Савелий Максимович поправился, и школа снова ожила. Теперь, как и прежде, на переменах поднималась веселая кутерьма, малыши оглашали двор пронзительными воплями. И не потому, что в этом была нужда, а просто потому, что иначе они не умели; после часового молчаливого сидения приятно поразмяться и убедиться, что голос твой не пропал и не стал тише, а по-прежнему оглушительно звонок. Даже Савелий Максимович, казалось, был рад возвращению этого многоголосого шума: тоскливая тишина болезни — кому она доставляет удовольствие!

Только теперь у Савелия Максимовича, и прежде двигавшегося тихо, говорившего не повышая голоса, движения стали еще медленнее и осторожнее, словно в любую секунду в нем могло сломаться что-то хрупкое, если резко повернуться или крикнуть. Мы знали, что ему опасно каждое волнение, и всеми силами старались не делать ничего, что могло бы его взволновать.

Однако он не стал менее деятельным и беспокойным. По-прежнему шли к нему со своими делами всякие люди из Колтубов, приезжали из окрестных деревень, по-прежнему он зная все, что делалось в округе, успевал давать все свои уроки и даже помогать Марии Сергеевне руководить пионерами. Он посещал почти все наши сборы и нередко, сказав лишь несколько слов, наталкивал нас на какое-нибудь новое, интересное дело.

Так случилось и тогда, когда мы готовились к 7 Ноября. Как мы ни обсуждали — ничего, кроме выпуска стенгазеты, бесед по классам и общего собрания, предложить не могли.

— А вы устройте вечер и подготовьте свой концерт или даже спектакль, — сказал Савелий Максимович.

Спектакль? В школе?.. В колтубовском клубе драмкружок иногда ставит свои спектакли, но у них есть сцена, декорации, и там взрослые… А как же у нас? Сцены нет, занавеса нет, ничего нет. И кто же будет играть? Никто ведь не умеет.

— Временную сцену можно устроить. А играть будете сами, научитесь. Не выписывать же сюда артистов из Москвы!..

Сначала мысль эта пугала нас, казалась неосуществимой, потом все больше нравилась, и, наконец, мы загорелись неудержимым желанием сыграть настоящий спектакль и устроить все, как в заправдашнем театре. Но что ставить?

Очень скоро выяснилось, что большую пьесу нам не осилить: нужно много декораций, костюмов, и, несмотря на то, что охотников играть хоть отбавляй, столько исполнителей не набрать, да и времени до Октября не так уж много — артисты не успеют выучить большие роли. После долгих споров остановились на предложении Марии Сергеевны: малыши разыграют «Сказку о рыбаке и рыбке», а старшеклассники — отрывки из «Бориса Годунова» и «Тараса Бульбы».

Но прежде всего нужно было выяснить относительно сцены. Мы побежали к Антону — кто же еще лучше поможет нам! Антону затея наша очень понравилась, и он пришел в школу, чтобы прикинуть на месте, как все устроить.

— Что ж, очень просто! — сказал он после короткого раздумья. — Зал большой. Взять три-четыре ряда парт, на них положить доски — вот и сцена, а канцелярия будет артистической уборной. Доски Лапшин даст, у него есть трехметровки…

— Не годится! — возразил Савелий Максимович. — В парты гвозди забивать будешь?

— Ну зачем же? Просто настил устроить, без гвоздей. Лапшин и доски не даст портить гвоздями… Ничего, сойдет и так. Занавес и декорации возьмем в клубе. Вам какие надо?

— Для «Бульбы» — степь, лес. Из «Годунова» проведем сцены в Чудовом монастыре и у фонтана. А для сказки — море, избу, дворец…

— Плохо дело! — озадаченно взялся за свой рыжий чуб Антон. — Откуда же у нас дворец? У нас только лес да изба и есть. Да наша декорация сюда и не влезет. И костюмов у нас подходящих нет.

Мы огорчились до такой степени, что даже ничего не могли сказать.

— Погодите расстраиваться, — сказал Савелий Максимович. — Выход найдем. Я читал, что кое-где вместо декораций употребляют диапозитивы. Нарисуют на стекле, вставят в волшебный фонарь — и пожалуйста: на стене декорация. Фонарь у нас есть, и художница есть, — оглянулся он на Марию Сергеевну. — Для сказки лучше не придумаешь — там ведь картины быстро менять надо. Сцену в монастыре можно и без декорации провести или тоже нарисовать на стекле келью. А для «Бульбы» и сцены у фонтана взять «лес» из клуба, сойдет. Вот только сцена у фонтана — где же взять фонтан?

— Сделать! — сказал Пашка.

— Правильно, Павел! — тряхнул чубом Антон. — Подумаешь, фонтан! Электростанцию сделали, а тут фонтан не сумеем?.. Вот у меня и помощник есть, мы с ним соорудим.

