Алексей пришел раньше назначенного часа. Он всегда приходил раньше. Не потому, что боялся опоздать. Чтобы без помехи подумать. О ней он думает постоянно. Она во всём. В том, что он думает, говорит, делает. Если бы не было её, всё было бы иначе. Как? Неизвестно. Только совсем иначе. Но она есть. И самое важное, что она – есть. Всё другое тоже важно, но не так, по-особому. А она – всячески. Значит, вот это и есть любовь?

Почему он полюбил именно её? И именно теперь. Не теперь, уже давно – больше года, но все-таки... Раньше ведь не любил. Раньше она ему просто не нравилась. Была просто себе девчонка. Некрасивая девчонка. Угловатая, голенастая, рот большой... И как мальчишка. Сдачи могла дать кому угодно, ничего не боялась. Бояться-то она и сейчас ничего не боится. Только совсем переменилась. Очень красивая стала? Если разобраться, ничего особенного. Глаза? Они и тогда были большущие. И волосы так же поднимались волнистой шапкой. Ну, выше стала, выросла – дело же не в росте. Каким-то непонятным образом угловатость превратилась в стройность и... стремительность. Это что-то такое в лице, в глазах. Они будто всё время летят. Распахнуты навстречу всему. И летят...

Когда-то ему казалось, что лучше Аллы никого нет и быть не может. Смешно. Он её встретил как-то. Она его не узнала или притворилась, что не узнает. Он узнал сразу, хотя узнать нелегко. Дородная, просто толстая женщина. А когда-то была тоненькая, как тростинка. Лицо такое же красивое, пожалуй, ещё красивее. А дальше все поплыло, расползлось вширь, сквозь полупрозрачную блузку видны нависшие складки тела, как тесто, вылезающее из квашни. Кира говорила – она всегда всё знает обо всех, – что Алла техникума не кончила, вышла замуж. За преподавателя того же техникума. Должно быть, он и вел её тогда под руку. Щуплый, маленький. Похоже, что не вел, а держался за неё. Как маленькая лодка за баржой. А она не шла – плыла, толстая, самодовольная тетка...

Глядя на неё, он думал, что вот сейчас начнется то замирание сердца, которое он испытывал когда-то, издали следя взглядом за Аллой. Никакого замирания не было, сердце билось спокойно и ровно. Почему же раньше его бросало в жар, если она обращалась к нему? Потому что тогда она была тоненькая, а сейчас толстая? Какие мы всё-таки в детстве дураки. Не понимаем даже того, что видим. Она ведь и тогда была заносчивая и очень довольная собой девочка. И занята только собой. Но он тогда этого не понимал. Смотрел и смотрел на неё, как на икону, и все в ней казалось хорошим. Даже прекрасным. Он не видел её три года. И время начисто стерло давние волнения. Три года. Совсем другой мир, другая жизнь...

Может, так будет и с Наташей? Пройдет время, и он будет думать о ней совсем иначе? Нет! С Наташей – навсегда. С Наташей пришла любовь. Большая и настоящая. Та самая, ради которой совершают подвиги и делают преступления, о которой написано столько книг... Любовь, которая не умирает. Умирают люди, но не любовь. Тысячи лет назад жили люди, целые народы, которых теперь даже вовсе нет на земле. И у них была любовь. Была и есть. Всегда и всюду. И сейчас, может, тысячи, сотни тысяч людей вот так же, как он, сидят и ждут, что придет она...

И у всех это одинаково? Как было тысячу лет назад и будет тысячу лет спустя? И все говорят одно и то же, делают то же самое? И то, что происходит у Мишки Горева, к которому приходит Клавка, и ребята говорят вещи, от которых Клавка краснеет так, будто сейчас сгорит, а Мишка глупо и самодовольно ухмыляется, – это тоже любовь? Или то, на что намекает Витька, рассказывая о какой-то Нюське, тоже любовь? Тогда она была и у толстой, как афишная тумба, тети Лиды и злобного жулика дяди Троши? И у него будет так же и то же самое, что у них?

Нет! Совсем не то и не так, совсем иначе! А почему? Что он, такой особенный?.. Нет, он не особенный – обыкновенный. Но у него всё будет иначе. Не было, нет и не будет одинаково ни у кого. Это не может быть одинаково. Говорят, в мире нет двух одинаковых людей. Значит, не может быть и одинаковой любви. Любовь – это только слово, которым называют то, что бывает у людей. Но у всех и у каждого это бывает иначе, по-своему. И у него будет совсем иначе... Вот только трудно всё это сказать, назвать словами. Он читал порядочно книг и знает все слова, какие говорят о любви. Но эти слова не годятся. Они глухо брякают, как черепки. Они мёртвые. Потому что они – чужие. Чужими словами нельзя передать и объяснить своё. А какие же его? Где взять свои слова, чтобы объяснить Наташе всё? Он не может их найти. И потому молчит. То есть говорит будничное о будничном и молчит о главном. Но больше молчать нельзя. Наташа уезжает. Он должен сказать, и всё. Как скажет, так и скажет, а там пусть что будет, то и будет. Она поймёт. Всё поймёт.

