, но как только он отнял руку, челюсть снова отвалилась и, будто дразнясь, в ужасающем хохоте закачалась на проволочных крючках.

— Тьфу! — сплюнул Кологойда и отошел.

— Скелет, пожалуй, действительно, того… — смущенно сказал Аверьян Гаврилович. — Он даже и не музейный, не экспонат, это из второй школы меня попросили починить — ребятишки поломали, у них же все в руках горит.

Хотя, с другой стороны, в мастерской, кроме меня, никто не бывает… А насчет хомута вы напрасно! Это превосходная кустарная работа! Вы посмотрите…

Кологойда жестом остановил его. Лицо Семена оставалось таким же бледным, но в нем началось как бы некое движение, потом ресницы задрожали, веки открылись, и Семен уставился на яркую лампочку под потолком. Бессмысленный взгляд его постепенно оживал, он повернул голову и увидел Кологойду. Глаза Семена округлились от ужаса, и он отчаянно зажмурился.

— Не, хлопче, — сказал Кологойда, — я тебе не приснился, я на самом деле. Так что давай открывай глаза и вставай.

Даже опытный вор не пойдет воровать, если предполагает, что его поймают. Наоборот, он уверен в том, что его не поймают, он ускользнет безнаказанным. Поэтому никто заранее не обдумывает, как держаться, что говорить в случае провала, и потому не бывает к нему готов.

А что уж говорить о незадачливом Семене Версте. Жмурясь изо всех сил, он лихорадочно спрашивал себя — что говорить? что делать? Его привычной мудростью было врать. Ничего не знаю, ничего не делал! Хотел? Пускай докажут, чего он хотел!..

Семен приподнялся, почувствовал в голове ноющую боль и нащупал огромную шишку.

— Добряча гуля? — спросил Вася Кологойда. — Скажи спасибо, хомут низко висел, мог и дух вышибить…

Семен покосился на лежащий рядом хомут, и его пронзила щемящая жалость к самому себе. Каким же надо быть невезучим, чтобы попасться из-за какого-то хомута, будь он проклят!.. А Смерть? Вон она… Теперь, при электрическом свете, пожелтелый скособоченный скелет был совсем не страшен.

— Погоди, погоди! — сказал Кологойда, присматриваясь к поднявшемуся Семену. — Что ты не чугуновский — это факт, только я тебя все равно знаю. А откуда?..

А оттуда, что ты с моего участка… из Ганышей. Правильно? Коров там пасешь. И фамилия твоя — Бабиченко…

Семен сонно смотрел в сторону и молчал.

— Видали, товарищ директор, до чего кадра сознательная? — сказал лейтенант. — Чтобы уполномоченному не было лишней мороки, он паскудить сюда приехал, можно сказать, с доставкой на дом… — Он сел за рабочий стол директора. — Ну, раз ты такой сознательный, иди сюда и выкладывай.

— Шо выкладывать? — самым сонным голосом, на какой только был способен, спросил Семен.

— Все, что у тебя в карманах.

— А шо? Шо такое? — Семен хорошо знал, что в карманах у него ничего нет, и потому мог хорохориться. — Я шо, украл, да?

— Это мы увидим. Так что ты не "шокай", а выкладывай. Все равно уже не спрячешь.

— А шо мне прятать? Нате, смотрите! — с некоторой даже долей нахальства в голосе сказал Семен, предвкушая свое торжество, сунул руки в карманы и разложил перед Кологойдой их содержимое: погашенный автобусный билет, билет с дневного киносеанса и входной музейный, карманный ножик и три затертых рублевки.

Все сказанное до сих пор о Чугунове может привести к мысли, что это какой-то необыкновенный, идеальный город. К сожалению, а может быть, к счастью, вовсе нет.

Идеальных городов, как и людей, не бывает, и Чугуново, наряду с неоспоримыми достоинствами и достижениями, имеет свои недостатки. Истина, как известно, познается в сравнении, а для того, чтобы проводить сравнения и сопоставления, наука и техника вооружили нас самым могучим средством современной связи — телевидением.

Некоторые даже считают, что только теперь культура и может стать массовой и что телевидение является подлинным рассадником массовой культуры. И в самом деле: наверно, нет, в нашей гигантской стране уголка, где бы над жилыми домами не торчали самодельные или заводского образца антенны, а жители этих домов не садились бы каждовечерне перед ящиком со стеклянной передней стенкой.

И тут, перед этим ящиком, — все равны. Никаких привилегий, никакого там разнобоя в зрелищах и мнениях.

Конечно, кто-то болеет за "Спартак", а кто-то за "Динамо", но футбол есть футбол, а хоккей есть хоккей… И от Чопа до Уэллена, от Таймыра до Кушки все смотрят, как непрерывно растущее поголовье добрых молодцев во всяких ансамблях работают ногами на всю катушку, а если симпатичный попугай Петруша сипловатым, как бы слегка пропитым баском говорит: "Здравствуйте, товарищи!", то в ответ ему от Балтики до Тихого океана раздается дружное, можно сказать, всесоюзное "га-га" зрителей…

Естественно, что самое массовое средство связи успешно продвигает самое массовое искусство — кино. По телевидению показывают кинофильмы и телефильмы, чернобелые и цветные, односерийные и многосерийные… И так как кинофильмы с неба не падают, с кондачка не делаются, они, стало быть, отображают нашу жизнь. Раньше большая часть фильмов отводилась изображению того, как необразованных и отсталых директоров, начальников и председателей сменяют передовые и образованные. Такие картины мало-помалу перевелись, зато все больше фильмов о шпионах, разведчиках, уголовниках и о том, как надлежащие органы ведут с ними успешную борьбу.

Поскольку искусство является отражением жизни, а таких произведений появляется все больше, то можно подумать, будто борьба с преступлениями выдвигается чуть ли не на первое место. Она становится изощренней и оснащенней — что верно, то верно. Вот тут уж есть на что посмотреть. Ах, как там дерутся! Долго, смачно и как разнообразно. Можно подумать, что актеры и режиссеры закончили какую-то высшую школу хулиганских наук и теперь с блеском демонстрируют полученное образование, передают свое мастерство самым широким массам, и массы — в порядке самообразования — мастерство это осваивают. А мудрые и тонкие капитаны и майоры, которые ведут следствие и наперебой рассказывают преступнику, как он совершил преступление! А чего стоят эксперты — всезнающие очкарики, обольстительные криминалистки!.. По волосу с головы преступника они могут определить, что образование у него неоконченное высшее, по совместительству он шофер, а по специальности шпион.

По пыли, выбитой из пиджака преступника, в точности скажут, какая погода была месяц назад в Казахстане, когда преступник в то время отирался в Крыму, в КамышБуруне, и что тетя его была скупой, в детстве кормила его овсянкой… А погони? На бешеной скорости вылетают одна машина, другая… десятая, завывая сиренами, заносясь на поворотах, они мчатся вдогонку, бросаются наперерез, обходят, обкладывают бегущего, как зверя, а моложавый, но уже обязательно посасывающий нитроглицерин генерал, не выходя из кабинета, дает указания, которые и доводят дело до победного конца — преступник посрамляется, берут его, голубчика, тепленьким… Дух захватывает!

А в Чугунове ничего этого нет. Никак нельзя сказать, чтобы преступность стала основным занятием жителей, а милиция — самым главным учреждением города, не знает ни сна, ни отдыха и безошибочно вылавливает всех преступников до единого. В основном чугуновцы работают, занимаются хозяйством, любят своих детей и, как умеют, воспитывают их, по вечерам ходят в кино, а у кого есть — включают телевизоры. То же самое в неслужебное время делают и милиционеры, если только они, подобно Щербаткжу, не учатся заочно. Дерутся здесь по старинке и очень примитивно: ну, дадут друг другу в ухо, обменяются зуботычинами, поставят пару фонарей, и дело с концом. Моложавых генералов и даже полковников нету — отделением руководит, капитан Егорченко, в его распоряжении на все про все единственный "козел", да и тот без радиопередатчика. И это к счастью, потому что будь у участковых рации, их пришлось бы таскать на собственном горбу, что, в общем, удовольствие маленькое, но раций нет, как нет и автомобилей — оперативные работники передвигаются на попутных или на своих двоих. Правда, и у преступников не бывает "бенцов", "ягуаров" и "поршей". И, уж конечно, нет никаких лабораторий, обольстительных экспертов, и участковым приходится распутывать всякого рода дела по старинке, опираясь на знание обстоятельств местной жизни и собственную смекалку.

Вот почему Вася Кологойда, поймав злоумышленника "на горячем", хотя пока и не было известно, в чем, собственно, это "горячее" заключалось, решил ковать, не откладывая, не ожидая, пока все остынет.

— Это все? — спросил Кологойда.

— Не верите, да? Нате, обыскивайте!

Семен вывернул карманы и растопырил руки, изображая готовность подвергнуться обыску, а значит, и полную свою невиновность в чем бы то ни было.

— Надо будет — обыщем. А теперь рассказывай.

— Шо рассказывать?

— Зачем в музей залез?

— А я залезал? Я посмотреть пришел… Не имею права, да? Вон билет, я за него деньги платил…

— Ты дурочку не строй. Что ты байки рассказываешь?

Когда закрывается музей, товарищ директор?

— В шесть вечера. То есть в восемнадцать часов.

— А теперь второй час. Значит, ты до часу ночи ждал, а потом пошел на экскурсию?

Семен молчал.

— Ну, что ты тут делал?

— Спал, — глядя в сторону, сказал Семен.

— Ты хоть думай, когда врешь! Ну кто тебе поверит, что ты пришел в музей спать? И вообще — что тебе приспичило спать среди бела дня?

— Автобуса долго ждать было, а — я втомывся.

— Ах, ты утомился?.. И решил в музее отдохнуть, другого места не нашлось? Городской сад тебе не подходит, автобусная остановка тоже?

— Там люди, еще гроши вытянут… А тут тихо. И холодок. Я думал трошки посплю, отдохну. И проспал…

— Ну да! Ты тут разлегся как дома, и никто тебя не тронул, не разбудил? Может такое быть, товарищ директор?

— Абсолютно исключается! — сказал Аверьян Гаврилович. — Я лично всегда обхожу музей, проверяю все и сам запираю. Не увидеть его я не мог.

— Что ты теперь сбрешешь? — спросил Кологойда.

— Я сховався, — сказал Семен. — Шоб чего не подумали и не прогнали…

— Где? В кладовке под лестницей? — подхватил Аверьян Гаврилович. — Тогда у него должен быть соучастник, — повернулся он к Кологойде. — Я отлично помню — щеколда была закрыта.

— Так дело не пойдет, товарищ директор! — недовольно сказал Кологойда. — Мы с вами говорили насчет пекла, насчет батьки…

— Виноват, виноват… Молчу!

— И к вашему сведению: все замки — для честных людей. На самый хитрый замок всегда найдется вор еще хитрее. Так где ты прятался, Бабиченко?

Семен свято верил, что спасти его может только вранье. Главное — ни с чем не соглашаться и говорить не то, что было на самом деле.

— На лестнице, — глядя в пол, сказал Семен.

Кологойда вопросительно посмотрел на директора, тот пожал плечами.

— Не представляю.

— Ладно. А что ты своим ножом тут делал?

— Ничего.

— А где его поломал?

— Шо? — спросил Семен. Он растерялся — когда же он сломался, клятый ножик?

— Оглох? — сказал Кологойда. — Где нож сломал? — То давно. Недели две. А может, больше.

— А зачем поломанный с собой таскаешь?

— Думал в мастерскую дать. Чтобы починили.

— В какую мастерскую?

— Там, на базаре… Не захотели.

— И правильно — чего эту паршивую железку чинить? Дешевле купить новый.

Семен искоса посмотрел на Кологойду и промолчал.

— У вас лупа есть?

— Ну как же! Вот выбирайте. — Аверьян Гаврилович поставил перед Кологойдой коробку.

Облицовка рукоятки давно была потеряна. Остались только две железные пластинки, между которыми был заклепан клинок. Он обломился у самого основания, но и так было видно, насколько он источен и тонок. Кологойда рассматривал нож, Аверьян Гаврилович смотрел на Семена Версту. Он испытывал все большую неловкость и даже раскаяние. Какой-то удивительно тупой парень, прямо дебил. В школе, наверно, плохо учился, вот и пошел в пастухи. А что делать, если никаких способностей пет?

Такой и украсть-то не сумеет. Особенно здесь, в музее.

Смотрит на все, как баран на аптеку. И похоже на правду, что он действительно мог сесть где-то в уголок и заснуть.