Пашка кивнул, попытался сделать строгое, деловое лицо, но только напыжился, тщетно стараясь скрыть удовольствие, которое ему доставили слова Антона.

На следующий день после уроков Мария Сергеевна прочитала нам все сцены, которые нужно играть, а Савелий Максимович долго рассказывал о тех временах, о героях и обычаях.

До спектакля было еще далеко, а у нас чуть не разыгрался скандал, когда дошло до распределения ролей. Со сказкой было просто: Васе Маленькому дали роль Рыбака, Любушке — роль Старухи, а девчушке из четвертого, Оле Седых, — роль Золотой рыбки. Правда, помучились с Пушкиным. Мария Сергеевна сказала, что текст от автора должен читать Ведущий. Его надо загримировать под Пушкина, он будет сидеть или стоять сбоку на сцене и все рассказывать. Но какие же у нас Пушкины? Искали, искали подходящего и наконец сошлись на том, что Сергей Лужин (из нашего класса) лучше всех декламирует стихи, ему и быть Пушкиным.

С «Борисом Годуновым» вышло совсем плохо — на этот раз из-за меня.

У Катеринки соперниц не было, она сразу была признана самой подходящей Мариной Мнишек. Это и правда: остальные девочки у нас такие плотные и краснощекие, что их хоть с головы до ног обсыпь мукой — они не побледнеют и не станут похожими на аристократок; а Катеринка — худенькая, бледная, да она и в театре бывала, знает, как и что нужно делать.

А в Пимены вдруг выдвинули меня.

— Вот хорошо! — засмеялась Катеринка. — Он же летописец и есть, лучше его никто не сыграет.

Вот тебе раз! А я-то надеялся, что она захочет, чтобы я был Самозванцем! Сам я думал об этом с самого начала: и роль большая, и он молодой, и костюм должен быть красивый, и потом — я бы играл вместе с Катеринкой… До каких пор мне будут эту злосчастную летопись поминать? И я не хочу и не умею играть стариков… Я тогда вовсе не стану участвовать.

— Еще никто ничего не умеет, — сказала Мария Сергеевна. — И ты напрасно, Березин, капризничаешь как маленький. Роль Пимена — очень хорошая, но трудная. Ее, пожалуй, труднее сыграть, чем Самозванца. А мы тебе доверяем ее, потому что ты справишься…

Словом, уговорили меня.

Самозванцем назначили Костю Коржова. Если бы мне самому не хотелось играть эту роль, я бы тоже признал, что он подходит — всегда так форсит и обманывает, что прямо вылитый Самозванец.

Он тут же выдумал, что он и лицом похож: нос курносый, и даже родинка есть, как у Лжедимитрия. Курнос он — это правда, а про родинку выдумал — просто обыкновенная царапина.

С «Тарасом Бульбой» чуть вовсе не разладилось. Геньку без споров признали подходящим Бульбой, но Андрия никто не согласился играть. Мария Сергеевна уговаривала, уговаривала и наконец рассердилась:

— Да что же это такое? Почему никто не хочет быть Андрием?

— Очень нужно! Он же предатель, изменник родины…

Немало пришлось помучиться Марии Сергеевне, пока ей удалось уговорить Фимку, что никто его не будет считать предателем и изменником, если он сыграет роль Андрия.

Мы переписали роли, выучили их, и начались репетиции.

Парты служили нам декорациями, карта земных полушарий— «горизонтом», а лампочка под потолком — то солнцем, то луной, то огарком свечи. Мы так увлекались, что переставали видеть окружающее и самих себя такими, какие мы есть, и всерьез мучились и страдали. И уже не большеглазая Катеринка в коротком платьице была перед нами, а гордая, хитрая интриганка Мнишек; не всегдашний Генька, а гневный казацкий рыцарь и отец Бульба; и не вихлястый Фимка, а раздавленный своим позором Андрий… То есть все это пришло потом, а сначала мы так неистово кричали и так торопливо барабанили свои реплики, будто слова у нас застревали в горле и их нужно было поскорее вытолкнуть, чтобы не подавиться.

Другим ребятам было до смерти интересно, и они пытались проникнуть на репетиции, но мы никого не пускали: во-первых, чтобы не мешали; во-вторых, что же интересного, если все будут знать всё заранее!

Репетировали мы всюду, а не только в классе: на переменах, дома, по дороге в школу и домой. И сколько раз замерзшие под снегом пихты слышали «последнее сказанье» Пимена или гордые, презрительные слова Марины!

Мать, услышав мое бормотанье: «…а за грехи, за темные деянья спасителя смиренно умоляют…» — даже напугалась:

— Ты что это — молиться начал? Где это ты нахватался?

— Это не молитва, мам, а роль.

— Какая еще роль? Вот я отцу расскажу! Учат, учат их, а они — как чертополох. Иди вон к бабке Луше да и бормочи о ней… Что тебе в школе-то скажут?

