— А если хватятся?

— Никто не хватится, — беззаботно тряхнула головой Юка. — Галка — хозяйкина дочка, мы вместе в сараюшке спим, — так спит, хоть стреляй. Ее за ногу можно тащить, не проснется… Мама поздно встает, а папа встает рано, но он же не пойдет проверять — ему и в голову не придет… А я раненько прибегу.

— А еда?

— Подумаешь, сколько тут еды… Ой, как они кусаются, прямо крокодилы какие-то… — Юка нещадно хлопала ладошкой по голым ногам.

— Ты одеялом прикрой.

Юка укутала ноги.

— Страшно было?

— Да ну… — буркнул Антон.

— И правильно — чего бояться!… Как тут тихо… «Тиха украинская ночь, прозрачно небо, звезды блещут…» Ты стихи любишь?

— Нет, — решительно отрезал Антон.

— Ну и глупо! Иногда стихотворение, оно как живое. Непонятно, почему и как, а читаешь, — и даже сердце щемит…

На холмах Грузии лежит ночная мгла; Шумит Арагва предо мною. Мне грустно и легко; печаль моя светла; Печаль моя полна тобою, Тобой, одной тобой…

Широко открытыми глазами Юка всматривалась в изломы черных теней, призрачного лунного света и раздумчиво повторяла: «Печаль моя светла; печаль моя полна тобою…» Словно отгоняя наваждение певучих строк, она встряхнула головой:

— Дальше там про любовь. Хорошо, но уже не так интересно… А ты кого-нибудь уже любишь?

Антон ошарашено посмотрел на нее. Юка засмеялась.

— Я еще тоже нет. А когда полюблю, наверное, не буду про это говорить. По-моему, про это нельзя говорить. У нас мальчики или девочки иногда друг другу говорят или записки пишут: «Давай будем дружить». Глупо и противно. Как будто об этом можно условиться или сторговаться… Это или получается само, или не получается вовсе. Правда? А когда сначала договариваются — противно…

Антон кивнул, хотя эта проблема его не интересовала: он никому не писал записок и не пытался договариваться о дружбе. Некоторые девочки в школе и во дворе ему нравились, то есть иногда ему было приятно на них смотреть, и только. Он не испытывал никакого предубеждения против девочек, они просто были ему неинтересны, и даже разговаривал он с ними редко. Зачем и о чем с ними говорить? А вот с Юкой говорил о чем угодно. Вернее, говорила она, но Антону было не скучно, даже забавно. Она вообще какая-то неожиданная… Может, все ленинградские девчонки такие? Навряд ли. Что у них, порода другая, что ли?… Смелая. Вот не побоялась одна идти ночью через лес. И что думает, то говорит. Должно быть, никогда не врет. Чтобы врать, глаза нужно другие. Поменьше, что ли. А у нее вроде окна настежь — все видно…

— Слушай… — сказал Антон.

Юка не ответила. Свернувшись клубком, она уже спала и время от времени поеживалась: то ли ей было прохладно в легком платье, то ли донимали комары. Антон осторожно прикрыл ее свободным концом одеяла.

Странным образом, ему стало спокойнее. Юка спала, а если бы и не спала, что она — защитник? Но все-таки он был не один и уже не испытывал неприятного чувства заброшенности, ощущения своей малости среди огромных камней, деревьев в лесу, которому он не знал ни конца, ни края. До Ганешей было километра три, до лесничества полтора. А сколько до границы леса — пять или двадцать? Или, может, все сто? Ну, сто навряд. Дядя Федя говорил, лес не очень большой… Что он сейчас делает, дядя Федя? Спит, конечно. А вот ему спать нельзя, и вообще неизвестно, что делать…

Тревога и растерянность снова овладели Антоном. Надо в конце концов все обдумать и решить… Прежде ему казалось, что он очень самостоятельный, всегда все решает сам и поступает так или иначе потому, что решил так поступить. Но если по правде — а сейчас Антон судил себя по правде, — в сущности, он решал только в пустяках. А во всем серьезном решали папа, мама, тетя Сима, учителя… И если даже Антону предоставляли свободу выбора, всегда можно было спросить, посоветоваться, и ему говорили «лучше так» или «наверно, следует так»… А вот теперь не у кого спрашивать, не с кем советоваться, никто за него не может решить. Решать и делать должен он сам, один. И так, чтобы это было безошибочно: здесь нельзя «переиграть», начать сначала. Ошибка может кончиться бедой, которую ему не простят, которую нельзя простить и которую он сам никогда простить себе не сможет…

Антон прилег, облокотившись на локоть. Луна уже спряталась за правобережным лесом, пригасшие в ее свете звезды снова разгорались и, как показалось Антону, насмешливо подмигивали. Юка пошевелилась во сне и уткнулась носом ему в плечо. От ее дыхания плечу стало тепло и щекотно.