Есть такие люди, способные засыпать мгновенно и в любой обстановке. Ничего он не украл — это очевидно! Так зачем его мытарить? Просто жалко беднягу — ему и так досталось… Отпустить его, и дело с концом!..

Угадав неостановимое желание директора высказаться, Кологойда указал ему глазами на коридор и усмешливо выслушал там горячий шепот Аверьяна Гавриловича.

— Ох, уж эта мне интеллигенция! Чуть что — бедненький, жалко… А такой встретит вас на узкой дорожке, он вас так пожалеет — костей не соберете… В общем, так, товарищ директор, не мы до вас, а вы в милицию прибежали, так вы уж теперь не мешайте. Я в протоколе не могу написать "мне кажется, что он невиновный", я это должен доказать. Понятно?

Разговаривая с директором, Кологойда не спускал глаз с Семена. Тот, нахохлившись, сидел на табурете, оплетя его длинными своими ногами, и, казалось, спал.

— Эй ты, спящая красавица! Иди показывай, где прятался.

Семен выпутал из табурета ноги и поплелся в прихожую.

 

4

Неимоверно скрипучая лестница на чердак была крута и для Кологойды тесновата. Укрыться от невнимательного глаза наверху за дощатыми балясинами было, пожалуй, можно. Лейтенант посветил фонариком, провел пальцем по верхней ступеньке. Потом он заглянул в подлестничную кладовку, присвечивая фонариком, внимательно осмотрел тыльную сторону щеколды. Они вернулись в большой зал, и Кологойда принялся рассматривать экспонаты. По плакатам, фотографиям, всяким схемам и диаграммам взгляд его скользил без задержки, как, впрочем, и у всех посетителей музея, но экспонаты вещные, особенно ценные, укрытые в застекленные витрины, он осматривал неторопливо и тщательно. Аверьян Гаврилович, желая облегчить и ускорить осмотр, сказал, что все вещи на месте — он знает наперечет выставленные свитки, плахты, очипки, намиста — и, стало быть, все в порядке, но Кологойда отмахнулся от него. Аверьян Гаврилович обиделся и демонстративно отошел в сторонку. Семен Верста, свесив длинные руки вдоль туловища и полузакрыв глаза, казалось, снова спал.

Маленькая витрина на столике между окнами заинтересовала Кологойду больше других. За стеклом на подложке из жатого плюша в три ряда лежали маленькие, округлые, овальные вещицы.

— Что тут за пуговицы?

— Пуговицы?! — ужаснулся Аверьян Гаврилович. — Это же геммы, образчики глиптики!

— А шо оно такое, та глиптика?

— Миниатюрная скульптура, вообще резьба на драгоценных и полудрагоценных камнях.

— Ага! — сказал Кологойда. — Выходит, драгоценности все-таки есть? Кто ж их так хранит? Каждый дурак может подойти, раздавить стекло и — пламенный привет…

— Вы неправильно поняли. К сожалению, у нас нет гемм даже на полудрагоценных камнях. Это все геммы на стекле или на камнях, не имеющих никакой цены, например, вот эти — на литографском. Они интересны, так сказать, не материалом, а работой. Ну и, как видите, несколько вещей из металла.

— Вижу, вижу, — отозвался Кологойда, хотя смотрел он не на экспонаты, а на личинку замка. — Ключ есть?

Аверьян Гаврилович вставил в личинку маленький ключик, повернул на четверть оборота, другой рукой поднял застекленную крышку. Кологойда подставил руку, и на ладонь ему упала узкая металлическая полоска.

— Ну вот, порядок, — сказал он. — Больше смотреть нечего, можно идти обратно. Только прихватите с собой эти клеммы или как их там…

— Геммы, товарищ лейтенант! Гем-мы!

— Нехай будут ге-мы-мы. Все спишь? — сказал он Семену. — Ничего, сейчас ты у меня проснешься…

— Значит, так, — сказал Кологойда, садясь за стол, — ты пришел в музей, захотел спать, забрался на лестницу и проспал там до ночи. Красть ты не собирался и ничего не трогал. Нож свой сломал давно, может, месяц назад, не помнишь где. Все правильно?

— Ага, — сказал Семен. — Все.

— Так вот, брат, все это брехня. Брехня первая, на лестницу ты не лазил и там не спал. Благодаря того, что уборщица не подметала лестницу недели две, там пыли на палец, по пыли картины рисовать можно…

— Безобразие! — сконфузился Аверьян Гаврилович. — Я ей сделаю выговор…

— Наоборот! Я бы благодарность по приказу… Кроме моих следов, там никаких других нет. Понятно? — Семен смотрел в пол и молчал. — Сидел ты не на лестнице, а в кладовке, вот там всю пыль и собрал на себя. Брехня вторая. Ты не просто там сидел, а прятался — закрыл за собой дверь и даже щеколду повернул. Сзади на щеколде свежие царапины. А вот и инструмент, которым ты щеколду поворачивал. — Кологойда поднял и показал рукоятку карманного ножа. — На нем остались следы краски.

И брехня третья, хотя она самая первая и важная, — ты не спать сюда пришел, ты красть пришел.

— А шо я украл? Шо?

— Ты просто не успел. Вон товарищ директор тебя спугнул. И я спрашиваю, пока не поздно, что ты хотел украсть?

— Ничего я не крал и ничего не знаю! — сказал Семен и отвернулся.

— А это знаешь? — Кологойда поднял и показал металлическую полоску. — Не узнаешь? Это же клиночек твоего ножика, что ты месяц назад сломал… — Кологойда приложил клинок к основанию и показал. — Значит, ты месяц назад специально приходил сюда, чтобы здесь его сломать?.. Ну, хватит дурочку валять! Имей в виду: признание облегчает наказание, а будешь запираться — тебе же хуже будет… — Он подождал, но ответа не дождался. — Признание нужно для твоей пользы. А что мне нужно узнать, я и так узнаю.

Семен снова ничего не ответил.

— Ну давайте, товарищ директор, рассказывайте, что у вас тут за цацки и на что они могут сдаться…

— Геммы! — коротко поправил Аверьян Гаврилович. — Геммы и печати. Вы напрасно так иронически…

Между прочим, в моей коллекции, то есть в нашей, музейной, я хотел сказать, есть две геммы работы Луиджи Пихлера. И это вещи, которых не постыдился бы даже Эрмитаж… Шутка сказать — Пихлер! Прославленная семья мастеров восемнадцатого века, которые возродили античную глиптику и даже превзошли. Родоначальник этой плеяды знаменитых резчиков Антон Пихлер родом из Тироля, но жил в Неаполе, потом в Риме. Джованни, его сын, намного превзошел отца, достиг такого совершенства, что его копии античных гемм вводили в заблуждение самого Винкельмана. Луиджи — младший брат и ученик Джованни, лишь немногим уступал учителю, его работы чрезвычайно высоко ценились в то время, а уж теперь…

— Ну, почем, например?

— Я затрудняюсь сказать, сколько это в рублях…

Современных каталогов у меня нет, ехать специально в Москву или Ленинград накладно, а посылать боюсь — мало ли что… К сожалению, геммы Луиджи Пихлера я вынужден был убрать из экспозиции. По указанию Степана Степановича. Он, когда посетил музей, увидел их.

"Это что?" — говорит. Ну, я объяснил, что, по моим предположениям, одна — изображение древнеримской богини Флоры, а вторая — библейской Сусанны работы знаменитого Луиджи Пихлера. Вот по ободку идет его подпись.

Надо вам сказать, что геммы бывают двух родов: выпуклое изображение — это камея, а врезанное, углубленное, — интальо. Так вот, эти геммы Пихлера — обе интальи. Для наглядности я сделал пластилиновые оттиски и поместил тут же рядом. Степан Степанович посмотрел и говорит: "Что вы мне тем Пыхлером голову морочите, когда тут голые бабы?" Я говорю, обнаженные фигуры всегда изображались в искусстве, а об этих даже нельзя сказать, чтобы они совсем были голые. У Флоры в руках цветы, Сусанна прикрывается простыней… "Да что, говорит, она прикрывает? Она же горло прикрывает, а все хозяйство наружу!" Что тут было спорить? — Аверьян Гаврилович махнул рукой и замолчал.

— Ну? — сказал Кологойда.

— Пришлось убрать.

— Так их тут нема?

— Давно нет, лежат в запаснике.

— Ну так же нельзя, товарищ директор! — Кологойда старался скрыть раздражение, но оно все-таки явственно прозвучало в его голосе. — На кой ляд вы мне про тех Пахлеров рассказываете, если их тут нет? Чересчур вы много знаете, товарищ директор, вот и лезет из вас, как тесто из квашни… Вы гляньте — уже светает. Что ж мы тут, сутки будем сидеть?..

— Как угодно, — сказал Аверьян Гаврилович. — Я могу вообще…

— Да вы не обижайтесь… Только давайте коротко и по существу.

— Пожалуйста. Вот две крупные геммы, вырезанные на литографском камне. Так сказать, миниатюрные горельефы, изображающие мужчину и женщину. Сделаны не раньше половины девятнадцатого века. Исторической и художественной ценности не имеют. Овальный медальон вырезан на прекрасном перламутре, явно пасторальный жанр. — Кологойда поднял на него взгляд. — То есть изображены пастух и пастушка. Вдали средневековый замок. Полагаю, что это работа неизвестного мастера восемнадцатого века. Вот своеобразная гемма-клятва: видите, вырезана змея, которая как бы пытается ухватить себя за хвост, а текст вокруг не очень грамотен: "Соединусь или умру я с тобой". Вот другая: мужчина схватился за голову, текст вокруг фигуры: "О боже мой как я растроился". Тоже, как видите, с грамотой не шибко…

Ладанка, висячая иконка, тиснение на роге: на одной стороне изображено благовещенье, на другой рождение Христа… Все это дешевка, девятнадцатый век. А вот дальше значительно интереснее — резные печати. Тут просто гербы, главным образом польские — в свое время на Украине жило немало польских дворян, гербы с монограммами. О печатях существует ведь особая наука — сфрагистика. Это чрезвычайно интересный предмет, который оказал немало услуг истории и археологии. Вот, например, аккадский царь Саргон долгое время считался фигурой вымышленной, легендарной. Шумерские летописцы утверждали, что он царствовал за 2300 лет до нашей эры. Однако никаких, так-скать, материальных доказательств его существования не было. Но во время раскопок города Ура были найдены две печати слуг дочери С аргона. Одна принадлежала парикмахеру царской дочери, вторая ее, так-скать, дворецкому. Эта находка доказала, что Саргон действительно существовал, а кроме того…

— И они тут, те печати? — спросил Кологойда.

— Что вы! — ужаснулся Аверьян Гаврилович. — Такая драгоценность! Раскопки вел англичанин Вулли, думаю, они не иначе как в Британском музее…

— Так на кой ляд тот Саргон сдался? Мне того Саргона допрашивать или вот этого лоботряса? Вы мне по существу говорите, а не про ископаемых парикмахеров.

— Хорошо, хорошо, не буду… Я коротко, конспективно. Вот трехсторонняя печать металлическая, даже датированная. Видите: "1847". На одной стороне латинская монограмма, на второй — герб, на третьей — арабская надпись. Вот печатка с портретом и подписью: "Geo III".

Вещь, несомненно, старинная — видите, у человека — парик с косицей, и сам металл печати пострадал от времени.

Но утверждать точно, кому принадлежала эта печатка, не берусь. В истории известен Георг Третий, современник Екатерины Второй. Я разыскал его портрет. Вы знаете, есть даже некоторое сходство. Но как королевская печатка — если она королевская! — могла попасть сюда, в Чугуново? И потом, надпись вырезана не зеркальная, а прямая, стало быть, на отпечатке получается навыворот.

Вряд ли не только король, но даже мелкий князек стал бы с этим мириться. Не правда ли?.. Впрочем, вам это…

— До лампочки! — подтвердил Кологойда.

— Да, да, я понимаю. Ну, и вот последнее: кольцопечатка. На первый взгляд вещь совершенно невзрачная: увидишь такое под ногами — не поднимешь… Однако вещь весьма любопытная. Видите: печатка не герб и не монограмма, а изображение колеса Фортуны…

— Что еще за колесо такое?

— Фортуна — римская богиня счастья, удачи. Ее изображали молодой женщиной с рогом изобилия в руках.

Одной ногой она опиралась на катящееся колесо. Но колесо не совсем обычное — обод с четырьмя спицами, которые расширялись к ободу. Колесо Фортуны было особым условным знаком у астрологов. Так называли в древности гадальщиков, которые по расположению звезд предсказывали человеческие судьбы. Впрочем, не только в древности. Астрологов много и сейчас. Не у нас, конечно, а за рубежом. Возможно, кольцо это принадлежало какому-либо астрологу или человеку, верящему в судьбу.