Но, узнав, в чем дело, посмеялась над своим испугом.

А Костя Коржов — тот так и сыпал на каждом шагу словами из роли Самозванца. Сгребет в охапку дружка своего Сергея Лужина так, что тот закричит не своим голосом, а потом:

— «Волшебный, сладкий голос! Ты ль, наконец? Тебя ли вижу я?..»

Неверно решив задачу, он хватался за голову и трагически произносил:

С таким трудом устроенное счастье

Я, может быть, навеки погубил.

Что сделал я, безумец?..

Он даже на уроке Савелия Максимовича, не выучив домашнего задания и идя к карте, сказал:

Я, кажется, рожден не боязливым…

Постояв три минуты и тщетно попытавшись вспомнить урок, он пристыженно улыбнулся, но и тут вместо обыкновенных слов у него вырвались чужие, Самозванца:

Но час настал — и ничего не помню…

Настал и наш час — подошло пятое ноября, когда в школе должен был быть вечер. Его нарочно назначили на пятое, потому что шестого — торжественное заседание в клубе.

После уроков нам уже не успеть сбегать в Тыжу — на шесть часов назначено начало, и мы остаемся в школе. Фимка уходит к Косте Коржову, а нас Мария Сергеевна забирает к себе, чтобы накормить. Но мы почти ничего не едим — разве тут до обеда! Один Пашка деловито умял все, что перед ним поставили, и убежал к Антону. Пашка сегодня главный механик: будет открывать и закрывать занавес, делать выстрелы, устраивать фонтан, и ему некогда рассиживаться.

Нам тоже не сидится, и мы уходим в школу, а Катеринка остается: Мария Сергеевна должна подогнать ей костюм — старое шелковое платье Марьи Осиповны превращается сегодня в бальный туалет польской аристократки.

В школе веселый галдеж. До начала вечера еще несколько часов, но ребята уже собрались и старательно помогают Антону: носят доски и перетаскивают из классов парты. Четыре ряда их служат основанием для помоста, а остальные расставляются в зале вместо скамеек. Некоторые ребята сразу же уселись на первых партах — заняли места — и уж, конечно, не встанут до самого начала, боясь, что облюбованное место займут другие.

Антон и еще двое парней быстро укладывают настил, у потолка от стены к стене натягивают проволоку, прикрепляют блоки; Пашка тянет за веревки, и, позвякивая колечками, занавес закрывает сцену. Но сейчас же край его приподнимают, и там появляется голова, потом еще, еще — и так до самого начала; как их ни прогоняют, ребята подглядывают, что же делается на сцене.

Сверху у края сцены Антон укрепляет на шнуре несколько лампочек, пробует фонарь, подвешивает к потолку кулисы — нарисованные на мешковине деревья. Они очень высокие для нашей сцены, и снизу их приходится подвертывать, но это ничего — из зала будет не очень заметно. Потом Антон и Пашка устраивают фонтан — пока еще не настоящий, без камней, а просто так, для пробы.

Еще раньше Пашка выпросил у Савелия Максимовича все резиновые трубки, какие есть в шкафу с физическими приборами; у Антона на электростанции тоже нашлись обрезки трубок, служивших изоляцией. Теперь они соединяют все трубки, и получается длинная резиновая кишка. Один конец ее подвязан к дощечке, поставленной посреди сцены, а другой по полу тянется за кулису, где на табуретке стоит ведро с водой. Но вода бить из фонтана не хочет. Пашка отсасывает из резиновой кишки воздух, и вода начинает сочиться тоненькой, вялой струйкой.

— Поставь еще табуретку, — говорит Антон.

Вода бьет сильнее.

— Еще одну!

Вот это настоящий фонтан! Струя поднимается метра на полтора, но скоро иссякает.

Антон перетягивает трубку на дощечке проволокой — струя становится совсем тоненькой: при такой струе воды хватит на всю сцену.

— Хозяйствуй теперь сам, а я пойду гримировать артистов. Справишься? — говорит Пашке Антон.

— А то нет! — важно отвечает Пашка. Он уже перепачкался с головы до ног, промок под своим фонтаном, но счастлив и уверен, что без него все непременно провалится. — Может, уже первый звонок давать?

— Погоди, успеешь позвонить.

Мария Сергеевна и Катеринка пришли, и мы все начинаем одеваться. Угол канцелярии отгорожен простыней — там, шушукаясь и пересмеиваясь, одеваются девочки.

Легче всего одеть Васю Маленького: белые порты, рубаха да шапка — вот и весь костюм. Правда, все очень велико на него: штаны приходится подвязать под мышками, а снизу наполовину подвернуть, рубаха ему почти до пят, но это пустяки — перевязать поясом, и все в порядке. С Любушкой тоже нетрудно. Костюма боярыни и царицы у нас нет, и Мария Сергеевна нашла выход: когда Любушка будет боярыней, она наденет цветастый платок Пелагеи Лукьяновны, а когда царицей — белый шелковый, с длинной бахромой, Марии Сергеевны, и сделанный из картона кокошник.

