— Букв много?

— Не особенно.

— Тогда читайте.

— Называется «Карьера». Слушайте. «Виктор Олегович явился в Москву крепким хорошистом из некоего захолустья, метил в Ломоносовы, поступил в какой-то вуз, после которого, однако, ему засветило такое безотрадное распределение, такие холмогоры, что он поспешно женился, как ему думалось, по расчёту, а реально — по глупости, на московской прописке.

Прописка оказалась неюной женщиной, похотливой и прожорливой повелительницей двухкомнатной хрущобы, к которой незапланированно прилагались муж-паралитик (бывший, но любимый и живший здесь же) и пожилой сын (пьющий, но любимый и живший здесь же).

Прописанный Виктор Олегович был попран и обращен в совершенное рабство. Он пресмыкался на двух работах, делал всё по дому, кормил зловонного своего коллегу-паралитика, который мужем считал себя, а Виктора Олеговича обзывал мужиком, бывал бит мощным своим пасынком и мучим экзотическими сексуальными устремлениями супруги.

Такие кондиции быта совсем вымотали Виктора Олеговича. Неудивительно, что однажды он пришел на одну из своих работ, был вызван в кабинет одного из многочисленных своих руководителей, подвергнут там унизительной выволочке по поводу каких-то накладных, перепутанных с докладными, и рухнувшего в связи с этим делопроизводства, разрыдался и сошёл с ума.

Безумие Виктора Олеговича было обнадёживающим. Для начала ему стало понятно, что он Бертольд Шварц. Он тут же изобрёл порох и взорвал свое рабочее место, и, естественно, оказался в руках медперсонала.

Медперсонал путём физического и химического воздействия довольно скоро убедил Виктора Олеговича, что он не есть Б.Шварц и порох изобрёл зря.

Виктор Олегович уступил давлению, согласился, что он не Шварц, но в то же время не признал себя и Виктором Олеговичем. Он переметнулся в стан литераторов, за двое суток написав „Котлован“ (никогда, кстати, ранее им не читанный), и ходил теперь писателем Платоновым.

Тогда к делу подключилась профессура. Роман был признан талантливым, но несвоевременным. Виктор Олегович с огорчением узнал, что Платонов давно умер, успев создать ровно такой же текст и ещё много других, и что, стало быть, Виктор Олегович писателем Платоновым считаться не может.

Больной опять уступил, но Виктором Олеговичем опять-таки себя не признал. Он торопливо увлёкся живописью, и к утру на больничной стене сияла ужасающе неуместная Мадонна Рафаэля.

На изгнание Рафаэля ушёл месяц. Виктор Олегович смягчился. Он понял, что хватил далеко. Стал подбирать роли поскромнее. Торговался даже с профессурой, вымаливая разрешение быть хотя бы пациентом X. из восьмой палаты. Но профессура не пошла на компромисс.

— Удивительный больной, — сказала она, обращаясь к медперсоналу. — Он готов быть кем угодно, только не собой. С этим пора кончать.

И продолжила, уже в адрес Виктора Олеговича:

— Виктор Олегович, вы — Виктор Олегович. И никто больше. И на этом основании я вас категорически выписываю.

Выписанный Виктор Олегович побрёл по улице так уныло, что гулявший вокруг неведомый лимитчик решил из сострадания угостить его пивом.

Воздух в пивной был несвеж и горяч. Вскоре забурлила рядом мутная драка, захлестнувшая и случайного покровителя Виктора Олеговича, который сцепился с каким-то студентом. Студент был мельче лимитчика и, убоявшись поражения, достал нож. Тогда лимитчик схватил Виктора Олеговича и швырнул его в студента. Виктор Олегович на мгновение ощутил двусмысленную радость свободного полёта и угодил прямо в голову студента. Студент хрустнул. Виктор Олегович потерял сознание.

Очнулся он в отделении милиции.

— Вами убит человек, — заявила милиция.

— Я не убивал, — протрепетал Виктор Олегович.

— Да не вы убили, а вами убили, — внесла ясность милиция и отпустила Виктора Олеговича.

Но он не ушёл. Поселившись в тюрьме, он вёл себя тихо, давал показания с удовольствием. Особенно понравился ему следственный эксперимент, когда лимитчик, показывая, как всё было, брал Виктора Олеговича, поднимал над собой и медленно опускал туда, где когда-то стоял ныне покойный студент.

После был суд, в ходе которого завёрнутые в полиэтилен студенческий нож, сломанный стул, сосредоточенный Виктор Олегович и разбитая пивная кружка фигурировали в качестве вещественных доказательств. Лимитчику дали восемь лет. Виктору Олеговичу пришлось расстаться с тюрьмой и уютной профессией вещдока.

Выйдя из зала суда, Виктор Олегович избежал возвращения в двухкомнатную деспотию московской прописки и поселился в неразборчивой роще за кольцевой дорогой.