Печатка на кольце, как печатка. Но с кольцом этим связано одно загадочное обстоятельство, и боюсь, что выяснить его уже не удастся… Как по-вашему, из чего оно сделано?

Кологойда внимательно рассмотрел кольцо, прикинул на вес и пожал плечами.

— Серебро? Что черное — ничего не значит, серебро, если не чистить, чернеет.

— Какое там серебро! Что металл не драгоценный, видно с первого взгляда. Но, понимаете, лежит год, второй, третий — никакой коррозии. Железо, сталь, чугун — ржавеют, медь, бронза — окисляются. Да, в общем, все металлы, кроме золота, больше или меньше окисляются.

А этому кольцу хоть бы что. Я его даже нарочно смачивал, слегка нагревал — никакого впечатления. Я решил, что это какой-то неизвестный, не поддающийся коррозии сплав. И как-то случилась оказия — поехал в Киев, там ассистентом на химфаке Политехнического работал мой приятель. Он тоже не смог определить без анализа. Ну, договорились, я уехал. Бац — телеграмма! Требует немедленного приезда. Я позвонил по междугородному. Он меня прямо обкричал. Где я взял? Откуда? Когда? Как?

Оказывается, кольцо сделано не из какого-нибудь там молибдена или тантала, а из химически чистого железа.

Потому оно и не окисляется. Он — химик, но никогда такого количества химически чистого железа не видел…

Ни один способ выработки железа такой чистоты не дает.

И опять — где взял, когда да как… А что я мог ответить?

Купил. Поехать сразу не удалось — музея тогда не было, я в школе преподавал, тут как раз экзамены. Договорились, что приеду через неделю. А через неделю было двадцать второе июня сорок первого…

— И все накрылось? — сказал Кологойда.

— Сами понимаете, до того ли было…

— Та-ак, ладно, попробуем от другой печки. — Кологойда повернулся к Семену: — Так зачем тебе понадобилось это кольцо, Бабиченко?

Семен Верста сидел совершенно безучастно, свесив гогову, и только что не спал на самом деле. Это была самая лучшая, многократно испытанная оборонительная позиция. И он изо всех сил старался показать, насколько все эти вещи чужды ему, непонятны и, стало быть, не нужны.

А если не нужны, то зачем бы он их крал?.. Однако внутреннее напряжение становилось все сильнее, все труднее было с ним справляться и одновременно сохранять вид сонной тетери. И когда дело подошло к концу, оставалось только это клятое кольцо, Семен не выдержал — он испустил негромкое, но совершенно явственное сопение человека на самом деле засыпающего. Однако сидел он, опустив голову и полузакрыв глаза, и потому не видел Кологойду, а тот не спускал с него взгляда. Коголойда услышал сонное сопение и даже улыбнулся. Детские штучки! Еще не родился человек, который бы заснул на первом допросе… Перестарался парень. Когда директор заговорил о кольце, ресницы Семена непроизвольно дрогнули, тело повело от напряжения, а косточки правой руки, которой он держался за табурет, побелели — с такой силой он вцепился в его сиденье. Стало быть, к кольцу он и подбирался…

Рассуждения Васи не блистали глубиной, но в логичности им нельзя было отказать. Если парень забрался в музей, значит, у него была определенная цель. Если прежде всего он пытался взломать витрину, значит, цель эта находилась там. И то, что там, по мнению Кологойды, выставлен был один хлам, не имело значения. И то, что незадачливый воришка ни бельмеса в нем не смыслит, тоже не имело значения. Он мог быть только исполнителем, так сказать, руками. Руки они схватили на горячем.

Теперь нужно было по рукам отыскать голову. Но какой голове и зачем могла понадобиться никчемная железка?

Рассказ директора о химически чистом железе не произвел на Васю никакого впечатления. Железо есть железо, и важно, не какое оно, а кому оно нужно…

— Ты что, оглох? Зачем тебе это кольцо?

— Оно мне нужно? Я его трогал?

— Тебе помешали, а то бы тронул. Зачем? Я понимаю — золотое, продать можно. А тут за версту видно — рядом с золотом и не лежало. Серебряное? Сколько б там того серебра было? На три копейки? А оно и не серебряное — железное. Так на кой оно тебе сдалось?

— А я шо говорю — оно мне нужное? Хай оно горит!..

— Правильно! Тебе — не нужное, а все-таки ты за ним полез. Для кого? Кому оно нужное?

Семен сидел сгорбившись, зажав кисти рук между коленями, и молчал.

— Кто тебя за ним послал?

Семен молчал.

— Слушай, Бабиченко! Все равно тебе придется быть честным человеком. Не получается из тебя вор! Ну суди сам: обокрал машину — тебя тут же заштопали…

Семен взглянул на него исподлобья.

— Откуда вы знаете?

— Должность у меня такая, чтобы все знать про вашего брата… Теперь сюда забрался, здесь прихватили.

Ну, а дальше что — в тюрьму? Думаешь, у воров сладкая жизнь? Паршивая жизнь! Ну, сколько-то раз повезет, потом обязательно поймают и посадят. Вор больше сидит, чем на свободе бывает. Хочешь иметь такую жизнь?

— А я шо, вор?

— Вот я и хочу, чтоб ты не стал вором. Нет же никакого расчету! Но учти — это зависит от тебя. Или ты нам сейчас все выкладываешь, и поскольку государство ущерба не потерпело, а ты чистосердечно раскаялся, мы тебя, может, и отпустим. Ты ведь сейчас даже не арестованный, а просто задержанный. Все будет шито-крыто, никто тебя, кроме товарища директора и меня, не видел, и хотя будешь ты на замечании, но официально ничем не замаранный. А будешь запираться, пойдешь в КПЗ, днем получим санкцию прокурора на арест. И тогда уже крышка. Рассказать ты все равно расскажешь. Только тогда уже все будут знать, что ты арестован при попытке обокрасть государственное учреждение. А знаешь, как народ рассуждает: украл не украл, а украсть пытался, значит вор…

И на тебе пятно уже на всю жизнь. Ты вроде в ремесленное хотел? Когда документы подавать, через месяц? А ты в это время будешь под следствием, у подследствелного документов не примут. И пойдет вся твоя жизнь кувырком… Вот думай давай и решай, чего тебе больше хочется — домой или в тюрьму.

Аверьяиа Гавриловича пронзала жалость к этому несчастному парню. Какой он нк тупой, но ведь человек, зачем же коверкать, уродовать ему всю жизнь?

Он даже хотел вступиться, хотя бы несколько слов сказать в его защиту, но Кологойда категорическим жестом предотвратил его попытку.

Семен обмяк и обвис, словно из него вынули все кости, и только чудом держался на табурете. Он был раздавлен, уничтожен и меньше всего мог сейчас думать. И о чем думать? Жалеть о прошлом и настоящем, оплакивать будущее? Уже не было ни настоящего, ни будущего. Смятение, отчаяние и горькая жалость к самому себе сдавили ему горло, сжимали все туже, ему уже нечем было дышать, он открыл рот, но зажатое тисками горло не позволяло вздохнуть, и он, как полузадушенный, прерывисто, со стоном втягивал воздух в легкие, а по носу стекали жгучие капли слез и пота и шлепались на пыльный пол.

Кологойда протянул ему чашку с остатком воды.

— На, герой, выпей.

Семен поднес чашку ко рту, сделал мучительный глоток, хотел еще, но больше не мог, держал чашку у рта, и слезы по носу стекали теперь в чашку.

— Ну, совсем расквасился, — сказал Кологойда. — Что мы тебе, враги? Мы тебе, дурню, добра хотим. Подговорили тебя?

— А-ага.

— Просто так, за "спасибо" ты не полезешь. Значит, за деньги?

— 3-за день-ги.

— И сколько тебе обещали?

— Сто, — сказал Семен, постепенно приходя в себя. — Сто рублей обещали.

— За эту хреновину сто рублей? Брешешь!

— А чего мне брехать? Сто. Целой бумажкой.

— Сто новыми! — сказал Кологойда. — На старые — тыща рублей… Значит, здорово кому-то припекло колечко. А кому? Кто тебя послал?

— Бабка.

— Ага! — Кологойда, торжествуя, посмотрел на Аверьяна Гавриловича. — Выходит, была все-таки бабка!..

Какая бабка? — повернулся он снова к Семену.

— Лукьяниха… Ну, из нашего села которая, я ей глечики на базар привозил…

— Трухлявая старушенция такая, вроде побирушки?

Богомолка?

— Ага.

— Позвольте, позвольте! — взволновался вдруг Аверьян Гаврилович. — Но ведь эта самая старуха… То есть тогда она еще не была старухой…

 

5

Лукьяниха ошибалась, думая, что ее прошлое бесследно стерлось в памяти людей. Может отказать, подвести память одного человека, можно уничтожить память отдельного человека вместе с ним самим — к этому средству охотно прибегали и прибегают власть имущие, пытаясь затереть воспоминания об их глупости, вероломстве и преступлениях. Но такие попытки тщетны: в соборной памяти людей ничто не пропадает и не исчезает. От одного к другому, по цепочке поколений, то вслух и въявь, то шепотком во мраке перелетают вести, затаиваются до поры, но рано или поздно наступает время, когда они оживают, выходят из-под спуда и становятся общим достоянием. "Нет тайного, что не стало бы явным", — сказал евангелист Матфей. Лукьяниха не знала этого, она не читала Евангелия да и вообще ничего не читала, так как была неграмотна, и ей казалось, что, вытравливая в себе воспоминания о прошлом, она уничтожает последнюю память о нем, но другие помнили. Мало, но кое-что знал и помнил дед Харлампий, который осел в Ганышах в двадцатом году, когда еще свежа была память об обитателях сгоревшего дома. И конечно, знал учитель Букреев, без устали колесивший по округе и собиравший не только поливные горшки и вышивки, но и все, что можно было узнать о прошлом Чугуновского уезда, его обитателях.

Знания эти не имели применения, их оттирали, заслоняли непрестанно меняющиеся злобы дней бегущих, но вот они понадобились и всплыли в его памяти отчетливо и ясно.

— Стоп, товарищ директор! — Кологойда предостерегающе поднял руку. — А ну, выдь в коридор, — сказал он Семену.

Семен выпутал из табурета ноги, вышел и привалился к стене напротив двери.

— Так в чем дело с той самой старухой? Только тихо!

— А дело в том, — горячо зашептал Аверьян Гаврилович, — что кольцо-то я ведь купил у нее!

— Ха! Интересная получается карусель… Когда это было?

— Давно… Я ж говорю, она еще не была старухой, а просто пожилой женщиной. Можно проверить по инвентарной книге, но я помню и так… Да, точно: в тридцать втором. Тогда ведь, помните, голод был…

— Я, извиняюсь, не помню. Меня на свете не было.

— А? Ну да, конечно, конечно… Время, знаете, было тяжелое, за кусок хлеба готовы были все отдать. И чего только тогда не продавали!.. Вот среди всякой дребедени я и увидел это колечко. Заплатил за него какие-то пустяки.

Старуха и тому была счастлива, потому что, посудите сами, — кто бы его, кроме меня, купил? Как украшение не годится — черное, невзрачное, без всякого камешка, и перстни вышли у нас из моды. Как обручальное тем более не годилось, да в ту пору обручальные кольца и носить перестали… Я пытался расспросить, что за кольцо, откуда, — Лукьяниха не имела никакого понятия. Очевидно, она подобрала его с другим хламом в помещичьем доме, а как, что и откуда — действительно не знала.

— В помещичьем доме?

— Ну да, в ганыкинском… В начале революции Ганыка бежал в чем стоял. Оставшееся имущество растащили, дом сожгли. Чем-то, надо думать, попользовалась и Лукьяниха. Она ведь в доме не то ключницей, не то экономкой была.

— Вон оно что! — сказал Кологойда. — Бабка-то, оказывается, из бывших.

— Что вы, какая там бывшая! Прислуга — вот и все…

От того, что помещичий дом разорили, никто не разбогател. Ганыка был из последышей, проживал остатки. Если какие-то ценности были, должно быть, увез с собой, а дребедень — на ней не разбогатеешь… И Лукьяниха не разбогатела. Всю жизнь по чужим людям — не то прислуга, не то нахлебница, почти нищенка…

— Знаем мы тех нищих! Побираются, побираются, а помрет — тюфяк деньгами набит…

— Ну, товарищ Кологойда, вам такие басни повторять не к лицу. Эти сказки придумывали скупердяи себе в оправдание — чтобы голодному куска хлеба не дать… Бывали такие редчайшие случаи, но только до революции и во время нэпа, когда существовали профессиональные нищие. А кто сейчас живет подаянием Христа ради?