...Вот стучат её каблучки. Её ещё не видно, но он знает, что это её каблучки. Спешит. Она всегда спешит. Она не бывает вялой и равнодушной. Просто не умеет. Как струна – тронь, и она зазвенит... Нет, не только если тронуть. Она сама отзывается на всё.

– Опоздала?

– Не знаю. Нет... Всё равно ты уже была тут. И мы разговаривали.

Наташа улыбнулась.

– О чём?

«Сказать? Вот сейчас взять и сказать всё... Как я её люблю, какая она совсем ни на кого не похожая. И как я её люблю... люблю...»

– Почему ты так смотришь? Что-нибудь случилось? Или тебе не нравится платье?

– Нет. Платье нормальное.

«Платье нормальное. Это ты ненормальный. Ты просто трусишь. Проходишь и промолчишь весь вечер, потом опять будешь кусать кулаки...»

Наташа была печально-ласкова. Это не было направлено на Алексея или на что-нибудь определенное. До отъезда оставалось три дня. На четвертый она сядет в поезд и уедет отсюда навсегда. То есть не совсем навсегда – будет приезжать на каникулы, потом, со временем, в отпуск. Но она уже будет другая, и здесь всё станет другим. Может, здесь всё и останется таким же, но она-то переменится, и ей будет казаться, что переменилось всё и здесь. И сейчас, прощаясь, она смотрела на всё с ласковой грустью и неясным ощущением вины – она уезжала, а все оставалось. Но ведь она не виновата: должна же она учиться дальше, потом работать и вообще жить... С этим ничего не поделаешь, так устроена жизнь. Рано или поздно приходит время и нужно уходить, уезжать и оставлять то, с чем сжился, сроднился, что дорого и на всю жизнь незабываемо, но не может и не должно удерживать человека на одном месте.

Вот пришла и её пора прощаться с детством и отрочеством. Ей не на что жаловаться – они были радостными. Правда, не было отца. Он погиб в самом начале войны, и Наташа его почти не помнит. А мама всегда была с ней, они ни разу не разлучались. Теперь мама останется одна. Она бодрится, делает вид, что ничего особенного, а сама волнуется, переживает... Ничего, пять лет – это ведь такой короткий срок! А потом Наташа кончит, устроится, заберет маму к себе, и они уже никогда не расстанутся...

Как бы хорошо всё забрать с собой, чтобы ни с чем не разлучаться, чтобы не было этой жалостливой печали... Глупости какие приходят в голову! Что забрать? Дома, улицы, знакомых, воздух, море?.. Надо только обойти всё-всё, побывать всюду, на всё посмотреть и запомнить навсегда, какое оно есть...

Ноги уже просто не ходят... Где только сегодня не были! Всюду, где гуляла Наташа, уже став девушкой, или бегала, когда была голенастой девчонкой. Обошли чуть не все улицы, и сквер, и сад. Особенно сад. Заглянули во все закоулки. Наташа посидела или хоть мимоходом прикоснулась ко всем скамейкам, на которых сидела когда-то. Каждый раз, когда они гуляли с Алешей вдвоем, где бы они ни были, под конец оба, не сговариваясь, поворачивали и шли к морю. И только потом уже он провожал её к дому.

– Пойдем к морю, – сказала Наташа. – Надо же мне прощаться, а то три дня всего осталось...

Ссутулившиеся фанерные «грибки» сторожили мутно белеющий на песке бумажный сор.

Наташа порылась в сумочке.

– У тебя мелочь есть? Ну хоть десять копеек...

Алексей извлек из кармана всё, что было.

– Нет, медяки не годятся. Это, знаешь, есть такое поверье: если бросишь в море серебряную монету – обязательно вернешься к нему...

– Они все равно не серебряные – никелевые.

– Считается, как серебряные.

– На вот рубль или трешку. Сильнее подействует.

– Никак не подействует! И нечего смеяться. Сама знаю, что суеверие. А всё-таки...

– Что – всё-таки? Их же дочиста мальчишки выбирают. Курортники нашвыряют, а ребята подбирают. Я сам нырял, когда в детдоме был.

– Ну и пускай подбирают. Это же после...

Вот и Алеша остаётся... А она так к нему привязалась. Почти, можно сказать, полюбила... Ну, это глупости, конечно! Но он – хороший. Не навязывается никогда, не пристает с глупостями, как другие... И с ним ей всегда хорошо. Он, правда, молчаливый. Ну и уж лучше, чем как другие, без конца говорят, говорят, тужатся острить, форсят, задаются... А он, что называется, верный человек. Вот ходит с ней, куда бы она ни пошла. И устал, наверно, он же целый день работал, а скажи она...

– Пойдем? – предложила Наташа, протянув руку к лунной дорожке, дробящейся у берега в серебряные осколки.

– Пошли, – сказал Алексей и приподнялся.

– Сиди! – засмеялась Наташа. – Почему ты такой?

– Какой?

– Ты будешь сейчас бодаться?