А вот с нами труднее. Черные скуфейки для меня и Кости — Григория Отрепьева — Мария Сергеевна сшила, но подрясников достать негде. Их заменяют коричневые халаты санитарок из амбулатории Максима Порфирьевича. Плохо только, что они с карманами и завязываются сзади двумя завязками — надо сшивать. Мария Сергеевна занята одеванием девочек, и Антон пробует сшивать сам, но несколько раз колет себе палец, потом теряет иголку и сконфуженно говорит:

— Нет уж, вы как-нибудь сами…

Мы с Костей наглухо упаковываем друг друга в халаты и начинаем помогать другим. Геньке к животу подвязывается подушка. Вместо шаровар он натягивает синие галифе отца Коржова. Коржов очень рослый, и галифе у него такие большие, что получаются почти настоящие шаровары. Смушковую шапку дал ему Савелий Максимович, а вот кафтанов нет. В клубе есть один зеленый казацкий кафтан, но он нужен для Самозванца и Андрия. Остается единственный выход — мы отыграем, и наши халаты, если их подшить, сойдут за кафтаны.

Для Сергея Лужина особого костюма не надо — он будет сидеть. На него надевают черный пиджак, а горло пышно повязывают белым шарфом, чтобы было как жабо, говорит Мария Сергеевна. Для него Антон принес настоящий черный парик и бакенбарды, а когда загримировал, так, если не смотреть вниз, на ноги, получается самый настоящий Пушкин.

— Ну как, артисты, готовы? — спрашивает, входя, Савелий Максимович.

— Нет, нет! — в ужасе кричим мы.

— Пора начинать, публика волнуется.

Зал непрерывно шумит, и все чаще там начинают хлопать и стучать ногами. Что за несознательность! Чего бы я стучал, спрашивается? Надо же подготовиться, на самом-то деле…

— Начинайте, Савелий Максимович! Пока доклад да антракт — успеем, — говорит Антон.

Савелий Максимович уходит. Слышен звонок. Зал стихает.

Антон начинает клеить нам бороды и усы. Специального волоса у нас нет, и в ход идет пакля; только мне, Васе Маленькому и Геньке Антон потом пудрит паклю, а Остапу усы пачкает сажей, чтобы были черными. Лучше всего получаются у Геньки — длинными толстыми колбасками они свисают на целую четверть. У меня борода до самого живота, усы совершенно закрывают рот. Оно как будто так и надо, только пакля лезет в рот, а оставшаяся в ней кострига покалывает и щекочет. Антон прилепил мне и брови — длинные, лохматые. В общем, по-моему, получилось страшилище, вроде лешего, но все говорят, что очень хорошо, настоящий старик, вылитый летописец, как будто они видели хоть одного живого летописца!

На носах у нас Антон делает белые полосы, а по бокам мажет красным. Мне еще рисует коричневой краской морщины. У меня хоть немного, а Любушку так изрисовал, что она стала похожа на татуированного индейца. Но как будто так полагается — со сцены это будет выглядеть как настоящие морщины.

В зале гремят аплодисменты — доклад окончен. Сейчас нам начинать, а Мария Сергеевна все еще занята с Катеринкой. Сколько можно одеваться? Наконец Антон забирает грим и идет за простыню: пока Мария Сергеевна будет подшивать, он загримирует Марину.

Никто из нас не может усидеть на месте, и мы топчемся, кружим по канцелярии, словно листья под ветром, бегаем на сцену и опять возвращаемся в канцелярию. От грима приторно пахнет салом, на лице проступают крупные капли пота, будто мы только что вышли из бани, кострига щекочет лицо, и мне все время хочется чесаться. Но это все ничего, перетерпеть можно, а вот что будет потом?.. Сердце у меня подпрыгивает и начинает стучать, как колотушка.

— Готово! Пожалуйте, панна Мнишек, — слышим мы голос Антона за простыней.

Катеринка выходит и… Это Катеринка? Лиловое платье, перехваченное поясом, спадает вниз, до самых пят, широким раструбом, шуршит и переливается шелковым блеском. На голове высокая корона из волос, в которых сверкают, как мне кажется, брильянты. Высокий стоячий воротник окружает шею. Бледное лицо надменно и строго, под глазами синие круги.

Подобрав хвост шумящего платья, Катеринка гордо шествует по комнате мимо нас, замарашек в санитарных халатах, но не выдерживает и, крутнувшись на одной ножке, поворачивается:

— Ну как?

— Здорово! — восхищенно выпаливает Костя. — «Тебя ли вижу я?..»

А меня пронзает острая зависть: почему же не я, а Костя играет Самозванца?

