Егор думал-думал, думал-думал и, видя, что Настя теряет терпение и до включения хюндаевой сирены остаются считанные секунды, от безысходности начал декламировать один из своих старых рассказов:

— «Город огромный, как мир огромный, как город» — этот бесконечно-замкнутый образ, действительно, неплохо передаёт тот докоперниковский взгляд на вещи, который свойственен мне, как и любому горожанину, и который помещает в центр вселенной не бога, не солнце, не даже человека, но первую попавшуюся модную городскую сплетню.

Впрочем, предки наши, гордая нация ростовщиков и полководцев, сделали город столицей такой необозримой империи и населили эту столицу таким неисчислимым количеством обывателей, и украсили её улицы такой неоценимой роскошью, что подобная узость моей метафизики вполне извинительна.

Описывать город не буду, поскольку те немногие, что живут за его пределами, хоть раз, хоть проездом, но здесь побывали.

Для того, чтобы начать рассказ, напомню только, что любые перемещения по городу крайне затруднительны. Люди и машины обрушиваются друг на друга днём и ночью непреодолимым потоком.

Так называемые пробки на дорогах были когда-то муниципальным бедствием, а теперь, как и любое бедствие, с которыми ничего не поделать, превратились в образ жизни. В пробках рождаются и умирают, играют в карты, участвуют в выборах, сочиняют и исполняют песни. В пробках же затерялись некоторые магазины, банки, профсоюзы, где-то в них вынуждено функционировать даже одно министерство. Можно передвигаться по тротуарам, но пешеход никогда не знает, куда утащит его толпа. Подземка также не оправдала возложенных было на неё надежд — аварии, забастовки и хулиганы сделали этот вид транспорта аттракционом для авантюристов.

Поэтому горожане редко удаляются от дома, а если удаляются, то в их возвращение мало кто верит.

Я, например, никогда не бывал в центре города (он прекрасен) и ничто не заставит меня посетить манящие окраины, таинственность и небезобидный колорит которых принесли в известные годы недолгий международный успех нашему кинематографу.

Поэтому, женившись, я был счастлив воспользоваться предложением Павла Петровича. Он, кажется, русский и преподаёт патаботанику в одной из экспериментальных школ, где несчастных подростков оснащают знанием всякой ерунды, полагая (и, надо признать, справедливо), что город прокормит работника любой, и самой бессмысленной в том числе, специальности.

Павел Петрович сдал нам с женой комнату в своей небольшой мансарде. Вторую комнату занимал, по его словам, интеллигентнейший и тишайший квартирант, находиться под одной крышей с которым одно удовольствие. Сам Павел Петрович обитал в школьной оранжерее, среди поражённых экзотическими недугами растений. Плату он запросил самую умеренную, но взамен обязал нас ухаживать за «кое-чем, не уместившемся в оранжерее».

Иметь почти задаром жильё в двух шагах от конторы (я работаю в статистическом бюро, уже пятьдесят лет пытающемся организовать перепись населения города — безуспешно), в хорошем районе, с отличным видом и спокойным соседом очень заманчиво, и мы переехали. Покой, замечу, особенно ценен для моей жены по причине отчасти деликатной. Дело в том, что ещё за полгода до нашей свадьбы она сошла с ума. Ей показалось, что она жена Шопена — безумие вполне рядовое в здешних краях, на которое можно было бы и не обращать внимание, но ей нужен был композитор. Тут, в каком-то кафе, она впервые увидела меня. Ей показалось, что я Шопен. Я и не заметил её, но было поздно. Через месяц мне позвонил её врач и рассказал всю эту дичь. Родители несчастной ползали у моих ног и читали навзрыд историю болезни. Они умоляли меня жениться на ней, поскольку жена Шопена должна же быть замужем, иначе безумие обострится до крайней степени, так что станет возможным летальный исход. Я, естественно, отказался, но они приползли опять, прихватив с собой и врача, и дочь. Врач бубнил про гуманность и самопожертвование, а жена Шопена смотрела на меня так, как ни одна женщина не смотрела на меня раньше. Шопену повезло (не знаю, был ли он женат) — она настоящая красавица. Я влюбился сразу, приврал, по совету врача, что-то насчёт незавершённой симфонии и с наслаждением вступил в брак.