— Тунеядцы, положим, имеются, — сказал Кологойда, — только теперь они не побираются: они воруют. Ну, то особ статья… А вот на кой пес бабке это кольцо? Что она шептуха, малость знахарствует — известно. Но чтоб насчет будущего, этой самой фортуны ворожила — что-то не слыхал.

— Колесо Фортуны, — сказал Аверьян Гаврилович, — вовсе не употребляется при ворожбе. Астрологи составляют гороскопы, так сказать, расписание человеческих жизней по звездам…

— Насчет звезд Лукьяниха вряд ли петрит… Тут чтото другое. И откуда у нее такие деньги? Да еще целой бумажкой. Сторублевку никто не подаст и не подарит…

Где твоя бабка, Бабиченко?

— Сказала, будет ждать около колодца.

— Навряд, чтобы она там до сих пор сидела. Однако пойдем, посмотрим. Запирай свои капиталы, а ножик твой поломанный я возьму — на всякий случай… Что ж, товарищ директор, запирайте хозяйство и идите до дому, поскольку кража не состоялась. Только на будущее лучше проверяйте, чтобы еще кто-нибудь не забрался в музей ожидать автобуса…

— Теперь будьте покойны!

На дворе уже стоял белый день. Горькие дымки струились из труб и летних кухонь, надсадно кудахтали спозаранку опроставшиеся куры, величаво переваливаясь и гортанно перекликаясь, гусиная ватага потянулась из музейного двора к остаткам лужи в конце улицы.

Возле колодца Лукьянихи не было.

— Ну, где твоя соучастница?

Семен не знал, что ответить, и заглянул в колодец.

— Нет, старушки со сторублевками в колодцы не сигают.

— Может, у Сидорчучки?

— Какой Сидорчучки?

— Вон в том доме старуха живет. Лукьяниха у нее всегда ночует, а утром уезжает…

Семен испуганно приоткрыл рот и уставился за спину Кологойды. Кологойда оглянулся — к ним спешил так и не переодевшийся Аверьян- Гаврилович.

— Ладно, — сказал Кологойда, — иди до той хозяйки.

Только смотри — про меня и вообще — ни слова! Понятно? Бабке скажешь: кольцо взять не удалось — спугнули.

Ты через окно драпанул, а сюда идти боялся, чтобы не выследили, спал в сквере на скамейке. Только не при хозяйке! Лучше всего вызови старуху во двор… Давай топай… Что еще случилось, товарищ директор? — спросил он, следя взглядом за Семеном Верстой.

Семен подошел к калитке в высоком заборе, за которым прятался соседний дом, толкнул, калитка была заперта. Он растерянно оглянулся, Кологойда выразительно махнул ему рукой, и это Семен понял влет — ухватился за верхний край досок, упираясь ногами, подтянулся и перемахнул через забор. Кологойда повернулся к Букрееву.

— Понимаете, — с некоторым смущением сказал Аверьян Гаврилович, — я тогда не досказал: кольцо-то ведь потеряно. Оно осталось тогда у моего приятеля, а он пропал без вести. Это я узнал уже после войны. Но у меня сохранился оттиск, запись размеров — я всегда сразу же описываю приобретенные экспонаты. Мне показалось полезным сохранить это загадочное кольцо в экспозиции, и я сам в свободное время сделал копию. Разумеется, уже из обыкновенного железа, а не химически чистого… В этикетке экспозиции я указал: "Кольцо-печатка", в скобках "Д", то есть дубликат. До сих пор никого это кольцо не заинтересовало и ни одна живая душа про подделку не знает. Вам я говорю первому.

— То нехай, товарищ директор, все прочие души и не знают. Иначе может узнать и та самая душа, которая хотела украсть, а тогда поймать ее будет труднее.

— Да, да, вы правы, конечно… — согласился Аверьян Гаврилович. — Я, знаете, все время возвращаюсь к вашей фразе — "Какие воры залезли в историю и что им там понадобилось?". Вообще-то в переносном смысле это бывает довольно часто — то одни, то другие лезут в историю, что-то утаивают от людей, переиначивают, перекраивают… Здесь воры, так-скать, в прямом смысле. Недоросля подослала старуха. И вот этого я не могу понять — зачем деревенской богомольной старухе понадобился астрологический знак "колесо Фортуны"? Она просто не имеет о нем никакого понятия, ей эта вещь абсолютно не нужна.

— Тогда кому?

— В том-то и дело!.. Я не коренной чугуновец, но, можно сказать, старожил. Чуть ли не половина жителей — в прошлом мои ученики. Сейчас они уже, конечно, отцы семейств, седые, лысые… Я к тому, что, в общем, так-скать, круг интересов чугуновцев мне известен… ну и уровень заработков тоже. Так вот, я решительно не могу себе представить, чтобы кто-нибудь из местных жителей ради какого-то железного кольца пошел на преступление, да еще и готов был выбросить за него сто рублей. Про сельских жителей я уж и не говорю…

— Что-то вы, товарищ директор, крутите вокруг да около, разводите всякие подходы… Вы что, знаете, кто это сделал?

— Боюсь, что да…

— Чего ж тут бояться? Очень хорошо!

— Как сказать… Доказательств никаких нет, одни догадки и предположения. Да и те основаны лишь на том, что эти люди — единственные здесь, кто может знать о таких вещах и интересоваться ими. Однако согласитесь, дико подозревать людей только потому, что они интеллигенты и знают то, чего не знают другие… Это просто чудовищно!.. А вместе с тем…

— Короче, товарищ директор, кто?

— Были у меня двое приезжих. Из Киева. Один — архитектор по охране памятников из Госстроя. Второй — кинорежиссер. Такой, знаете, представительный: в темных очках, ужасно бородатый и зачем-то с палкой, хотя очень молод и вполне здоров.

— Так, — сказал Кологойда, — приехали на серой "Волге", остановились в Доме колхозника, питаются в чайной. Водки не пьют, пьют коньяк и пьют здорово, но пьют безо всякого безобразия.

— Что ж вы хотите — столичные жители!

— Там всякие бывают… Так что они?

— Архитектор приехал проверить состояние коробки ганыкинского дома на предмет возможного использования. А кинорежиссер привез его на своей "Волге". Это, так-скать, услуга приятелю и надежда, как он выразился, наткнуться на сюжет… Кроме того, он коллекционер — собирает всякого рода старинные предметы, особенно иконы. Это, знаете, очень модно сейчас. Ну, в Чугунове какая старина? Церковь да то, что в музее. Они побывали и там и там. Раскритиковали мою экспозицию — бедна, мол, примитивно-дидактична… Ради, мол, плакатов и фотографий не стоило открывать музей… Я тогда им свои запасники показал, чтобы видели — бедны не от бедности, бедны от глупости… Ахнули. Особенно этот режиссер.

Он как увидел Георгия Победоносца из Семигорского монастыря, из рук не хотел выпускать. Даже пытался уговорить продать ему — все равно-де здесь выставить не позволят…

— И за сколько сторговались? — прищурился Кологойда.

— Вы что, смеетесь? — вспыхнул Аверьян Гаврилович.

— Вот уже и пошутить нельзя… А до этого барахла… я извиняюсь — до гемымы… он тоже приценивался?

— Нет. Посмотрел, но не очень внимательно. В общем, никакого интереса не проявил.

— И это все?

— Почти. Он еще расспрашивал, не знаю ли я какихнибудь стариков, у которых могут оказаться древние иконы и вообще старинные предметы… Тут я взял грех на душу — сказал, не знаю таких. С какой стати я буду содействовать тому, чтобы ценности, которые, так-скать, являются достоянием района, попали в руки какого-то частного коллекционера, а не в музей?

Кологойда отмахнулся. Его не интересовали предположения об экспонатах, которых еще не было.

— Если он искал всяких стариков, может, и нашу бабку надыбал?

— Вот об этом я как раз и подумал. Он мог увидеть ее в церкви, на базаре, да мало ли где…

— Ладно, сейчас и про то спросим у бабки… — сказал Кологойда, увидев вышедшего из калитки Семена Версту. — Ну, где твоя Лукьяниха?

— Нема, — сказал Семен.

— Как нема? Куда она девалась?

— А что случилось, гражданин начальник?

Следом за Семеном из калитки колобочком выкатилась старушка с лицом тихой злыдни. В обхождении такие старушки неизменно кротки, всегда сладенько улыбаются, но тонкогубые рты их остаются при этом закрытыми, а глубоко запавшие глазки цепкими и настороженно внимательными. Всю жизнь их точит зависть. Они завидуют всем, считают себя обойденными, а всех остальных счастливчиками, не по заслугам оделенными судьбой и богом.

Неизбывная зависть эта тщательно скрыта и лишь изредка прорывается в двух-трех ехидных словечках, произнесенных со сладкой улыбочкой, и тут же прячется снова.

Они жадно слушают пересуды о других, но помалкивают о себе, так как никому не доверяют и убеждены, что чем меньше другие о тебе знают, тем лучше — не смогут навредить.

Сидорчук сразу заподозрила неладное, когда вдруг появился долговязый недотепа, как про себя называла она Семена. После базара тот приносил пустые корзины, пошатавшись по городу часа два, забирал их снова и уезжал домой, никогда не оставаясь на ночь в Чугунове.

Вчера он за корзинами не пришел и вот, оказалось, домой не поехал, а теперь ни свет ни заря явился за Лукьянихой.

А та как раз, против обыкновения, ночевать не осталась.

Что-то с ней вечером стряслось… Сидорчук попыталась выспросить Семена, но тот, глядя в сторону, тупо повторял то, что ему сказал Кологойда: проспал автобус, спал в сквере на скамейке, а сейчас вместе со старухой хотел ехать домой. Подозрения ее возросли еще больше, когда Семен пошел со двора, но корзин опять не взял. Сидорчук пошла следом, выглянула в приоткрытую калитку, и сердце у нее упало: Семена Версту поджидал милиционер.

— То и есть хозяйка? — спросил Кологойда у Семена.

— Ага.

— Здрасьте! — козырнул Кологойда. — Так куда вы девали свою подружку?

— Кака така подружка? Поночевщица, и все, — поджимая губы, сказала Сидорчук. — А что она такое исделала, что ее милиция разыскивает?

— Ничего не сделала, и милиции ее искать незачем — она при своем месте. Родственники у нее обнаружились, вот они и разыскивают. Племяши или что-то вроде Володи… Как говорится, нашему забору двоюродный плетень…

Кологойда врал без зазрения совести, так как с первого взгляда определил про себя Сидорчук как "стерву", которую совершенно незачем информировать.

— Ага, ага, — согласно покивала Сидорчук. — Это хорошо! Вот уж как хорошо… — Она не поверила ни одному слову уполномоченного, зная, что Лукьяниха одинока как перст, все ее родственные связи оборвал отъезд в Петербург. А если и осталась какая-то родня в непонятно далекой бывшей Олонецкой губернии, кто и зачем стал бы морочить себе голову, разыскивая почти девяностолетнюю старуху? И почему здесь, кроме милиционера, находится полуодетый директор музея?

— Может, на наследство надеются — вдруг она богатая, Лукьяниха? — пошутил Кологойда.

— Уж куда богаче! — поддержала шутку Сидорчук.

— Пускай сами разбираются. Наше дело — известить.

Я вот увидал этого парня из Ганышей, решил бюрократизма не разводить, передать через него, а он говорит, Лукьяниха здесь, у вас ночует…

— А не ночевала! Не ночевала, — подхватила Сидорчук. — Еще ввечеру ушла.

— Куда? Домой, что ли? — небрежно спросил Кологойда и тут же чертыхнулся про себя, поняв, что спрашивать не следовало.

Сидорчук только этого вопроса и не хватало. Он подтвердил, что разговор о родственниках Лукьянихи — чистое вранье, случилось что-то с ней самой, но что бы ни случилось, следовало накрепко отгородиться и от происшедшего, и от Лукьянихи. Для этого была надежная позиция: ничего не видала, ничего не слыхала, ничего не говорила…

— А я не знаю, гражданин начальник, — умильно улыбнулась она. — Должно, домой. Куда ей иначе ехать?

Только мне она не докладывала, а я не спрашивала. Мое дело какое? Приехала — хорошо, уехала — того лучше…

А что, куда да зачем — не знаю и знать не хочу. Я в чужие дела не впутываюсь.

— Вот и правильно. Бывайте здоровы, — сказал Кологойда, поворачиваясь к ней спиной, и нарочито громко, чтобы она услышала, добавил: — Пойдем, хлопче, в отделение, я напишу старухе извещение — пускай сама отвечает своим родственникам, чтобы мне из-за этого в Ганыши не мотать.

