На ту беду и кризис экономический подоспел, лопнул американский радужнобумажный пузырь, столпилися над его обрывками скоробогачи всех стран и, как дурачки на ярмарке, разинули рты на унылое мокрое место, где вечор ещё лез на небо вавилонскими своими башнями спесивый волл-стрит. Сдулась, обвисла, повально повяла и нашенская элита, накачанная взятыми взаймы гонором, силиконом и миллиардами. Подурнели модели, побледнели спонсоры, обветшали их дома, облезли активы и тачки. Потребление падало, народ позволить себе не мог элементарных трюфелей, отказывался от необходимого, экономил на монтраше и кокаине, а уж о стихах и прозе и думать перестал, не до того сделалось. Не шёл пиратский Малларме, не расходился легальный Лермонтов. Рынки опустели, и последнее, что ещё давало Егору кое-какой доход после крушения братства (а за ним, помимо индивидуальных клиентов, оставались процентов двадцать продаж японских хокку в России, десятая часть американских битников и около трети сбыта сочинений кота Мурра), обнулилось, иссякло.

Давно уже грезивший о мирной жизни, о ненасилии и обновлённой, дезинфицированной и стерилизованной судьбе, Егор увидел, что время для переобучения вегетарианским профессиям — самое неподходящее. Когда он собрался переквалифицироваться в управдомы, толпы забывшей уже с какого конца за волыну браться братвы, едва привыкшей отзываться на звания типа СОО и СЕО, которой только-только перестали сниться зарубленные партнёры и отравленные конкуренты, которая жить-то по-человечески начала только-только, хлынули с обрушившихся цивилизованных фондовых рынков обратно в родную уголовщину, к истокам, к тёркам, разборкам, стрелкам. Всё реже люди говорили слово «фьючерс», всё чаще «пиздец». Русь опять бралась за кистень, увидев, что мирные труды напрасны. Приуныла Русь; ещё намедни от лёгких денег разгульная — приутихла; и во всех церквах, мечетях и синагогах горячо молилась о даровании прежних высоких и безудержно прущих выше цен на нефть.

Лишившись привычных заработков и не найдя непривычных, Егор сдал половину своего дома на крыше беглому строителю финансовых пирамид из Чикаго (шт. Иллинойс), скрывавшемуся от судебных маршалов Америки с двумя чемоданами и одной спортивной сумкой долларов. А поскольку мистер Доу (именно так назвался квартирант) страх не любил распаковывать чемоданы и сумку и платил из-за этой нелюбви за постой неохотно, нечестно и нечасто, Егору приходилось подрабатывать грабежом.

По известной склонности к чтению грабил он большей частию книжные лавки и библиотеки. Навар был невелик, начали возвращаться босяцкие привычки четвертьвековой давности, как-то: курение сигарет без фильтра, пьянство посредством палёных водок и технических спиртов; ношения сорочек по два дня кряду, сто-, а то и пятидесятидолларовый секс; ядение китайских тушёнок и одесских колбас, сон с утра до обеда; по ночам, если не взлом библиотеки, то бесцельное торчание на кухне с телевизором, стодолларовой подругой и откуда-то вдруг свалившимся и зачастившим в гости всегда хмельным знакомцем по школе, а то и с мистером Доу, забегавшим стянуть со стола колбасный кружок и/или на халяву выпить.

Потускневший, отупевший и устаревший внешне, Егор падение своё понимал, но не чувствовал, поскольку внутренне был занят если не более важным, то более требующим сил и внимания, и чувств делом. Он перестал слышать тишину, душа его урчала, булькала, пучилась, как брюхо, по его нутру носились друг за другом, дотла вытаптывая сердце и мозг, лютое добро, голодное зло и ещё нечто, чего он узнать и назвать не мог. Ад и небо заспорили о нём, ангелы и демоны решали, ссорясь, кем ему быть.