Катеринка мне кажется такой красивой, что внутри у меня что-то холодеет.

— Савелий Максимович сказал, чтобы второй звонок давать. Скоро вы там? — сердито и пренебрежительно говорит Пашка, просовывая голову в дверь.

В дверь вместе с ним врываются рукоплескания, шум.

— Давай, давай! — говорит Мария Сергеевна. — Пошли на сцену!

Сергей усаживается за маленький столик, обтянутый темной материей, чтобы не были видны ноги; справа за кулисы становится Любушка-Старуха, с веретеном и куделью; слева — Оля, у которой на голову надет колпак, выкрашенный желтой краской и разрисованный под рыбью голову. А Вася Маленький начинает бросать у задней стенки марлевую зеленую сеть. Антон уже возле волшебного фонаря. Мария Сергеевна — за левой кулисой, с книжкой в руке: она будет суфлировать.

— Давай третий! — говорит она Пашке.

Пашка зверски, как на пожар, звонит и, закусив губу, тянет веревку. Занавес раздвигается. Освещен маленькой лампочкой в колпаке, которую держит Пашка, только Сергей Лужин — сейчас он еще больше похож на Пушкина. Удобно облокотившись, он спокойно смотрит в зал, выжидает, пока там стихнет, и начинает:

Жил старик со своею старухой

У самого синего моря…

На задней стенке вспыхивает синее-пресинее море (Мария Сергеевна очень хорошо все нарисовала!), а Вася Маленький, который под светом фонаря тоже стал весь синий, начинает забрасывать свою сетку. На третий раз он бросает сеть не к стенке, а за левую кулису и, поймав Олю-Рыбку за голову, пятясь, выводит ее на сцену.

— «Отпусти ты, старче, меня в море!..» — тоненьким, пискливым и прерывающимся от волнения голоском говорит Оля.

Все идет как по-писаному. Никто не сбивается, не путает. Любушка, избоченившись, так ругает Старика, а Старик так старательно все выделывает, что лучше и нельзя. Правда, Мария Сергеевна сказала Васе, чтобы он сгорбился — старики всегда горбятся, — но сгорбиться Вася не может. Вместо этого он согнулся и ходит так, будто у него нестерпимо болит живот. Головы он не поднимает, не глядит ни в зал, ни на соучастников, а упорно смотрит себе под ноги. Перед Старухой-царицей он должен снять шапку, но, когда снял, в зале засмеялись: парика Васе не надели, и оказалось — борода и усы седые, а под шапкой стриженные под машинку черные волосы.

Занавес закрылся, в зале захлопали, засвистели (это не потому, что плохо, а как раз наоборот — значит, понравилось). Любушка, Оля и Сергей вышли кланяться, а Васи нет. Он забился в канцелярию и ни за что не хотел выходить.

— Что же ты, Вася? Когда аплодируют, надо выходить.

— Зачем? — серьезно спросил он. (Вася еще никогда не был на спектакле и не знает, как все делается.)

— Зрители хлопают — благодарят артистов, а артисты кланяются — благодарят зрителей.

Вася задумался и промолчал.

Небольшой антракт — и наступает наша очередь. С третьим звонком сердце у меня обрывается и стремительно падает вниз. А тут еще под пяткой у меня что-то стреляет, я прыгаю в сторону — снова пальба…

Оказывается, под моими ногами выстрелили пробки для пугача. Ружье для Бульбы припасли настоящее, но Савелий Максимович запретил употреблять не только холостые патроны, но даже пистоны, и, когда Бульба будет убивать Андрия, Пашка должен выстрелить за сценой из пугача. Пугач мы взяли у одного второклассника, но пробок у него нашлось всего пять штук: две из них я раздавил, а третья куда-то закатилась и ее никак не найти — осталось всего две.

Пашка в отчаянии и ругает меня на чем свет стоит. Мария Сергеевна обрывает спор: пора на сцену!

Я сажусь за парту, превращенную в подобие не то аналоя, не то пюпитра, расправляю свернутую в трубку бумагу.

— А перо? Где же перо?

Генька опрометью бросается в канцелярию, тащит чернильницу и ручку.

— Что ты! Ведь нужно гусиное! — восклицает Мария Сергеевна и ужасно расстраивается. — Тогда ведь стальных перьев не было! И как мы могли забыть?

После небольшого замешательства Пашка мчится разыскивать Пелагею Лукьяновну — она обметает печку гусиным крылом, мы сколько раз видели сами — и возвращается с трофеем под полой (чтобы в зале не видели). Трофей порядком грязный и ободранный, но все-таки это настоящее гусиное перо.

Костя Коржов ложится на лавку, спиной к залу. Я — на своем месте. Возле меня горит огарок свечи. Раздвигается занавес, и темная глубина зала поглощает остатки моего мужества. Трясущейся рукой я старательно окунаю перо в чернильницу, вожу, вожу им по бумаге и не могу произнести ни слова.

