Произошло это потому, что председатель получил из района предписание.

В длинном вступлении перечислялись всевозможные эпидемии, эпизоотии, инфекционные болезни и прочие кошмары, в коротенькой деловой части предписывалось, «привлекая к этому мероприятию охотников и широкую общественность», поголовно истребить бродячих собак как главных будто бы виновников санитарных напастей.

Далее перечислялись кары и наказания, которые последуют «в случае невыполнения»…

Деревенская собака — существо особенное, не очень похожее на своих городских собратьев. С момента, когда мать перестает кормить ее своим молоком, она никогда не бывает сытой: среди хозяев широко распространено удобное для них и вполне дикарское убеждение, что досыта кормить собаку не следует, тогда она будто бы злее и лучше сторожит. Дополнительных источников пищи вроде свалок, мусорных куч и ям, которые бывают в городах, в селах не существует. В отличие от горожан сельский житель, ни старый, ни малый, не выбросит куска хлеба, даже корки, да и вообще ничего съедобного. Все съедают или сами люди, или скот. Некоторым из собак, немногим, перепадает пищи больше, но за это они платят свободой: всю жизнь такие собаки сидят на цепи. Большинство ведет жизнь полуголодную, но привольную и независимую. Жидкое хлёбово, вернее, помои, которые дают собаке раз или два в сутки, могут уморить кого угодно, но собака живет. Не знающая о существовании намордников и поводков, она не упустит случая стянуть все съедобное или даже полусъедобное, если оно плохо лежит. Но такое счастье выпадает редко, и почти всегда за него приходится расплачиваться боками. Ее ничему не учили, о ней никто не заботится ни в зной, ни в лютую стужу, ни в ливень, ни в метель. Недаром человек крайнюю степень своих бед называет собачьей жизнью. Она всему учится сама, сама лечится, если болеет, в одиночку переносит все невзгоды и превратности своего воистину собачьего существования. Может быть, постоянный голод и всевозможные беды сделали ее озлобленным, угрюмым зверем, ненавидящим такую жизнь и виновного в ней своего хозяина? Нисколько. Она всегда жизнерадостна и неизменно преданна хозяевам. Собака знает только тот узкий мирок, в котором живет, не думает о других и не стремится к ним. И, уж конечно, свою голодную, жестокую, но свободную жизнь она не променяет на сытое арестантское прозябание городских соплеменниц.

И не думайте, что любой прохожий может завоевать ее расположение и даже любовь куском хлеба или мяса. Брошенный кусок она сглотнет мгновенно, но столь же мгновенно вцепится в ногу бросившего, если он переступит дозволенный предел.

Деревенскую собаку никак нельзя назвать бродячей. Она твердо знает место своей неоформленной прописки и — о, благородное, бескорыстное собачье сердце! — любит своих хозяев, даже если они жмоты. И охраняет их, не щадя живота своего. Ночью она всегда на посту — ближе к хате — и отпугивает опасности добросовестным брёхом. Спит собака только урывками и то вполглаза, чутье же и слух бодрствуют даже во сне. Днем она неизменно на страже всего своего участка. Пределы этих участков строго ограничены усадьбой, прилегающим отрезком улицы и, по неписаной собачьей конвенции, никогда не нарушаются. Нарушителю конвенции грозит расправа короткая, но жестокая. Кому случалось проезжать по селам, тот всегда наблюдал одну и ту же картину. Как только подвода или машина пересекают границу усадьбы, собака, до этого спокойно лежавшая в тени, бросается на нее со свирепым лаем, и преследует до следующей границы. Там чужаков встречает хозяйка следующего участка, а первая мгновенно умолкает, трусит обратно и, покрутившись вокруг хвоста, укладывается на прежнее место. А эстафета бдительности передается все дальше и дальше, пока не угаснет на выезде из села.