На углу Кологойда остановился.

— Вот чертова баба! — сказал Кологойда, перейдя на другую сторону улицы. Он досадливо сдвинул фуражку с затылка на нос и сплюнул.

Досада относилась не столько к Сидорчук, сколько к самому себе. Не потому, что врал. Иногда не грех и соврать. Только врать надо так, чтобы было похоже на правду. А у него не получилось, и стерва эта враз смикитила. Ну, какой уважающий себя уполномоченный побежит ни свет ни заря разыскивать никчемную старуху?

Он или извещение пошлет, или к себе вызовет. А тут еще этот директор в тапочках. Он-то тут при чем?

— Вы говорите о Сидорчук? — спросил АверьяН Гаврилович. — Нормальная женщина, по-моему.

— Да не оглядывайтесь вы, за ради бога, товарищ директор! Она же за нами подглядывает. Теперь ее целый день от дырки в заборе не оторвешь… Нормальная… То вы людей только с лица видите, а нам приходится и в изнанку заглядывать. И вообще, — с некоторой даже досадой сказал Кологойда, — шли бы вы домой, товарищ директор. Или хотя бы оделись, что ли…

— Да, да, конечно… — Аверьян Гаврилович переконфузился. — Белый день настал, а я в таком виде… Убегаю, только, если не секрет, что вы намерены предпринять?

— Не секрет, товарищ директор: спать пойду.

— То есть как?

— А вот так. Ночь-то мы с вами прокукали из-за этого сопливого взломщика. Не знаю, как у вас, у меня башка — во… А за дурною, говорят, головою и ногам нема покою. Так что давайте пожалеем наши ноги… Бывайте здоровы!

Несмотря на твердое обещание идти домой спать, Кологойда свернул за угол и зашагал в отделение. Через некоторое время он услышал за спиной странные звуки и оглянулся. Волоча ноги, дергая носом и всхлипывая, за ним, как на казнь, плелся Семен Верста.

— Ты чего?

— Вы ж меня в милицию ведете, — прогугнявил Семен.

— Тю! Да на черта ты там сдался? Езжай до своих коров. Только смотри: бабке скажешь, как я сказал.

И больше никому чтобы слова не пискнул. Понятно?

Семен всхлипнул еще горестнее.

— Ну?

— Батько бить будут, шо до стада опоздал…

— Ну, брат, я свою задницу вместо твоей не подставлю… Ничего, она у тебя тренированная — выдержит.

А ты лучше запомнишь, что воровать — дело невыгодное.

Возле отделения милиции стоял мотоцикл инспектора ГАИ. Старший лейтенант Онищенко доставал из стола какие-то бумаги, просматривал и засовывал их в планшетку. Развесив толстые губы и громко сопя, Щербатюк спал над своими конспектами.

— Дорожному богу — привет! — сказал Кологойда. — Чего так рано?

— В область еду, майор вызывает, — не поднимая головы, ответил Онищенко.

— Эх, не повезло! Я думал, ты мне поможешь одно дельце провернуть…

Онищенко оторвался от бумаг и посмотрел на Колого иду.

— Да тут приехали двое из Киева. На частной "Волге". Остановились в Доме колхозника.

— Ну?

— У меня к ним ничего конкретного. Просто надо бы кое-что выяснить. Не в лоб, а так, с подходом… А они вроде собираются уезжать. Я задержать их не могу, нет оснований. Так я подумал, может, ты задержишь денька на два. Им промфинплан не выполнять, день туда, день сюда роли не играет. А у вашего брата всегда найдется законное основание.

— Уже, — сказал Онищенко. — Еще вчера.

— Ну да? — восхитился Кологойда. — Вот здорово!

За что ж ты их?

— Пускай не будет такой умный! Бараночник…

Онищенко вложил в это слово все презрение, которое испытывал к автолюбителям, если они не смыслили в машине, сами ничего исправить или починить не могли, а умели только "жать на железку" да "крутить баранку".

— Я, понимаешь, проезжаю мимо, вижу незнакомая машина, остановился. Кто, что, сколько прошла. По-человечески. Смотрю — машина новенькая, можно сказать, еще теплая, а газует, как старый трактор. "У вас, говорю, карбюратор переливает или зажигание позднее. Отрегулировать надо". А бородатый так это, через губу, понимаешь: "У вас советов не спрашивают, машину в столице признали исправной, как-нибудь она и в районе пройдет"… Ах, ты так? Ваши права! Мы в столицах не живем.

Может, там все машины газуют, а у нас не положено.

Номера я у вас снимаю. Будьте любезны исправить и предъявить в исправленном виде. Тогда и получите свои номера. Ну, он тут, понимаешь, в крик, бородой размахивает, книжечку тычет…

— Навряд! — сказал Кологойда и с деланным простодушием пояснил: — Мабуть, наоборот, поскольку бородой размахивать трудно…

Онищенко был мужчина серьезный, шуток не понимал и замечание Колокойды пустил мимо ушей.

— Подумаешь — он там какой-то член! Сейчас все — члены. Плевал я на его книжечку и на его бороду…

— Не надо! — серьезно сказал Кологойда. — Вот на бороду не надо. Некультурно. И кроме того — оскорбление личности. Статья такая-то УК УССР.

Онищенко игнорировал и это замечание.

— Я хотел по-хорошему, в конце концов, сам бы помог, исправил, — сказал он, застегивая планшет. — Не хочешь, загорай теперь. Вот они лежат, — показал он на две номерные жестянки на столе, — и будут лежать, пока не исправят, как положено.

— Благодару вам-вас, — сказал Кологойда. Он очень любил Аркадия Райкина и часто повторял словечки его персонажей. — Теперь я попробую прийти на помощь людям, терпящим бедствие, и скрозь это завоевать среди них авторитет.

— Ты только, смотри, мой авторитет не-подрывай!

А то я тебя, трепло, знаю…

— Миша! — с чувством сказал Кологойда и, растопырив пальцы, прижал руку к груди. — Да нехай меня святая мольния убьет!

Онищенко недоверчиво хмыкнул и ушел.

 

6

Перед тем как идти в Дом колхозника, Кологойда снова заглянул в отделение. Оказалось, бородатый режиссер приходил к Егорченке жаловаться на самодурство автоинспектора, но сочувствия не нашел.

— Вы словами не кидайтесь, гражданин. То не самодурство, а порядок. Дымит у вас машина? Дымит. Значит, правильно старший лейтенант указал на дефект.

— Да, но…

Режиссер начал доказывать, что он должен срочно возвращаться, его ждет съемочная группа. Там каждый день простоя несет убытки в десятки тысяч рублей, а он здесь теряет время…

— А вы не теряйте, — сказал Егорченко. — Исправьте дефект и езжайте. Не можете сами — остановите любого шофера, он вам сделает.

Светло-серая "Волга" стояла в кружевной тени белой акации, разинув пасть капота. Казалось, какой-то невиданный альбинос на округлых коротких лапах исходит немотным криком, взывая о помощи. Никто не обращал внимания на этот немой призыв. Окрашенные грязнозеленой краской, пропыленные колхозные "ЗИЛы" и трехтонки были как бы совсем другой породы. Им не было дела до шикарных альбиносов, гремя и побрякивая, они проносились мимо. Заслышав гром и бряк, режиссер выбегал на дорогу, махал руками, даже пританцовывал от нетерпения. Идущие порожняком изредка останавливались, но, выслушав бородача, водители с сомнением поглядывали на "Волгу", отрицательно качали головой и трогали с места.

Откинувшись на спинку скамейки, под той же акацией сидел архитектор и вприщурку наблюдал за беготней своего товарища. Подходя, Кологойда явственно услышал, как тот сказал: "Вот еще один на вашу голову. Смотрите, Олег, не лезьте снова в бутылку, хуже будет". Режиссер бросил на Кологойду ненавидящий взгляд и побежал к дороге, по которой дребезжал очередной грузовик.

Кологойда сделал вид, будто ничего не слышал, не заметил и, подойдя, козырнул архитектору.

— Здравия желаю! В какую сторону собираетесь?

— Чинить собираемся.

— Такая новенькая и уже чинить?

Грузовик проехал мимо, бородач вернулся. Ноздри его раздувались от бешенства.

— Проверять пришли? — с ненавистью выпалил он Кологойде.

— А зачем вас проверять? Я думал, если по пути, может, меня прихватите?

— Никуда я вас не повезу! Скажите спасибо автоинспектору — он снял номера. Из-за дурацкой придирки…

— Олег, — сказал архитектор, — помните о бутылке!

— Да, да, Игорь Васильевич! Из-за дурацкой придирки мы должны торчать в этой проклятой дыре… И ни одна сволочь, — он с ненавистью посмотрел на проехавший грузовик, — ни одна сволочь не хочет помочь…

— Да чего там не хочет… — миролюбиво сказал Кологойда, хотя, по правде сказать, ему очень хотелось дать подзатыльник этому типу. — Кто откажется от поллитра? Не умеют они. Грузовиком кое-как управляют, а на "Волге" не ездили. Вот и сомневаются. А вы сразу сволочить… А в чем, собственно, дело? Ну-ка, заведите…

— А вы… разбираетесь? — с недоверием и надеждой спросил режиссер.

— Трошки. В армии довелось мараковать.

Стартер зарычал раз, второй, наконец заработал и мотор. Громко урча, глушитель поплевывал струйкой черного дыма, время от времени резкий хлопок выталкивал целый клуб.

— Угу, — сказал Кологойда, — факт налицо — газует, как трактор на солярке. Где ваши причиндалы? Ну, инструменты, — пояснил он, встретив недоумевающий взгляд режиссера.

— Должно быть, там. — Режиссер повел рукой в сторону багажника.

"Да ты, оказывается, вовсе тютя", — подумал Кологойда и полез в багажник. Пропыленность сумки и девственная чистота инструментов подтвердили его заключение.

Он снял воздухоочиститель, крышку карбюратора, слегка отогнул опорный язычок поплавка и поставил крышку на место.

— Заводите снова!

— Вы же забыли эту штуку! — с ужасом и торжеством сказал режиссер, показывая на воздухоочиститель.

Он как завороженный провожал взглядом каждое движение Кологойды, не слишком поверив в умение и знания какого-то милиционера, и хотя сам не знал ничего, был уверен, что, если тот начнет портачить, он обязательно заметит и не допустит. И вот опасения его сразу же подтвердились.

— На стоянке эта штука может полежать. Галка в карбюратор не полезет, мух нема, и песок с неба не падает.

Режиссер пожал толстыми плечиками и полез за баранку. Хлопков больше не было, глушитель урчал тише, струйка черного дыма осталась, но стала немного жиже.

Кологойда отпустил стопор трамблера, повернул его вправо, влево, нашел положение, при котором мотор работал устойчивей и тише, поставил воздухоочиститель на место. Дыма больше не было, глушитель, пришепетывая, еле слышно что-то бормотал.

— Вот и всего делов, — сказал Кологойда. — Окончательно отрегулировать надо трамблером на ходу. Тряпка у вас есть?

— Тряпки? — удивился режиссер. — Ах, руки… Я вам пасту дам. У меня есть замечательная паста. Заграничная… Вот. — Он выдавил из тюбика на ладонь Кологойды колбаску прозрачного желе.

— Вроде духами пахнет, — сказал Кологойда.

— Да, да! — радостно подтвердил режиссер. — Вы трите, трите! Как будто моете руки. Понимаете? Без воды, без мыла… Удивительная паста!.. Вот видите?

Видите?.. — в полном восторге восклицал он, наблюдая, как прозрачное желе превращается на руках Кологойды в черные окатыши грязи, а руки становятся чистыми. — Может, еще дать? Вы не стесняйтесь, у меня много…

Я вам целый тюбик подарю…

Кологойда сгонял черные окатыши и наблюдал за режиссером. Это же пацан! Бородатый пацан…

Их немало развелось, таких великовозрастных пацанов. Привыкнут в детсадике ходить гуськом, держась за подол переднего, так потом и идут всю жизнь, держась за ручку слишком заботливых пап и мам, родственников и знакомых… Их оберегают от забот, за них исправляют, за ними прибирают. Кончают они учение, начинают жизнь взрослых, но остаются детьми — держатся за незримый, но непременный подол…

Им с детства долдонят, что для каждого открыты все пути — выбирай любой. Они часто выбирают какую-либо отрасль творчества: им кажется, что это кратчайший и легчайший путь к славе и деньгам, то есть, по их мнению, к удовольствиям, а в своем праве на удовольствия они не сомневаются. Они слышали и даже сами повторяют, что творчество — это талант и труд, но, не имея никакого таланта, не понимают, что это такое, и убеждены, что творчеству можно научить и научиться — для этого достаточно закончить соответствующий вуз. Заканчивают.

