Егор не знал, зачем шёл, и потому на развилке замешкался было. Думал сначала в Лунино мёртвое, на погост, к бабушке. Но, почувствовав на себе одышливую толстую тоску и тучную, как околевающий боров, боль, понял, что на погосте среди крестов и могил сразу же умрёт, как мгновенно заснул бы измотанный долгой, с трясками и пересадками, бестолковой и бесполезной поездкой человек при виде других смертельно усталых путников, уложенных на кроватях.

Свернул налево, в живое Лунино. Ожидал, что бывшее в детстве бескрайним и долгим с высоты нынешнего роста увидится небольшим и скоротечным, но чтобы настолько, не мог предположить. Речку, где чуть не утонул несколько раз, которой хватало и на плавание, и на ловлю рыбы сетями и бреднем, и на строительство плотин, и на путешествия по таинственным берегам, и на страшные истории про утопленников, великую эту речку, его миссисиппи, которую он представлял, зачитываясь томом сойером, не по мосту он перешёл на этот раз, не перепрыгнул даже, а просто перешагнул. Сельский магазин, среди сокровищ которого находились и для него пряники и конфеты, а иногда даже шипучие саяны, плоской крышей был вровень его плечу. Клуб, где бывали кино и танцы, и предчувствие любви и поножовщины, и того ниже оказался. Все яблони были вполъегора, дома будто кукольные. Мотоцикл с коляской, пришвартованный у медпункта был как из детского мира, Егор бы и сесть на такой не смог, не то, что поехать. Он добрёл до бабушкиного дома, посмотрел на него сверху, в чёрную глотку трубы. Окружающее выглядело странно, но не удивительно для Егора, который был не вполне в себе и оттого все нелепости наблюдал, как во сне, — без паники. Было, впрочем, чисто, нарядно, свежо. Таким Лунино до сих пор притворялось только в воспоминаниях, в жизни пребывало и в лучшие времена куда скуднее.

Он уже собрался, пригнувшись, приоткрыть дверь и просунуться в родной дом, как из соседского амбара выкатился толстоголовый, с арбузным пузом, весь какой-то округлый, гладкий, на все стороны пологий, похожий на пожилого колобка, покрытый кепкой и ватником, при каждом слове взмахивающий вороными усами и ворсистыми ушами, необычный, а потому не забытый и мигом узнанный персонаж.

«Дядя Коля, — вскрикнул Егор. — Привет. Узнал меня?». «Привет, узнал, как же», — не очень, кажется, искренне ответил дядя Коля. «Ну, ты как?» «Нормально». «Постой, дядь Коль, сколько же тебе теперь, если мне за сорок? Семьдесят? Тебе не дашь! Хорошо сохранился». «Да что мне будет? Лежу дома, никому не мешаю. Никто меня не ест, не бьёт, чего бы мне не сохраниться. Ещё сто лет пролежу, а всё как новый буду». «Дядь Коль, постой, вот я же вспомнил, точно помню, говорили мне, помер ты. Точно, помер». «Да может и помер. У нас ведь каждый день одно и то же. Умрёшь и не заметишь. Без разницы. Может и помер, со стороны виднее». «Меня-то помнишь?» «Вроде помню, а имя забыл и фамилию». «Егор я, Самоходов». «Ну Егор, так Егор, а чего приехал?» «Пить захотел. Вот заехал воды попить».

По ходу столь дикого разговора, действительно, не успев разобрать, удивлён ли он беседой с давно по верным известиям весьма мёртвым человеком, или подвела его попросту память; и отчего, как и всё в том странном Лунине, дядя Коля какой-то маломерный, по пояс ему только и под стать словно с детской площадки понатащенным постройкам и деревцам, и лошади размером с собаку, высунувшей морду из-за игрушечного забора, — действительно, среди этого разговора осенило Егора, вспомнил он, зачем пришёл. Не желание видеть родину (которая буквально оказалась малой) выхватило его чуть не на ходу из машины, а невыносимая жажда. Что душно в камазе, как в грязной кастрюле, где не первый день уже варился лежалый дальнобойщик в собственном поту, Егор осознал, когда Василий пил свой чёрный, как грязь, квас. Захотел пить и Егор, до смерти захотел, а тут — «Лунино» промелькнуло в окне и вытащило из-под боли, жажды и сваленных в кучу отходов судьбы — образ егоркина родника.

Как лунный свет, пугающе чистая и обжигающе холодная вода, которой дышал внезапно вскипающий среди русской осоки мальдивский песок, широко и очень тонко покрывала просторную, в несколько шагов, зыбкую по краям прогалину в зелёном сумраке у реки. Воду эту приходилось пить с колен. Пить осторожно, сдувая золотистые пылинки и былинки с иконописного отражения собственного лица, стыдливо целуя его в ледяные губы. Пить нежно, почти не пить, чтобы не наглотаться песочного дна, больше любуясь, прикладываясь к воде, как к чудотворному образу, с которого смотрел, улыбаясь, похожий на загорелого мальчишку родниковый господь.

Вышедший из земли, скорее всего, не так давно и бивший далеко за селом, родник, открытый Егором, долго был его секретом. Мальчик часами слушал, как плавно пляшут в ключах песок с водой и солнечными бликами под раскрашенную шелестами летнего воздуха тишину. И даже когда он поделился чудесной тайной с Рыжиком и Ольгой, и вся деревня прознала про родник, никто не явился расширять и углублять его, поскольку в спасительной дали от жилья он никого не интересовал, за водой всё равно не находишься, есть колодцы ближе. Так он и назвался егоркиным родником. И остался в памяти навсегда, и там шлифовался и полировался все эти годы с использованием новейших мнемотехнологий, и выглядел теперь глянцевой картинкой, неправдиво прекрасным воспоминанием о сиянии сладкой прохлады, над которой висят — у самой воды стрекоза, а высоко возле неба — ветер, след самолёта, звезда.

«Попить тебе принесть?» — спросил дядя Коля. «Ты егоркин родник знаешь? Туда бы мне. Помню, что в той стороне, — Егор махнул бинтами на разгорающийся понемногу закат. — А точно где, забыл». «Знаю, только далеко это. Бледный ты чтой-то. Дойдёшь?» «Надо мне, надо», — схитрил Егор, ответив не на тот вопрос, не уверенный, что дойдёт.