Из Лунина Егор вернулся, дымясь желанием поквитаться с Мамаем. Но заживление телесных прорех требовало времени, и время шло, и месть остывала. Явилась мысль о смирении, о соскоке с колеса сансары, об отречении от смерти и обретении жизни вечной. Казалось вдвойне достойным именно здесь, ниже унижения пресмыкаясь, превозмочь жажду мщения, поступить великодушно, не простить, конечно, но и не опуститься до встречного греха. Если на пытку не отвечать пыткой, то одной пыткой станет меньше, так подумалось. Если в борьбе жизни не применять смерть, можно привыкнуть жить без смерти, поверилось Егору. Стало ему спокойно, стало светло, но ненадолго.

Покров благости распался ночью, когда ему приснились Настя, Плакса и он сам. Настя протягивала ему, предъявляя к оплате, грозные счета от швейцарского психиатра. Плакса бросалась в него своей мокрой и сморщенной от слёз головой. Егор грозил ему ноющими дырами на месте пальцев. Сон оглашался постным закадровым гласом: «Ты трус? Что ещё с нами сделать? Что сделать с тобой? Обозвать гастарбайтером, нелегальным мигрантом? Оборвать тебе космы и яйца, последние пальцы и ухо и швырнуть тебе в морду? Отобрать мерседес? Медью ханжеских слов о смирении, отказе от мести (а по правде — отказе от нас) — заклепать твою глотку? Ха! Пожалуй, и это ты стерпишь, презренный терпила. Ты не голубь! Очнись! И скорми помойным воронам потроха подлеца и подонка! Мсти Мамаю, вставай, напрягайся!»

Наутро Егор приступил к поискам мамаева лежбища и договорился с инструктором милицейского тира о занятиях по стрельбе инвалидным способом. Ярость не душила его больше, обнимала, дружелюбно посмеивалась, предупредительно забегала вперёд; если надвигалась тревога, деликатно отставала и медлила, когда нужно было, чтобы Егор расслабился, побыл один, полагая, что действует самостоятельно и рационально. Но изворотливость злобы помогла ей не лучше, чем лобовые атаки. На неё ополчилось всё воинство света, Егору взялись являться св. св. Михаил и Януарий, Бэтмен и смешарики, Антонина Павловна и отец Тихон, увещевая его избавиться от лукавого и не мыслить зла. Егор избавился было, но лукавый стыдил его, насылая кошмары о Насте и Плаксе. Егор шёл в тир, палил по воображаемому Мамаю, звонил и наводил справки о его местонахождении. А потом опять каялся и впадал в толстовство. Словно щёлкала игривая шаткая совесть убей/не убий — переключателем.

Бросало его то в жар, то в холод, но не делался он ни окончательно горяч, ни полностью холоден, а только тошнотворно тёпл; ни добр, ни зол, а только слаб. Метался между светом и тьмой, между всеблагим и лукавым, но и там, и там мучила совесть, терзали кошмары, доставали призраки, тени. Оттуда и оттуда бежал от них к середине, старался укрыться от крайностей, избежать выбора, ничего не решать, но и нерешительность не давалась, за середину зацепиться не получалось, несло опять то на тот край, то на этот.

Чтобы не развалиться от постоянных перезагрузок, Егор упорядочил свою лихорадку, организовал для равных сил обеих полюсов регулярную войну по расписанию. С понедельника по среду он охотился на Мамая, учился стрелять тремя пальцами, упражнял мышцы для возможной рукопашной, ставил свечки Николе Угоднику, звал святого в соучастники, просил и богородицу помочь убить, предвкушал расправу неспешную, страшную, сладкую.

Четверг, пятницу, субботу умолял тех же Марию и Николая вызволить душу из лап сатаны, помочь смириться и жить по заповедям, медитировал, посещал кришнаитские песнопения, ухаживал за безобразными стариками в хосписе, питался токмо мюслями, возвышенно помышлял о здравии прощённого и возлюбленного брата своего режиссёра Мамаева. По воскресным дням отдыхал, ожидая, что в один из таких выходных сама собой уляжется разоряющая округу душевная буря, сам отыщется ответ, и будет понятно, что и как делать и на какой стороне.