«А если б ребята увидели? — подумал Антон и так покраснел, что ему стало жарко. — Засмеяли бы, затюкали…» Он хотел отодвинуться, встать, но не сделал ни того ни другого. «Пускай, — вяло подумал он, — никто не увидит…»

Он проснулся от неприятного ощущения, какое возникает у человека, когда на него скрытно и пристально смотрят. Антон вскочил. Уже рассвело. Бой, взъерошив загривок, заломив вниз хвост, смотрел вверх. На откосе стоял незнакомый высокий человек. Он был стар, но держался очень прямо. На голове у него была широкополая соломенная шляпа-брыль — когда-то крестьянский головной убор, который теперь носят уже только горожане на курортах. Это был несомненно городской житель. Лицо даже для горожанина неестественно бледное, на плечах фланелевая куртка с множеством карманов, за спиной рюкзак. Он опирался на длинную, как посох, палку и внимательно смотрел на Боя, Юку и Антона. Бой услышал движение Антона, мельком оглянулся, снова повернулся к незнакомцу и предупредительно бухнул.

— Не шуми, братец, — спокойно сказал человек.

— Вам чего? — настороженно спросил Антон. — Не подходите, укусит.

— А зачем ему меня кусать? — так же спокойно возразил человек. — Среди собак дураки встречаются, но редко. В основном это народ умный. А этот господин к тому же, должно быть, образованный. Верно?

— Верно! — тряхнула головой Юка. Она проснулась от Боева лая и во все глаза смотрела на пришельца.

— Стало быть, не укусит. Кабы было за что, он бы уже тяпнул без всяких предварительных переговоров. А он понимает, что опасаться меня незачем. И вы не бойтесь.

— Мы и не боимся, — сказала Юка.

— Вот и хорошо. Тогда я с вами маленько посижу. Устал. Можно?

— Садитесь, пожалуйста, — великосветским тоном ответила Юка. — А вы кто?

Человек, опираясь на палку, медленно спустился с откоса, сел на камень. Еще совсем не было жарко, но на висках у него выступили капельки пота, дышал он тяжело, с трудом. Он снял брыль, достал платок и вытер лицо.

— Кто я? Бродяга, странник, как больше нравится.

— Не похоже, — сказала Юка, — бродяги обязательно оборванные и грязные, а странники ужасно волосатые.

— Разоблачила! — улыбнулся странник и потрогал гладко выбритый подбородок. — Придется отпустить бородищу, как у старорежимного дворника.

Лицо у него было сухощавое, суровое. От носа к твердо сжатым губам шли глубокие борозды, над глазами нависали кустистые брови, и глаза казались сердитыми, но, когда он улыбался, они щурились мягко и усмешливо.

— Из дома выгнали или сами сбежали?

— Сами.

— Брат и сестра?

— Нет, — сказала Юка.

— На сельских вы не похожи. Приезжие? — Антон и Юка согласно кивнули. — Как же вас зовут?… Очень хорошо… А меня Сергей Игнатьевич. Вопросы есть?

— А как же! — с энтузиазмом сказала Юка. — Почему вы так дышите? У вас стенокардия? Я знаю, — сказала она в ответ на взгляд Сергея Игнатьевича. — У моей мамы после блокады сделалась стенокардия. У вас тоже от блокады?

— У меня не от блокады. От слишком усердной жизни.

— Тогда вам ходить нельзя. Это же не обязательно — всегда можно доехать на чем-нибудь.

— Для человека, милая девочка, обязательно только одно — помереть. А ходить мне надо. Я по жизни, можно считать, в курьерском пролетел; болтало, грохотало, в окна пыль, а увидел немного. Надо хоть напоследок осмотреться. А для смотрения лучше пешего хода ничего нет… Раньше были такие странствующие философы. Всю жизнь пешком бродили.