Иван Опанасович знал, что бродячих собак в селе нет, у всех есть хозяева, и собаки живут на хозяйских усадьбах. Но бумага предписывала всех не посаженных на цепь считать бродячими и истребить. Предписать легко, а как это сделать? Предложить хозяевам? Никто не станет ни за что ни про что убивать верного сторожа. Иван Опанасович попытался привлечь общественность и заговорил об этом деле с секретарем комсомольской организации. Но тот даже обиделся…

— Та шо вы смеетесь, чи шо, Иван Опанасович? Мы ж комсомольцы. Наше дело — воспитательная работа. А какая же это воспитательная работа — бегать по селу и собак бить?! С нас же люди смеяться будут…

Заставить своей властью Иван Опанасович никого не мог — власти такой у него не было. Служебный аппарат? Он весь состоял из Ивана Опанасовича, секретарши Оксаны — вчерашней десятиклассницы, и тетки Палажки, которая раз в неделю убирала помещение сельсовета. Никаких охотников в селе не было. Охота, если она не промысел, требует много свободного времени и немало денег. Избытка ни того ни другого у колхозников не было, и на охоту они смотрели как на баловство. На все село ружье было только у самого Ивана Опанасовича, да и то лежало без употребления. Охотиться в лесничестве нельзя, добираться же до других угодий далеко, хлопотно и недосуг. Охотился он четыре года назад, когда работал в другом районе. Ружье ружьем… но не браться же за это дело ему самому, председателю сельсовета! Хорош он будет, если под свист и улюлюканье мальчишек, ругань хозяев, потея, тряся животом и задыхаясь, будет бегать по селу и палить в собак.

Народ здесь, как и всюду, языкатый, за словом в карман не лазит, того и гляди, приклеят какую-нибудь обидную кличку. Иван Опанасович так отчетливо представил себе это, что, хотя сидел один, покраснел как бурак и выругался.

Попробовал Иван Опанасович поговорить с участковым. С Васей Кологойдой, молодым лейтенантом, отношения у него были дружелюбные, и если не приятельские, то только по причине изрядной разницы в летах. Вася прочитал бумагу и поморщился.

— Пишут мудрецы.

— То ж для пользы дела, — неуверенно возразил Иван Опанасович.

— Для их удобства. Легкую жизнь себе обеспечивают. Их послушать, так все надо истребить. Коровы и ящуром болеют и сибирской язвой, кони — сапом, свиньи — трихиной, утки брюшной тиф передают. Так что, всех перестрелять или отравить?

— Так-то оно так, — вздохнул Иван Опанасович. — А все-таки что делать? Ты не поможешь?

— Это как же?

— Ты при оружии…

— Ну нет, Иван Опанасович! В этом деле я тебе не помощник. Я милиционер, а не живодер. И оружие мне дали не для того, чтобы собачьи расстрелы устраивать.

— Такой ты, понимаешь, нежный…

— Что, милиционеру по должности не полагается? Считай, что я плохой милиционер…

Вот так и случилось, что Иван Опанасович вынужден был в конце концов вызвать к себе Митьку. Доверять ему оружие он не хотел, и даже опасался, но выхода другого не нашел.

Митька обрадовался, однако радость свою скрыл за обычной наглой ухмылкой. Возможная ругань хозяев его не пугала — он каждому мог ответить еще хлеще. Хозяева не станут возиться с собачьими шкурами, а они могут ему, Митьке, принести живую копейку. А самое главное — в руки ему попадало ружье, и ничто не помешает пострелять из него не только в собак…

Патроны у Ивана Опанасовича были заряжены дробью, жаканов не нашлось. Митька сказал, что жаканы он наделает сам, а пока обойдется — для маленьких собачонок хватит и дроби.

