Что делалось после, в общих чертах было понятно из сообщения загадочного прибора, подаренного таинственным дальнобойщиком. А о подробностях вроде той, как с Юга в Пермь попал, как из Перми в камаз, думать неинтересно было как о вопросе третьестепенном, техническом. Поэтому дальше Егор вспоминать не стал. Он вышел в гостиную, где в одном углу хозяин скрупулёзно изучал еле телепавшийся в телевизоре нуднейший футбольный матч, а в другом — из толпы разновозрастных Рыжиков, похожих на Рыжика стариков и детей, обнимающих Рыжика и жмущих ему руку начальствующих особ, пристреленных Рыжиком зверей и выловленных им рыб, окружающих Рыжика друзей и подруг — выпирал хамовато хохочущей харей молодой и красивый Альберт Мамаев. Среди загромоздивших неиспользуемый рояль фотографий эта, чёрно-белая, была чётче и больше прочих. Альберт и Рыжик, старшие сержанты, загорелые, дембельски самодовольные. Крупный план. Гвардейские знаки, значки с буквой «м», медали с неразборчивыми надписями. — Кто это? — спросил Егор у фотографии.

— Где? — вместо фотографии ответил Рыжик, отвлекаясь от футбола, поднимаясь с дивана и направляясь к Егору. — А, этот. Алик Мамин. Прозвище Мамай. В Афгане вместе служили. Странный парень. Во вгик мечтал поступить, на режиссёра. На гражданке вместе бизнес начинали. Но сработаться не смогли. И ни с кем он не сработался.

— Почему?

— Крут был не по делу. Убивал без надобности. Он и в Афгане за мирных жителей чуть трибуналом не кончил. Хорошо, комбат отмазал. А так парень неплохой был, смелый, умный. Книжки на английском читал, стихи всякие. Неплохой пацан, но сволочь. А тебе зачем? Знаешь его?

— Знаю. Теперь знаю. А ты давно с ним виделся?

— Года три-четыре назад. Не помню. А что?

— Адрес есть?

— Где-то есть, наверное. Не адрес, так телефон, — задумался Рыжик. — Да зачем тебе, зачем?

— Да так, — стукнул зубами Егор. — Так как-то всё. Давай футбол смотреть.

— Ну, хорошо. Давай футбол.

Рыжик указал на кресло и выдал бутылку пива. Топтавшиеся у себя в глубоком тылу минут восемьдесят наши как-то невзначай дотопали бесформенной толпой до чужих ворот и, потолкав бестолково бусурман в бока и груди ещё с четверть часа, занесли таки им в ворота невзрачный и с превеликим трудом доказанный уснувшему было судье гол. Рыжик заорал что-то о курской дуге и Гагарине, а Егору стало так невыносимо хорошо, что он вылетел в сад и в изнеможении от пугающей радости развалился на скамейке в самом начале действительно великолепной аллеи импортных лип.

Вечерело, и с противоположного входа в аллею вкатывалось заходящее солнце (Рыжик и вправду гениально спланировал сад). Перед солнцем маячила чёрная точка, через несколько мгновений подросшая до тёмного пятна, как будто солнце гнало впереди себя лёгкую неопознанную планету. Егор присмотрелся и различил постепенно в пятне чёрный человеческий контур. Человек быстро приближался, и если б Егор был не так радостен, подумал бы — чересчур быстро. Приблизился и стал виден весь — в чёрном и не просто в чёрном, а самый натуральный монах. Егор был слишком радостен, чтоб удивиться, к тому же давно знал, из классиков, что монахи встречаются чаще, чем здравый смысл, то есть иногда всё-таки встречаются. Человек в чёрном поравнялся с Егором и проследовал было дальше, к дому, бросив только на ходу «здравствуйте» голосом явно женским.

— Здравствуйте, сестра, — радостно поприветствовал монахиню Егор. — Вы к нам?

— Смотря, кто вы, — приостановилась сестра.

— Егор.

— Нет, я к другим пока. Но с вами тоже рада познакомиться. Голос монахини показался Егору оглушительно знакомым.

— Никита Мариевна! Вы!

— Была. Теперь сестра Епифания.

— Но вы же из синагоги не вылезали!

— В синагоге, Егор, меня и осенило. Голос был. Из люстры откуда-то. Сказал, иди, стригись, ищи правду во Христе.

— Ну да. Ни эллина, ни иудея, верно, с каждым может случиться. И куда вы?

— Хожу по святым местам. Тут недалеко источник есть чудесный. А сюда зашла — попросить хлеба кусок.

— Да, да, Рыжик даст. А источник я видел. Он грязный.

— Вы не источник видели, а грязь.

— Ну да, ну да. Постричься… Вот ведь и это способ бояться смерти. Как футбол. Я вас понимаю, хотя… Да нет, понимаю.

— Смерти нет, Егор.

— Откуда знаете?

— Знание даёт только знание и больше ничего. Неизвестность даёт надежду. Веру. Любовь.

— Тогда надо уничтожить науку, технику, цивилизацию, культуру. Чтобы ничего не знать.

— Что вы, Егор! Города и книги сжигали как раз те, кто знал, чего хочет, кто имел наглость знать, как должен быть устроен мир.

— А почему, Никита… сестра Эпитафия… Епифания, липы и розы видны сквозь вас? Или мне кажется?

— Нет, всё правильно. Не ешьте ничего, не читайте, не слушайте ничего добытого насилием. И станете проясняться. А бросите думать о смерти, а любовью мыслить начнёте — станете как свет.