— И нигде не работали?

— На службе не состояли… — усмехнулся Сергей Игнатьевич. — Бродили по земле и людей учили.

— И вы тоже?

— Я не философ, никого не учу. Сам учусь.

— Зачем вам учиться, у вас же, наверное, высшее?

— А что значит «высшее»? Такое высокое, что выше быть не может? Это название люди себе в утешение придумали, для самообмана. Умнеть никогда не поздно.

— У вас часы есть? — спросил Антон.

— Часы? — переспросил Сергей Игнатьевич. Он постоянно задавал вопросы, переспрашивал, словно плохо слышал или все время думал о чем-то другом и каждый раз ему надо было отрываться от этого другого и сообразить, о чем говорят. — Часов нет, дома оставил. Они у человека вроде надсмотрщика или погонялы. А я и без того жил впопыхах, взашей себя толкал. Ни оглянуться, ни подумать… Тебе время знать надо? Вон часы по небу ходят и под ногами лежат, — показал он на одуванчик. — Солнце встало в четыре, сейчас шесть, седьмой… — Сергей Игнатьевич присмотрелся к кустам на другом берегу и, улыбаясь одними глазами, сказал: — Если вы тут окопались от врагов, то, по-моему, пора занимать круговую оборону. Неприятель уже на ближних подступах, сейчас начнет артподготовку…

Юка проследила его взгляд.

— Нет, это наши, — сказала она и вскочила. — Сашко, давай сюда, не бойся!

Из-за кустов появились Сашко и Хома. Животы у них устрашающе вздулись, они несли их, придерживая руками.

— Ну, как оно тут? — спросил Сашко, искоса поглядывая на незнакомца.

— Порядок, — сказал Антон. — Митьку не видел?

— Нет, — сказал Сашко и снова посмотрел на Сергея Игнатьевича.

— Это дядечка хороший, ты его не бойся, — сказала Юка. — Чего это вы нагрузили?

Сашко, а вслед за ним Хома потянули рубашки кверху, на землю посыпалась картошка.

— Вот. Есть же Антону надо.

— Так она же сырая, а варить не в чем.

— А если испечь?

— Правильно, — сказал Сергей Игнатьевич. — Печеная даже вкуснее. Раз уж вы признали меня своим, а харчей у вас мало, принимайте меня в долю. — Он вынул из рюкзака кусок сала и положил рядом с картошкой. — К этому бы еще луку…

— Лук я принес и соль, — сказал Сашко, выгружая карманы. — Хлеба нету. Дома мало осталось, маты б заметили…

— Магазин в селе, конечно, есть. А что в магазине?

— Подушечки! — выпалил Хома, не сводивший глаз с чужого.

— И ты их любишь?

— Ага! — Хома в застенчивой улыбке показал щербатые зубы.

— Ты, часом, не подушечками зубы себе подпортил?

— Хуч бы, — вздохнул Хома, — а то сами выпадывают.

— Хлеб есть, керосин, сахар… — сказал Сашко.

— Ну, завтракать с керосином вроде не обязательно, а?… Может, ты сходишь?

— Гроши надо…

— Гроши найдутся. Держи. Купи буханки две. А лучше три. В осаде нужно иметь запас продовольствия. Верно? — подмигнул Сергей Игнатьевич. — Ну и подушечек, конечно, на всю братию… Что ж ты малого оставляешь? А кто подушечки будет нести?

Забыв о своей хромоте, Хома побежал следом за Сашком.

— Я тоже пойду, — сказала Юка, — надо дома показаться, а то еще искать начнут.

— А мы пока подготовим самое главное, — сказал Сергей Игнатьевич. — Пошли собирать хворост.

Сушняк горел жарко, почти без дыма. Под наблюдением Сергея Игнатьевича Антон старательно уложил картофелины в груду пепла под углями.

— Основная работа сделана, — сказал Сергей Игнатьевич, — теперь надо подать на стол тарелки…

Антон удивленно посмотрел на него.

— Вон они плавают, — показал Сергей Игнатьевич на листья кувшинки.

Антон попробовал рвать, листья плохо поддавались, длинные стебли тянули за собой корневища. Он вспомнил о своем великолепном ноже, и скоро груда глянцевых, пахнущих свежестью и в самом деле похожих на тарелки листьев лежала у костра.