И вот в первый же день, когда он не израсходовал еще и десятка патронов, его вдруг сбила с ног огромная собака. Митьку корчило от злости. Не потому, что набросилась дура-баба с коромыслом, и не потому, что сломалась ложа. Это было даже на руку: под предлогом ремонта ружье можно подержать подольше. Самое главное — он испугался, все видели, что он испугался, и смеялись. Ничего не боящийся, таинственный и опасный Митька Казенный струсил, как сопливый пацан, побежал и от собаки, и от бабы с коромыслом. Он стал смешным и, значит, никому не страшным. Спасти свой «авторитет», вернуть страх, который он внушал односельчанам, можно только быстрой и жестокой расправой: собаку застрелить, мальчишку, который натравил, избить до полусмерти. Где их искать, он узнал сразу: все село гудело от рассказов о черной и большой, как медведь, собаке, которая набросилась на Митьку и едва не загрызла, а от ребят было известно, что мальчишка с этой собакой живет в лесничестве. Прикрутив проволокой отломившийся кусок ложи и загнав в оба ствола патроны с наспех сделанными жаканами, Митька пошел в лесничество. Теперь он не боялся. Жакан — это не дробь для уток и даже не пуля. Увесистый кусок свинца с надрезами на передней части, встречая на своем пути какое-нибудь тело, развертывается по надрезам и наносит страшные раны. Выходное отверстие получается величиной с блюдце. Такая штука и медведя бьет наповал, если попадет в убойное место. В том, что он не промахнется, Митька не сомневался.

На подворье лесничества было пусто — люди еще не вернулись с работ по участкам. В контору Митька не пошел, чтобы не начали приставать, почему да зачем он ходит с ружьем, если охота запрещена. Харлампий, опасливо поглядывая за спину, вышел из-за кустов, окружающих хату. Под рукой он нес что-то завернутое в мешковину.

— Здоров, дед, — сказал Митька.

Дед вздрогнул и обернулся.

— Здоров, внучек, — сказал он и вприщурку оглядел Митьку. — Это какая же умная голова тебя ружьем-то наградила?

— Значит, надо, если дали…

— Снова, выходит, за старое принимаешься? Валяй, валяй, тюрьма по тебе горько плачет.

Митька едва сдержался, чтобы не выругаться.

— Я тебя на кладбище не посылаю, так ты меня в тюрьму не посылай.

— А зачем посылать? Ты и сам угодишь. Тропка у тебя утоптанная, не заблудишься.

— Ты, дед, заткнись, а то как…

— Палить будешь? Вали, бей враз из двух стволов, доказывай свое геройство…

Дед Харлампий знал Митьку еще со времен его незадачливой охоты, нисколько не боялся и явно издевался над ним. И что с ним делать, не бить же его, старого черта?

— Слышь, дед, в селе говорят, тут человек какой-то приехал… с собакой.

— Приехал.

— Не знаешь, где живет?

— У меня живет. А тебе зачем?

— Собаку поглядеть. Может, продаст? Я б купил…

— Это ты-то? Да ты курице корку не бросишь…

— Да брось трепаться, дед, я делом спрашиваю.

— Уехал тот человек в Чугуново. Вчера еще. А сегодня и мальчонка с собакой уехали. Так что ты в помещики погоди, другим разом выйдешь…

Оскалив в насмешливой улыбке уцелевшие зубы, Харлампий зашагал через шоссе в лес.

Митька угрюмо смотрел ему вслед. Врет или не врет? С чего бы вдруг пацан уехал? Врет, старый хрыч!…

Митька заглянул в открытое окно. В хате было тихо и пусто.

— Ты чего там лазаешь? — загремела за его спиной тетка Катря, возвращавшаяся из хлева с пустой корчагой.

— Да я вас шукал, тетя. Тут у вас приезжие, говорят, живут. Мне поговорить надо…

— Уехал старший.

— А хлопец его? С собакой.

— Бегает. Пообедал и убежал.

