О годах забывая

Дубровин Борис Саввович

ВДАЛИ И — РЯДОМ

 

 

#img_2.jpeg

#img_3.jpeg

 

I

Я шел в пограничное училище и думал о встрече с полковником Муромцевым: каков он? Как примет меня?

Впереди показались квадратные ворота, напоминающие зеленую обложку книги. На ее плоскости — две красные звезды. Строгая, пожалуй, суровая обложка. Далеко от границы я ощутил молчание рубежа.

Обложка приоткрылась.

Передо мной — первая страница сосредоточенной тишины, напряженной деловитости, ритма, рассчитанного на долгие годы, на немалые перегрузки. Далеко до границы, но рядом в зеленых фуражках офицеры, они видели в упор глаза смерти. Какие только ветры не овевали офицеров, формируя их характеры и волю. Какие только ураганы не силились сбить их с ног!.. Ураганы, случалось, и сбивали с ног, но с пути — никогда.

Ряды курсантов — строки будущих подвигов, книг и легенд. Вот оно — грядущее границы. Кто они? Какие истоки породили в них неодолимое влечение к этому кремнистому руслу уставной жизни?

Полковник лет сорока, коротко постриженный, по-спортивному ловкий, широко расставленными серыми глазами вбирает проходящий взвод и отдает честь. Широкоскулое, жесткое лицо угловато и неподвижно. Словно ветры Заполярья и вихри пустыни смахнули с этого закаменелого лица все, кроме собранности, и прорезали на память о дозорных тропах тонкие тропки морщин. Увидев его подтянутость, и взвод подтягивается еще больше, с удовольствием рубит строевым. Нет, не такое уж каменное лицо у замполита. Его глаза умеют не только охватывать взвод целиком, но и видеть поочередно каждое лицо. И между каждым проходящим курсантом и встречающим его взгляд полковником мгновенно совершается неведомый мне разговор. Эти быстрые глаза меняют силу блеска, целая гамма чувств — от одобрения до иронии — вспыхивает в их отсветах. Доли мгновений — и он меняется, оставаясь все тем же пристальным и жизнерадостным.

Он идет по расчищенным дорожкам, ощущая пружинистость и свежесть утренней земли. Тополя застыли навытяжку в новеньких мундирах мерцающей листвы. И я вижу: он мысленно здоровается с ними.

«А он — жизнелюб, — думаю я о полковнике. — Но много ли Евгений Владимирович Муромцев знает о своих курсантах? Порой, наверное, некогда оглянуться на свою жизнь».

Входим в здание училища, где необычайная тишина заставляет вслушиваться в шум наших шагов. На ходу стараюсь получше рассмотреть Евгения Владимировича. У него крупные черты лица, прямая спина, руки рабочего с отчетливыми венами. Вот и кабинет полковника. Довольно вместительный, но Евгению Владимировичу в нем тесновато. Он садится не за свой стол, а за перпендикулярно поставленный к нему, длинный, покрытый зеленой скатертью. Сажусь напротив, успеваю заметить обилие книг в шкафу поодаль. Справа от меня — пластмассовый макет погранзнака, а около макета, на столе, пачка писем, адресованных лично полковнику Муромцеву. Из-под них выглядывают бланки телеграмм.

Лицо Евгения Владимировича, сквозь листву освещенное трепещущими лучами, кажется более подвижным, меняет оттенки. Пауза прерывается осторожным стуком в дверь, и на пороге — щеголеватый, упругий лейтенант. Голос его звенит, в обычные слова вкладывается какой-то добавочный смысл.

— Товарищ полковник, разрешите! — Лейтенант уже чувствует: появился не вовремя. Открытое лицо затеняется смущением. А у полковника широкая, приветливая улыбка. Это сбивает меня с толку. Он любуется офицером и мягким басом отзывается:

— Нет, голубчик, занят. Повремени…

Лейтенант лихо козыряет, прищелкивает каблуками, мгновенно поворачивается через левое плечо и бесшумно закрывает за собой дверь. Но в кабинете еще звучит его голос, еще вижу, как вспыхнули при повороте звездочки на правом погоне.

— Аж завидно! — повторяет мою мысль полковник.

Мне кажется, полковник доволен своим умением читать мои мысли. Несколько неожиданно для себя без околичностей спрашиваю довольно неуклюжее:

— Вы все знаете о своих курсантах?

— Что положено. — Ответ его из-за своей официальности почти обиден. Улыбка снисходительна, будто я задал известному математику сложнейшую задачу: сколько будет дважды два?

Его серые пристальные глаза внимательно рассматривают меня. Я поправляю очки безымянным и большим пальцами правой руки, заслоняясь от его взгляда. Опустив глаза, снова вижу на столе корреспонденцию.

— Скажите, Евгений Владимирович, это вам?

Полковник кивает выжидающе.

— Нельзя ли мне взять наугад письмо или, допустим, телеграмму и попросить вас рассказать об отправителе?

Ирония в приподнятой левой русой брови. Иронично движение правой руки с ветвистыми бледно-голубыми венами.

— Пожалуйста! — И он опускает правую руку на стол. Думается, он не готов к такому эксперименту. Однако я настойчив.

— Мне бы очень хотелось, но в этом нет никакой преднамеренности. Вот она, жизнь… случайность…

— А случайность — пересечение необходимостей, — процитировал он кого-то. Мне это помогло.

— Да, вот именно… необходимостей. Меня, Евгений Владимирович, преследует желание узнать о детстве ваших воспитанников, об их окружении. Порой невзначай оброненное слово взрослого…

— Может изменить направление жизни, судьбы ребенка? Это вы хотите сказать? — перебил он меня, помогая короче сформулировать мысль.

— Да, это, или примерно это, я и хотел сказать. Проходит детство, и мы многое забываем. Но ничего не исчезает, все откладывается в душе.

— Вы сказали о слове, оброненном невзначай, да?

Я кивнул.

— Так вот, в детстве, на мой взгляд, — и Евгений Владимирович придвинулся ко мне, — в детстве наша душа — черноземное благодатное поле, жадно ждущее семян. Но на этом поле детской души и камни могут прорасти, и, увы, порой прорастают. — Он вздохнул.

— Так разрешите, Евгений Владимирович, взять наугад? — Я глазами указал на груду писем и телеграмм.

— Пожалуйста, — согласился он.

Я скользнул глазами по изображению сибирской лайки на марке. Вскинув голову, собака будто старалась привлечь к себе внимание. Четкий, красивый почерк на конверте с обратным адресом чем-то на миг заинтересовал меня.

— Ну вот это письмо, — сказал я, на самом деле думая о телеграмме, — или это… — И тут его лицо посветлело. Но я дотронулся до бланка телеграммы с изображением цветущих тюльпанов: — Нет, вот это, вот эту телеграмму. — И я взял бланк.

— М-да, — он принял из моих рук бланк телеграммы, — вот вам и случайность — пересечение необходимостей, — буркнув себе под нос, покачал головой. Левая бровь приподнялась, но не иронически, а озабоченно. — Задачку задали…

— Трудную? — не без внутреннего удовлетворения сочувственно спросил я.

— Да уж нелегкую, признаюсь.

— Интересная судьба?

— Судьба у каждого интересна, есть своя поэзия в каждой биографии. А у этого человека — судьба особая. — И глаза его потеплели, когда он взглянул на телеграфный бланк.

— А время у вас есть? — спросил полковник.

— Да, я уезжаю завтра.

— М-да… — Он вздохнул. — Это человек с интересной биографией… Что ж, если располагаете временем и хотите узнать больше, чем в анкете и в словах заявления о приеме, то вечером сегодня ко…

На полуфразе его прервал звонок телефона.

— Полковник Муромцев! Слушаю! Да, товарищ генерал, так же, как и час назад, я докладывал. Ничего не изменилось. Нет, я настаиваю! Если разрешите… — лично. Тем лучше, если немедленно! — Во время разговора лицо отвердело. Умеет принять решение и постоять за него. Да и круто заворачивает, но не заискивает перед начальством.

Полковник Муромцев хмуро положил трубку и, не снимая с нее руки, продолжал наш разговор?

— …То сегодня вечером, часам к семи, приходите ко мне. Если вот, — кивнул на трубку, — через два часа не укачу в командировку. Служба. — Он снова снял трубку цвета слоновой кости, а на ее фоне крепкие загорелые пальцы стали еще внушительней. — Говорит Муромцев. Машину мне. Да. Да. Сейчас же. — Опустил трубку на рычаги, и мы одновременно с ним встали. — Позвоните предварительно, — и мы покинули кабинет.

Новенькая «Волга», сияя в лучах солнца, подруливала к тротуару. Полковник Муромцев подвез меня до ближайшей остановки. Предложил довезти до гостиницы, но я, зная, что он торопится, отказался, поблагодарив за любезность. Вылезая из машины, я уточнил номер его телефона.

Без двадцати семь я позвонил ему домой.

— Да! — раздался звонкий сильный голос. Он показался мне знакомым.

— Полковника Муромцева можно?

Пауза.

— Слушаю! — это уже был мягкий бас Евгения Владимировича. — Да, приходите… Погодите. — И я услышал, как он сказал в сторону: — Во сколько самолет? Ах, черт, жаль! Ну беги. С твоей прытью успеешь! — и снова не так заботливо и сердечно, а деловито в трубку повторил мне: — Приходите.

«Значит, в командировку не едет», — облегченно вздохнул я и понял, как правильно поступил, позвонив не из гостиницы, а из будки телефона-автомата, что неподалеку от дома полковника. Я вышел из телефонной будки. Мимо промелькнула фигура лейтенанта, и, узнав его, я подумал: «Наверное, это он только что отвечал мне по телефону».

Он прошел, и я опять отметил упругость и стремительность его высокой, ловкой фигуры.

Поднялся на третий этаж, позвонил. Открыл мне полковник. В кителе: видно, недавно вернулся со службы. Я был очень огорчен, услышав в прихожей его предупреждение:

— Увы, командировочное предписание в кармане. — Он без энтузиазма похлопал себя по карману кителя. — Позвонить могут с минуты на минуту. Все зависит от обстановки. Но не очень-то огорчайтесь. Пока не позвонили. Немного успеем, а нет — так не обессудьте. Не моя вина.

Я в замешательстве остановился, тупо глядя на бамбуковые удочки, прислоненные к стене, на цветную леску, поплавки, на кованые крючки. Евгений Владимирович сообщил мне, что жена его уехала лечиться, двое сыновей — уже взрослые — живут не с ними. Примет он меня по-холостяцки.

— Мне всегда уютнее в кухне, напротив холодильника, — ответил я.

Он улыбнулся и на столик, покрытый пластиком, сноровисто поставил бутылку коньяка, рюмки, салат, хлеб. Звякнули вилки, ножи. Хлопнула дверца холодильника, и на столике появился пористый сыр, обезжиренная колбаса.

— Может, пройдете в комнаты, посмотрите, — предложил он. — Есть интересные книги…

— А в это время позвонят, и мы начать разговор не успеем.

Он рассмеялся.

— А вы и рады были бы звонку… честно, Евгений Владимирович, рады были бы?

— Честно говоря, да. Какой я рассказчик!..

— Ну, не тяните, Евгений Владимирович, так и на самом деле ни о чем не поговорим. Вернее, я ничего не услышу.

И тут мы оба услышали телефонный звонок.

Левая бровь Муромцева шевельнулась, он поднялся и пошел в коридор, где на узенькой тумбочке стоял телефон. Снимая трубку, полковник провел рукой по красно-белому узкому поплавку.

— Да, слушаю! Нет, нет, вы ошиблись номером! Да нет же, вы ошиблись номером. Наберите правильно! — Он положил трубку и вернулся в кухню, сел за столик, придвинул мне рюмку и взялся за бутылку. Помедлил, достал из кармана телеграмму, развернул ее и…

Он вел рассказ и в прошедшем, и в настоящем времени. Жест как бы предшествовал мысли и сопровождал слово, подчеркивая его, обостряя, лепя образ. Несколько раз он вставал, точно ему так было виднее то, о чем он говорил.

Муромцев умел заглянуть в души своих воспитанников. Будь у меня магнитофон, я слово в слово переписал бы сказанное. Но магнитофонная лента, обогащенная тембром мягкого баса, все равно обеднила бы представление о его лице, фигуре, жестах.

 

II

Под крылом истребителя накренилось крыло пустыни. Она снова и снова поражала Игоря Иванова… Каждый раз — что-то новое, каждый раз! Сейчас пустыня была похожа на океан с застывшими на миг волнами: Что там вдали? Кустик?.. Как много значит один кустик! Встанет на пути ветра, рассечет его, снизит скорость. Глядишь, и за спиной этого кустика вырастет песчаный холмик. А у таких кустиков цепкие, неутомимые корни. Они приостанавливают движение песков, скрепляют их и побеждают в неравном единоборстве. Нет, это не кустик. Игорь снизился, покачал крыльями человеку в пограничной фуражке с мешком за спиной и палкой в руке. В ответ человек помахал фуражкой…

Истребитель промчался над полями хлопчатника, над чинарами, над двумя мальчуганами.