— Стругай палочки сантиметров по двадцать — тридцать… Есть такое кушанье — шашлык по-карски. А мы приготовим шашлык по-царски. По рецепту того дядьки, что думал, будто цари едят сало с салом…

На выструганные палочки они нанизали вперемежку кусочки сала и кругляши нарезанного лука.

— Остается посолить, и полуфабрикат готов. Жарить будем потом…

Бой вскочил, прислушиваясь к треску в лесу, но увидел на тропинке Семена-Версту и снова лег. Семен спустился с откоса.

— Здоров, — сказал он. — Это ты тут сховался?

— Ты смотри не рассказывай никому, — сказал Антон.

— А чего б я рассказывал, шо мне за это гроши платят?

— А если заплатят? — спросил Сергей Игнатьевич.

— Шо? — не понял Семен.

— Если заплатят, говорю, тогда расскажешь?

— На шо оно мени нужно?… Кому надо, хай сам шукает…

— Анто-он! — раскатилось над рекой. — Анто-он!

На левом берегу стоял Толя с большим свертком под мышкой.

— Ну, чего кричишь? — сердито ответил Антон. — Здесь я.

Балансируя на камнях порога, Толя перебрался на правый берег.

— Здравствуйте, — вежливо сказал он Сергею Игнатьевичу. — Я принес тебе немножко покушать. Мне Юля еще вчера рассказала, но вчера, я не мог, мне не позволяли вставать. Здесь творог, вареные яйца и хлеб с маслом…

— Где ты все это взял?

— Дома, разумеется.

— Стащил?

— Неужели ты думаешь, что я способен украсть?

— Значит, ты рассказал? Значит, все узнают? — наливаясь негодованием, спросил Антон.

— Никто ничего не узнает. Я сказал, что мне нужно.

— И всё?

— И всё.

— От бреше! — сказал Семен.

Толя снисходительно посмотрел на него.

— Брехать, как ты выражаешься, не в моих привычках. Я говорю правду.

— И тебе поверили? — допытывался Антон. — Ни о чем не спрашивали, вот так просто и дали?

— Конечно.

Толя не врал, однако на самом деле все было не так просто. Прежде всего мама не хотела выпускать его из постели. По ее мнению, нормальная температура и самочувствие ничего не доказывали. После такого купания могло все случиться — и грипп, и гайморит, и воспаление легких, и ревмокардит, и еще бог весть что. Мамин папа был провизором, поэтому мама чувствовала себя на короткой ноге с медициной, а тем более фармакологией и без устали практиковала на себе и окружающих. В доме всегда пахло как в аптеке после погрома. Шкаф, комод, подоконники заполняли флаконы, пузырьки, коробочки, банки, баночки, и при малейшей возможности весь этот арсенал обрушивался на каждого, кто заболевал или, по мнению мамы, мог заболеть. Она была убеждена в своем праве учить всех и всему, потому что совершенно точно знала, как человек должен себя вести, что говорить, даже думать в любом положении, и на «подставившегося», как говорил Толин папа, низвергались потоки, ниагары, океаны слов об одном и том же. Выдержать это было труднее, чем любое лекарство. Толя очень рано научился «не подставляться». Он любил свою маму, но, что греха таить, давно уже относился к ней снисходительно, хотя, разумеется, как вежливый мальчик, не давал ей этого заметить.

После злополучного купания он безропотно проглотил полдюжины порошков и микстуру, улегся в постель, отлично выспался и проснулся на рассвете без тени недомогания. Если бы недомогание и чувствовалось, Толя при всем своем правдолюбии не признался бы, так как пообещал Юке рано утром отнести Антону какую-нибудь еду. Выполнить обещание — долг чести, а в исполнении долга чести Толю не могло ничто остановить. Поэтому он вежливо, но непреклонно восстал против попытки мамы продержать его еще один день под одеялом.

Папа, невозмутимо пыхая трубкой, долго слушал грозные мамины пророчества, потом вынул трубку изо рта и сказал:

— Прости, Соня, что я тебя перебиваю. Но, может быть, в самом деле ему не следует лежать в постели? Все-таки он упал не в Ледовитый океан, а в Сокол, и к тому же в июле месяце. Разумеется, вряд ли можно приветствовать купание в одежде, но это уже частность, не меняющая существа дела. Особенно для несовершеннолетних, я хочу сказать.

