Заплакал. Он плакал от стыда, от нелюбви своей к Настеньке и от желания любить её, и от неосуществимости этого желания. И от жалости к себе, к Светке, к их минувшей молодости, к их некрасивому исчадию, от жалости к их рассыпанной, растерянной жизни; от понимания, что будут его дочку обижать все, кому не лень, и от обид этих всё больше будет она тупеть, всё глубже закапываться под тёплые и мягкие жировые отложения, туда, где не больно, где не слышно глумливых людей.

Он плакал впервые за последние лет сорок, плакал долго и бурно, словно хотел наплакаться на сорок лет вперёд, — когда ещё придётся вот так…

Плакал без слёз, слёз не было, зато слюни и сопли текли ручьями, как кровь из продырявленной в трёх местах головы.

— Как быть? — причитал он. — Что я за сволочь! Настенька, прости, прости меня. Господи, почему я никого не люблю? За что мне это, господи? За что ты меня так? Не остохуел ли ты, господи? Один я что ли во всём виноват? Ну, виноват, может даже, я за всех отдуваться должен. Ну, да, убивал. И старика того, и Тральщика, и Бонбона, и Десятицкого вместе с его мамашей. И Герберштейна Бенциона Кондратовича и Сидорука Алексея Ярославовича, и того быка без имени, что меня грохнуть приходил, и Чачаву-мл., и Чачаву-ст., и просто Чачаву и ещё этого, как его, да хер бы с ними, с ними со всеми… Но Настеньку-то, господи, за что? Она-то тут при чём? Зачем ты её такой толстой сделал, такой неряхой, такой дурочкой? Почему дал ей родителей-уродов, которые не любят её? Не любят, господи, не любят, а надо бы! Кто же её полюбит, кто пожалеет-то мою бедную Настеньку? О, злопоёбанный мир! О, блядство! О, хуйня!

— Хватит реветь. Слезами ты от меня ничего не добьёшься, — проснувшись, по-светски строго отреагировала на папашины сентименты дочка. И уже по-своему всхлипнула. — Пап, я к маме хочу. И в Макдональдс. Не плачь. Зубной пасты хочешь? Тут немного мятной осталось. Ну, ладно. Сама доем.

— Едем, едем, Настенька, прямо сейчас, немедленно, к маме и в Макдональдс, — смутился Егор, растирая второпях солёную слизь по лицу, завёл машину и погнал к маме.

Мама, увидев Настю, зарычала на бывш. мужа:

— Ты что с ней сделал? Она вся перепачкалась! Да в чём это она? Ты к Беленькому её свозил?

— Беленькому? — вытаращился Егор.

— Ты не был у Беленького? Я же просила… Да ты просто… Я же говорила тебе — у Насти ангина, надо показать её врачу, этому самому Беленькому. Ты же его знаешь! Я специально на субботу с ним договорилась. Он же еврей. Он сделал для нас исключение. А теперь… Ты же не был у него. Да он теперь вообще откажется Настей заниматься, — повышала с каждым словом голос Света. — А ты с больным ребёнком таскался неизвестно по каким местам…

— Настя, ты больна? — трусливо бросился к дочери Егор. Дочь икнула.

— Больна!!! — криком ответила за неё бывш. жена. — К врачу её надо было, к врачу!

— Нет, да нет… Ну… Но… Э-э… Нам, мы… Мы были… В аптеке!.. Зато… В аптеке мы были! Насть, скажи ей, — неуклюже нашёлся Егор. Микки-маус на майке ехидно ухмылялся и морщился. — Мы ведь заходили в аптеку, скажи маме! Всё в поряде, Свет, с Настей… Вот смотри, она в шоколаде… Вернее, в гематогене… Аптека…

— О, блядство! О, хуйня! — заявила вдруг ни с того, ни с другого, ни к селу и ни к городу дочурка.

Бывш. жена открыла рот, помолчала с открытым ртом минут пять и, так и не закрыв, разоралась во всё горло, на весь город:

— Где ты был? По плаксам своим и сарам шлялся, а пока их дрючил, Настю на кухню отсылал? Или под койку прятал? — «И откуда она про них знает?» — подивился Егор. — Куда ты её водил? В какие притоны? Это ты, ты её научил! Или нет? Или просто обматерил ребёнка? Ты никогда больше не получишь её! Никогда! Пошли отсюда, — маман дёрнула дочу как репу и поволокла прочь.

Егор поплёлся в другую сторону. У машины остановился, обернулся. Света и Настя удалялись, не оборачиваясь. Света, не оборачиваясь, рявкнула: «Не оборачивайся…» Егор, пригнувшись, впрыгнул в машину; по стеклу прощально проскрипело замедленной пулей из вачовских матриц, железным жалом опоздавшей злобы — ненежное женино слово «.. сволочь!»