Проносясь над этими крохотными фигурками, не предполагал старший лейтенант Иванов, какое заметное место в его судьбе, главное — в судьбе его сестры Наташи, займет один из этих ребятишек.

Истребитель растаял в небе…

Туркменское небо выцвело от зноя. Печет и в тени. Дышать нечем. Вот-вот задует «афганец». Что-то угрюмое в этом ветре. Начинается он — и кончается мир между друзьями: «афганец», говорят, действует на желчный пузырь. Из искорки недомолвок раздувает он пожарища споров, обид.

Будто моля природу повременить с ветром, поникли хлопковые кусты. Вблизи города чинары изнеможденно опустили запыленные листья и пытаются дотянуться до арыка. А там, в тени кустов тутовника, два малыша. До них из-за дувала доносится запах роз. Хорошо опустить ноги в прохладную воду, посмотреть, как в ней дробятся, вспрыгивают и расплываются курносые лица. Если совсем наклониться к воде, увидишь свои голубые глаза и черные плутоватые — своего приятеля. О дружбе напевает арык. О дружбе шепчутся с ветром розы и листья. О дружбе защелкали в ветвях птицы, но смолкли — то ли от жары, то ли от предчувствия «афганца», то ли от того, что черноглазый совсем низко наклонился к воде, ударил кулаком по отражению голубоглазого и ни с того ни с сего, солидно, подражая взрослым, назидательно изрек:

— Когда в семье нет отца, не будет человека. Так мама говорит. А будет беспризорник… вроде тебя.

Голубоглазый ровесник, одетый чище и опрятней своего обидчика, застегнул на одну пуговицу ситцевую рубашку, прищурился. И тогда словно бы прищурились и все многочисленные веснушки на его задорно вздернутом носу.

— Беспризорник?! — Что-то дрогнуло, надорвалось в его тонком голосе: — Почему это «вроде меня»? Почему я беспризорник? Почему?!

— Потому что, — и обеими ногами обидчик разбил свое отражение, — потому что у тебя отца нет! — И тут же оказался на ногах, разумно предполагая, что, может быть, стоя избежит затрещины.

— Врешь! — Голубоглазый вскочил на ноги. — Врешь! — Он сжал кулаки: — Врешь, Санька! Есть! Есть! Он… он на войне задержался. Он придет! — Мальчик наступал. Санька попятился, попятился, повернулся, и пятки его замелькали…

— Беспризорник! Беспризорник! Беспризорник! — кричал он, убегая, тем громче, чем надежнее расстояние отделяло его от расплаты. Наконец остановился у глинобитного забора — дувала, показал мокрый, блестящий кулак. — Война давно кончилась! Пять лет назад. А ты беспризорник! — И Санька исчез за утлом высокого дувала.

Мальчик сел на край арыка, нахмурился. Взял тапочки, ударил друг о дружку, посмотрел, как рассеялась пыль, положил тапочки и опустил ноги в воду. Но прохлады уже не чувствовал. Он хотел еще раз крикнуть: «Отец придет!» Но кто бы его услышал? Невеселые думы овладели им, но он сидел прямо, на лице его еще горел вызов. Он был поглощен своим внутренним спором, в мечтах дубасил обидчика и не услышал, когда плечистый человек в фуражке пограничника, в брезентовой куртке поверх гимнастерки, с мешком из белой грубой бязи подошел к нему и опустил бережно мешок на траву в тени.

Незнакомец остановился потому, что ему о чем-то напомнили эти прямые, худенькие детские плечи, эта посадка головы, воинственно обращенная куда-то вдаль. И он явственно уловил тяжкий, недетский вздох. Видно, мальчик слезам не дал вырваться, а вздох удержать не смог.

Боясь вспугнуть детские мысли, негромко и осторожно окликнул, поправляя фуражку:

— Сынок!..

Будто пружиной подброшенный, мальчик мгновенно оказался на ногах лицом к лицу с незнакомцем. Голубые глаза расширились от счастья, он хотел кинуться к тому, кто первый раз в его жизни произнес? «Сынок». Но, услышав зловещее шипение, доносившееся из мешка, еще не придя в себя от радостной надежды, он в страхе отступил.

Глаза мальчика скользнули по галифе, по кирзовым сапогам и замерли на ворочающемся подле ног незнакомца шипящем бязевом мешке. Лицо мальчика побледнело, заикаясь, он прошептал:

— Эт-то з-змеи?.. Да?

— Да! Кобры! — отозвался взрослый, стараясь успокоить его. — Не бойся. Они оттуда не выберутся. — Он смотрел на его лицо, на родимое овальное черное пятно под скулой, на упрямый подбородок, но особенно — на глаза. Они потемнели от испуга, расширились: мешок оттопыривался то в одну сторону, то в другую. Кобры выискивали непрочное место, силились разорвать ткань и кинуться на того, кто бросил их в эту белую бязевую темницу.

— Как тебя зовут?

— Павлик, — ответил мальчик, не сводя глаз с выворачивающегося мешка. — Кобры…

— Ты из детдома?

Мальчик наконец оторвал взгляд и посмотрел в черные глаза взрослого: от них веяло добротой. Взрослый спросил:

— А Людмила Константиновна где?

— В городе. — Павлик не удивился, откуда этот плечистый пограничник в фуражке знает Людмилу Константиновну. Он с еще большей надеждой ждал слова «сынок». Не мог же он ослышаться!

Незнакомец достал из кармана куртки золотистую, как большая капля солнца, ароматную грушу, вложил ее в руки Павлику, снял его тюбетейку, провел ласковой сильной рукой по стриженой голове мальчика, аккуратно надел ему тюбетейку, кивнул. Поднял мешок и направился к зарослям кустарника.

Павлик шагнул за ним, хотел остановить, но удержался. Он все ждал — его позовут. Но незнакомец не обернулся. Ребенком овладела жестокая обида. Стон острой боли потряс Павлика, и он в отчаянии бросился на траву. Груша скатилась в арык. Обхватив голову руками, Павлик лежал с закрытыми глазами. Его губы изредка выдавливали одно и то же слово — «сынок».

 

III

Тишину ночи рассек скрежет тормозов и резкий, долгий, непривычно тревожный гудок. Пограничный газик на полном ходу остановился у больницы. Шофер-пограничник, выскочив из кабины, вытащил словно переломленного пополам человека. Опустил его на крыльцо и забарабанил в дверь.

В окнах вспыхнули огни, зашаркали шаги, дверь раскрылась. Он помог двум женщинам втащить страдальца.

— Змея укусила! — сказал он, когда положили человека в приемной. — Тороплюсь! — И двинулся к выходу.

— Когда укусила? — вслед ему крикнула медсестра Наташа. — Слышите, когда? Какая змея?

Шофер садился в кабину, но снова вышел с фуражкой пострадавшего и передал ее старой полной санитарке.

— Когда укусила и какая — не знаю. Недалеко от Четвертой буровой подобрал. Видно, бывший пограничник… Я позвоню с заставы.

В растерянности старая Гюльчара поспешила в приемную, прижимая к себе вывалянную в пыли фуражку.

Лицо человека — это его днем видел Павлик — было перекошено. Кровь отлила, смертная бледность пропитывала смуглую кожу. Он задыхался. Руки и ноги конвульсивно сжимались. В углах искривленного судорогой рта показалась пена, он захрипел, забился и вытянулся, закатив глаза.

Старая Гюльчара не вынесла этого и как бы осела, отстранилась. Смешалась и Наташа.

Незнакомец откидывал голову, но вдруг затих в обмороке. На холодной левой руке, выше запястья, краснели две точки — следы змеиных зубов.

В мозгу Наташи металось? «Гепарин? Обколоть место укуса эмульсией карболового мыла? Нет, время упущено! Новокаиновая блокада?»

— А может, не поздно, — прошептала Гюльчара, — может, не поздно, говорят: яд отсасывают.

И она ревматически утолщенными, но проворными пальцами начала отжимать, выдавливать яд, затем припала губами к укушенному месту — к двум красноватым точкам.

«Введу внутримышечно норадреналин!» — решила Наташа, быстро доставая лекарство. Положение было так угрожающе, что у нее невольно вырвалось:

— Даже не знаю, как поступить!.. — А сама не дремала, кипятила шприц.

— Мурад!.. Мурад!.. — бредил человек. — Не стреляй!.. Возьмем живым!.. Тихо, ни звука!..

— Гюльчара, нужно немедленно вызвать доктора! Беги к председателю, звоните в райком! — проверяя шприц, торопила Наташа, увидев, что Гюльчара, отсосав яд, вытирает губы.

Гюльчара выбежала из приемной.

«Или ввести строфантин?» — думала Наташа.

— Мурад!.. Вот он!.. Ложись за скалу!.. Не высовывайся!.. — Бред не утихал. Человек корчился в судорогах, застывал в обмороке, задыхался…

Дрожащими пальцами Наташа вставляла иглу в шприц.

Человек хрипел, изнемогая. Как рыба, выброшенная на песок, хватал губами воздух. «Может быть, паралич дыхательного центра! — едва не задохнулась от этой мысли Наташа. — Дыхание!»

Наташа бросилась к нему, разорвала на груди гимнастерку. Разве ей сейчас было до своей шестилетней дочки! Та босиком шлепала к двери приемной, неся куклу, с которой не расставалась и в постели. Если бы могла себе позволить, Наташа разрыдалась бы. Она не слышала, как дочь приоткрыла дверь. Часто и прерывисто дыша, Наташа припала к груди больного: бьется ли сердце? Человек лежал, окаменев. Вдруг он стиснул руки Наташи.

— Стой!.. Кто идет?.. Мурад!.. Связать его!..

— Товарищ, товарищ! — пыталась высвободиться она.

— Мамочка, мама! — плача, не смея переступить порог, негромко всхлипывала девочка.

— Юленька, доченька, — не оборачиваясь, но чувствуя, как руки больного слабеют, выдохнула Наташа. — Скорей разбуди дядю Федю. Скорей!

Девочка куклой утерла слезы и торопливо засеменила по коридору, шепча: «Мамочка, за что он тебя?»

Наташа вырвалась и схватила несчастного за руки. «Да, да, дыхательную гимнастику!» — И она словно гребла в шторм против ветра, выбиваясь из сил.

А Юлька тянула за руку прихрамывавшего усатого человека. Запахнув халат, он переступил порог приемной.

— Чем, чем помочь?

— Вот так делайте, Федор Николаевич! Вот так, быстрее!

Перехватив его руки, Федор Николаевич начал дыхательные упражнения.

Пальцы Наташи тряслись, но все-таки она надела иглу на шприц, потянулась к ампуле…

 

IV

Словно пронзенный иглой слитых лучей, ослепленный светом фар, летел смертельно перепуганный джейран, будто и не задевая земли, вытягивался, надеясь вырваться из гудящей линии света, мчался перед газиком, метался из стороны в сторону.

— Правей, правей обгоняй! — подался вперед Кулиев и тронул шофера за рукав. Но тот насупил брови, а скорости не прибавил.

— Гони, тебе говорят, гони! Не успеем человека спасти! Вот характер!

— Сами шею свернем, некому будет спасать!

Отливая серебром, круп джейрана сверкал перед машиной. Не стало видно взлетающих, как бы пытающихся оттолкнуться от лучей света узких округлых копыт. Свет погас. Взвизгнули тормоза, осекся мотор. Все подались вперед и молчали.

Кулиев открыл рот, торопясь отдать приказание строптивому водителю, но мотор заработал, вспыхнули фары, выхватывая глянцевую спину асфальта, и газик ринулся сквозь пустыню.

— Неужели это Атахан? — спросил Кулиев доктора, а сам подумал: «Нет же, нет, Атахан должен быть в отпуску, в Крыму».

Доктор молчал, как будто и не слышал вопроса. «Достать бы сыворотку…»

— Неужели Атахан? — опять спросил Кулиев.

— Ах, товарищ секретарь райкома, кто же еще, кто? — недоброжелательно, сквозь зубы, пробормотал шофер. — Я все знаю!..

Кулиев пропустил его слова мимо ушей и снова обратился к доктору, понимая, что никто сейчас ничего не знает, но не в силах был сдержать себя:

— Выживет?.. Тахир Ахмедович, выживет он?

Доктор пожал плечами, стараясь не смотреть в глаза Кулиеву. Тахир Ахмедович знал, что Кулиев давно следит за судьбой Атахана, опекает его. Кулиев сам когда-то служил на границе, как и Атахан. После демобилизации был парторгом на промыслах, где работал Атахан.

— Почему молчите, Тахир Ахмедович!

— Страшное это дело, не скрою от вас. Тем более… все произошло ночью. Мы с вами не знаем, когда это случилось. А тут время решает все. Много зависит от физического и психического состояния человека в момент укуса. Яд распространяется быстро. Поэтому очень важно, в какой стадии это попыталась пресечь, приостановить Наташа. Худшее — укус кобры, хотя они весьма редки в этих местах, можно погибнуть через два или три часа после укуса, если не будет оказана немедленная медицинская помощь. Да ведь вы, Кара Кулиевич, на границе служили. Столько повидали, сами знаете…

— Нет, у нас ни одного пограничника не кусала гюрза или эфа. И кобра миловала. Но вот как с Атаханом?..