— «Еще одно…» — слышу я шепот Марии Сергеевны.

Нет, ни одного слова мне не вымолвить!

— Кто это? — раздается в зале, и я радуюсь, что под лохматой бородой из пакли меня никто не узнает; сейчас закроется занавес, и я убегу со сцены, из школы, из деревни куда глаза глядят, лишь бы кончился этот позор…

— «Еще одно…» — повторяет Мария Сергеевна. — Говори же!

Я делаю над собой нечеловеческое усилие. Горло мое издает какой-то мышиный писк, и наконец я выдавливаю из себя натужный, сиплый шепот:

Еще одно, последнее сказанье…

— Громче! — кричат в зале.

Но самое страшное позади — первые слова произнесены, — теперь я громче и увереннее продолжаю:

…И летопись окончена моя…

— Колька Березин! — раздается радостный возглас в зале.

Узнали все-таки! Но деваться некуда…

…Недаром многих лет

Свидетелем господь меня поставил

И книжному искусству вразумил…

И вдруг за спиной я слышу странные звуки:

— Хр-р-р… Хр-р-р… Х-х-хр…

Это Костя изображает спящего и, чтобы было совсем похоже, начинает храпеть. По залу пробегает смешок — Костя храпит еще усерднее.

— Костя, перестань храпеть! — негодуя, шепчет Мария Сергеевна.

— Кос… — едва не повторяю я, но немедленно перехожу на свой текст:

…Да ведают потомки православных

Земли родной минувшую судьбу…

Фух! Наконец окончен монолог, теперь нужно писать.

— У-вау!.. — раздается у меня за спиной какое-то не то мычанье, не то мяуканье: Григорий-Костя проснулся, сладко потягивается и зевает.

Он начинает говорить, и я решаюсь взглянуть в зал. В черной глубине смутно желтеют лица… Нет, лучше больше не смотреть — от этого становится еще страшнее и язык совсем прилипает к гортани.

А Косте хоть бы что! Он держится свободно, даже слишком свободно, и говорит, попеременно поднимая кверху то одну, то другую руку. Мало-помалу оправляюсь и я и хотя руками не машу (они у меня дрожат по-прежнему), но говорю смелее.

Сцена идет прекрасно до самого конца, до моей последней фразы.

— «Подай костыль, Григорий!» — говорю я и холодею от ужаса: костыль остался в канцелярии!

Костя вскакивает и начинает тыкаться из угла в угол. Но нельзя найти то, чего нет! Костя ищет и ищет, а я стою и стою, не зная, что делать.

— Иди, иди же! — шепчет Мария Сергеевна, но я не могу тронуться с места: как же без костыля?

— Так нет здесь костыля! — измучившись в бесплодных поисках, говорит Костя.

Больше стоять невозможно.

— Тогда не надо, — дрожащим голосом произношу я и поспешно, забыв о возрасте Пимена, выхожу, почти выбегаю за кулисы.

Провал! Сам провалился и всё-всё провалил!.. Куда мне деваться от этого позора?

Я не замечаю, что Костя договорил свою реплику, занавес закрылся и открылся снова. Из зала несется грохот аплодисментов.

— Иди! Иди! — слышу я со всех сторон, и меня выталкивают на сцену.

Зал гремит, Костя храбро кланяется, а я стою как истукан. Вдруг к аплодисментам примешивается хохот, а рукоплескания становятся еще сильнее. Конечно, смеются надо мной!.. Я поворачиваюсь, чтобы убежать, и вижу Васю Маленького: он решил поправить свою ошибку и вышел на аплодисменты теперь. Один ус у него отклеился, он придерживает его рукой, кланяется, сгибаясь пополам, а зал хохочет и рукоплещет…

— Молодцы! Хорошо играли, — говорит Савелий Максимович, заглянувший на минутку в канцелярию.

— Нет, правда? — недоверчиво переспрашиваю я. — А как же… костыль?

— Ну, костыль — пустяки! Важно, что в целом верно все, с чувством…

Все наперебой обсуждают сыгранную только что сцену и находят, что было очень хорошо, а у меня голос и руки дрожали, как у настоящего старика…

Понемногу оцепенение испуга проходит, сердце как будто бы поднимается и становится на свое место, и я начинаю думать, что, может, и в самом деле все прошло хорошо, а что руки у меня дрожали просто от страха — никто ведь не знает…

Костю поспешно наряжают в зеленый кафтан с нашитыми на нем желтыми жгутами. Шапочки подходящей нет, и Мария Сергеевна надевает ему свой белый плюшевый берет. К берету брошкой прикреплен торчащий вверх пучок белых куриных перьев.