— А дед говорит, он тоже уехал. Что-то вы не в одно брешете…

— Это кто брешет? — Тетка Катря рывком поставила корчагу на землю и уперла кулаки в бока. — Кто брешет, я тебя спрашиваю? Собаки брешут да ты, собачий сын!… Пришел в чужую хату да еще и рот разеваешь? А ну иди отсюда под три чорты, пока я об тебя твою пукалку не поломала…

Митька поспешно отступил. Он узнал все, что нужно. Старый черт соврал, никуда пацан не уехал и собака при нем… Сколько ни бегает, домой прибежит. А до вечера уже недалеко. Митька отошел подальше от хаты, но так, чтобы видеть подступы к ней, положил ружье на землю и лег сам. Минут через пять сирень возле хаты зашевелилась. Митька схватил ружье, но никто не появился, оттуда не донеслось ни звука, и он решил, что кусты шевелились от ветра.

…Сашко выбрался из сиреневого куста и кратчайшей дорогой во весь дух припустил к порогу. Антон и Юка притаились под обломком скалы. Почуяв Сашка, Бой вскочил, но тотчас узнал его, вильнул хвостом и снова лег.

Сашко подробно рассказал все, что слышал. Распахнув в ужасе глаза, Юка смотрела то на Сашка, то на Антона.

Тот, не поднимая головы, молча покусывал травинку.

— Боже мой, боже мой! — сказала Юка. — Что ж теперь будет?

Антон и Сашко промолчали.

— Ну и пускай сидит! — сказала Юка. — Не будет же он там век сидеть? Посидит-посидит — и уйдет. Стемнеет, и тогда ты пойдешь домой.

— Ты этого гада не знаешь, — сказал Сашко. — Он и сутки будет сидеть. И снова придет…

— Тогда знаешь что? Пойдем к нам! Мама, правда, собак боится, но это ничего, мы объясним. А папа нисколько не боится. И ты будешь у нас…

— Придумала! — буркнул Антон, покосившись на нее. — Что, я Боя в карман спрячу? Увидят, и кто-нибудь ему скажет…

— Факт! — подтвердил Сашко. — Скажут. Не со зла, просто так.

Бой насторожился и вскочил. Антон, а вслед за ним и Юка обхватили его за шею.

— Идет кто-то! — шепнул Сашко. — Держите его, я посмотрю.

Он бесшумно исчез за скалой.

— Сидеть! Сидеть, Бой! — молящим шепотом сказал Антон.

Бой внимательно посмотрел на него, сел, но продолжал сторожко поводить ушами, прислушиваясь.

Сашко вернулся через несколько минут.

— То дед Харлампий через реку пошел. Должно, на Ганыкину греблю.

— Может, ему рассказать? — предложила Юка.

— А толку? — возразил Сашко. — Он же старый. Митька его одним пальцем как чкурнет…

— Так что делать? И что вы все молчите? — вспылила Юка. — Ведь скоро же темнеть будет!

Антон посмотрел на нее, на Сашка и снова опустил голову.

— Вы идите, — сказал он, глядя в землю. — Идите домой. А я останусь.

— Здесь?! — поразилась Юка. — Что ж, ты всю ночь просидишь один в лесу?

— Думаешь, я боюсь?

— Не в этом дело!… Но как это так — одному, в лесу… И спать же нужно, есть…

— Не умру. Зато ночью он нас не найдет. А найдет, пусть только сунется. Он ночью ничего не видит, а Бой не промахнется, так даст прикурить — будь здоров…

— Нет, ты сошел с ума! Я этого не допущу! — решительно сказала Юка. — Как это так?!

— А кто тебя спрашивает? — разозлился Антон. — Поменьше бы болтала, так ничего бы и не было. Он бы не знал, где меня искать…

На глазах Юки появились слезы.

— Выходит, я во всем виновата, да?

— А ну тебя! — отмахнулся Антон.

Он понимал, что неправ, обижает Юку напрасно, но не мог себя перебороть. Он не знал, что делать, куда деваться, ему было страшно и стыдно того, что ему стало страшно, и он распалял в себе злость на Юку, потому что злость заглушала страх.