— Да тут еще многое и от организма зависит. Было бы хорошо, если Иванова сообразила сделать искусственное дыхание. В любом случае, в первую очередь мне как врачу, надо знать, от какой змеи человек пострадал. А я не знаю, и Наташа не знает, думаю, что ночью не знает этого никто.

— А я знаю! Все знаю! Ему только кобры нужны! За них дороже платят! — ввернул шофер Салих с неприязнью. — Заработать хотел побольше, вот и заработал!

— Что ты ползешь как черепаха! — обрушился на него Кулиев.

Газик вздрогнул, и стрелка скорости подскочила.

В больнице их ждали: дверь была открыта. На пороге старая Гюльчара, суетясь и вздыхая, говорила врачу:

— Вот сюда, сюда, — и ввела их к больному.

В больнице люди, приподняв голову с подушек, прислушивались, стараясь и по неясным звукам, и по тишине, вдруг нависшей, определить хоть что-нибудь.

Из приемной, ссутулясь, вышел Кулиев, осторожно ведя за руку Юлю. Дверь он прикрыл плотно. Девочка боязливо жалась к нему.

Перекошенное, темно-сизое, чужое лицо Атахана, его судороги напомнили Кулиеву о былом. Отчетливо всплыло в памяти, как они с местным следопытом шли по следу диверсанта около Кара-Кала… Ранней весной яд переполнял змей, которыми кишели те места… И все сначала ничего не поняли, когда крепкий, быстроногий, живой как ртуть следопыт качнулся вдруг в сторону с кабаньей тропы, застонал, сел тяжко и откинул полу халата. Пот струями лил из-под высокой шапки — тельпека. Следопыт выхватил из ножен кривой нож и вырезал у себя кусок икры правой ноги. Все кинулись к нему. «Змея. Гюрза. Место, где кусал, резать надо…» И выжил… Но ведь это мгновенно, не теряя ни минуты. А тут?

Опять хрип или стон донесся до них. Девочка схватила Кулиева за рукав полувоенного френча.

— Он умрет? Умрет?

— Нет, нет. Там и мама твоя, и доктор, и Гюльчара, — стараясь быть бодрее, уверял Кулиев… «А может, пронесет, — думал он. — Атахан везучий. Однажды, когда опасность погибнуть была так велика, — он устоял. Это произошло во время землетрясения. Атахан Байрамов стоял на посту у знамени погранотряда. Ночью, предчувствуя катастрофу, закричали птицы, ишаки. Из домов кинулись кошки, собаки. Рвались с коновязи лошади, люди покидали дома и казармы. А Атахан у знамени стоял. Не ушел с поста. Тряхнуло! Как игрушечный, треснул потолок, и расступилась стена, кровля рухнула. Крики, стоны, паника!.. А Атахан у знамени стоял. Тряхнуло еще и еще! Люди гибли. Потолок обвалился, кособокая каменная глыба согнула штабной сейф, который находился в двух шагах от знамени. А Атахан у знамени стоял… Но сейчас?..»

— А вчера дедушка умер, — всхлипнула Юлька.

Дверь приемной распахнулась. В развевающемся халате, никого не видя, выбежала Наташа, метнулась к шкафу, выхватила инструменты — и обратно.

Стараясь не оборачиваться и не слышать ничего, но жадно ловя каждый звук, Кулиев увел Юльку в комнату Наташи. Вернулся в свою палату и Федор Николаевич.

— Ну как? — встретили его все одним вопросом.

— Ведь с нашего промысла… Такой парень!.. Со мной однажды последним глотком воды в пустыне поделился, а сам чуть концы не отдал. Такой парень!.. Ах, Атахан, Атахан!..

— Ну, жив он? Не выживет? — подступили к нему больные.

— Надо жгутом перевязать руку! Перевязали? — спросила бледная девушка, зябко кутаясь в халат.

— Я сказал Наталье Ильиничне. Она ответила, что бесполезно: это не задерживает рассасывание яда. Я предложил было дать ему водки, вернее, спирта! Но и это, говорит Наталья Ильинична, расширит сосуды, ускорит кровообращение и всасывание яда!

— Паутину, паутину или землицы комочек холодной приложить, — вмешался дед, — или раскаленной железякой на это место.

— Эх, дед! — с горечью сказал Федор Николаевич. — Тебя бы туда в консультанты. Ты хоть знаешь, о чем речь-то?

— Паутинки или землицы… Надысь… внучок руку порезал, так я живо!

— Змея укусила человека, змея, понимаешь, дедушка? — объяснила бледная девушка. — Змея!

— Своя, конечно, своя кровь дорога. Хоть и внучок, а все своя.

Дед упорно прикладывал ладонь к уху, вникая в разговор. Все говорили полушепотом, а дед согласно кивал головой, думая о внуке.

— Наталья Ильинична говорит, что, наверное, придется переливание крови делать, — сказал Федор Николаевич. Услышав знакомые, торопливо шаркающие шаги, он выглянул в коридор и увидел Гюльчару?

— Ну что?

Она отмахнулась, схватившись за голову.

В комнате Наташи на руках Кулиева, обняв куклу, заснула Юлька. Она всхлипывала во сне. Кулиев боялся пошевельнуться, чтобы не потревожить ее сон. Чего-чего, а баюкать он умел. И когда в ауле рос — в семье было шестеро младших, — и когда своя семья появилась — сын и двое дочерей. Сын-то в армии, танкист, не захотел, упрямец, пойти по отцовской пограничной тропе. Вот и утюжит на тяжелом танке Каракумы. И, главное, доволен…

Он вдруг ясно вспомнил один случай, который произошел с Атаханом в ту холодную зиму, когда он и Атахан в горах преследовали нарушителя. Мороз, ветер, сбивающий с ног, покрытая инеем овчарка, смуглое лицо Атахана, его огромные черные глаза… Они бегут с собакой за нарушителем, карабкаются в гору. Нарушитель увеличивает разрыв, и Атахан сбрасывает тулуп. Новая горная тропа, поворот… Нарушитель стреляет. Пуля пробивает воротник шинели Атахана. Он все еще не спускает собаку с поводка, хотя овчарка так и рвется. Вот он сбросил шинель, Атахан бежит без валенок, обмотки вмерзают в снег, а на нем глубокие кровавые следы его босых ног… Наконец он спускает собаку с поводка. Диверсант стреляет, и собака откатывается в сторону. Босой, с одним автоматом, Атахан все-таки настигает нарушителя, заставляет бросить оружие, связывает задержанного и ведет на заставу…

Кулиеву верится: как тот диверсант, так и смерть промахнется на этот раз.

С невозмутимым видом в комнату медленно вошел доктор.

— Ну, Тахир Ахмедович? — прошептал Кулиев.

— Если бы не Иванова, все давно было бы кончено… И Гюльчара…

Оба разом обернулись, когда Гюльчара крикнула из-за двери:

— Доктор!

И Тахир Ахмедович бросился к больному.

Кулиев неуклюже высвободил затекшую руку, посмотрел на часы, в окно. Рассветало…

Когда вошли доктор и Наташа, черные круги под их глазами отчетливо проступали в лучах восхода.

Наташа приняла из рук Кулиева дочь. Кулиев выжидающе поднялся, глядя на доктора.

— Для гарантии необходимо срочно получить из Ташкента новую поливалентную сыворотку. Она помогает от укуса любой ядовитой змеи.

Кулиев на цыпочках двинулся из комнаты и в дверях обернулся:

— Спасибо, сердечное спасибо! А с Ташкентом сейчас же свяжусь…

Он притворил за собой дверь, и тут-то Наташа пошатнулась от усталости и упала бы, но доктор поддержал ее:

— Устала?

— Ну что вы!.. — как можно естественней попыталась возразить она и присела: в глазах поплыли крути.

Тахир Ахмедович подождал, когда она придет в себя и ей станет лучше. Потом он внимательно посмотрел на нее и сказал:

— Да, Наташа, это, пожалуй, единственное решение. Все сделано вами верно и быстро. Я говорю о наркозе. Надеюсь, он замедлит и действие яда. Вы поступили смело и правильно, не став меня дожидаться. Иначе от нейтротропного яда Атахана бы не уберечь.

Тахир Ахмедович не скрывал гордости за Наташу. Когда в свое время Кулиев попросил его взять девушку в больницу медсестрой, она была еще совсем «зеленой». Неприспособленность Наташи к жизни пугала врача. Но в схватке со смертью этой ночью Иванова самостоятельно сделала многое, чтобы победить. Теперь никто бы не отважился, как пять лет назад, назвать Наташу цыпочкой на каблучках. За пять лет это первый случай укуса, первый блин, но не комом. Да, обо всем ли она позаботилась?

— Тахир Ахмедович, — не двигаясь с места, уронив руки, обратилась к нему Наташа. — Тонизирующие препараты я ввела, укрыла его теплым одеялом, обложила грелками… Гюльчара на кухне… Следит, чтобы были наготове горячий чай, кофе… О молоке и бульоне я тоже сказала…

Тахир Ахмедович улыбнулся, наклонив голову. Выделение яда принимают на себя почки, поэтому больному нужно пить как можно больше жидкости, вообще необходимы мочегонные препараты. Но Наташа позаботилась и об этом. Если Кулиеву удастся достать поливалентную сыворотку в Ташкенте, то можно будет надеяться…

Вдвоем с Наташей они снова направились к больному.

— Я подежурю, будьте спокойны, Тахир Ахмедович, — проверяя теплоту грелок и плотнее укрывая Атахана, сказала Наташа. До утра не отходила она от постели больного, приказав Гюльчаре строго-настрого отдыхать: «Гюльчара, ты и так носилась, как девчонка, да еще с твоим ревматизмом».

— Сама бы отдохнула! — вздохнула Гюльчара.

…Ранним утром приехали с нефтепромыслов начальник участка и комсорг. Они не верили, что беда случилась с Атаханом: он должен был находиться в санатории, в Крыму, а он чуть не отдал богу душу в этой больнице. Накоротке узнали кое-что от Федора Николаевича. Он пытался рассказать, как всем ночью здесь было невмоготу… С особым значением добавлял: «Если бы не Наталья Ильинична Иванова, пиши пропало… Мне ногу спасла, а ему, почитай, жизнь… Да, красивый был Атахан…»

— Почему вы, Федор Николаевич, в прошедшем времени о его внешности вспоминаете? — спросил его комсорг, держась всегда, а тем более со знатным бурильщиком Федором Николаевичем, подчеркнуто уважительно.

— А потому… от укуса-то всего перекосило.

— Как, и лицо?

— Именно!.. — Федор Николаевич помрачнел.

Начальник участка, Керим Ишмурадов, не слишком огорчился:

— Во-первых, такого бурильщика любая красотка полюбит, а, во-вторых, может наладится. Медицина, знаешь, всякие сыворотки… — тут его познания были значительно скромнее, нежели в области нефтепромыслов, поэтому он сделал многозначительную мину, и они распрощались.

А вечером из своего райкомовского кабинета, глядя на закатное, быстро меркнувшее небо, Кулиев в четвертый раз звонил в правление колхоза, расположенного недалеко от больницы.

— Доктор, Тахир Ахмедович, дорогой, извини, что часто беспокою, но из Ташкента наверняка обещали прислать сыворотку. Может, еще напомнить?

— Зачем?

— Как зачем? — ахнул в трубку Кулиев. — Неужели поздно? Ударило в сердце. Неужели прозевали Атахана?!

— Незачем: сыворотку ввели. Из Ташкента Карпенко на самолете привез. Спасибо вам! Больному лучше…

Больному было еще не очень хорошо. В маленькой комнатушке, спешно оборудованной под изолятор, около Атахана сидел худощавый человек с впалыми щеками аскета. Бледно-зеленые глаза улыбались, а чуткие, как у музыканта, руки с тонкими вдохновенными пальцами лежали на коленях. И в этих руках гарпитолога Карпенко побывали сотни кобр, гюрз, эф. Истинных мастеров всегда отличает естественная будничность поведения. Так и этот художник, а его за глаза называли художником, деловито говорил:

— Тебе повезло. Это последняя ампула новой сыворотки. Прямо беда. За последние два месяца к нам в институт не доставили ни одной кобры. Понял? То-то, брат.

Атахан, еще в бытность свою пограничником, находясь по делам в Ташкенте, заглянул к Карпенко. Его поразило, как Карпенко обращался со змеями. Как неторопливо приближался гарпитолог к гюрзе, как ловко прижимал пинцетом ее голову к земле! Большим и указательным пальцами левой руки он брал гюрзу за шею и раскрывал пинцетом пасть. Лаборант, пожилой, белобрысый, с веснушками даже на руках, вставлял в пасть змеи часовое стекло. Змея тут же прикусывала стекло. Карпенко пальцами правой руки нажал, нажал еще, чуть заметно помассировал железы, вырабатывающие яд. На стекле выступили капли яда. Яд оставили высыхать, и Атахан видел потом, после высушивания, его канареечный желтый цвет. Яд кобры сушили под колпаком.