Я бегу на сцену посмотреть, как готовят декорацию. Там священнодействует Пашка. Он думает, что его фонтан — самое главное, ради него и спектакль ставится, и хотел было установить его у самого занавеса, но Антон указывает место возле стены, иначе фонтан будет мешать действующим лицам. Пашка пробует спорить, но потом все же перетаскивает его к стене. Сделан фонтан очень просто: к табурету приставлена дощечка с резиновой кишкой, а спереди Пашка обкладывает табуретку камнями. Получается так, что струя воды бьет прямо из груды камней. Чем не фонтан?

— Э, нет, не годится! — говорит Антон. — Так у нас все артисты поплывут. Надо что-нибудь подставить.

Пашка бросается разыскивать Пелагею Лукьяновну и возвращается с тазом.

— Тазик-то малированный, ты его не побей! — идя следом, говорит Пелагея Лукьяновна, но, увидев, для чего понадобился таз, успокаивается и уходит в зал.

Струя звонко гремит о таз, но, когда вода накапливается на дне таза, она начинает журчать, как ручеек. Пашка до поры затыкает фонтан пробкой.

Я слышу за плечом прерывистое дыхание. Рядом стоит Катеринка. Глаза ее широко открыты, ладошки прижаты к груди.

— Ой, боюсь! — шепчет она и зажмуривается что есть силы.

— Ничего, все будет хорошо, вот увидишь! Ты сегодня такая…

Но Катеринка не дает мне окончить:

— Тебе хорошо, ты уже сыграл… А я боюсь… Ой, мамочка, боюсь!..

— Костя, на сцену! Начинаем, — торопит Мария Сергеевна.

Костя Коржов поднимается на подмостки, Антон включает фонарь с желто-зеленым стеклом, и сцена озаряется призрачным, почти по-настоящему лунным светом. Пашка выдергивает пробку из фонтана и бежит к занавесу.

Зал тихонько охает: в зеленоватом свете струя горит и играет, как живое серебро. Костя бойко выходит на сцену.

— «Вот и фонтан, — говорит он, для верности показывая на него рукой. — Она сюда придет…»

Он пытается засунуть руки в карманы, но их в кафтане нет, а задирать полы, чтобы добраться до брючных, нельзя. Некоторое время руки ему страшно мешают, он не знает, что с ними делать, потом принимается махать ими в разные стороны и опять чувствует себя уверенно и свободно.

— «Царевич!» — слышится голос Катеринки.

— «Она!.. — Костя передергивается, как от удара молнии — так он изображает волнение, — и страшным шепотом: — Вся кровь во мне остановилась…»

В зеленоватом лунном свете лицо Катеринки становится еще бледнее, глаза — еще больше и чернее. На лице ее столько высокомерия, гордой надменности и самоуверенности, что ни за что не поверишь, что она вот сию минуту жмурилась и дрожала от страха. И какая же она красивая сейчас! Эх, если бы мне быть Самозванцем!.. А Костя, разве он играет? Он просто кричит.

— «Марина! — говорит он и так стукает себя в грудь, что у него получается «Маринах». — Зри во мне…»

И какие же у Кости слова! Сам так ни за что не придумаешь и не скажешь. Их же с чувством надо произносить, страстно, как объясняла Мария Сергеевна. Но Костя плохо понимает, что значит «страстно», ему кажется, что «страстно» и «страшно» — одно и то же, и он старается, чтобы было пострашнее: таращит глаза, хрипит, будто его душат, и мечется по сцене.

Прекрасная, гордая Марина покоряет меня все больше, но симпатии зала на стороне Самозванца.

— «Довольно стыдно мне… — восклицает он и дергает Марину за руку, точь-в-точь как Васька тогда, у поленницы, так что голова у Марины мотнулась из стороны в сторону, — пред гордою полячкой унижаться…»

— Давай, Костя! — кричит кто-то в зале. — Стукни ее, чтоб не задавалась…

Сцена благополучно доходит до конца — ни одной ошибки и заминки. Молодцы! Куда нам… Зал долго, оглушительно хлопает. Костя, все так же махая руками, раскланивается, а Катеринка не может наклонить голову — жесткий воротник упирается ей в самый подбородок. Так вот почему она так надменно держалась!.. Занавес закрывается, Катеринка бежит в канцелярию и в изнеможении падает на стул. Несколько секунд она сидит зажмурившись, потом открывает глаза и счастливо улыбается — все ведь было так хорошо!.. И я не знаю, когда она лучше: сейчас — веселая, смеющаяся, или там, на сцене, — гордая и неприступная…

— Знаешь, Катеринка… — улучив момент, когда рядом никого нет, снова начинаю я. — Ты сегодня такая…

— Какая? — рассеянно спрашивает она и, не дослушав, кричит Коржову: — Костя! Разве можно так дергать? Я думала, у меня голова отвалится и рука вывихнется…

Они начинают заново переживать только что пережитые волнения, а я отхожу в сторону — тут мне делать нечего, вовсе ей не интересно знать, какой она мне кажется. Ну и пусть!.. Но на душе у меня смутно и печально…

— Теперь ты управишься сам, — говорит Пашке Антон. — А я пойду в зал, погляжу, как это все выглядит оттуда.