— It's easy if you try.

— Изи, изи. Воистину так. Привет Сергеичу и Чифу.

Никита Мариевна ушла очень быстро в сторону дома. Как ни был радостен Егор, он всё же заметил, что земли она не касалась, и вспомнил, что лица её так и не разглядел.

— Егор, извини, конечно, но ты с кем разговариваешь? — спросил, как будильник протрезвонил, обалдевший Рыжик, оказавшийся к изумлению Егора и опять-таки к вящей радости на этой же скамейке с множеством пива и погибших раков во всех руках.

— С Никитой.

— С каким ещё Никитой?

— Ну, с монашкой.

— Нет здесь никакого монаха Никиты. Ты чё! Э, Егор, дела наши плохи. Врача тебе надо. Я тут с тобой полчаса уже сижу и слушаю, как ты со своими ботинками дискутируешь! Да ты ёбнулся, брат, самым медицинским образом.

— Ещё не ёбнулся, брат, я — в процессе. На мой мозг нахлобучилась смирительная шапка, но из-под неё успели просочиться последние мысли. Возьми их, пока я понятен.

Вот, видишь ли, всё вокруг — не жизнь, а макет. Грубое, неработающее подобие жизни, внутри полое, пустое, а снаружи — слепленное из чего попало, из неподходящего совсем материала, из тлена, праха, хлама, то есть, по сути, из смерти. Как жители лесного края возводили святилища из берёзовых жил и сосновой трухи, а пустынные племена из песка и навоза, так и мы лепим жизнь из местной мертвечины, из того, чего навалом под рукой, за чем далеко ходить не надо. Но главное не это, не то, что жизнь из смерти не сделаешь, как свет из пыли, и потому жизнь вечная у нас никак не выходит, а то, что жизнь вечная есть, есть. Это главное, ведь именно её мы макетируем, ей подражаем. А значит — видим её, и не так уж она далека, в поле нашего зрения, по крайней мере, и чтоб она удалась и получилась у нас, надо перестать пользоваться смертью для её достижения. Надо хотя бы перестать убивать и пытать друг друга. Хорошо бы, конечно, и обманывать прекратить, и подличать, и трусить, и злорадствовать, и завидовать, и жадничать… Но это потом уж, это мелочь, и сразу всё невозможно. А вот — не убивать, не истязать. Не так уж это и трудно. Я, скажем, думал, без пистолета денег не добудешь. Но ведь не так — добудешь же, и власть можно получить, не уничтожая никого. Можно, можно. Нужно перестать. Нужно жить по-новому. Прямо сейчас. И если не всем — то хотя бы мне. Нельзя ведь достичь бессмертия, если сам производишь гибель. От жизни должна происходить только жизнь. А то как же — хотим бессмертия, а сами издаём смерть.

— Ну, ты зажёг, Егорыч, — после минутного онемения разжал губы Рыжик. — Я счас. Погоди. Попридержи крышу. Пять минут хотя бы потерпи, не свихнись, — Рыжик вбежал в дом и отсутствовал, как Егору показалось, довольно долго, так что он опять почувствовал приближение прилива радости, а в конце аллеи опять разглядел было вроде пятнышко какое. Но тут Рыжик вернулся. И пятно, чуть-чуть померещившись, пропало.

— Вот, это тебе. Ведь это он тебя. Я догадался. Это в его стиле. Он и тогда пальцы отстреливать любил. Его ведь из разведки за зверства выгнали. Это в Афгане-то! Представляешь, что он творил! Всё равно, что в борделе выговор за разврат получить. И потом, на гражданке афганцы его не приняли. На что уж ребята безбашенные все подобрались, а и нам, и для нашего бизнеса он слишком отмороженным показался. Вот здесь его адреса, все, телефоны некоторых его знакомых. Трёхлетней, правда, давности, но что есть. Бери его. Имеешь право. Он хоть и вытащил меня из рухнувшей вертушки под Гератом, но он не прав. Замочи его. Он, правда, парень стрёмный, сам тебя грохнуть может. Но и так, и так тебе легче станет, потому что, как сейчас, со всем этим, что случилось, что он с тобой сделал, ты не сможешь. Ёбнешься точно. Вот тебе Мамай, рассчитаешься с ним, а потом завязывай и живи без смерти, как сейчас рассказывал.

Егор подумал, подумал, помедлил, помедлил. Рыжик подождал, подождал и говорит: «Как хочешь». Положил сложенный вдвое бумажный лист на скамейку, накрыл сверху варёным раком — от ветра, и ушёл гулять в аллею, свистнув жену для компании. Егор дождался, пока рыжики отошли прилично, убедился, что не оборачиваются и явно не намерены внезапно обернуться, посмотрел по сторонам и, как воришка, быстро схватил бумажку и спрятал в карман. Голова сразу остыла, радость подсдулась, и стало спокойно и тепло, как бывало в детстве, когда бабушка в глубине темноты, на «терраске» судачила с соседкой про соседей, и вечер был по-летнему нежным, уютным и тёплым, и тёмным, как только что сотворенный мир. Душа утихла, распуталась и упростилась до линии мести на сгибе судьбы. Он знал, что делать, знал, что будет. Он был заряжен свинцовой тоской, неудержимо тяжёлой и вытянутой остриём к цели, силой собственной тяжести обречённой лететь с нарастающими скоростью и визгом прямо в середину врага. Мамаев должен сдохнуть.

На следующий день Егор был уже в москве.