Эта «дойка» гюрзы запомнилась надолго. Запомнилось и другое: гарпитолог гюрзу поднес к мензурке, затянутой тонким резиновым лоскутом. Левая рука гарпитолога слилась со змеей. Пальцы эластично охватывали ее шею, указательный палец лежал на голове… Через проколы в резиновом лоскуте капельки яда срывались на дно мензурки, после того как большим и указательным пальцами левой руки он надавливал, массировал железы, страшные железы!.. При этом Атахан слышал мелодию. Сперва он подумал: ему чудится, потом решил, что это откуда-то долетает прихотливый восточный мотив. Его поразило то, что напевал Карпенко, то ли успокаивая гюрзу, То ли внушая ей повиновение. Можно было поручиться: гюрза подчинялась. Раз в две недели «доил» своих «подшефных» Карпенко, следя за ними ежедневно, изучал характер и повадки. Он даже дал им клички, одну звал Хитрюгой, другую Ведьмой, третью Мачехой. Одной эфе выпала на долю кличка Теща, а упитанный щитомордник был Скупердяем. В вольере, как дома, чувствовали себя Вий и Солоха — метровые кобры, отловленные Атаханом.

Атахан, глядя на гарпитолога, вбирал от него, как от аккумулятора, токи веры, стойкой бодрости и силы.

— Ты помнишь «концерт самодеятельности?» — спросил Карпенко и с удовлетворением отметил иронию в глазах Атахана. — Как они у меня танцевали в твою честь! Солоха-то, Солоха с Вием!.. А? Помнишь, как и Теща не удержалась? Ведьма и то до чего грациозна!..

В этот день в вольере Карпенко поставил магнитофон. Запись мелодии сделал он на рынке в Кабуле, наблюдая за стариком афганцем, играющим на длинной дудочке для кобры с вырванными зубами. Атахан вспомнил, как в вольере возникла тягучая, мечтательная струйка мелодии, потекла, собирая вокруг себя змей. И змеи поднимались, покачивались сомнамбулически, плывя точно в такт мелодии, впивали ее пряные звуки…

Атахан помнил, как своеобразно с вариациями у себя дома Карпенко на пианино воспроизводил ту же мелодию. Он сыграл тогда Атахану несколько произведений Шопена, две украинские песни… Глядя на его поющие пальцы и на тонкий породистый нос с горбинкой, Атахан никак не мог себе представить Григория Григорьевича с миноискателем, не мог поверить, что на счету бывшего сапера Карпенко немалое количество обезвреженных мин и снарядов.

— Знаешь, брат, сколько людей погублено змеями? — спросил у Атахана Григорий Григорьевич. — Не ты первый, и не ты последний. Глядишь — и я на очереди. По неполным данным Всемирной организации здравоохранения, от укусов ядовитых змей ежегодно страдают около полумиллиона человек. До сорока тысяч погибает. Но ведь мы с тобой, как тысячи и тысячи других, не сдаемся: пусть по сотым долям миллиграмма, но добываем яд. Ну ладно, довольно об этом. Хотя я тебе уже сказал: за последние два месяца — ни одной новой кобры! Ни одной!..

Рот Атахана, перекошенный после укуса змеи, не слушался. Не слушался и язык. С немалым трудом Атахан слепил четыре слова. Карпенко скорее догадался, чем разобрал их. Атахан с продолжительными паузами выдавил:

— Они… у тебя… будут…

— А сколько ты отловил? — поинтересовался Карпенко и пальцами забарабанил по коленям. — Сколько?

Губы Атахану не повиновались. На несколько сантиметров оторвал он от постели руку со скрюченными пальцами и, прижав большой, показал, потом повторил то же движение.

— Восемь? — уточнил Карпенко. И пальцы его начали выбивать веселый мотив. Посветлели глаза. — Восемь?

В знак подтверждения Атахан прикрыл веки.

— Спасибо, брат. Выручил. Деньги перевести, как всегда, на имя Людмилы Константиновны?

Атахан попытался улыбнуться:

— Я тебя понял. Давай поправляйся быстрее, по-пограничному. Да, слушай, мой приятель помешан на коллекционировании ножей. Он крупный ученый, академик, за ценой не постоит. Я ему как-то брякнул о твоем ноже, набросал рисунок. С тех пор житья мне не дает, умоляет, чтобы я уговорил тебя продать… Что? Нет? Ну, раз нет — значит, нет. Я твой характер знаю. А нож действительно уникальный…

Глаза Атахана самолюбиво блеснули. Карпенко нагнулся к нему, неловко чмокнул в заросшую щеку и вышел.

 

V

Глаза Атахана равнодушно оглядывают стену изолятора, повешенные Гюльчарой узорные, испещренные затейливыми цветами занавески на чистом квадратном окне. Мал изолятор, но окно просторно. Потолок белый, свисает лампочка с бумажным абажуром, неровно обрезанным. Личный подарок Юльки. Он слегка напоминает панаму, которую не так давно носил на заставе Атахан… Изолятор… Тихо… Иногда слышится: «Ш-ш-ш», — это, конечно, Гюльчара оберегает его…

После ухода Карпенко Атахану стало не по себе: крепился при нем, старался быть на уровне. Сейчас темнеет в глазах. Или уже вечер? Или впадал в забытье? Тихо, не жарко. Жаль, руки не слушаются. Особенно левая. Дожил! И от своих мыслей он покраснел: кормят с ложечки Наташа, Гюльчара. Наташе Юлька помогает… Кто это? А, горлинка… Села на подоконник, прошуршала крылом по стеклу… Примета… Какая? Ребята на заставе говорили — к известию…

Он провалился куда-то, а очнулся от незнакомой теплоты. С трудом разомкнул веки. На него смотрели Юлькины внимательные и требовательные глаза, а ручонки держали его за небритые щеки. От этого такая сладкая теплота. «Уколется она о мою щетину». Но говорить, куда там говорить!.. Двух слов сказать не мог. Постарался сосредоточиться, выбираясь из полузабытья.

— Это я, — втолковывала она тоном взрослого, обращающегося к младенцу, — понимаешь, это — я! — Она помедлила и увидела, что черные глаза проясняются. Юлька улыбнулась, довольная. Лучики морщинок собирались вокруг глаз Атахана. А так всегда бывает, когда люди улыбаются.

— Я принесла письмо. Мама велела тебе его показать.

В глазах Атахана неуверенно пробивался свет. И Юлька продолжала с педагогической вежливостью:

— Я тебе покажу конверт, — и левой рукой касаясь его щеки, правой шмыгнула в овальный карман своего «медицинского» халата, сшитого Гюльчарой. Матовый прямоугольник письма всплыл перед глазами Атахана. Рука Юльки начала подрагивать, а он все всматривался в буквы адреса, поняв: адресовано ему. Но от кого — сообразить не мог.

— Зачем ты глаза закрываешь? — Левая рука Юльки погладила его по колючей щеке. — Прочитал?

Она увидела, как веки его слабо шевельнулись, разжались, и девочка угадала, о чем он хотел попросить, пошевелив разбухшими, искривленными губами.

— Понимаю, я открою. — Она вскрыла конверт, вынула вчетверо сложенный лист плотной хрустящей бумаги, развернула, поднесла прямо к глазам Атахана.

По мере того как удивление нарастало, Атахан обретал способность прочитывать слова ?

«Дорогой Атахан! Это письмо начинаю в таком смущении, что мечтаю поскорее закончить. Вы не знаете меня, а мне о вас известно многое. Конечно, помните, как вы спасли моего брата Мурада. Спасли, рискуя собой, и едва не поплатились жизнью. Давно отгремела горная перестрелка, о которой рассказывал мне Мурад, но я, хоть и не была рядом, слышу те выстрелы всегда. Особенно громко зазвучали они в моих ушах, когда в наш аул пришло известие о вашей беде, Атахан. Я знаю о вас много такого, о чем сейчас не время писать… Да и смущение мешает быть слишком подробной… Поверьте, впервые (а меня, могу сказать, по праву считают гордой и неприступной) пишу первая мужчине, еще незнакомому со мной.
Благодарная вам Лейла…»

Меня может оправдать причина, хотя и укоряет стыд. Но за собой ничего плохого не чувствую, а несчастье ваше помогает не чувствовать и стыд. Атахан, брат для меня дороже жизни. Вы спасли его, и моя жизнь — ваша. Так я себе сказала несколько лет назад, в тот самый день и час, когда узнала о тех секундах, которые решили судьбу брата и едва не стоили вам жизни. С детства я мечтала встретить человека, похожего душой на брата Мурада. И, если разрешите, я приеду ухаживать за вами. Признаюсь, я приезжала, но вы были в беспамятстве, и Гюльчара меня не допустила, а Натальи Ильиничны не было. Гюльчара строго-настрого отказала в моей просьбе быть хоть санитаркой, хоть кем-нибудь в вашей больнице. Но мне один больной, его зовут дядей Федей, показал ваше окно. Я позволила себе заглянуть… Вы лежали спиной к окну. Я не восторженная девчонка и не впадаю в детство. Со всей серьезностью хочу быть рядом с вами, помочь, ответить благодарностью на сделанное вами для нашей семьи.

Я вкладываю в этот конверт другой, с обратным адресом, запечатанный.

Знаю, вам не то что слово написать, но и сказать его трудно. Поэтому, если разрешите мне быть около вас, пусть этот конверт опустят в почтовый ящик. Если же нет, ваше молчание будет ответом… Мурад — начальник той заставы, где вы служили с ним. Я была у него в гостях, он водил меня к тому ущелью, я видела на скале щербинки от тех пуль. Я жду, жду, Атахан.

Немалых усилий стоило прочитать на двух сторонах листа письмо.

Юлька сидела рядом на стуле и рассматривала ровные строки.

— Какой почерк красивый! А я букву «м» и «а» тоже могу писать, но, говорят, как курица лапой.

Атахан не слушал ее. Мысленно он поднимался с Мурадом на пост «Сибирь»; внизу пламенело лето. Они спешились. На крутых подъемах, держась за стремена, а то и за хвосты лошадей, взбирались сквозь осень навстречу зиме, вступали в заснеженные скалы, направлялись к пикету, где их поджидал любимец пограничников — ишачок Яшка. Лобастый, умный. На него около источника грузили два бидона с водой. Яшка без понукания, шаловливо помахивая длинными ушами, подходил к пикету, упирался лбом, постукивал правым копытцем в землю: «Прибыл, мол, разгружайте». Тогда-то, зачерпнув воды, пахнущей скалами, молодостью и таящей в себе что-то вечное, отпил глоток из алюминиевой кружки красавец Мурад и сказал:

— Эх, и сестра у меня растет! Золото!.. Я урод по сравнению с ней. Такому бы парню, как ты, Атахан, познакомиться с ней…

Но им пришлось знакомиться с новыми опасностями, со старыми скалами и головокружительными тропами… «Да, — снова вернулся мыслями к письму Лейлы, — Значит, из благодарности готова на все. Хорош и Мурад. Зачем разболтал о той схватке? Зачем? Так поступил я потому, что иначе не мог. Не для благодарности. А тут… вроде плата…»

«Я урод по сравнению с ней», — прямо над ухом повторил голос Мурада, и чеканное, точно с гравюры древнего мастера, вспомнилось лицо красавца Мурада, который хотел познакомить его со своей сестрой — красавицей Лейлой…

— Почему ты такой? — удивилась Юлька, держа письмо. — У тебя лицо красное стало, как морковка. Позвать маму? Нет?.. Смотри, в письме конверт. — И показала «вдвое сложенный запечатанный конверт с написанным адресом. — Что? — не поняла его жест Юлька. — Что? Отправить? Оставить? Открыть?.. Что? Разорвать?! — догадалась она, увидев, как он скрюченными пальцами обеих рук пытается что-то невидимое разделить или разорвать. — Разорвать?! Совсем? И это письмо? Это оставить. Поняла! — Девочка сложила вчетверо листок письма, поместила его в конверт, сунула под скатерть тумбочки. А запечатанный конверт порвала и с удивлением подняла, подобные крыльям крошечной ласточки, стремительные узкие брови. — А в конверте-то ничего и нет. Ты хитрый! — И высыпала клочки конверта в желтую с поломанными прутьями плетеную корзинку в углу комнаты.

Опять забытье. Как во сне, лицо, руки Наташи, уколы… Понимал — уколы. Боли не ощущал. Какое-то яркое видение: заря? всплеск огня? Бархатное красное платье? разрезанный гранат, влажно алый?.. цветы? Ну да, его любимые гладиолусы! Целый букет!.. В стеклянной вазе. И письмо… Слава аллаху, он может, кажется, распечатать конверт и прочитать.

«Гора с горой не сходятся, а пограничник с пограничником, как видишь, или, вернее, как ты не видел, сходятся. Короче, браток, это я тебя подобрал на дороге. Сперва увидел в свете фар пограничную фуражку. Ну, понятно, сразу — на тормоза. Гляжу, а ты уж одной ногой на том свете… Выпутывайся! Я был на одной заставе, где ты служил. Так хлопцы тебе привет посылают и просят передать: цветы, посаженные тобой, здорово прижились. Теперь без цветов никто себе заставу и не представляет. Чтобы ты поверил и скорее выздоравливал, передали со мной этот букет твоих любимых гладиолусов.
Владимир Емков, младший сержант».