В каких-то простейших правилах и навыках их натаскивают, дают дипломы, и они начинают будто бы творить — писать будто научные труды, будто стихи и романы, будто картины… Все это получается более или менее наукообразным, литературообразным, картинообразиым…

Они слышали о том, что у художника должно быть свое лицо, но их творческие лица неразличимы, как пятки.

Создать что-то оригинальное они не могут, так как воображения у них нет — они обходятся хорошей памятью на чужое и из обрывков чужого комбинируют как бы свое. "Как бы" потому, что похоже-то оно на чужое похоже, но сказать с уверенностью, что украдено, — нельзя.

Убеждения им с успехом заменяют трескучие фразы, а все чувства подчинены необъятному самомнению. Ни думать, ни чувствовать они не научились, поэтому управляют ими не разум и страсть, а импульсы — от любого пустяка, если он близко их касается, они приходят в ярость или отчаяние и столь же легко впадают в восторг.

Нечто вроде восторга испытывал сейчас и режиссер, но ему мало было своей радости, непременно нужно было, чтобы эту радость разделили и другие.

— Видите, видите, какие руки? Почти стерильные.

Замечательная паста!.. — и тут же его занесло в другую сторону. — Выходит, я прав: неисправность ерундовская, и это была дурацкая придирка! Просто автоинспектору захотелось показать себя большим начальником…

— Нет, — сказал Кологойда. — Онищенко ничего не показывал, он про вас думал.

— Как же, — хмыкнул режиссер. — Может, ему еще спасибо сказать?

— Обязательно! Что получается, когда зажигание позднее да еще карбюратор переливает? Ну, на больших оборотах мотор тянет, но заводится плохо, а на малых оборотах, чуть что — глохнет. Бывало такое?

— Бывало, — после паузы подтвердил архитектор.

Бородач молчал.

— Значит, в сложной ситуации, скажем, на перекрестке, переезде — в самый неподходящий момент — он может заглохнуть. Вы заводить, а он не заводится… а тут поезд или машина наперерез. Ну и что из вас будет?

Блин!

— Веселая перспектива, — сказал архитектор.

— Вот так, товарищ водитель, — сказал Кологойда и закрыл капот.

— В общем, по Маяковскому — "Моя милиция меня бережет", — сказал архитектор.

— Угу. Вас. И других от вас.

— Не знаю, не знаю, может, вы и правы, — смущенно пробормотал режиссер, — во всяком случае — большое вам спасибо! И пожалуйста… вот!..

— Олег! — предостерегающе окликнул архитектор.

Но Кологойда уже увидел, что режиссер протягивает ему зеленую бумажку, зажатую между указательным и средним пальцами. С каким бы наслаждением он треснул сейчас этого бородатого шкета, чтобы он раз навсегда запомнил… К сожалению, треснуть было нельзя.

— Шо то такое?

— За работу. Вы же сами назначили цену.

— То — шоферская цена, милиция стоит дороже, — мрачно пошутил Кологойда.

— Так, пожалуйста, скажите… Я с удовольствием…

— Грошей у вас не хватит, чтобы милицию покупать!

Уши режиссера пылали, как факелы.

— Но я вовсе не думал, не хотел… Труд есть труд, — лопотал он. — Вы же не обязаны…

— Вот именно. К вам по-хорошему, а вы трешку суете. Вы все в рубли переводите? Или милиционера не считаете человеком? Может, еще стопку поднесете — на, мол, подавись, и иди к чертовой матери?..

Кологойда притворялся ужасно оскорбленным и гвоздил словами залившегося краской бородача, чтобы он стал "помягче", податливее… Режиссер взмок и порывался что-то сказать.

— Вы не обижайтесь, товарищ лейтенант, — поспешил на выручку архитектор. — Ну, ляпнул, не подумавши…

— В таком возрасте пора думать! — жестко подвел черту Кологойда и уже примирительно сказал: — Ладно.

Я плату с вас натурой возьму.

— По-пожалуйста!.. — прерывисто вздохнув, будто всхлипнув, сказал режиссер.

— Вообще-то я мог бы просто мобилизовать вашу машину, временно, конечно, поскольку правилами это допускается в целях преследования преступника…

— Как? Ради бога! Что ж вы сразу не сказали?..

Бородач был счастлив, что щепетильный разговор оборвался, неприятности остались позади и открылась даже возможность как-то их загладить. Но тут же его осенила необычайно оригинальная, по его мнению, мысль, и энтузиазм вспузырился в нем, как шумная пена в стакане газированной воды.

— Серьезное преступление?.. Так это ж здорово!.. То есть, я хотел сказать, хорошо, что я тут оказался…

Скажите, никак нельзя отложить на день? А? Он не уйдет? Не скроется? Я бы сейчас связался с Киевом, договорился о высылке съемочной группы. Ну, лихтваген вряд ли дадут, а группа завтра будет тут. И мы с ходу сделаем документальный фильм о поимке преступника…

Нет, не беспокойтесь, мы вам не помешаем, мы скрытой камерой будем работать… Мы с вами такую конфетку сделаем! Представляете? "Грозовая ночь" или "Гроза после полуночи"… А?

Перед его мысленным взором стремительно неслась сечка кинокадров: машина мчится по шоссе, бешено вращающееся колесо, фары полосуют мрак, наклонившиеся вперед силуэты сидящих в машине людей, а над ними рвущий душу вой сирены, впереди где-то в лесу мельтешит на поворотах преследуемый "Москвичек", нет, "Запорожец", останавливается на краю оврага, кувыркаясь, все быстрее летит в овраг, взрывается бензобак, машину охватывает пламя, черная тень бросается в чащу леса, овчарки рвутся с поводков, и тут слепящий удар молнии, обвальный грохот грома, ураганный ветер…

Режисс. ер с надеждой взглянул на небо, но оно было совершенно ясно, безоблачно и не предвещало никаких атмосферных катаклизмов. Ничего, грозу можно доснять в студии — там и ветродуй, и всякое такое… Он отступил на несколько шагов и, сделав из ладоней рамку, прикинул, как этот лейтенант вписывается в кадр. Лейтенант вписывался прекрасно. Ну конечно, фуражку придется поправить, чтобы сидела как положено, а не сдвинутая козырьком на нос.

Кологойда вприщурку наблюдал за его манипуляциями и простодушно спросил:

— А зачем ночью? Ночью спать полагается.

— Но это же эффектнее! В смысле освещения и вообще… Фары, огни, молния. Как вы не понимаете?.. Ну, согласны? Вы сами должны быть заинтересованы — это же популяризация работы милиции!..

Кологойда представил лицо Егорченки и что тот скажет, когда узнает о намерении снимать Кологойду для кино… Он засмеялся и махнул рукой.

— Какое там кино! У нас преступники не те. Гангстеров нема, банк никто не грабит — и кто бы это позволил? Какие у нас преступления: сел пьяный за баранку, перепились дружки, надавали друг другу по мордам, ну, продавщицу поймали — недовешивала, обсчитывала…

Лицо режиссера вытянулось, насколько позволяла его округлость.

— Вы же сказали — кого-то надо преследовать.

— Да я в шутку. Мне просто надо проехать на свой участок, побеседовать с одной бабкой…

— Самогонщица? Сектантка? — с остатками надежды спросил режиссер.

— Шо вам обязательно нарушения мерещатся? Нормальная старушка. Богомолка. Лепит глиняные мисочки.

К нам запрос поступил — разыскивают люди родственницу. Вот и надо проверить, может, это она и есть.

Последние пузырьки энтузиазма и надежд лопнули, на лице режиссера отпечаталось полное равнодушие.

— Вообще-то мы собирались домой.

— Вот по дороге и подбросьте меня в Ганыши.

И теперь лицо режиссера не дрогнуло.

— А номера? Как же без номеров ехать?

— Подъедем к отделению, может, утрясем как-нибудь.

Егорченко выслушал, покрутил головой, но "под личную ответственность" Кологойды разрешил взять номера.

Преодолев изрытый, раздолбанный выезд, "Волга" распласталась в шуршащем полете над асфальтом.

— Что ж вы мало у нас гостевали? — спросил Кологойда, усаживаясь так, чтобы видеть в зеркальце лицо режиссера. — Или Чугуново не понравилось?

— А что в нем хорошего? — сказал режиссер. — Захолустная дыра!

— Нормальный райцентр, по-моему, — сухо и внушительно сказал архитектор и повернулся к Кологойде: — Я, собственно, свои дела закончил — побывал у вашего начальства, Степана Степановича… Насчет обгорелой коробки в Ганышах.

— Помещичьего дома? А что с той коробкой?

— Утилизировать надо бы. Художественной ценности она не имеет, поэтому Госстрой не может взять ее под охрану. А я проверил — фундамент прекрасный, стены нигде не осели, не растрескались. Пока еще вполне можно восстановить и устроить колхозный дом отдыха, например. Место здоровое, красивое — река, лес…

— Место хорошее… И что Степан Степанович?

— Сказал "подумаем, посоветуемся"… В общем, ничего не сказал. А жаль. Добротная коробка — это ведь наполовину готовый дом. И зря пропадает.

— Да… — покивал головой Кологойда и повернулся к режиссеру: — А вы ничего интересного не нашли в нашем Чугунове?

— Что в нем может быть интересного? — Лицо режиссера выражало одно презрение. — Базар, козы?

— Ну козы как козы… А в музее вы были? Не в каждом райцентре есть музей.

Лицо режиссера не дрогнуло.

— Музей! Это же красный уголок, а не музей. Плакаты, фотографии…

— Да, — повернулся к Кологойде архитектор. — Экспозиция, то есть выставленные экспонаты, действительно не представляют интереса, хотя в запаснике кое-что любопытное есть. Ну, это общая беда многих музеев…

А знаете, какой самый привлекательный там экспонат?

Директор.

— Что в нем особенного? — сказал режиссер. — Обыкновенный фанат.

— Вы неправы, Олег! — сказал архитектор. — Это очень знающий, интересный человек.

— Точно, — подтвердил Кологойда, откидываясь на спинку сиденья, — голова — что надо!

Нет, или они сверхловко притворяются, или никак в эту историю не замешаны. Директор, конечно, голова, но тут он маху дал — видно, киевлянам то кольцо — до лампочки…

— Вообще-то я, — небрежно сказал режиссер, — надеялся натолкнуться на какой-нибудь любопытный сюжет, поэтому и набился в извозчики Игорю Васильевичу. Чтобы заснять хотя бы одночастевку. Ну, какое-нибудь происшествие или рассказ о выдающемся человеке.

— И что, нема? — Режиссер только хмыкнул в ответ — Я там не знаю, может, особо выдающихся и нет…

А все-таки живут же люди.

— Я вас прошу… Какие там люди?..

Вася Кологойда не страдал уездным патриотизмом и про себя не так уж высоко ценил Чугуново, понимал, что есть города и получше, но критику его считал прерогативой жителей и не любил, когда всякие заезжие свистуны, ничего и никого не зная, пренебрежительно через губу говорят о нем.

— Всякие люди, — сказал Кологойда. — Взять хотя бы того же директора музея.

— Что это был бы за фильм? Директор с одним экспонатом, директор с другим экспонатом? Это же статика! А кинематограф — весь движение, развитие действия…

— А какие картины вы снимали? Может, и я видал…

— Разные, — ответил режиссер, но не назвал ни одной.

Снял он всего несколько одночастевок, и пока хвалили их только коллеги, которые снимали такие же фильмы и ждали от него ответной хвалы. — Последнее время я снимал для телевидения. Главным образом концерты.

Песни, танцы, в общем, эстраду…

— Ага! Ну раз вы специалист по этому делу, вы мне и объясните… Телевизора у меня нема, бо и хаты еще нема. Да и смотреть особенно некогда: служба, то-се…

Ну, у хозяйки есть, смотрит она все подряд, пока программа не кончится. Иной раз и я глаз кину… Так я хочу вас спросить, что это за мода такая пошла? Раньше както оно было не так: артист или там артистка стоят, смотрят на тебя и поют. Получается вроде они для тебя поют. Ну, одни просто поют, другие еще и переживают.

Но, в общем, все видно и все понятно. А теперь ну никак не могут они на одном месте устоять! Только запел — и пошел… Туда, сюда, между деревьев там, столбами или еще чем-нибудь.

— Как вы не понимаете, — снисходительно сказал режиссер. — Тем самым создается настроение, особая атмосфера лиризма, проникновение в исполняемое произведение…

— Так я ж и говорю, что не понимаю… — Архитектор, еле заметно усмехаясь, оглянулся на Кологойду. — Когда танцоры бегают, прыгают — тут все понятно: у них специальность такая — ногами работать. А певице зачем?