Пашка прямо вздувается от гордости и начинает на всех покрикивать. Раньше бы я посмеялся над этим, а теперь мне даже не хочется улыбаться.

Сцена Тараса Бульбы с сыновьями и матерью проходит безукоризненно. Генька просто великолепен: он так величаво поглаживает то усы свои, то подушку на животе — ни дать ни взять полковник! И Ксеня Волкова — она играет роль матери — плачет и причитает по-взаправдашнему, и даже Фкмка держится хорошо — не вихляется, как всегда.

Но вот подходит последняя сцена, и тут разражается катастрофа…

Бульба настиг своего преступного сына, изменника Андрия.

— «Ну, что ж теперь мы будем делать? — грозно спрашивает Тарас, глядя в очи Андрия. Тот не может выдержать взгляда отца и опускает голову. — Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?»

Андрий молчит и дрожит.

— «Так продать? Продать веру? Продать своих? Стой же!..»

В зале мертвая тишина.

— «Стой и не шевелись! — страшным голосом говорит Генька. — Я тебя породил, я тебя и убью!..»

Он делает шаг назад, снимает ружье, медленно прижимает приклад к плечу и целится…

Он целится и целится, а выстрела нет. За кулисами слышится громкий сердитый шепот, какая-то возня, но выстрела нет.

По залу пробегает смешок.

Генька опускает ружье, растерянно оглядывается на кулисы и начинает снова:

— Да, Андрий! Не помогли тебе твои ляхи? Я тебя породил, я тебя и убью!

Снова поднимает ружье, снова бесконечно долго целится, но выстрела все нет и нет. Зрители уже смеются вовсю. Генька, отчаявшись, щелкает курком и сердито шипит Фимке:

— Падай!

Фимка стреляет глазами за кулисы, ловит сигнал Марии Сергеевны, делает отчаянное лицо, закатывает глаза и грохается на пол.

Падает он так старательно, что слышно, как стукается его голова о доски. Генька опускает ружье и скорбно смотрит на замершего Андрия-Фимку. Но тот, видимо, вспоминает, как Мария Сергеевна говорила, что нужно, падая, схватиться рукой за сердце, и он, лежа на полу, вдруг хватается за левый бок.

— Не шевелись! — шепчет Мария Сергеевна.

— Не шевелись! — грозно рычит совсем растерявшийся Генька.

В это время за кулисами раздается долгожданный выстрел. Зал взрывается хохотом. Нас за кулисами тоже сгибает в три погибели от смеха. Пашка туго засадил пробку в пугач, а она оказалась подмоченной, что ли, и не выстрелила. Пока он, багровый от стыда и натуги, выковыривал ее гвоздем, было уже поздно…

Зал неудержимо грохочет.

Генька смеется, отвернув лицо в сторону, но подвязанная к животу подушка выдает его. Неподвижно лежащего Фимку начинает корчить, наконец он не выдерживает, поворачивается на бок, спиной к зрителям, и всему залу видно, как эту спину трясет от хохота.

— Занавес! — почти кричит Мария Сергеевна.

Вконец расстроенный, Пашка изо всей силы дергает веревку — она соскакивает с блока, и занавес не трогается с места. Приходится мне и Косте с разных сторон тащить полотнища занавеса вручную.

Генька безутешен, но зал гремит от аплодисментов, и участникам приходится выходить. Под конец все начинают кричать: «Марию Сергеевну!» — неистово хлопать, и она тоже выходит и кланяется, весело улыбаясь.

После спектакля Антон забирает нас к себе ночевать, а Катеринка уходит к Марии Сергеевне. Антон уговаривает Геньку и Пашку, что все прошло очень хорошо и нечего расстраиваться. Генька понемногу отходит, но Пашка так и остается надутым.

На следующий день только и разговоров, что о спектакле. Ребята в восторге от наших талантов. Особенно всем понравились Костя-Самозванец и Генька-Бульба. И это правильно: у них получилось все-таки лучше, чем у других, хотя, конечно, по-моему, до Катеринки им далеко.

Восьмого ноября мы еще раз играем свой спектакль, на него приезжают и тыжевцы: Марья Осиповна, Иван Потапович и мой отец. Много взрослых и из Колтубов. На этот раз все идет гладко, без заминки, даже пугач у Пашки стреляет вовремя, и ему не приходится сгорать от стыда.

Я уже больше не пытаюсь сказать Катернике, какая она; сама Катеринка не вспоминает о том разговоре. Потом начинаются занятия, и испытанное тогда волнение больше не возвращается.

Но каждый раз, когда я вспоминаю об этом, на душе у меня опять становится как-то смутно, и я жалею, что так ничего тогда и не сказал…