И еще ты, говорят, поддерживаешь с хлопцами связь. Но я тебе кое-что расскажу — свой пограничный телетайп. На днях на КПП досматриваю у шлагбаума автомашину. А шофер — из «сопредельной державы»… в промасленной фуфайке, в замызганной, пятнистой кепке — плоской восьмиклинке. Ну, я по-ихнему кумекаю малость, но вида не подаю. Он мне по-русски через пень-колоду внушает: мол, порядки наши знает, уважает, руки к сердцу прикладывает. А руки, между прочим, беспокойные. Ну, ладно. Открыл я кабину, оглядел сиденье — дырявое. Пощупал, крючком внутри проверил. Порядок. Без фокусов. Ничего недозволенного через границу не везет. Тут я за ручку кабины быстрей привычного — хвать, а он вздрогнул и — за кепку свою восьмиклинку. Поправил! Я нагнулся и под машину заглянул. И он нагнулся, и опять нервно восьмиклинку поправил. Попросил его снять кепку. Он в лице переменился, но снял. А оттуда симпатичная пачечка новехоньких советских денег — прыг и выпала!

Пишу, чтобы развлечь. Хотя, когда хлопцам на заставе рассказал об этом, они ухмыльнулись. Я-то не зная, сколько ты «артистов» вывел у КПП на чистую воду. Но думаю: все же интересно. Ну, бывай! Тут я тебе кое-чего с нашего пограничного огорода подкинул. Поправляйся. Привет от всех хлопцев!

Дверь приотворилась, и с прижатой к груди тарелкой появилась сияющая Юлька. Она несла овощи.

— Это тебе прислали. Я все сама вымыла, мне мама доверяет и Гюльчара доверяет. Даже еще раз моет, после меня. Говорит, чтобы ей не обидно было: один раз я, а потом и она. — Девочка поставила на тумбочку тарелку с багряными помидорами, изумрудными огурцами и бордовой редиской.

«Смотри, еще при мне искали место под огород, — подумалось Атахану. — Спасибо…»

Юлька вышла и направилась в свою комнату.

Наташа подняла голову от учебника хирургии, по шагам узнав дочь. Юлька деловито подошла к полотенцу с вышитым фазаном и начала вытирать влажные ручонки таким же движением, как и он, ее отец, которого она не видела ни разу. И снова, снова с неотвязной ясностью Наташа почувствовала, что Георгий дорог ей, она скучает, тоскует о нем. Помнит его взгляд. Помнит его губы, очень горячие. Она провела по губам рукой, будто он прикоснулся, прижался к ним… Да, он увлек ее… Да, вышла за него. Да, он наделал долгов, а она выплачивает их не первый год. Да, бросил ее, когда она была в положении. Да! Да!! Да!!! Но что делать? Где он — неизвестно, но все время словно бы где-то рядом. Надо его презирать, а презрения — нет. Губы его слаще меда. Руки его… Прикосновение сильного тренированного тела… Юльке передал черты свои, повадки… Да, ее предупреждал Игорь, она четко услышала голос брата: «Натка, Натка, это — ворона в павлиньих перьях. Ему нужна не ты, а наша трехкомнатная квартира. Он рассчитывает безошибочно: отец — отчаянный, несмотря на седины, смельчак, свернет себе шею в полете, я, твой братец Игорь Иванов, стану военным летчиком и уеду из Москвы. Он же, прикидываясь романтиком, влюбленным в странствия и одержимый жаждой покорения пустыни, он никуда не поедет. Самый желанный его маршрут — в загс, потом в министерство — кем угодно пока, лишь бы зацепиться за Москву. А главное — наша трехкомнатная квартира. Эх, Натка, я же видел, как он смотрел на тебя на улице, когда я вас впервые встретил у дома, как по-деловому, взглядом оценщика, он окидывал тебя! И с каким вожделением он пожирал глазами наш просторный коридор. Как влюбленно воскликнул: «Настоящая передняя! Еще фактически целая комната»!» Его действительно красивые глаза блестели. Он увидел посадочное Т, выложенное ему тобой… Не перебивай, не перебивай (дослушай, дура!). Ты ходила и таяла, а я наблюдал за ним. Он просто без ума влюбился в нашу квартиру. И страсть росла пропорционально размерам открывающейся жилплощади. Мне кажется, в тот первый приход он все и решил. А когда спрашивал о здоровье мамы, — вот честное комсомольское! — так покивал головой, будто одобрял ее сердечную недостаточность. Он тогда, помнишь, проговорился, на миг проболтался: мол, пожили, пора и честь знать. И тут же проверил носком своего лакированного полуботинка паркет: не придется ли перестилать? Мне думается, Натка, он тебе и в любви-то признался после того, как увидел и оценил квартиру!»

— Нет, нет! Ты лжешь! Ты злой! Ты хочешь, чтобы я встречалась с твоим Митей. «Он — человек с большой буквы, он славный парень, он — блестящий летчик, вот кто тебе нужен», — передразнила она тогда Игоря, который все правильно предугадал. Неужели всем военным летчикам дано такое чувство интуиции, предвидения, зоркости? Как больно вспоминать, как стыдно вспоминать: да, именно в тот день в их квартире они остались одни. Ее поразили переполненные неожиданной восторженностью глаза Георгия, устремленные на нее. Да, да, потом, потом она все переоценила, а тогда так впивала сияние этих глаз, так впитывала слова первого признания, клятвы в верности…

Наташу оторвала от воспоминаний Юлька. Она показала ей свой рисунок и, снизу вверх заглядывая в глаза, ожидала одобрения. На белом листе бумаги дерзко и беспомощно пестрели цветные штрихи, и все же в общем контуре угадывался облик Атахана.

— Мама, я буду его рисовать, чтобы у меня был Атахан, у Гюльчары, у дяди Феди, у тебя…

— Рисуй, рисуй! — Наташа быстро заточила зеленый карандаш.

— Пограничный цвет! — эрудированно пояснила дочь. Это пограничник, оставляя письмо и овощи Атахану, увидев ее зеленые рисунки, обронил: «Пограничный цвет!»

И опять Юлька взяла карандаш таким же движением и так же чуть набок склонила голову, как Георгий… И опять не стало границ между Наташей и Георгием. «Может, исправится, одумается. Он же отец моего ребенка… Всякое бывает, может, кем-то увлекся…» Но брат ее был прав в оценке Георгия.

Игорь, став офицером, уехал в далекий гарнизон, но продолжал следить за судьбой сестры и знал о происходящем. Увлеченная речами о пустыне, так артистически произносимыми Георгием, Наташа ринулась в Каракумы, едва они расписались. Игорь видел, как нелегко удалось скрыть Огаркову свое неудовольствие, раздражение, как он попробовал прибегнуть к помощи Игоря, сказав: «Убедите ее, ей в институт надо, она решила стать медиком. Я-то диплом инженера имею. Поработаю немного в Туркмении и вернусь к ней в Москву. И потом в Москве комфорт, а Наташа избалована. И что она там сумеет сделать?»

— Вы ее убедили, вы и разубедите! — ответил Игорь, оставаясь с Огарковым на «вы».

Но и у Наташи прорезался характер. И они оказались в Туркмении.

Прошли годы… Она была обманута. Но сейчас Наташа не знала, что будет с ней, если появится Георгий!

Юлька продолжала дорисовывать зеленым карандашом портрет Атахана. Понимала ли она свои рисунки? Нет! Не понимала и Атахана. И все же что-то водило ее наивной рукой, что-то звало ее к хмурому человеку с изуродованным лицом, как будто девочка не могла выбрать из десятков больных другого. Многие одаряли ее сладостями, нежными словами, похвалами, потакали ей, прощали шалости. А все-таки она шла в изолятор, а все-таки она, шестилетняя кроха, временами вела себя мудрее взрослой, поражая Атахана тактом, почти женской жалостью. И безмолвный союз двух душ — детской и взрослой — укреплялся. И Наташа, возвращаясь из института с вечерних лекций, начинала с некоторым удивлением отмечать перемены в Юлькином характере. Ее дочь! Она всегда под руками, и все же руки до нее не доходят. Она с ленцой. Но сегодня третий раз влажной тряпкой протерла пол в изоляторе. Ну что понимает это создание? Ничего! Почему же тогда, показывая матери портрет Атахана, так испытующе смотрит ей в лицо? Словно взрослая — эта соплячка Юлька, а ребенок — она, Наташа… Создается впечатление, будто по воле Юльки Наташа лишний раз заходит в изолятор. Смешно! А с каким грустным упрямством Юлька молча пытается ей что-то внушить своими рисунками! Вот был бы сейчас рядом Игорь… Как бы он объяснил все это?..

И ей так захотелось побыть около Игоря, посмотреть на него, поговорить с ним. Игорь… Игорь…

Судьба Игоря складывалась не так-то просто.

Игорь до педантичности был помешан на аккуратности, точности и чистоте.

Вот и сегодня, заметив на правом крыле своего истребителя пятнышко, Игорь поморщился, точно у самого на плече застряла крупинка грязи. И поэтому при посадке Игорь будто не колесами, а своими ногами ударился о бетонку. Заруливая на стоянку, правым колесом он прошел по выбоине с таким ощущением, словно на глазах у механика Денисюка споткнулся на ровном месте.

Игорь стремился «всегда поступать так, как надо. Не опаздывал ни на минуту. Говорил о необходимости быть непреклонным при исполнении долга и делать все точно и вовремя. Но дома, с женой, менялся. И удивительно: без всякого насилия над собой и своими принципами. Уступал прихотям жены, ее капризам, ее вкусам, понимая неизбежность этого…

Жена засыпала поздно. Он не слышал, как щелкал выключатель настольной лампы, уже спал. Ровно в шесть утра без будильника открывал глаза и тихо выскальзывал из постели, неслышно прикрыв плечо жены одеялом. На цыпочках пробирался в соседнюю комнату, делал зарядку и еще в трусах после душа готовил завтрак. Жена улыбалась спросонья: улавливала запах кофе. Чашку Игорь ставил на столик, около лампы и книги с закладкой. Жена просыпалась с улыбкой. День начинался улыбкой жены! Вряд ли Игорь и себе бы признался, что начал ухаживать за Ириной потому, что боялся неудач с девушками, более привлекавшими красотой. Теперь, когда они казались неразделимы, Игорь вовсе не думал о прошлом. Ее лицо, особенно карие блестящие глаза, всегда неиссякаемой новизны. И то, что не было ребенка, о котором мечтали, еще больше сближало их ожиданием…

Игорь сам не заметил, как стал прислушиваться к разговорам о собаках. Как-то подвернулась книга по собаководству… Но заводить собаку неудобно: Ирина боязлива. Да и хлопотно. И все же, когда Муромцев сообщил, что за сорок километров в поселке можно взять трехмесячного щенка доберман-пинчера, Игорь сказал об этом жене, как о чем-то решенном, и тут же, хотя вечером собирались на концерт, сел в газик и уехал за «неожиданностью».

Оказалось, не Игорь будет выбирать, а мать щенков определит, достоин ли он взять ее сына. Сперва слова хозяйки Игорь принял за шутку, но лицо его стало серьезным, когда мощная сука испытующе посмотрела на него и послышалось ее рычание. «Неужели не понравился?» — со страхом подумал он. Всякое случалось во время полетов, и не раз выручала Игоря молниеносная реакция. Но перед глазами доберман-пинчера, при звуках рычания, рвущегося из оскаленной пасти, он растерялся. И собака, уловив его трепет, удовлетворенная, подошла вплотную и молча обнюхала. И он вздохнул. Вот как беспокоится! Вот она материнская забота! А ведь и правда: родное от родного отрывается.

Собака стихла, завиляла обрубком хвоста и отошла в сторонку.

— Разрешила, — с улыбкой, облегченно вздохнула владелица. И тут под высоким тополем — турангой Игорь увидел два комочка — двух щенков. Кожистый жесткий лист тополя спорхнул с ветки на пуговку носа черного щенка. Тот открыл глаза, увидел неподалеку присевшего на корточки Игоря. Он манил щенка к себе. Малыш ткнулся носом в бок своего коричневого братишки, поднялся, подошел к Игорю и, завиляв хвостом, вернулся к матери. Коричневый подбежал бодрой рысцой, обнюхал и громко залаял.

Игорь с притворной строгостью топнул ногой. Щенок перекувырнулся, отряхнулся и тоже побежал к матери.

— Как его зовут? — Игорю приглянулся коричневый.

— Аякс.

— Я беру Аякса!

— Но он — в деда. Злобный, нетерпеливый. Расталкивает всех, когда тянется к еде. А свою мать кусает, если она мгновенно не дает молока.

— Я беру Аякса! — Уж если он брал, то — трудного «ребенка». Игорь интуитивно всегда искал труднейших путей. Так было в технике пилотирования, покрышкинской стратегии боя, покрышкинской манере полета на повышенных перегрузках. Игорь всегда что-то искал, открывал и, случалось, находил.

Завернутый в тряпку Аякс лежал на коленях у Игоря и дремал.

Из машины Игорь посматривал на проносящиеся силуэты саксаула — дерева пустыни. Он совсем не имеет листовых пластинок (сберегает влагу). Игоря снова привлек саксаул: он чем-то напоминал иву. Давно бы следовало выпустить марки с изображением саксаула, карагача, арчи, думал он, представляя заранее, в каком из своих альбомов он разместил бы марки с ликами пустыни.