Тем более иной раз имеется угрожаемость членовредительства. Вот я видел, как выступала одна, заслуженная или даже народная. Глотка у нее — будь здоров. Ну, она там ходила в разные стороны и пела, а потом показывают горбатый мостик из березовых жердей и как она на тот мостик взбирается, а потом с него спускается. И поет.

Когда настоящий мостик через речку, я понимаю: над речкой, особенно вечером, здорово голос разносится. А тут никакой речки нет, стоит мостик прямо на полу, и артистка зачем-то на него дряпается. А дамочка она солидной комплекции и в возрасте… Дряпается она, бедолага, на тот мостик и поет, только видно, что думает она не про то, что поет, а про то, как бы не загреметь и не переломать себе руки и ноги…

Архитектор, посмеиваясь, искоса наблюдал за наливающимся краской режиссером.

— Вы не понимаете специфики кино, — раздраженно сказал режиссер. — Это вчерашний день искусства, когда артисты стояли, как столбы, на одном месте.

— А если они слоняются как неприкаянные или мечутся как угорелые, — то уже, значит, день сегодняшний?

— Зритель консервативен, — поучительно сказал режиссер, — он привык к чему-то и хочет, чтобы ему постоянно давали то, к чему он привык. А искусство не может стоять на месте, оно развивается. У каждого художника своя точка зрения, он по-своему видит и изображает мир…

— Так я не против, — сказал Кологойда. — Только вот видел я, как-то певца показали. Ну, он запел, а на экране лестница, сквозная такая — через нее все видать.

И вот по этой лестнице, только с той стороны, видно, спускаются туфли, потом брюки и все прочее — словом, человек спиной до зрителя. Спустился и пошел дальше, и все задом до зрителя. Ну, может, у режиссера такая точка, пускай он сам смотрит, я не против — а зачем мне, я извиняюсь, смотреть тому певцу в зад? Что он, поет этим местом или как?

Архитектор засмеялся, режиссер стал малиновым: в одночастевке у него тоже был похожий проход, только там была артистка, и она, спустившись по лестнице спиной к зрителю, потом поворачивалась в профиль и пела свою песню, бродя между деревьями, то появляясь, то исчезая…

— Сдавайтесь, Олег, вас положили на обе лопатки! — сказал архитектор.

Режиссер собирался ответить что-то резкое, но не нашелся и пристыженно улыбнулся.

— А ну вас обоих…

— Вы не обижайтесь, товарищ режиссер, если я что не так, — сказал Кологойда, — мы люди темные, в искусстве не разбираемся.

"Волга" перемахнула через мост над Соколом, свернула вправо и, взвизгнув тормозами, остановилась против сельмага.

— Большое спасибо! — сказал Кологойда, вылезая из машины.

— Это вам спасибо! — ответил режиссер. — А почему вы здесь выходите? Где та старуха живет? Давайте я вас подкину…

Он снял очки, взгляд его был открыт и простодушен.

— В самом деле, товарищ лейтенант! — поддержал его архитектор. — Минутное дело.

"Нет, они непричастны, — окончательно утвердился Кологойда. — Никакого дела со старухой не имели, иначе бы не шли так спокойно на встречу с ней".

— Да что вы, — засмеялся Кологойда. — Если я туда примчусь на "Волге", все село сбежится смотреть, что милиция будет делать с Лукьянихой: арестует ее или сразу начнет стрелять?.. В нашем деле тоже подход нужен, вроде дипломатии. Придется мне пешком дряпаться на эту гору… как вашим артистам, — подмигнул он.

Они дружески распрощались, "Волга" взревела мотором, набирая скорость, и шмыгнула за бугор, на котором стоял сельмаг. Задерживать киевлян смысла не было — они явно ни при чем. А в случае чего — номер записан, найти их легче легкого.

 

7

Прикрывая глаза от слепящего солнца, Кологойда сдвинул козырек к носу и начал "дряпаться" в гору.

Дипломатия состояла прежде всего в том, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания. Главное — "не пороть горячку", чтобы ни у кого не возникло подозрений, будто что-то случилось. И Кологойда лениво, чуть ли не нога за ногу, шел по улице, здороваясь со встречными, приостанавливался, чтобы перекинуться несколькими словами, из которых явствовало, что у той и другой стороны все в полном порядке, вот только жарко, но пар костей не ломит, а для хлебов это хорошо. И всем было очевидно, что ничего не произошло, никаких особых дел, которые гнали бы его по солнцепеку, у лейтенанта нет, и идти ему вовсе не хочется, но что поделаешь — служба…

Наперерез ему потянулось небольшое стадо коров, следом, волоча ноги, плелся Семен Верста. Кологойда подождал, пока тот поравнялся с ним.

— Ну, вздул тебя батько?

Семен исподлобья зыркнул на него.

— Не… Только в ухо дали. И ушли на дежурство.

— Вот и ладно, тем дело и кончится.

Семен ничего не ответил и поплелся дальше. Он-то знал, что батько долгов за собой не оставлял, рано или поздно выдавал все, что положено.

Кологойде не нужно было притворяться, он в самом деле захотел пить и, поравнявшись с усадьбой Байдашного, окликнул хозяйку и спросил, нельзя ли напиться.

— А пейте на здоровье. Только что из колодца вытянула свеженькой.

Байдашная сидела под навесом и в большом чугунном казане замешивала корм для поросенка, который требовательно повизгивал в низеньком хлеву. Рядом на табурете стояли запотевшее ведро и медная кружка. От холодной воды заныли зубы.

— Хорошо тут у вас, в холодке.

— А сидайте, прохолоньте трошки.

Кологойда охотно присел на колоду, снял фуражку.

— Вкусная вода. И кружка вкусная.

— Та господь с вами! — засмеялась Байдашная. — Кружка и кружка. Как это может быть — кружка и вкусная?

— Очень обыкновенно. Большая разница — из чего пить. Взять, к примеру, алюминиевую кружку — ни то ни се. Или бумажные стаканчики… Оно, конечно, удобно: мыть не надо, попил, выбросил, но вкуса — никакого.

А это вещь старинная, основательная. Теперь таких не делают, — говорил Кологойда, разглядывая тускло поблескивающую красную медь и потемневшую местами, облезлую полуду тяжелой кружки.

— То мой тато еще с германской войны принесли.

И дуже ее любили. И муж любит.

— Значит, тоже вкус понимает. Для бывшего солдата настоящая кружка — первое дело. Она, в крайности, и котелок, и чайник, и рюмка… А хозяин, мабуть, в кузне, до уборки готовится?

— Где ж ему еще быть. У вас дело до него или как?

— Да нет, какие там дела? Просто так, все ли живыздоровы.

— Все, слава богу. Все.

— И бабка эта ваша приблудная? Что-то я ее давно не видел… Как ее там?

— Лукьяновна? Жива, жива… Только, видно, года свое берут. Днями расхворалась, совсем было помирать собралась. Потом ничего, отлежалась. Повезла свои глечики в Чугуново. Да вот что-то нет ее и нет, а давно должна вернуться. Я уж думаю, не захворала ли опять?

— Так уж обязательно захворала… Распродала свой товар, вдарила с подружками по чарке, вот и все…

— Та господь с вами! Грех над старухой смеяться…

И подружек у нее никаких нет — перемерли все. Одна Сидорчучка и осталась, а у той не засидишься…

— Никуда ваша бабка не денется. В крайности, не явится — объявим всесоюзный розыск, — пошутил Кологойда. — Я вот все хочу спросить — что это у вас за цветы такие?

— А правда хорошие? — полыценно заулыбалась Байдашная. — Мальвы называются.

Сельские жители не заводят цветников и клумб: не в обычае да и каждая пядь земли дорога для огорода.

Но как бы ни был скуден участок, почти перед каждой хатой обязательно посажены цветы. Пунцовые, белые, горящие золотом, они величаво покачиваются в уровень с окнами, и первое, что на заре видит хозяйка из своего окна, или вечером, уходя ко сну, — яркие факелы цветов.

И у Байдашной перед окнами пламенели соцветия на высоких будыльях.

— Теперь буду знать: мальвы… Ну, спасибо вам, бывайте здоровы.

Что мальвы называются мальвами, он знал и сам.

Это тоже было подпущено для дипломатии, попросту для отвода глаз.

Председателя сельсовета на месте не оказалось. Секретарша, только в этом году окончившая школу девчушка и еще не успевшая ни зазнаться, ни разлениться, старательно что-то переписывала. Она сообщила, что Иван Опанасович куда-то уехал с Голованем, председателем колхоза. Куда — не сказал. И когда воротится — тоже не сказал. Взгляд ее выражал полную готовность отвечать на дальнейшие вопросы и вообще быть полезной. Кологойда хотел было поручить ей, но вовремя спохватился — с такой же готовностью девчушка эта раззвонит всем и каждому о поручении, которое ей дал участковый уполномоченный. Он полистал подворную книгу, сказал, что позвонит председателю, и ушел.

В отдалении Семен Верста, такой же понурый, гнал свое стадо в лес. Поручить ему? Нет, при его неискоренимой привычке брехать, положиться на него нельзя.

Самыми подходящими для этого дела были Сашко и его компания. После того как лейтенант арестовал Митьку Казенного, с ребятами у него установились вполне приятельские отношения. Они видели в нем своего защитника, стали называть дядей Васей и готовы были расшибиться в лепешку, чтобы ему помочь. Конечно, лучше их никто не уследит, когда старуха появится в Ганышах…

А ну как она вовсе не появится?.. Что, если эта злыдня… попросту пришила ее? А что? Очень даже просто…

Увидела у старухи сотенную, понадеялась на другие…

Могла и за сотенную — за меньшие деньги убивают… Взяла да и тюкнула старуху утюгом по голове, когда та спала. А той много не надо, враз перекинулась… Деньги спрятала, труп зарыла. Ночь глухая, забор высокий.

Все шито-крыто, иди докажи…

Кологойда приостановился, снял фуражку и вытер вспотевший лоб.

"Ну, хлопче, — сказал он сам себе, — мабуть, ты слишком долго по солнцу ходил. И "романов" начитался. Не зря тебя Егорченко гоняет за это дело…"

Нельзя сказать, чтобы Кологойда любил детективные романы. В общем, конечно, сплошная труха, но некоторые здорово заверчены, и Кологойда читал их не без удовольствия. Интрига его не интересовала, забавно было прослеживать, как автор морочил читателя и делал из него дурачка. Капитан Егорченко увидел однажды такую книгу у Кологойды, повертел в руках и отшвырнул прочь.

"Романы читаем? — зловеще сказал он. — Ну, читай, читай…" Больше распространяться на эту тему он не стал, но с тех пор при каждом удобном случае пинал Кологойду "романами". Сам он никаких "романов" не читал, чтобы не отвлекаться от основной задачи, основную же задачу видел в профилактике. Конечно, преступников надо задерживать и изолировать, но главное дело милиции — предотвращать преступления, опираясь на общественность и массы трудящихся. Этого он требовал от своих подчиненных, и они, в меру сил и умения, требование это выполняли. Но вот Кологойду, который был вовсе не из последних, вдруг занесло… Не иначе, как в самом деле жара… и "романы". Нужно срочно поостыть.

Кологойда пересек шоссе, зарастающую кустарником луговину, разделся и плюхнулся в воду. Долго нежиться не пришлось — на мосту показался чугуновский автобус, а ехать в автобусе все-таки приятнее, чем трястись на попутном грузовике. Кологойда кое-как согнал с себя воду ладонями, оделся и, застегиваясь на ходу, побежал к остановке.

Так Вася Кологойда убежал от информации, которую мог получить, разыщи он Сашка и его компанию. Информация эта была ему совершенно необходима, на многое открыла бы глаза, но что поделаешь — он не был идеальным, лейтенант Чугуновского отделения милиции, и сам признавал, что у него есть отдельные недостатки, а иногда он даже делает ошибки…

В этот день Кологойда совершил и вторую ошибку.

Освеженный купанием и ветерком, задувавшим в открытое окно автобуса, он заново обдумал все происшедшее.

Конечно, предположение, что Сидорчук кокнула Лукьяниху — рябой кобылы сон. Но то, что она знает больше, чем говорит, — безусловный факт. От нее Лукьяниха уходила, она ее видела последней. Чтобы две старые бабы расстались и не сказали друг другу ни одного слова — такого просто не может быть. Всегда ночевала, а тут вдруг сорвалась. Что такое да почему? Да куда ты ночью пойдешь? И автобусы уже не ходят… Ну и всякое такое прочее… Та могла не объяснять, ничего не рассказывать, но, во всяком случае, Сидорчук знала, как Лукьяниха держалась и когда ушла. А это важно…

Конечно, можно бы старую злыдню прижать. Беглый спрос на улице — одно, а настоящий допрос — совсем другое. Если начать протокол да припугнуть ответственностью за дачу ложных показаний, старуха бы пустила сок, раскололась. Но тут был риск.