С детских лет у Алексея сохранилась привычка в минуты волнения и задумчивости смотреть бычком, исподлобья.

– Я вспомнил. Мы ведь с тобой здесь в первый раз встретились... Помнишь? Когда были ещё маленькими. Ты тогда мерила осадки, а Витька тебя дразнил, и ты его чуть не стукнула.

– И правда! – вскочила Наташа.

Они сидели на обрыве берега возле детской водной станции. Калитка была заперта, за низкой оградой ни души. Они перелезли через ограду, подошли к домику. Он показался теперь маленьким, значительно меньшим, чем был тогда. Песок, как и тогда, перепахан босыми пятками будущих моряков. Уже чужими, не их пятками... В отдалении покачивался на якоре «Моряк», черные смоленые борта его мяли, утаптывали лунную дорожку.

Далеко справа в холодном свете рефлекторов смутно виднелись решетчатые хоботы, костлявые руки кранов, мористее горели два красных огня, указывающих вход в порт.

Алексей смотрел на эти огни, решал и не решался. Больше откладывать нельзя.

Наташа проследила его взгляд.

– Куда ты смотришь?

Алексей решился.

– На маячки... Здесь они маленькие. Я когда мальчишкой жил в Махинджаури, ещё с дядькой, там, если дождь или туман, был слышен маяк. Он будто звал. Вот так. «О-у-у-у!..» Я думал, корабли так и ходят – от маяка к маяку... Потом оказалось, и люди так. Обязательно у человека есть кто-то, кто для него, как маяк, светится, показывает дорогу. А потом другой, может быть, третий. Так человек и идет – от маяка к маяку. Вот у меня, например, Алексей Ерофеевич подобрал меня тогда, привез сюда. Знаешь, какой это человек? А потом – Людмила Сергеевна, директор детдома, потом Вадим Васильевич... Потом... Потом – стала ты...

– Тоже нашел маяк! – засмеялась Наташа. – Я ещё даже не светлячок. Это как раз глупости... А вообще это очень верно! У меня тоже. Вот Викентий Павлович. Я ему знаешь как обязана? Если б не он, я бы ничего не понимала, ничего не знала про море. Я ведь по его совету решила стать ихтиологом, чтобы рыбу разводить. А то ведь вон оно, как пустыня...

Луну закрыли облака, сразу потемнело. Море колыхало у берега слабые отсветы городских огней и где-то совсем неподалеку уходило в глухую мглу, в которой не было ни звезд, ни огней, ни моря, ни неба. Наташа зябко поежилась.

– Его ведь и в самом деле в пустыню превратили. Оно же было самое богатое. В нем рыбу ловить, как в огороде репу рвать – тащи, и всё. Только в огороде репу сажают, а здесь все выловили – и конец. Одна тюлька осталась. А с ней всю молодь, всех мальков вылавливают. Мы ходили протестовать. – Наташа невесело усмехнулась. – Делегацией от кружка. Помнишь, Викентий Павлович организовал?.. Пришли к начальнику рыбкомбината. Он нас минуту послушал и прогнал. «У меня, говорит, государственные дела, а вы тут лезете с детскими выдумками...» У самого морда – во! И по морде этой видно, что он ничего не понял и понимать не желает. Такому что? Лишь бы план выполнить, отрапортовать, чтобы похвалили... Не понимаю я этого. Ведь его же поставили хозяином! А он не хозяин, а проживала...

– Приживала?

– Нет, проживала! – упрямо тряхнула Наташа головой. – Проживает всё дотла, а больше ничего не знает и не умеет.

Наташа помолчала.

– Я иногда подумаю – мне даже жутко становится... Вот говорят: мы наследники всего, всего... И всё при нас должно стать лучше, красивее, богаче. Правда? И как же мы должны жить, чтобы по правде стать наследниками. Ты представляешь? Вот мы уже взрослые, у нас будут дети... нет, не у меня лично, а вообще... А мы станем старые. И они, дети, спросят нас: «Как вы жили? Что нам оставили? Ага, они проживали, губили... А вы куда смотрели?» Нет! – пристукнула Наташа кулаком по колену. – Надо с этим бороться! Чтобы не было проживал, не было вранья...

– Я уже наборолся, – сказал Алексей. – Схлопотал выговор.

– За что?

Наташа слушала и старательно подгребала носком туфли, ровняла песчаный холмик, потом решительно наступила на него и раздавила.

– Знаешь, Леша? Только ты не сердись... Но, по-моему, это и в самом деле хулиганство. Это всё равно как если б ты его побил. Ну, ты не побил, обидел. Что толку? У вас же есть организации...

– Предцехкома первый на меня орал. Кто же будет против Витьки выступать, если они сами его раздували?

– А ты один так думаешь про Виктора?

– Да почти все между собой говорят.

– Надо сделать так, чтобы сказали вслух, а не между собой.

– Как?

– Не знаю. Добивайся.

Вот и снова прошел вечер, снова он говорил о будничном и не смог о главном. Попробовал, и ничего не получилось. Завтра! Уж завтра, что бы ни было, он скажет...