Через дорогу широко переваливало курчавое пыльное облако овечьей отары. Машина, шедшая впереди, замедлила ход, и Игорь увидел в ней миловидную женщину, с обожанием смотревшую на Огаркова. Тот был в чесучовом костюме. Плечистый, уверенный в себе, крупные черты профиля рисовались отчетливо.

Вот он — Георгий Огарков…

Смутная тревога охватила Игоря. Почему он бросил Наташу и не помогает ребенку? И известна ли истинная причина их разрыва?

Давно уже освободилась дорога, давно отвернула в сторону машина с Огарковым, а Игорь все никак не мог отделаться от гнева. «Обманув Наташу, обманул и меня. Но почему обманул? А если разлюбил? Или не любил? Говорил ли Огарков со мной откровенно? И есть ли кто-нибудь, с кем он откровенен? А ты, ты сам со многими откровенен? А разве жизнь идет просто? Всё в становлении: и твои чувства, и отношения, и — его, и — Наташи, и — всех. Все меняются… Меняются? Да! Но не изменяют чему-то главному в себе!»

Вот и гарнизон. Вот и дом.

Игорь вышел из газика, надел Аяксу приготовленный заранее ошейник, взял его на поводок и потянул к подъезду.

Аякс все обнюхивал землю, упирался, не желая подчиниться поводку. Игорь подхватил его на руки и, шагая через две ступеньки, поднялся на третий этаж. Открыл дверь, переступил порог, опустил на пол Аякса и освободил его от поводка. Щенок сунулся к двери, но она закрылась перед ним. Зато дверь в комнату из передней Игорь уже отворил, вошел туда:

— Ну иди, иди сюда, глупенький!

Вот одна лапа боязливо опустилась на пол, точно на лед. Аякс вошел, посмотрел вокруг, обнюхал тумбочку с разноцветными альбомами для марок и задрал правую заднюю ногу… И Игорь живо принес из кухни тряпку, подтер лужу.

А щенок облюбовал себе местечко в правом углу, около окна. Игорь расстелил тряпичную подстилку, припасенную Ириной. Щенок улегся, но, вероятно вспоминая мать и брата, заскулил так жалобно, что вошедшая после концерта Ирина кинулась к нему, подняла, прижала к себе, забыв о праздничном платье, поцеловала, зашептала что-то и долго не отпускала.

Ночью, пододвинув подстилку с Аяксом к кровати, Игорь думал об этом порыве Ирины. А сам нет-нет да и поглаживал щенка около носа. Тот скулил, жаловался кому-то, словно звал мать. Рука Игоря сама собой находила теплую мордаху, пальцы отыскивали за ушами Аякса заветные уголки. Прикосновение к ним умиротворяло щенка, и он, вздохнув, затихал. А потом все повторялось снова.

Просыпаясь при «плаче» Аякса, Игорь видел: Ирина не спит, но тут же закрывает глаза, как только замечает, что Игорь проснулся. И в бледном, полупризрачном лунном свете, профильтрованном узорной занавеской, Игорь впервые увидел своеобразие Ирины. «Точно олененок, — подумал он. — Да, да, олененок. Вот он — образ! В характере ее и доверчивость, и пугливость, и беззащитность… Какая красивая!» Игорь внутренне благодарил жену за ее невысказанную встревоженность: ждала, когда он заснет, и тогда она поднимется, приласкает, успокоит щенка.

Неожиданно вспоминались дорога, отара овец, машина, Огарков… «Да, я так думаю о нем, будто мы с ним вступили в поединок… А может, не совсем так: тут сложнее. Если остаются без возмездия подлость и обман, — значит, нет равновесия между добром и злом. А я уверен — есть! Ни одна слеза не остается неотмщенной. Да так ли плох Огарков? Прожигатель жизни? Наверное, способен на многое, если Наташа его полюбила. Или увлекалась им? Нет, полюбила… И любит, видимо… Не разложишь по полочкам: вот хороший, вот плохой человек! Что, я сам-то святой разве? Случалось, обижал, да и обижаю, самую близкую мне душу — Ирину. И только ли ее? А порой мои письма Наташе напоминают командирские окрики. Потом спохватываюсь, когда письмо отослано и в ответ следует красноречивое Наташино молчание. До сих пор я не смог изменить положение Наташи… А мои подчиненные?.. Нет, здесь порядок… А Ирина?»

Ранним утром Игорь и Ирина были на ногах. Ирина приготовила завтрак, сварила кофе, поставила блюдечко с молоком Аяксу. Потом положила кусок вареного мяса.

Игорь чувствовал себя свежо, будто отлично выспался. Он вывел Аякса гулять. Неуклюжий, большелапый… Увидел ребят, гоняющих тряпичный мяч, и резво помчался за ними.

Вспоминались рассказы отца о войне, когда собаки подносили боезапасы под огнем, вывозили раненых, подрывали танки, бросаясь со взрывчаткой под бронированное днище… И вдруг Игорь мысленно увидел смешного лопоухого, увязавшегося за тряпичным мячом щенка уже большим…

— Игорь, тебя к телефону, иди, я погуляю с Аяксом.

Игорь, уходя, слышал, как жена позвала:

— Аякс, Яшка-чебурашка!..

«Ну вот, и стало нас трое», — подумал Игорь. Оглянулся и увидел материнскую улыбку на лице Ирины. Та ласкала своего Яшку-чебурашку…

— Слушаю, старший лейтенант Иванов у телефона!

— Игорь! С воскресным днем! Это Муромцев!

— Женька! — обрадовался Игорь. — Ну спасибо, друг. Спасибо!

— Как пес?

— С характером! Что надо!

— Ты какого выбрал? Коричневого?

— Откуда ты знаешь?

— Предполагаю.

— Да, Аякса! Женя, у меня марки отличные появились, не заскочишь? Сегодня же воскресенье! Как, а? И альбом захвати синий. Пусть Ирина полюбуется.

— Марки? Это прекрасно! Но сегодня не выйдет. С хлопцами навестим бывшего пограничника: он в больнице. Ну, бывай! Ирине кланяйся!

— Еще раз спасибо за Аякса! Я — твой должник! Привет жене, детишкам и твоим рыбешкам! Ну, плыви!

— Попробую! — Старший лейтенант Муромцев положил трубку с улыбкой. Хороший парень Игорь! Познакомились в Москве, в филателистическом магазине. Оба были в гражданском. Потолковали о марках. И расстались. А потом встретились в самолете, летевшем в Ашхабад из Москвы. С кем-то поменялись местами, чтобы сидеть рядом. Оказалось, Игорь не только собирает фауну и флору, но он и «аэрофилателист»; его страсть — марки на авиационные темы. Он тогда даже похвастался, что у него есть серия из десяти крупноформатных марок, посвященная спасению экипажа и пассажиров «Челюскина», и что на десятикопеечной марке этой серии сделана надпечатка, связанная с перелетом С. Леваневского.

Понравились Евгению целеустремленность Игоря, его веселый характер, страстная преданность авиации. А о своем кумире, Покрышкине, он говорил с таким знанием дела, словно был его биографом. Привлекала начитанность Игоря, знание английского языка. Был он остер на язык. И в искренности его Евгений не усомнился ни разу. Так, день ото дня, от встречи к встрече, они становились все необходимее друг другу.

И сейчас, положив трубку, Муромцев как бы ощутил рукопожатие друга. Посмотрел на часы. Взглянул в окно канцелярии. Ага, Говорков!.. Обычно голова высоко поднята, чуть не запрокинута. «Мою голову может уравновесить только маршальская звезда», — шутил он. Сегодня голова мрачно опущена, понурился. И было отчего. На последнем собрании он — комсорг — горячо призывал выполнять все правила и инструкции по охране границы, но той же ночью неожиданно для Муромцева нарушил инструкцию.

Муромцев вышел проверять наряды и послал впереди себя Гуценка. Говорков, увидев Гуценка, невесело приветствовал его:

— Салют, земляк! Такое на душе!

Предостерегающий жест Гуценка, означающий: «Потише… ты!», не очень «дошел» до Говоркова.

— Кошки на душе скребут. Да не дрейфь! Офицерской проверки не будет сегодня! — Говорков закурил и протянул ему пачку папирос: — Закури! Ты знаешь, какое письмо я только что получил?! Э-эх, — он тяжко вздохнул, — ну чего ты, Максим! Закуривай! Вот спички!

Муромцев все слышал и дал «прикурить» Говоркову. Тогда он ничего не сказал Максиму Гуценку. Но на обратном пути, хотя Гуценка уважал, «попотчевал» и его. Максим только откашливался.

— Ну и потом, — говорил Муромцев, — почему вы не пресекли его неверных действий сразу?

— Неловко: земляк!..

— Когда на гитаре его учите играть и кроете — ничего. Тут он — не земляк!..

Муромцев был огорчен неспроста: застава на хорошем счету. Случай этот редчайший! И неожиданный!

И сейчас, увидев в окно Говоркова, его удрученное лицо, он, как бы со стороны оценивая и себя в событиях минувшей ночи, услышал свой строгий голос. «Не переборщил ли? Но проверку нарядов придется участить, а Говоркова, видно, продраили с песочком и без меня. Его к Атахану Байрамову в больницу не возьму. Но что это меня все время беспокоит?.. Я — замполит. Все ли я знаю о каждом из своих подчиненных? Просчет Говоркова — и мой просчет! И, может быть, у меня больше власти, чем авторитета?»

Муромцев вышел из-за стола, когда в дверь постучали, и увидел тоскливые глаза Говоркова:

— Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант?

И тут замполит придумал ход.

— Случилось что-нибудь, а, Саша?

— Виноват я, очень виноват. Хотел после собрания поговорить с вами, а тут так случилось… Я же и курево никогда в наряд не беру. А тут…

— Да что такое? — Муромцев подошел и положил руку на плечо Говоркову. Тот еще ниже наклонил голову и протянул конверт.

— От жены? — узнал почерк замполит. Жена Говоркова ждала ребенка. — Что-нибудь со здоровьем у Аннушки?

Говорков помотал головой и весь покрылся краской, указывая на строчки уже вынутого из конверта письма!

«Отец твой опять пьет горькую, опять ссорится с матерью, ударил ее при мне, а меня грозит из дому выгнать…»

— Что делать, Евгений Владимирович? А? Готовлюсь в наряд вчера, а ноги не идут: все о доме, о доме думаю, Я и до проверки курил, нарушил… Что делать-то?

— А если я обращусь в военкомат?

— Эх, разве можно? Отец — фронтовик, дважды ранен, орден. А как же его так перед всеми?

— Знаешь, Александр! Я добьюсь, чтобы отпустили тебя на побывку…

— Товарищ… товарищ… товарищ старший лейтенант, — благодарно прошептал Александр, — товарищ…

Сейчас Говорков забыл о своей славе следопыта, о трех задержанных им нарушителях, о двенадцати благодарностях за службу и о почетной грамоте, подписанной начальником отряда. Сейчас он не помнил и о той кропотливой комсомольской работе с молодыми солдатами, о тематических вечерах, диспутах и викторинах, проведенных благодаря ему. Сейчас он осознавал лишь одно: пограничник Говорков нарушил устав, а его хотят отпустить на побывку. Но тем и отличался Муромцев, что знал не только, как одет, обут и накормлен солдат. Он все время изучал характер, склонности, семейные и товарищеские отношения каждого из подчиненных.

— Собирайся в больницу, — неожиданно для Говоркова и для самого себя сказал он.

— Как? Простили? Знаю, что — нет, знаю, что сукин я сын! И хоть единственный раз за полтора года случилось это, а простить нельзя! Но вот, честно говорю, все отдам, чтобы исправить!

— Гуценку напомни, чтобы гитару не забыл.

— Есть, товарищ старший лейтенант! — Просветленно, любяще блеснули глаза у Говоркова. И четко зацокали, удаляясь, его подкованные сапоги.

Твердые чеканные шаги солдатских сапог оторвали Атахана от печальных раздумий. В маленькой палате-изоляторе он в этот воскресный день ощутил себя оторванным от всех. Никто не заходил к нему. Одиночество было томительным. Без многого можно обойтись. Но как обойтись без людей?

Шаги звучали все громче, но, когда дверь в палату Атахана открылась, перед ним возникла Наташа. Чувствовалось, что она чем-то довольна и вовсе не разделяет настроения Атахана.

— К вам гости. — И обернулась: — Юлька, и ты сюда же?

— Я табуреточку. — Юлька деловито втащила табуретку вслед за Гюльчарой, вошедшей с двумя стульями.

Гюльчара взяла Юльку за руку и увела. В комнату вошел молодой плечистый старший лейтенант в форме пограничника. И то ли своими плечами раздвинул палату, то ли улыбкой, но Атахан даже на локте попробовал приподняться, вглядываясь в открытое лицо неожиданного гостя. Тот, опустив левую руку с каким-то прямоугольным предметом, обернутым газетой, правую поднес к околышку фуражки.

— Приехали навестить!.. Старший лейтенант Муромцев Евгений Владимирович. — Он протянул руку Атахану, а за спиной его выросли еще трое.