Риск подставиться, попасть под руку капитану Егорченке. Начав следствие по всей форме, Кологойда обязан был доложить начальнику, а начальник мог отнестись к нему и так и сяк. Нет, Егорченко не зажимал инициативу подчиненных, даже приветствовал и поддерживал, если речь шла о деле серьезном и вполне конкретном.

Но если, по его мнению, у подчиненных разыгрывалась фантазия, они начинали раздувать какую-нибудь ерундовину, он приходил в холодную ярость и нещадно "снимал стружку" за попытки, как он выражался, "варить воду".

Что мог Вася Кологойда доложить капитану Егорченке? В музее спрятался сельский пастух, почти придурок. Для чего спрятался? Чтобы украсть кольцо. Конечно, он не украл — его спугнули и тут же задержали.

Кольцо он будто бы должен был украсть по наущению дряхлой старухи, которая посулила за то сто рублей…

Во всей этой истории достоверно только одно — придурок спрятался в музее. Это есть безусловный факт, поскольку директор музея и он, Вася Кологойда, застукали Семена Бабиченко ночью в закрытом музее. Все остальное надо еще доказать. А что, если Бабиченко с перепугу наплел на себя да еще припутал и старуху, которая, может, про это кольцо не имеет понятия? И вообще — кому нужна какая-то железка, за которую и в базарный день полкопейки не дадут? А тут — сто рублей! Смехота… Старуха не осталась ночевать у Сидорчук? А может, они просто поссорились — разве бабы поругаться не могут?

Не вернулась домой? Так она что, на службу опоздала, прогул сделала? Кому до этого какое дело? И наконец, откуда известно, что она не вернулась? А может, когда Кологойда ехал из Ганышей в Чугуново, она ехала из Чугунова в Ганыши и сейчас обыкновенным порядком рубает свой борщ или отсыпается…

Кологойда представил, как все сильнее прищуривается капитан Егорченко, как все отчетливее проступают у него желваки, и — махнул рукой. Лучше не нарываться…

Что ж, несмотря на все свои положительные качества, Вася Кологойда звезд с неба не хватал и не был похож на Мегрэ или какого-либо другого литературного героя.

К тому же, он не был комиссаром, как Мегрэ, а участковому уполномоченному пренебрегать отношением начальства не приходится. Поэтому он отказался от первоначального намерения допросить Сидорчук по всей форме и даже не посмотрел в сторону ее двора, когда проходил мимо, а так как он был человеком решительно и вполне здоровым, не имел понятия об успехах современной парапсихологии, то ни в малейшей степени не почувствовал взгляда, которым Сидорчук сверлила его спину.

Как и предсказал Вася, почти весь день она не покидала своего наблюдательного поста, отрывалась на короткое время и снова возвращалась к дырке в высоком заборе. Трудно объяснить, зачем она это делала. Ждала Лукьяниху? Той незачем было возвращаться. Опасалась прихода милиционера? Ей нечего было бояться, так как она не знала за собой никакого преступления или правонарушения. Но она все стояла и стояла, провожая взглядом каждую появлявшуюся фигуру. Скорее всего, это было неосознанное стремление не оказаться застигнутой врасплох. Увидев за забором что-то такое, что могло касаться ее, она имела бы несколько минут, чтобы сообразить, прикинуть, как лучше и правильнее себя держать и что говорить. А это было необходимо, так как, хотя перед законом она была чиста, на душе у нее было неспокойно. Из-за Лукьянихи. Что-то ночью с ней стряслось…

Сон у Сидорчук чуткий, и она слышала, когда Лукьяниха вышла во двор. Ничего особенного в том не было, Сидорчук заснула снова и очнулась от странного шума — кто-то в темноте шарашился, натыкался на мебель и невнятно бормотал.

— Это ты, Лукьянна? — спросила Сидорчук, но ответа не получила.

Сидорчук поднялась и щелкнула выключателем. Это действительно была Лукьяниха, только чем-то смертельно перепуганная. Трясущимися руками она замахала на Сидорчук и закричала свистящим шепотом:

— Что ты?! Зачем? Гаси… Погаси скорей!..

— Тю на тебя! — сказала Сидорчук. — С чегой-то ты света начала бояться?

Лукьяниха боялась не света — трясущейся рукой она непрерывно, как заведенная, крестилась и переводила затравленный взгляд с окна на дверь и с двери на окно. Окна были закрыты ставнями — Сидорчук сама закрыла их вечером, — и все прогоны были на месте, дверь заперта на массивный засов и большой крюк, сделанный из железного прута в палец толщиной. Но Лукьяниха не успокаивалась, все так же крестилась, затравленно озиралась и что-то шептала дрожащими губами.

— Да ты что? — спросила Сидорчук. — Что стряслось? Напугал тебя кто или примстилось?..

— Ох, не спрашивай, не спрашивай… — все тем же свистящим шепотом ответила Лукьяниха, просеменила к красному углу и пала на колени перед иконой. — Осподи, спаси и помилуй мя, грешную!..

Как ни допытывалась Сидорчук, Лукьяниха только отмахивалась и продолжала молиться. Сидорчук накинула платок, открыла дверь, в сенях отодвинула два засова на наружной двери и вышла во двор. Пустымпусто было и во дворе, и на улице. В эту предрассветную пору спали не только все солидные чугуновцы, но и молодые, полночи открывавшие друг друг свои чувства и прятавшие их от луны и соглядатаев. Спали даже спущенные с цепей собаки, успевшие набегаться, настращать воров и друг друга свирепым лаем, а в петухах еще не щелкнула закодированная в генах безотказная пружина, которая перед рассветом выбьет их из сна и заставит заорать во всю глотку. Только одна луна стояла над Чугуновом и бесшумно рисовала свои извечные и никогда не повторяющиеся узоры из призрачного света и черных теней.

Сидорчук вернулась в дом. Дверь из сеней в комнаты была заперта.

— Ты что, спятила? — закричала Сидорчук. — Открой сейчас же! Это я!.. Совсем ополоумела! — в сердцах сказала она, когда Лукьяниха открыла дверь. — Скажи, наконец, что стряслось? Кто тебя напугал? На улице души живой нету.

Но Лукьяниха ничего не ответила и была так растерянна и испугана, что Сидорчук больше не стала допытываться.

— Ладно, хватит тебе, завтра домолишься. Давай ложиться спать, может, утром страх-то поменеет…

Лукьяниха послушно легла. Сидорчук погасила свет, легла тоже, но уже не заснула. Через некоторое время она услышала, что Лукьяниха снова поднялась и что-то делает, стараясь не шуметь. Сидорчук зажгла свет и увидела, что Лукьяниха собралась уходить.

— Куда это ты наладилась?

— Пойду я, — кротко, но твердо сказала Лукьяниха.

— Куда? Автобусы не ходют, никаких попутных тоже нету. Погляди, времени-то сколько!..

Когда-то ярко раскрашенные и уже давно облезлые ходики отслужшщ все положенные и возможные сроки, но когда они останавливались в очередной раз, Сидорчук подвешивала к гирьке новый груз. Так постепенно, кроме гирьки, на цепочке оказались сапожный молоток без рукоятки, чугунная конфорка от плиты и висячий замок, ключ от которого был потерян. После этого ходикам ничего не оставалось, как продолжать идти, и они шли, ужасно громко и торопливо тикая, но показывали время, которое не имело никакого отношения к действительному.

При случае Сидорчук узнавала истинное время у прохожих или соседей и переводила стрелки, но за сутки они ухитрялись пробежать не два круга, а четыре или пять и снова показывали ни с чем не сообразное, фантастическое время. Вот и сейчас они почему-то показывали половину девятого.

Лукьяниха на ходики не посмотрела и ничего не ответила. Туго подвязав темный платок, она взяла приготовленный свой узелок, перекрестилась на икону и поклонилась хозяйке.

— Прощай-, милая! Не обессудь, ежели что не так. Не поминай лихом…

Губы ее задрожали, она замолчала и уголком платка вытерла проступившие слезы.

— Да что ты в сам деле? Не пущу я тебя! Где это видано — по ночам шастать? Добро бы нужда какая, а то блажь — да и все! Рассветет, тогда и иди с богом…

— Нет уж, — сказала Лукьяниха. — Теперь что уж…

Теперь все едино — такая моя судьба…

Она еще раз поклонилась и, прижав узелок к иссохшей впалой груди, открыла дверь. Сидорчук пыталась ее уговорить, даже придержать за локоть, но старуха только качала головой и, даже не слушая, пошла со двора. Сидорчук остановилась у калитки, глядя ей вслед.

Что-то в облике Лукьянихи было необычно, шла она как-то странно, и Сидорчук даже не сразу сообразила.

— Лукьянна! А Лукьянна! — крикнула она. — Ты палку-то свою забыла!

Старуха не услышала или пренебрегла — она даже не оглянулась. И тут у Сидорчук перехватило дыхание — Лукьяниха шла не туда. По всем делам от дома Сидорчук нужно было идти по улице влево — эта дорога вела в центр — на базар, к магазинам, к церкви, на центральную площадь, где была стоянка автобусов. Лукьяниха повернула вправо, а вправо улица вела никак не в сторону площади и шляха, идущего в Ганыши, а в сторону противоположную — на вылет из города. Город вскоре и кончался окраинными домишками, огороды переходили в пустыри и сорные перелески, а улица превращалась в когда-то мощенную, но теперь запущенную, давно не чиненную дорогу на север.

Сидорчук только притворялась жалостливой, на самом деле была суровой, жесткой старухой, тугой и на слезу, и на сочувствие. Однако теперь даже у нее сжалось сердце: что случилось с этой несчастной, жалкой бездомовницей?

Какой страх погнал ее из привычного угла в глухую ночь? Это было похоже на бегство. От кого и от чего она бежала? И почему бежала она не как все люди — домой, а в противоположную от дома сторону? Заболела, что ли? Может, не дай бог, умом тронулась?.. А может, она хотела кого-то обмануть, отвести от следа, для того и пошла в другую сторону, чтобы не показываться в центре, обойти город по окраинам и только тогда выйти на дорогу к дому?

Сейчас, глядя в спину удаляющемуся лейтенанту, Сидорчук решалась и не могла решиться. Десятки лет они с Лукьянихой знали друг друга, и если б это не было смешно по отношению к старым бабам, их и в самом деле можно было назвать подружками. Ей было жалко Лукьяниху, даже боязно за нее, беспомощную, сирую старуху. Но еще больше ей было боязно за себя. Видно, неспроста сошлось все к одному — и перепуг Лукьянихи, внезапное ночное бегство ее и то, что ни свет ни заря разыскивал ее этот милицейский… Нет уж, наше дело сторона, лучше от греха подальше!..

Если бы Сидорчук даже только теперь окликнула Кологойду, рассказала ему все, он бы мог еще догнать, мог успеть… Но Сидорчук промолчала, и лейтенант Кологойда свернул за угол.

О возможной болезни Лукьянихи Кологойда тоже подумал и на всякий случай зашел по дороге в райбольницу и поликлинику. Ни там, ни там заболевшие старушки не значились. Шинкаренко из Ганышей не позвонил. Кологойда подумал-подумал, потом решительно встал, проверил заправочку и пошел к капитану.

Егорченко слушал его, глядя в стол и постукивая о столешницу переплетенными пальцами. Только раз, когда Кологойда объяснял насчет железного кольца и колеса Фортуны, он приподнял голову, исподлобья посмотрел на лейтенанта и снова опустил глаза.

— Все? — спросил он, когда Кологойда сообщил о необъяснимом исчезновении старухи.

— Все, — сказал Вася.

— Так вот, — сказал Егорченко, — если я про ту старуху и тому подобную чепуху услышу еще раз — пеняйте на себя, лейтенант Кологойда. Принимайте участок Щербатюка, поскольку ему завтра надлежит следовать на зачетную сессию.

— Товарищ капитан, может, какой рядом участок?

А то ведь разные концы — Ганыши и Поповка. Тут и суток не хватит.

— Зато некогда будет романы выдумывать. Можете быть свободны!

Кологойда откозырял и пошел к выходу. Он явственно услышал, как Егорченко презрительно проговорил ему вслед: "Щерлоки Хольмсы, мат-тери вашей черт!.." Замечание было явно не служебным, и Кологойда сделал вид, будто ничего не слышал.