Поздние и последние часы пятницы Егор провёл в не очень хорошей квартире на Трубе. В стиснутой со всех сторон офисами, паласами, сервисами и фитнесами, чудом и безалаберностью спасённой от галопирующей жадности большого города древней дворницкой. Под видом дворника в ней проживали два философа, три поэтессы и один революционер, и кто-то ещё… Впрочем, хозяева здесь появлялись редко и врозь, ночевать и пить чай позволялось любому недовольному, неопрятному и небогатому страннику. В интересах демократии ночевать давали не более двух ночей подряд, а к чаю требовали приносить что-нибудь для общего пользования — сахар, торт, книгу, дивиди, сигареты, дурь, вино, зубную щётку, тёплые носки.

Дворницкая была и не квартирой даже, а раздольной, 10x10, кухней с газовой плитой, краном холодной воды, развалинами дворянского шкапа, кучами непотребных стульев и табуретов, немытых посудин, пустых бутылок и переполненных пепельниц, дырявых спальных мешков и замусоленных телевизоров и лэптопов.

Здесь водились в изобилии мелкие злобные и плодовитые, как насекомые, бунтующие графоманы. Иногда из кишащего ими смрада удавалось вытянуть и зверя погромаднее, вроде глубинной рыбы, выудить большого писателя, редкого поэта, мерцающих радужной чешуёй, шевелящих диковинными языками и ластами, булькающих загадочными словами, подходящих близко и вдруг тихо, без усилий срывающихся, уходящих обратно — в пучину или в высь, на дно или небо. Отсюда всегда уходил Егор с богатой добычей, как у туземцев, за гроши и безделушки выменивая у гениев бесценные перлы и целые царства. Стихи, романы, пьесы, сценарии, философские трактаты, а то и работы по экономике, теории суперструн, порой симфонии или струнные квартеты перепродавались мгновенно и гремели потом подолгу под именами светских героев, политиков, миллиардерских детей и любовниц/любовников и просто фиктивных романистов, учёных и композиторов, командующих всем, что есть разумного, доброго, вечного в богоспасаемых наших болотах.

Тем вечером в дворницкой было не особенно многолюдно. В центре помещения в огромном антикварном корыте горячей пены расслаблялась только что вернувшаяся из Шамбалы моделиер по роду занятий и квантовый механик по образованию, мумия хиппующей красотки семидесятых (прошлого века), богемная богиня Муза Мерц. Из её намыленного черепа торчал громадный горящий косяк размером с кларнет. От косяка шёл такой обильный целебный дым, что вставляло всех сюда входящих, и такой жар, от которого растрескались стены и в котором хладолюбивый Егор не надеялся продержаться больше часа.

В ногах у Музы, расстелив на полу её пыльное полевое платье и разложив в кружок необходимые вещества и части, лепил с трудом по запрещённым знакомствам добытым лекалам наимоднейшую «веерную» какую-то бомбу странствующий демонстрант, вожак западнического ультралиберального отростка нацистского союза Великой Гардарики, сын знаменитого математика, пышногрудый с похожим на сало лицом кровожадный интеллигент Наум Крысавин. Бомба нужна была к завтрему — на дорогомиловском базаре намечалось скопление вьетнамских и азербайджанских торговцев по призыву ингушской крыши для инструктажа и вразумления. Плотность неславянского элемента на кв. метр обещала быть рекордной. Приготовляемая бомба рядовой, в принципе, мощности могла одним ударом уложить до сотни чучмеков. Уложила по факту сорок семь, что страшно Крысавина огорчило, но это случилось завтра, а сегодня он был доволен, работа двигалась споро, предвкушение солидного улова лохов и надоя крови щекотало желудок; Наум, ликуя, напевал сливочным голоском что-то из Люлли и Генделя, иногда жулебинскую народную песню:

— Привязчивый привкус неспелого света с обветренных дней не стереть золотом божьего хлама… На ломаном небе — орёл и комета. Радуйся, русая степь! Буря родит тебе хана. Он взглянет на север, заботлив и страшен, и выкликнет из-под снегов нас, на себя не похожих. Накормит священными спиртом и кашей, оборонит от врагов гордостью и бездорожьем. И вот, протрубив в оловянное слово отбой отболевшей зиме, станет по-своему княжить: навьёт он из нас разноцветных верёвок и заново к бледной земле беглое лето привяжет.

По обе стороны корыта навалены были груды ломаных кресел и коробок из-под бананов. На правой груде восседал Рафшан Худайбердыев, на левой — Иван Гречихин, религиозные свингеры, как раз намедни махнувшиеся богами (муслим Рафшан крестился, а православный Иван обрезался и обрёл аллаха) и делившиеся теперь свежими впечатлениями от только что опробованных вер меж собой и с Музой. Когда доходило до наиболее интимных и пикантных подробностей сношений с высшими силами оба скромно понижали голос, склоняясь Рафшан к правому, Иван — к левому уху старухи. «Да вы что! Ой, не могу!» — начинала от их щекочущих шёпотов хохотать Муза; Рафшан и Иван застенчиво переглядывались и получали в награду по затяжке доброй дури.

За шкапом, между батареей и мусорными мешками проводили шестой медовый месяц Фома и Юля, юные наркозависимые гиганты русского рэпа, дозенами которых успел публично восхититься живой классик русского рока П.Жамейкин за неделю до того, как паркинсон с альцгеймером уволокли его из нашей трёхгрошовой реальности в безмятежно роскошные земляничные поляны навсегда. Молодожёны что-то там такое нюхали со свистом и томно постанывая, после каждой дозы гадательно глаголя: «Не, Юль, точно кокс». «Ты дурачок, неужели не чувствуешь — героин». «Действует же как кокаин». «Фом, ты не прав. Может на тебя и не так, а на меня как раз как героин действует». «Да ладно, Юль, какая разница. Смени винил, а то поссоримся. Нюхай давай». «Давай, на здоровье». «Дай бог не последняя».