— Старший сержант Максим Гуценок! — представился один из них, держа в левой руке гитару в брезентовом чехле.

— Сержант Говорков! Александр…

— Рядовой Лев Беляков!

Больше ничего не было сказано, а больной уже стал дышать свободней. Солнцем, простором и бодростью веяло от новых знакомых. Атахан подсознательно, боясь надеяться, ждал их.

— Граница, — смущенно промолвил Атахан, словно извиняясь за свое недомогание.

— Ну-ка, Беляков, где наши скромные подарки?

И на тумбочке появились цветы и фрукты.

— Спасибо!..

— Вы не попробовали бы приподняться и посмотреть в окно, — предложил Муромцев, когда Атахан коротко рассказал о себе.

Атахан приподнялся, посмотрел в окно и замер: неподалеку пограничник держал на коротком поводке восточно-европейскую овчарку. Она сидела, высунув малиновый язык. Атахан жадно вглядывался в клинообразную голову с темными, косо поставленными глазами, стоячими остроконечными ушами, в мускулистую шею. Кажется, уже давно не видел он такой глубокой груди, широкой спины с покатостью крупа к хвосту, такого подтянутого живота и саблевидного хвоста. А эта короткая черная, с подпалинами, шерсть! Точно выглянул во двор родной заставы, и снова его обдало ознобом границы и теплом дружбы!

— Ну, угодили… — только и прошептал Атахан.

Он подался поближе к окну. Наплывало пограничное прошлое… Стало так хорошо, будто не в больнице он, а с Муромцевым, Гуценком, Говорковым и Беляковым служит и дружит давным-давно на одной заставе… Но ведь прожитые дни и годы не канули в бездонную пропасть. Иначе не оказались бы эти гости у его постели!

Атахан повернул голову к Муромцеву, а тот раскрыл свой сверток: альбом с марками… Чужды и далеки были Атахану заморские растения, невиданные птицы, обезьяны, слоны и крокодилы. Но комната стала еще шире, а Муромцев и его товарищи — еще ближе.

Некоторые страницы альбома Муромцев переворачивал быстрее, и Атахан заметил, с какой гордостью тот вглядывается в изображения. Порой старший лейтенант указывал на штемпель.

— А почему вы увлеклись марками? — не отрывая глаз от яркой панорамы животных, спросил Атахан.

— Да потому… что пограничники связаны с природой. Захотелось еще лучше ее узнать. И не жалею! Я гашеные марки, только гашеные собираю. Они в таких краях побывали, столько глаз на них смотрело…

— Какой большой альбом!

— У старшего лейтенанта еще есть. У нас тоже завелись любители, — доброжелательно и не без удовлетворения заметил Беляков. — Вот я, например. Правда, я собираю спортивные марки.

— Еще бы, — вставил Гуценок, смешливо блестя глазами, — чемпиону округа по самбо — да заниматься чем-нибудь иным!..

Все улыбнулись. Атахан и раньше обратил внимание на широкую шею Белякова, на выпуклые, натягивающие гимнастерку мускулы.

— Марки марками, а когда Беляков в Змеином ущелье один троих повстречал, он марку поддержал, — заметил Говорков.

— Даже чересчур, — ответил Гуценок. — Так им руки скрутил — не дай бог! Хорошо, реакция быстрая у нашего самбиста, иначе бы, — и Гуценок ногтем большого пальца чиркнул себя по кадыку, — бритвой бы полоснули — и прощай спортивные марки!

Атахан понимающе кивнул. Потом спросил:

— А что, сейчас в Змеином ущелье кобры есть?

— Они там прописаны давно, да и жилплощадь подходящая, — откликнулся Гуценок. — А что? — и запнулся, покраснел.

— Да, угадал, браток, — медленно и твердо сказал Атахан. — Прикидываю. Как вылечусь, навещу вас и, если разрешит старший лейтенант, отловлю нескольких…

— Неужели не бросите это дело? — поежился Беляков.

— Нет!.. А хороша коллекция, — перевел больной глаза на перевернутую страницу альбома.

— Что у меня! — завистливо воскликнул Муромцев и провел рукой по коротко остриженным волосам. — Вот у моего приятеля, у летчика-истребителя Иванова (при этой фамилии Атахан подался вперед и посмотрел на дверь, подумав о Наташе), у него действительно… коллекция! Он и фауну, и флору, и еще авиационные марки собирает. Редкие экземпляры! — замполит восхищенно махнул рукой: — Это да! — Он закрыл альбом.

А Максим Гуценок уже вынул из чехла гитару.

— Жива старушка? — растрогался Атахан, узнав старую заставскую гитару. — А я так и не научился. Медведь на ухо наступил.

— Зато Говорков на ней дает! Максим вышколил, — подмигнул Беляков. — Сыграй, Максим! Все улыбнулись.

— Что-нибудь минимально грустное и максимально пограничное! — уточнил Беляков.

Все притихли. Атахан вздохнул. Музыка имела какую-то власть над ним. Муромцев при звуках песни, как ему казалось, чувствовал какое-то неясное волнение. Песня открывала ему новое измерение собственной души и мира. Казалось, невозможно объяснить, чем песня волнует души человеческие…

Далеко от дома родного Во мгле пограничных ночей Мне видится снова и снова Тропа вдоль деревни моей. На сопки суровой границы Я в сердце сыновьем унес И желтое пламя пшеницы, И белое пламя берез.

Максим пел негромко. Две последние строки подхватили Беляков и Говорков… Муромцев задумался.

Когда мы уходим в наряды, Обвитые вьюгой ночной, Деревня мне кажется рядом, Любимая рядом со мной. И здесь, на студеной границе, Меня согревают в мороз И желтое пламя пшеницы, И белое пламя берез.

Все очень тихо повторили последние слова. Атахан вспомнил свою службу, а гости — сегодняшний день границы: когда так нервно бьется пульс, когда слышишь шорох снежинок, шелест листа, задевающего за лист, когда, чудится, стук собственного сердца может тебя выдать. А ты должен видеть все, оставаясь невидимым. И за плечами такая страна, и словно только твоей грудью прикрыта граница и только от тебя одного зависит спокойствие державы.

В наряде над снежной лавиной, Где вьюга поземку метет. Мне слышится голос любимой, Которая верит и ждет. И словно над самой границей Клубится, взлетает до звезд И желтое пламя пшеницы, И белое пламя берез.

Еще посидели и потолковали так, будто Атахан и не болен, будто он и не покидал заставу. Теплом наполнялось сердце. На прощание долго смотрел, как усаживались в машину, как вводили в газик овчарку. Потом, словно зная, что Атахан наблюдает за ними, Муромцев вышел из машины и помахал рукой. Атахан кивнул. А с порога больницы Юлька махала своим рисунком, как белым платком.

 

VI

Детские рисунки лежали на тумбочке около вазы с полевыми цветами. Но Атахану было не до них. Прикрытый простыней до самых глаз, он смотрел куда-то мимо, лежа неподвижно в маленькой палате.

Двадцать дней провел Атахан в больнице. Всего двадцать дней… Они оказались длиннее, наполненнее и значительнее всех двадцати семи лет его жизни… Двадцать дней! Сколько раз он в бессознательном состоянии проваливался в пропасть, во тьму, не надеясь выкарабкаться к свету. Но руки Наташи, Тахира Ахмедовича, Карпенко, пограничников, Кулиева подхватывали его где-то там, у самого дна пропасти, и возвращали к свету. Неизвестно, что было сильней: самоотверженность Наташи, животворность сыворотки или власть нового чувства, которое заставляло биться сердце, наращивало волю к борьбе. Казалось, он для того и жил, чтобы встретить Наташу. Для того, поборов боль, должен открыть глаза, чтобы увидеть ее. И видеть ее стало для него все равно что жить.

Нет лекарств от воспоминаний, нет защиты от себя.

Атахан закрыл глаза, и перед ним возникла Наташа. Она массирует ему руку, и не пальцы касаются его, а солнечные лучики. В который раз делает укол, и в который раз он не ощущает боли: так бережно вводит она целительную сыворотку.

Наклоняясь к нему, Наташа кормит его с ложечки, как ребенка кормит мать. Он замирает, когда ее волосы приближаются к его лицу. Тихо проникает Наташа в палату ночью, прислушивается к его дыханию. Она думает: больной спит. А он думает о ней!

Наташа меняет компрессы, повязки, никогда не меняя выражения глаз. Она всегда входит с улыбкой… Она близко, в соседней комнате, а он вспоминает о ней так, словно они расстались навсегда. Порой чудится: она никуда не уйдет. Атахан открывает глаза, и видение исчезает. И опять он сознает: время остановилось, солнце не взойдет, не дожить до восхода, если не заглянет к нему она.

Наташа делала свое дело — спасала человека, но он, Атахан, думает: она спасает именно его, Атахана, за другого она не стала бы так бороться. Она улыбалась своей победе над ядом, над смертью, а он, Атахан, верил: она улыбается его глазам. А чего не сделаешь, если веришь в такое!.. Но так ли одинок в наивном заблуждении Атахан?!

Федор Николаевич в своей палате заканчивал письмо. Сидя на кровати и поглаживая больную ногу, он в который раз перечитывал написанное.

«Давно я наблюдаю за вами, и ваше чуткое ко мне отношение помогает мне надеяться, что вы согласитесь стать моей законной женой. Я так же законно буду заботиться о вашей Юленьке, как о своей родной дочери. Нужды знать не будете. Зарабатываю я вполне прилично. А разница в годах — пустяки».

Федор Николаевич бережно сложил лист, вывел аккуратно:

«Собственноручно Наталье Ильиничне Ивановой».

Встал, тщательно причесался, по-солдатски, как гимнастерку, одернул халат, с надеждой посмотрел на письмо, взял его и вышел из палаты с высоко поднятой седеющей головой. Но тут же вернулся, достал зеркало, поднес его к лицу, придирчиво рассмотрел виски: седой волос, еще седой — точно песчинки мерцают. «Что ж, все время стараюсь переработать, все время прикапливаю. Может, не зря прикапливал. И мне, и Наталье Ильиничне, и Юленьке хватит. Квартиру не получу, а комнату на первое время пристойную дадут. Бывший фронтовик, два ордена боевого Красного Знамени, орден Славы второй степени, медали… Ранение было. Вот вскрылась рана… Лишь бы согласилась. Она такая хорошая… И хозяйственная, шить, готовить умеет… Довольно в холостяках, хватит!.. Э! У меня и в усах седина! Не может быть! Вот те на! Ах, дьявол ее возьми! Это уж о старости весть! Это не годится. Так, пожалуй, свататься надо к Гюльчаре. Где помазок? Ага, иди сюда, мыльница, иди сюда, бритва. Прощайте, старшинские усы. Подкручивал вас и у Сталинграда, и у Братиславы, и здесь сколько лет нефть с вас смывал. Ладно, разнюнился! Ого, усов уже нет. Все! И правда, стал моложе. И какой-то другой. Молодцеватый! Занесла меня, молодца, судьба из родной Брянщины в эти края. Зато и заработки! Да и Наташа… Нет, нет — Наталья Ильинична. Ишь заторопился, еще не выяснил что к чему… А ну, на разведку или нет — на штурм, товарищ старшина в отставке… В отставке… Не получить бы ее и по этой линии…»

Он еще раз тщательно причесался, а одну мягкую черную прядь довольно задорно приспустил на лоб и прикрыл рубец — память осколка у сталинградского тракторного. Рука машинально потянулась поправить сбритые знаменитые усы. Он усмехнулся и, стараясь не прихрамывать, совсем решительно выступил из палаты, сунув на ходу руку в карман и проверив, на месте ли письмо.

В дежурной комнате Гюльчара, отложив вязанье, глядела на расстроенную Наташу. Она потуже надвинула на седые волосы шапочку, но и это всегда успокаивающее движение сейчас не помогло Гюльчаре. Хлопая себя по коленям, она покачивала укоризненно головой:

— Красота человека — лицо, красота лица — глаза. И глаза у него — звезды. Но как нехорошо, как нехорошо! А ведь какой человек хороший! — Она, порицая, хвалила, хваля — порицала. И Наташе было непонятно, чего тут больше: хвалы или осуждения. В дверь вежливо постучали.

— Войдите! — крикнула Наташа.

— Не помешал? — переступив порог и стараясь не прихрамывать, спросил Федор Николаевич. Держался он прямо, выпятив грудь как на смотру. В руке был конверт.

— Нет, нет! — поспешно отозвалась Наташа и, опустив голову, покинула комнату.

Он хотел ее остановить, но, заметив раздраженность Наташи, не решился. Гюльчара сперва не поняла, что случилось с Федором Николаевичем. А потом заметила отсутствие усов и насторожилась.

— Что с Натальей Ильиничной? — обратился он к старой Гюльчаре.

Та огорченно махнула рукой. Отвернулась. Взялась за спицы, отложила, поправила шапочку.

— Что-нибудь случилось? — встревожился он.

— Да, да, случилось, нехорошо случилось, — повернувшись всем телом, зачастила Гюльчара. Ее поблекшие губы подергивались от волнения.