Не могу сказать, что «кое-что, не уместившееся в оранжерее» оказалось совсем не обременительным. Хлопот и переживаний по уходу за кое-чем выпало нам с женой несколько больше, чем я ожидал. Паталогия растений вблизи не менее отвратительна, чем человеческая. Среди множества вещей смешных и только, как например, лимонное деревце, растущее вниз и, огибая все подпорки, стремящееся закопаться в землю ветвями, листьями и незрелыми лимонами, есть в квартире Павла Петровича такие, что при некотором увлечении устрашают. Рядом с нашей кроватью расположился циклопический кактус, покрытый безобразной сыпью и раздираемый омерзительными опухолями. «Прошу поливать раз в тридцать лет», — абсолютно серьёзно проинструктировал меня патаботаник, протягивая мне для этой цели бутылку с особой жидкостью и с приклеенным ярлычком, указывающим дату использования в довольно отдалённом будущем, — и я представил этот день — кактус и я, гадкие больные старики, поливаем друг друга по очереди из заветной склянки.

Есть ещё какой-то гиперактивный мох. Он бушует на кухне и ненормален стремительностью распространения. За ночь он покрывает стены, потолок, пол, мебель, посуду и добирается до прихожей, так что каждое утро жена начинает скоблить и отмывать захваченное им, загоняя его обратно в его коробочку. «Если этого не делать, — со странной гордостью поведал Павел Петрович, — то в течение недели мхом зарастёт вся вселенная».

Но самое удивительное в нашей квартире — тишайший наш сосед. Не вдруг я понял это — только на второй месяц нашей жизни здесь мне пришло в голову, что мы даже не познакомились с человеком, существующем за стеной и пользующимся наравне с нами кухней и ванной. Жена не замечает таких нелепостей, как не чувствует усталости, ежедневно спускаясь в ботанический ад. Она поглощена радостью служения гениальному композитору, и я пытаюсь не разочаровать её — купил недавно учебник сольфеджио, чтобы поддержать, если что, разговор о музыке.

Однажды вечером, решив, что сосед должен быть дома, я постучал в его дверь с намерением представиться и — грешен — намекнуть на необходимость его посильного участия в разведении недомогающей флоры. На стук мой никто не ответил, и я деликатно заглянул в комнату. Сосед, и вправду, был у себя, он спал, съёжившись, лицом к стене, в одежде — мятые брюки, клетчатая рубашка, спутанные на затылке рыжие волосы, подвядшая обувь складывались в унылую догадку о прерванном тяжёлым забытьём запое. Недоставало, впрочем, столь обязательных для завершения картины остатков еды и спиртного, да и воздух в комнате был вкусным, как после грозы. Вообще, было пугающе чисто и пугающе пусто — никого и ничего, кроме кровати и соседа.

Весь вечер мы с женой старались не шуметь, чтобы не разбудить его.

Несколько раз затем я пытался переговорить с ним. Он всегда был у себя, но всегда — спал, в той же позе, в той же одежде. Сонливость его, несколько чрезмерная, начинала раздражать, так как приходилось всё время жить как бы на цыпочках.

Вначале я думал, что он бодрствует — так уж получается — как раз тогда, когда меня нет дома, но тут взял недельный отпуск по болезни жены — весной расстройство её усиливается, она настойчиво извлекает из меня Шопена, и нужно быть рядом, чтобы не потерять её. В такие дни я изображаю муки творчества, расписываю нотную бумагу бредовыми хвостатыми точками, и она восхищённо созерцает Шопена в деле. Это утешает её и нежно гасит разгорающуюся хворь.

Итак, неделю я не покидал квартиру и, натурально, убедился в том, что тишайший из нас спит постоянно, не пробуждаясь даже из биологических или гигиенических соображений. Открытие это умножило мою скорбь, обильно заселив моё сердце тревогами и отчаяниями.

Первое объяснение, которое нащупал мой разум в этом тёмном чуде, было банальным. Я решил, что квартирант страдает каталепсией. Вызванный для консультации врач жены выслушал меня несколько терпеливее, чем слушают знакомых, которых не считают пациентами. Не слишком охотно он склонился над спящим и уверенно отверг возможность каталепсии — дыхание было, по его словам, глубоким и спокойным, так дышат во сне здоровые люди после физической работы, приносящей удовлетворение. Тогда я предложил разбудить счастливого труженика. Врач задумчиво побрёл на кухню. Там, за чаем, он заявил, что будить спящего не следует. «Разбудив его, кого мы разбудим? — вопрошал он, глядя в чай. — Он может оказаться преступником, либо психопатом с опасной бритвой в кармане, либо лжепророком, учение которого ввергнет в смятение целые человечества». Я всегда доверял врачам и принял рецепт с благодарностью. Спящий не храпел, не бормотал, не вертелся с бока на бок. Он никому не мешал. Между тем, будучи разбужен, он мгновенно начнёт доставлять неудобства если и не «целым человечествам», то нам с женой определённо.

После ухода врача я нашёл себя почти исцелённым. Но со временем спящий вновь стал досаждать мне. Слово медицины теряло убедительность, неуверенность возвращалась. Разбудить соседа я не отважился, но и не будить его было легкомысленно. Я нуждался в объяснении, чтобы не последовать за женой в благословенные дебри идиотизма.