— Ну и сиди здесь, — оскорблено сказала Юка. — Думаешь, мне тебя жалко? Вот нисколечко! Мне Боя жалко…

— Жалели такие… Давай уматывай. Только смотри опять не наболтай!

Слезы выкатились из Юкиных глаз и одна за другой быстро-быстро потекли по щекам.

— Ты… ты просто бессовестный! Вот и всё…

Юка вскочила и побежала к тропинке, вьющейся вдоль берега. Сашко посмотрел ей вслед, Антон отвернулся, делая вид, что его совершенно не интересует, ушла она или осталась.

— Ты шо, правда хочешь тут перебыть? — спросил Сашко. — Антон кивнул. — Может, оно и лучше. Никто знать не будет. И теперь тепло, не замерзнешь. Вот только комары…

Антон пренебрежительно махнул рукой.

— Я б с тобой тоже… — помолчав, сказал Сашко. — Только без спроса нельзя — обязательно искать начнут, а сказать — еще хуже: не пустят, еще и расскажут кому-нибудь…

— Не надо, я сам, — сказал Антон. — Ты иди.

— Не, — возразил Сашко. — Шо ж ты, так на камне будешь сидеть? Так не можно. Давай лапника наносим. Тут его до биса…

Выше тропинки росли сосны. На земле валялись обломившиеся ветки с еще не увядшими лапами. Увидев, что ребята собирают хворост, Бой тоже схватил в зубы здоровенную ветку и поволок следом. Вскоре под скалой появился хрусткий ворох лапника.

— Теперь другое дело, — сказал Сашко. — А хлеб у тебя есть?

— Нет.

— Ну ничего, я завтра раненько принесу. А пить захочешь, из речки не пей…

— Ты что, тоже инфекции боишься? — улыбнулся Антон, вспомнив Толю.

— Та не, у нас не пьют. Бросают в речку шо хочешь. А в Чугунове какую-то отраву в речку спускают… Здесь струмок есть. Вон, Бой уже нашел…

В нескольких шагах от скалы из-под корней дерева, оплетших каменные глыбы, сочилась тоненькая струйка воды.

Бой припал к лунке, выбитой родничком, и громко лакал.

Сашко поглядел на реку, на противоположный высокий берег. Стволы уже пригасли, только самые маковки крон озаряло заходящее солнце.

— Ну, бывай, — сказал Сашко. — Надо домой бежать. А завтра что-нибудь придумаем.

По торчащим из воды камням он перешел на другой берег, несколько раз его выгоревшие от солнца волосы мелькнули в кустах и исчезли.

— Вот, брат, какая петрушка получилась, — мрачно сказал Бою Антон. Теперь они были вдвоем, можно было не стесняться и не притворяться. — И все из-за тебя… — Бой повилял хвостом. — А ты даже не понимаешь…

Они остались одни в огромном лесу, которого Антон толком даже не видел. Ему стало не по себе, и он разговаривал с Боем, чтобы заглушить это неприятное чувство.

Антон достал из рюкзака брюки, рубашку и куртку. Бой подошел ближе и, наклонив голову, внимательно провожал взглядом все, что добывал из мешка Антон.

— Есть хочешь? А я, думаешь, нет? Мало всяких переживаний, так еще переживай их натощак…

По общераспространенному мнению, переживания должны отбивать всякое желание есть, но с ним этого почему-то не случалось. Тетя Сима и мама Антона каждый раз, когда случались неприятности, говорили, что у них пропал аппетит, кусок не идет в горло, и прочие подобные вещи. Антон относился к таким заявлениям с недоверием, хотя мама и тетя действительно переставали есть. Антон этого не понимал. Какие бы переживания ему ни выпадали, это не сказывалось на его аппетите, пожалуй, даже наоборот — есть почему-то хотелось еще больше. Вот и теперь Антон чувствовал все более возрастающее нытье под ложечкой.