В младшем поколении нашей интеллигентной семьи было не принято служить в армии. Не потому, что мы пренебрегали воинским долгом или не любили свою страну. А потому, что в семейные традиции входило закончить школу с золотой или серебряной медалью и немедленно поступить в высшее учебное заведение, где уже начинала действовать отсрочка от призыва в армию.

Я получил честно заработанную золотую медаль, даровавшую мне право сдавать вступительный экзамен только по одному предмету, экзамен этот сдал и мог праздновать победу. Но победа не состоялась.

Дело в том, что легкость, с которой я преодолел первое в своей жизни серьезное испытание, вскружила мне голову. И я решил помочь школьному другу Жоре, у которого именно с математикой наблюдались некоторые проблемы.

Мы переклеили фотографию на Жорином экзаменационном листе, и я направился сдавать математику по второму заходу.

Я же не знал, что попаду к тому же самому экзаменатору, у которого, на мое и Жорино несчастье, оказалась хорошая зрительная память.

Так вот, служить мне довелось на границе, где я два года охранял северные рубежи нашей необъятной Родины.

Наверное, если похлопотать как следует, можно было бы устроиться и куда-нибудь потеплее. В буквальном смысле слова. Но от скорости, с которой меня настиг почетный долг гражданина СССР, после того, как приемная комиссия с негодованием вышвырнула мои документы, семья пришла в состояние определенного отупения и не смогла верно отреагировать.

В этом состоянии отупения я находился все время, пока московское бабье лето на моих глазах переходило в полярную ночь. Очнулся я, выпрыгнув из вертолета и окончательно рассмотрев окружившую меня природу. Я был настолько потрясен увиденным, что самым неуставным образом ухватил за рукав встретившего меня старшину и дрожащим голосом задал ему географический вопрос:

— А скажите, пожалуйста, это… здесь какая зона?

Старшина с отвращением посмотрел на меня и ответил:

— Ты, салабон, укачался, что ли? Здесь погранзастава. А ближайшая зона вон там, пятьсот верст на юг.

У нас в части проживало много сторожевых собак, хотя я так до конца и не понял, на кой черт они были нужны. И на кой черт мы там были нужны, тоже не понял. На мой взгляд, ни один нормальный шпион или диверсант никогда в наши края не сунулся бы. Хотя бы только потому, что до ближайшего населенного пункта, как верно отметил товарищ старшина, было с полтысячи верст полярной пустыни.

Про прохождение службы я рассказывать не буду. Упомяну всего лишь, что я в части оказался единственным москвичом, поэтому обычные тяготы, выпадавшие на долю молодых, в отношении меня как бы удесятерились и не только не закончились с переходом в категорию старослужащих небожителей, но сопутствовали мне на протяжении всего срока службы. Я лучше расскажу о собаке.

Карай — это бывшая лучшая овчарка в нашей пограничной части. Пес как пес. Настолько старый, что обычный для его породы темно-серый окрас почти полностью сменился на какой-то грязно-бурый, как у половой тряпки из мешковины. По всем правилам Карай давно уже подлежал списанию посредством безболезненного укола или пули. Но еще командир, который был перед тем командиром, при котором служил я, распорядился пса не трогать. Видать, было что-то в героическом прошлом Карая, что не позволило прекратить собачье существование. Имелось даже указание кормить Карая отдельно, потому что молодые псы, не испытывавшие к патриарху никакого почтения, с пионерским задором отбрасывали его от общей кормушки, сбивая с ног и трепля за бок.

Большую часть своей собачьей старости Карай проводил лежа, устроив седую голову на вытянутых вперед лапах и не двигаясь. Зимой — в сенях санчасти, когда теплело — на крыльце. Если приносили миску, он чуть приоткрывал гноящиеся глаза, убеждался, что посторонних рядом нет, и снова впадал в спячку, игнорируя еду. Как он ел — никто никогда не видел, но к следующей кормежке миска неизбежно оказывалась начисто вылизанной.

Дважды в день, и в летнюю жару и в лютый мороз, в слабых лучах полярного солнца и в лихую снежную пургу, независимо ни от чего, Карай оживал. С точностью кремлевских курантов он возникал на утренней и вечерней поверках, поднимаясь на трехметровый земляной бугор рядом с выстраивающимися на плацу солдатами. Там он стоял все время, пока поверка не заканчивалась, молчаливо и неподвижно, словно вырубленное из вечной мерзлоты изваяние, чудом уцелевший символ тундры и хранитель традиций.

А потом снова возвращался к месту постоянной дислокации. До следующей поверки.

Не открывая глаз, не поднимая головы, не то по запаху, не то черт знает как, Карай безошибочно различал социальный статус подходящих к нему людей. Когда рядом оказывался командир, шагавший по своим командирским делам, Карай хрипло лаял, будто бы отдавал честь или рапортовал, что служба идет своим чередом. Приносившего миску сержанта приветствовал чуть заметным шевелением хвоста. На всех остальных реагировал голосом. Если мимо проходил солдат или кто-нибудь из старослужащих, где-то в груди Карая возникало короткое равнодушное ворчание. Я тебя знаю, будто бы говорил Карай, мы встречались когда-то, проходи по своим делам, я занят, и говорить нам особо не о чем. Оказывавшийся вблизи салабон слышал то же ворчание, но оно было чуть более продолжительным и заканчивалось глухим предупреждающим рыком: тебя я тоже знаю, мы с тобой виделись, но я понимаю — понимаю! — кто ты из себя есть, вижу насквозь, так что смотри…

А вот для меня Карай непонятно почему делал исключение. Он меня не замечал. Когда я оказывался рядом, не происходило ровным счетом ничего. Он не лаял, не ворчал, не рычал и уж тем более не вилял хвостом. Как будто я не существовал вовсе или же находился где-то за тридевять земель, на другом конце света, в тропических лесах далекой Амазонки. Сперва я этого не замечал, а потом как-то сразу увидел и сильно озадачился. Помню, мне захотелось даже потрепать Карая по холке, чтобы добиться хоть какой-то реакции, но не успел я протянуть руку, как почувствовал под свалявшейся сивой шерстью напряжение мышц. Непостижимым образом пес уловил мое намерение и будто бы вжался всем своим собачьим телом в неструганные доски крыльца. Молча.

Этот призрак движения странно напомнил мне, как год назад, путешествуя с классом по Байкалу, я вдавился в скалу, когда, присев на камень, повернул голову и увидел в полуметре лениво шевелящийся, не отошедший еще от зимней спячки клубок щитомордников.

Больше я не пытался потрогать Карая.

А потом служба закончилась, и я снова оказался в привычной для меня среде. И когда меня спрашивали, как служилось, отвечал — нормально, как всем. Но перед глазами почему-то всегда возникал Карай, как олицетворение жестокого замкнутого сообщества, для которого я был и навсегда остался пришельцем.