Толин папа, так же как и мама, маленького роста, но совсем не толстый, а худенький и даже щуплый. При его комплекции ему бы надо говорить высоким, слабым голоском, но голос у Толиного папы неожиданно низкий, басовитый и такой глубокий, что, кажется, голосовых запасов у него, как льда у айсберга, который показывает на поверхности только маленькую часть своего массива. Говорит он всегда очень вежливо, никогда не повышает тона и, говоря, не опускает не только частей предложения, но, кажется, даже знаков препинания. Если разок послушать Толиного папу, то потом не нужно уже спрашивать, почему Толя разговаривает именно так, а не иначе. Справедливости ради следует сказать, что подражает ему Толя совершенно бессознательно, он даже иногда пытается говорить рокочущим на низах голосом, но из этого ничего пока не выходит — голос самого Толи совсем не басовитый, а по-мальчишески высокий и звонкий.

Получив такую мощную поддержку, Толя моментально оделся, выпил стакан молока и спросил маму, не может ли она дать ему некоторое количество продуктов, которые не требуют приготовления и которые можно есть сразу.

— Зачем тебе? Ты хочешь уйти на целый день, не придешь обедать? Это исключено! Нельзя целый день бегать натощак, есть всухомятку, обходиться без жидкой пищи, без горячего…

Толя заметил, что ему жидкой пищи следует есть поменьше, у него и так излишне полная фигура, тем не менее он не будет бегать натощак, а продукты ему нужны не для себя.

— А для кого?

— Извини, мамочка, но я не могу тебе сказать.

— То есть как? Почему?

— Это не мой секрет.

— Что за чепуха? Какие у тебя могут быть секреты от матери?

— Лично у меня от тебя секретов нет. Я же сказал, что это секрет не мой и открыть его я не могу, не имею права, так как обещал никому не рассказывать.

— Ах, вот как? Ты считаешь, что от матери можно утаивать хоть что-нибудь? Заводить секреты, тайны? Делать что-нибудь потихоньку? Так вот: ты ничего не получишь и никуда из дому не пойдешь. Я не разрешаю!

— В таком случае я вынужден буду уйти без твоего разрешения, самовольно и заранее предупреждаю об этом.

— Что?! Ты смеешь мне говорить такие вещи? Да я тебя запру, отвезу домой в Чугуново, да я…

— Мамочка, ты совершенно напрасно кричишь, это не поможет и ничего не изменит. Я должен пойти, и я пойду. Потом можешь со мной делать что хочешь.

Если бы Толя вышел из себя, тоже кричал, плакал, просил, быть может, мама и не пришла в такое негодование, не наговорила всего, что она наговорила, но Толя внешне был совершенно невозмутим, говорил ровным, спокойным голосом и так же спокойно и невозмутимо принял первый шквал, который минут десять бушевал в комнате.

— Подожди, Соня, — своим низким, рокочущим голосом сказал папа, — может быть, он прав? Если мальчик обещал…

— А если он связался с хулиганами, бандитами? Мало ли с кем он может связаться?!

— Ну, не думаю. Он не станет этого делать. Правда, Толя?

— Конечно.

— Ты можешь обещать, что ни ты, ни те, кому ты хочешь нести продукты, ничего дурного не сделали и не замышляете?

— Я могу поручиться своей честью! — сказал Толя. Эту фразу он недавно прочитал в затрепанном, вспухшем от грязи романе без начала и конца, и она покорила его своей торжественностью.

— Вот видишь, Соня, ничего страшного. Толя ведь никогда не лжет. И если он не говорит, значит, действительно не имеет права выдавать чужой секрет.

— Совершенно верно, папа.

Уходя, Толя услышал, как отец негромко сказал матери:

— Не надо так шуметь по пустякам. Мало ли что могут выдумать мальчишки. Наверное, затеяли игру в новых Робинзонов или еще во что-нибудь.

Толя вернулся.

— Извини, папа, я нечаянно слышал, что ты сказал. Мы не играем в Робинзонов. И вообще ни во что не играем. Ты ведь знаешь — я не люблю детских игр. Это не игра, а очень серьезно, это — жизнь.

— Я понимаю, — серьезно сказал папа и улыбнулся только тогда, когда Толя вышел.