Перебрав весь свой интеллектуальный инструментарий, оказавшийся, признаюсь, не таким уж тонким и разнообразным, как мне думалось до того, как пришлось им воспользоваться, я извлёк из хаоса и отполировал до завораживающего блеска новую версию. Выходило, что спящий квартирант никакой не квартирант и, более того, не человек. Он — иначе не скажешь — растение, страдающее гуманоидностью, какая-нибудь мутирующая картофелина из коллекции Павла Петровича.

Воодушевлённый, я позвонил патаботанику, торопясь укрепить хлипкий фундамент, на который с таким остервенением карабкалась моя логика. Павел Петрович не оценил мою пылкость. Оказалось, что непостижимого жильца он никогда не видел и сдал ему комнату по рекомендации одного приятеля. Этот же приятель внёс в качестве оплаты вперёд солидную сумму, так что рекомендованный может быть кем угодно, хотя бы и картофелем, никаких претензий к нему Павел Петрович не имел. Моё сообщение о том, что квартирант всегда спит, обрадовало Павла Петровича и, по его мнению, должно было радовать и меня. Что касается рекомендовавшего приятеля, то он — совершенно верно — недавно умер. «Спящий хорошо запутал следы», — сухо подумал я, слушая гудки в трубке.

Мой ум терпел поражение. Моя битва с тайной требовала свежих сил. Я нанял частного детектива.

Сыщик осмотрел спящего, его комнату, зачем-то порылся в личных вещах жены моей и Шопена, задал мне девяносто девять вопросов, из которых, на мой взгляд, ни один не шёл к делу, получил ответы, аванс и был таков.

Вернулся он только вчера. Я не сразу узнал его — располневшего и отрастившего бороду.

— Вы изменились, — сказал я.

— Я другой, — ответил он. — Коллега очень занят и поручил мне передать вам отчёт о расследовании.

Читать отчёт я отказался, попросив ознакомить с выводами.

— Выводы таковы, — детектив многозначительно закурил. — Спящий за время расследования мог проснуться…

— Отпадает, — сказал я. — Он спит.

— Мы так и думали. Его пробуждение маловероятно, — невозмутимо продолжал сыщик. — Кроме того, сон его может быть вызван каталепсией. Мы допускаем также, что спящий является скрывающимся от правосудия рецидивистом, либо затаившимся параноиком. Наконец, мы вправе предположить и патаботаническую природу этого феномена, ведь учитель, сдавший вам комнату…

— И это всё? — оборвал я.

— В пределах ранее оговоренного вознаграждения. Есть ещё одна, наиболее привлекательная гипотеза, но её проработка потребовала непредвиденных расходов…

— Сколько? — спросил я.

— Почти со стопроцентной уверенностью заявляю, — торжественно произнёс детектив, пересчитав деньги, — что человек в той комнате есть первопричина и окончательное следствие умопостигаемой реальности. Мы с вами, и этот милый кактус, и город, и равнина, и бог, и звёзды — всё это снится ему, спящему. Прервать его сон означает остановить время и развеять мир. Мы исчезнем, как только он откроет глаза. Долг общества и ваш, прежде всего, — продолжать сниться ему. В целях предотвращения рокового пробуждения, мы готовы обеспечить круглосуточную охрану спящего, что потребует дополнительных расходов…

Я выставил вон энергичного торговца глобальной безопасностью и с тех пор не пытаюсь найти объяснение.

Конечно же, мне приходило в голову переехать куда-нибудь подальше, но дрязги воображаемого переезда заранее парализуют меня.

А жена по-прежнему не замечает его.

Так мы и движемся в его окрестностях, вполголоса и плавно, и никогда не нарушим тишины, какова бы ни была цель его сна, и кто бы он ни был, этот третий, спящий.

Егор сам увлёкся своей историей, так что затормозив у Метацентра, вышел из мерседеса один, дошёл до входа в торговый дворец, был подхвачен потоком потребителей, покупавших галстуки, люстры, рубахи, супницы, часы; купил галстук, люстру, рубаху, часы, взялся было и за супницу и тут только стал вспоминать, зачем и с кем сюда приехал, и вспомнил, и в панике вернулся к автомобилю. Настя спала, перемазанная от макушки до пят гематогеном и зубными гелями семи ярых цветов. Кресло и дверца, и боковое стекло были окрашены в те же цвета. Настя спала не по летам грязно, смрадно, грубо и громко, как какие-нибудь вместе взятые пьяные дебилы близнецы Грымм. Егор достал из аптечки влажные салфетки и начал было очищать дочь и машину; и вдруг ослаб, салфетки скомкал и стал ими глаза себе тереть, уполз на своё место, в руль уткнулся.