Там он жил поначалу философом, но из-за стужи и скудости ягодного рациона постепенно одичал и стал совершать набеги на окрестности мясного пропитания ради. В самые угрюмые ночи длительных зим не брезговал и человечиной. Последствиями этого злоупотребления явились рога, клыки и обильная шерсть, а по некоторым сведениям, и хвост, которыми одарил Виктора Олеговича господь, по доброте своей заботясь о выживании всякой твари в несносном нашем климате.

Послал господь озверевшему таким образом Виктору Олеговичу и средство для удовлетворения самой могучей земной нужды, позволив похитить и утащить в лес с глухой станции плодородную уборщицу. Так появилась самка у Виктора Олеговича, который нимало не медля размножился катастрофически.

Уже через два года популяция Викторов Олеговичей насчитывала до сотни особей. Подвижные стаи этих алчных существ опустошали Подмосковье, что привело к полному упадку садоводства и огородничества.

В конце концов, несмотря на протесты зелёных, власти разрешили отстрел викторов олеговичей.

Охотники со всего мира провели вблизи столицы не один кровавый сезон. Им удалось добиться значительных успехов, так что теперь увидеть хотя бы одного Виктора Олеговича в наших местах трудно, от встреч с людьми он уклоняется, прячется в самой глуши и, по заверениям краеведов, самый факт его существования стал предметом скорее дачного фольклора, нежели классического естествознания».

— Это всё?

— Ну да.

— А что там пиликало постоянно в трубке?

— Батарейка у меня села. Вот и сигналит. Не понравилось?

— Батарейка? У вас?

— В смысле в телефоне.

— А то я подумал, в сердце, может, стимулятор какой, или в голове. А рассказ, конечно, так. Плесенью как бы отдаёт. Прописка там, лимитчик. И прописки никакой нет давно. Старорежимный рассказец. Не на злобу.

— Замените на регистрацию. Будет как новый.

— Ну разве на регистрацию… Сколько хотите за него?

— Рассказ хороший. Для себя писал. Когда ещё студентом был и писателем. И поэтом, и философом, лет двадцать назад. Так что насчёт плесени вы несколько правы. Двадцать пять тысяч. И рок-музыкантом тоже.

— Знаю, знаю. Были, были. Теперь другие. Да и тогда другие. Ведь вы что были, что не были. Не состоялись. Были где-то между собой. А в массовом масштабе не видны. За двадцать пять не возьму.

— Тогда рублей.

— Тогда возьму. А чего так легко сдались?

— Товар не ходовой. На любителя. Сами знаете, берут сейчас либо совсем заумное, либо попсу. А таких у меня много. Штук сто. Я их вам до конца года все сплавлю. Вот и посчитайте.

— Почему сплавите?

— Потому что вам понравится. Публиковать сами будете или помочь?

— Печатайте в «Обозрении».

— Выйдет до конца месяца. Рецензии, отклики?

— Сколько?

— От Вайсмана — положительная, от Вайсберга — отрицательная. Футболист поизвестнее скажет в интервью, что читал, оторваться не мог. По тиви политик средней руки отзовётся в позитиве. Ну интернет, само собой. На этой помойке про что угодно много и дёшево. В общем, стандартный пакет. Двадцать пять.

— Надеюсь, долларов.

— Хуже.

— Если в евро, не возьму.

— Подумайте. Вайсман, Вайсберг, футболист. Три миллионщика будут вас хвалить, а вы про какие-то евро.

— Возьму. Если в долларах.

— Берите. Для Вайсмана это не главная статья дохода. Переживёт.

— Делайте. Псевдоним тот же.

— Неужели опять? Как можно печататься под непечатным псевдонимом?

— Я под ним уже более-менее известен. Ребрэндинг — лишние траты, да и риск.

— Тогда накиньте пятёрку. «Обозрение» в тот раз еле согласилось. Там главред фронтовик и ортодокс.

— Где фронтовик? Ему же тридцати нет.

— Тридцать два. Кавказская война. Орден мужества и всё такое.

— Как герою прибавим десять. А за то, что гомик, оштрафуем на девять. Итого плюс один, больше не дам.

— Откуда знаете, что он голубой?

— Вы сами сказали!

— Я?

— Только что. Фронтовик и это самое.

— Ортодокс!

— Ну да.

— Хорошо, плюс один.

— Деньги Саня завезёт. Вы ведь наличными любите. Водила мой. Хотя нет. Он отпросился. С ногой у него что-то что ли, то ли с женой. Вечно у него… То нога, то жена. Тогда этот приедет… Охранник мой. Как его? Забыл, надо же, а… Ну тот, который метр девяносто пять… Вы его знаете. Вы когда первый раз рассказ мне продали, мы вместе пошли отмечать. Помните, он ещё разнимал нас. Когда вы о Пушкине плохо отозвались. А я за него заступился. И нос вам сломал. За Пушкина.

— Я вам тоже сломал. Охранника не помню. Да и не важно. Пусть привезёт, завтра до двенадцати.

— Саня!

— Что?

— Зовут его Саня. Вспомнил. Как Пушкина.

— И как водителя.

— Йес. Саня. С одной эс.

— То есть?

— Не с двумя. Шутка.

— До свидания, Павел Евгеньевич. Рассказ отдам Сане.

— Пока, Егор.