— Чуткости у вас, мужчин, нет к нам, женщинам! Все только о себе думаете!

— В чем дело? — заробев, повторил он, бессознательно вдвое складывая конверт.

Гюльчара накапала в мензурку валерьянку, разбавила водой, выпила. Взяла вязанье.

— Год здесь работаю, — она развела спицами. — Четырнадцатое предложение выйти замуж! — возмутилась Гюльчара. — Или все вы думаете, если меня кто-то обманул, обобрал, оскорбил, бросил, то я ко всем кидаюсь на шею? Нет! Мы сами можем защитить себя! Нам подачки не нужны!.. — размахивая спицами, наступала она на Федора Николаевича.

— Да кто же посмел так обидеть вас?

— Ты что? Почему меня? Наташу обидели! Я о ней говорю.

Федор Николаевич насторожился, посуровел:

— Кто обидел? — Он привычным жестом резко поправил усы, не заметив их отсутствия.

— Все! Все четырнадцать, которые делали ей предложение! Еще и этот негодяй Огарков — бывший муж, бросил ее на седьмом месяце беременности. Настоящий бандит!.. Я только не могу понять, как мог такой человек, как Атахан… — и Гюльчара выразительно похлопала себя ладонью по лбу.

— Тоже делал… предложение? — почти с испугом спросил Федор Николаевич, комкая сложенный вдвое конверт.

— Скажи ему, пожалуйста, что это нехорошо. Наташа замечательная медсестра. Настоящий врач. Настоящая комсомолка: всегда там, где труднее. Относится ко всем одинаково, жизнь готова отдать, чтобы спасти человека, облегчить его страдания… Но почему-то каждый больной считает, будто она это делает только лично для него. Трудно ей с такими. Это обижает ее. Нехорошо…

— Да, нет. Да… я понимаю… я пойму, я постараюсь, — запинаясь от неожиданности и стыда за себя, за свою слепоту, твердил он. — Я ему вдолблю!

Федор Николаевич вышел в коридор, прислонился к косяку двери. «Ну и ну! Я ему втолкую. Ты себе втолкуй. Снайпер… прославленный… как же ты позорно промазал! Какого черта еще сдуру вызвался втолковать Атахану! Главное, Гюльчара надеется на меня!..»

— Дядя Федя, а у тебя разве неправдашние были усы? — услышал он изумленный голос Юльки. Она смотрела на него с искренним восторгом, с каким дети смотрят на фокусников. Ее глаза говорили: захочет дядя Федя и снимет свои волосы одним мановением руки, раз — и носа не будет.

Федор Николаевич крякнул…

— А куда они делись?

— Сбрил, надоели. — Он тужился улыбнуться. Не получилось и подобия улыбки…

— Ты к Атахану? — ни о чем не подозревая, спросила Юлька, когда Федор Николаевич твердо решил не ходить к нему и уж, конечно, не объясняться.

«А что, пусть и ему будет больно. Почему я один должен страдать? — с раздражением твердил он, направляясь к изолятору Атахана. — Ни разу не объяснялся, вернее, ни разу не предлагал никому быть моей женой, а тут — от ворот поворот, да еще должен этаким святошей, черт знает кем, выглядеть… Федя, Федя, фокусник Макарка!» — Указательным пальцем правой руки постучал он себя по лбу. Затем подошел к палате, где лежал Атахан, постучал в дверь и, прихрамывая, морщась от боли в ноге и от неловкости предстоящего разговора, вошел в комнату и тяжело сел на стул.

Атахан лежал, заложив руки за голову. Неподвижны были и его переполненные страданием огромные черные глаза.

Федор пересел на кровать, в ноги.

— Ты знаешь, я это… того… я от Натальи Ильиничны и Гюльчары, — начал было он и осекся.

Атахан вроде и не слышал, как постучал, как вошел и сел к нему на кровать Федор. Не понял или не хотел понимать ни одного его слова. Несколько минут назад он, Атахан, пытался объясниться Наташе в любви… По ее глазам, удаляющимся и ускользающим от него, по тому, как она, сама того не замечая, чуть-чуть выставила вперед свои руки, может опасаясь его или, что еще горше, отталкивая, по всему этому и еще по учащенному дыханию он определил: если у нее и рождалось чувство к нему, то он своей поспешностью спугнул его. Спугнул или погасил?.. Или ничего не было?

«О чем это говорит Федор? Чего я не должен? Мы ее не понимаем? Мы?! Значит, и он? И он? Значит, и ему худо! Но если ему так же больно, как мне, то как он выдержит, не знаю. Нескладно выглядели бы рядом — она и Федор! Муж и жена! Как иногда мы не умеем взглянуть на себя со стороны, и потому если не в смешном, то в глупом или нелепом положении оказываемся куда чаще, чем предполагаем… А я? С перекошенным лицом? Нет, пожалуй, Федору мое предложение представляется еще бессмысленней и даже обидней для Наташи».

Смущенный Федор Николаевич тихо вышел из палаты. На душе было муторно.

Атахан лежал, не двигаясь. Сердце билось так, что готово было разорваться. Вот оно как — любовь спасает, любовь и убивает. Или это и не любовь? Эх, если бы нет! Но сердце знало: это — любовь.

Попытался спастись от нее, от себя. Найти противоядие! Думать о недостатках Наташи! Она двигается, садится, берет инструменты, бинты так, чтобы выглядеть величавой. Это все чужое, все — не ее. В душе у нее ничего нет! «Врешь! Все ее движения — от души. И чем она скромнее, тем яснее ее достоинства. Ее непреклонность и разборчивость достойны героя, а не меня. Но любит она того, кто обманул ее, предал, бросил. Где же ее непреклонность? Где же разборчивость? Она зависит не от себя, а от него… Ох, попался бы он мне! Что бы я с ним сделал! Выходит, я себя не знаю совсем: я же готов расправиться с ним! И не потому, что он ее предал! Потому, что она ему предана! Говорят, я отходчив! Я сам так думал. Неправда! Ложь это! Я свиреп, страшен, с ума схожу. Так плохо не было даже в первые минуты укуса. Этот яд злее, он отравил меня… А она кокетка! Кокетка? Что ты мелешь?! Что ты несешь?! Она чиста, и оттого виднее тьма твоей души, способной на все — лишь бы избавиться от соперника! Я ненавижу его! Я ненавидел нарушителей, диверсантов! Но это другое! У злости, у злобы столько лиц, столько глаз, столько рук! Но откуда я знаю: может быть, Наташа на самом деле вынудила мужа бросить ее, может, она изменила ему, оскорбила его? Почему не обвиняю ее? Невероятно, чтобы отец не пришел к своему ребенку! О, черт, не укуси меня та кобра, я горя бы не знал, не увидел бы никогда Наташу! И никому я не нужен! Никому! Что? Лейла! Нет, нет! Или Наташа, или — никто! Значит, никто! Ну ладно, прости и прощай! Пусть ты зажгла во мне безответное чувство — спасибо за то, что зажгла! Я богаче стал, я увидел столько вокруг, будто был слепым до встречи с тобой, Наташа! Зачем, зачем поторопился? Прости, что плохо подумал о тебе? Разве я могу оскорбить тебя? За что? За что?!»

Порывисто повернулся Атахан и замер со стиснутыми кулаками. Застонал, не разжимая зубов. Гнев и стыд мелькнули на его лице, и он уткнулся в подушку.

А Юлька и не подозревала ничего. В комнате Наташи она расположилась на полу среди собственных рисунков. Не удивительно, что от карандаша остался огрызок. Сколько картин! И в каждой из них обязательно Атахан. Все или, во всяком случае, немалое из рассказов его заполняло теперь жизнь девочки, снилось ей, отражалось в разговорах, в рисунках, в мечтах.

Пусть никто и не догадается, но эта буровая, нарисованная несколькими изогнутыми линиями, это — буровая Атахана. А вот этот человек и есть Атахан. А вот это на горе — пограничная наблюдательная вышка. Ничего, если она напоминает буровую. На ней стоит выше солнца и смотрит в бинокль Атахан. Он ей всегда рассказывает о других, но она приписывает все их удачи и подвиги ему. На картинах кое-где подрисовывает и себя возле Атахана: если чаще рисовать себя вместе с ним, то, так и может оказаться потом на самом деле. Только надо очень захотеть. Девочка обрадовалась: получилась и вышка, и качалка, и Атахан за руку с ней, с Юлькой. Она захлопала в ладоши…

Атахан, страшась кому-нибудь показать свое лицо, натягивает простыню до самых глаз. Старается уйти от мучительных воспоминаний. Случайно замечает детские рисунки и успокаивается. Морщины разглаживаются. Он закрывает глаза и представляет, как Юлька важно и торжественно вступает к нему в палату, как ставит букет красных гладиолусов, как достает из кармана нарядной синей юбочки конфету и кладет в тумбочку. А вот влажной тряпкой протирает пол. А вот она в зеленом платьице несет ему пиалу с зеленым чаем, осторожно ставит ее, и начинается разговор…

Ее приходы, став сначала привычными, превратились в необходимость и для взрослого, и для ребенка. Особенно они привязались друг к другу после того, как Юлька, узнав, что и у Атахана не было отца, пожалела его. Она показала ему фотографию совсем еще молоденького Огаркова и шепнула, что это ее папа. «Он погиб в пустыне, как герой», — глубоко вздохнув, оказала она.

Может быть, Огарков показался молоденьким. Он стоял в окружении пожилых рабочих. Те улыбались Огаркову искренне и дружелюбно. Выходит, было за что любить его. «И, наверное, чем-то он лучше, глубже, интересней меня», — с неохотой впервые признался себе Атахан. Его недоброжелательство к Огаркову походило на злобу. Атахан старался забыть о нем, как об отце Юльки. Ведь не он же, а Наташа научила дочь любить поле, птиц, цветы. Девочка понимает голос листвы, перекличку птиц. Как раннее утро предсказывает, каким будет день, так и детство этого ребенка обещает хорошего человека. Юлька, Юлька…

Атахан и Наташу-то оценил и полюбил больше, узнав и полюбив Юльку. Он думал о ней, как думают о дочери. Потеря Наташи означала и потерю Юльки… Вот откуда пришел самый тяжелый недуг: потерять свою жизнь страшно и тяжело, но потерять близких и дорогих людей — еще страшнее, еще тяжелее…

Наташа усилием воли пыталась заставить себя включиться в занятия. Ее учеба в Ашхабадском медицинском институте на вечернем отделении стоила многих сил. Три раза в неделю моталась на попутных машинах в институт. Спасибо, Кулиев не забывал ее: наказывал шоферам и знакомым подбрасывать. И местное начальство благоволило, гордясь ее упорством. Но что это стоило?

Последнее время ее стали одолевать воспоминания о Георгии. Кажется, вот-вот постучит в дверь или в окно. Она не выйдет к нему. Или выйдет? «Побежишь как собачонка, — презрительно сказала она себе. — Только пальцем поманит… Вот, как нарочно, под учебником фотография совсем молоденького Огаркова». «Мама, — слышит она днем Юлькой сказанные слова, — мамочка, я дяде Атахану сказала, что мой папа — герой, погиб в пустыне, и этот снимок показала…»

«Герой… Подлец! Серьги, кольцо с аметистом, часы продала, чтобы его долги оплатить… Все платья, выходную пару туфель. Для института серенькое платье оставила… А как было трудно! Ничего не умею: ни за ребенком ходить, ни приготовить… Он прав был, Георгий: я мечтой, но не реальностью подготовлена к Туркмении и к самостоятельной жизни! Прав! Да что толку от его правоты, когда он меня бросил!»

Наташа вытащила из-под кровати продавленный фибровый чемодан, отомкнула, выхватила связку писем от Игоря. Из нее в который раз извлекла свое «лекарство» — его письмо, которое знала наизусть, но хотела снова увидеть:

«Натка, Георгий держался внешне благородно. Но настоящее-то благородство бескорыстно! И если ты всегда старалась скрыть свое подлинное чувство к нему, то он с завидным артистизмом разыгрывал роль любящего и разыгрывал тем усиленней, чем меньше питал к тебе вообще что-нибудь. Повторяю, у него две страсти: квартира в Москве (наша квартира!) и карьера (тоже в Москве и любой ценой!). В Москве, после того как ты твердо решила махнуть в Туркмению, я видел: Огарков встречался с тобой как бы по привычке и так же, по привычке, тихо произносил свои нежные слова о любви к тебе, хотя каждый его взгляд, каждое движение губ, черточки холеного, ухоженного лица кричали, что если он когда-нибудь что-нибудь и чувствовал к тебе, то это давно уже исчезло. Ты мне сказала как-то под горячую руку, будто я злой. А он добрый? «Добрый!» — утверждала ты! Но нет любви без доброты! В этом я убедился, наблюдая жизнь своих друзей — офицеров и их жен. Есть любовь! А если она есть — есть все! Ты своим гордым молчанием взываешь к благородству и доброте Огаркова. Однако делать добрые дела по-настоящему способен тот, кто делает их не из снисхождения. Ну, а он? За эти годы он хоть раз дал о себе знать? За все годы поинтересовался тобой? Своим ребенком?

Ты как-то отметила у Георгия талант собеседника. Подтверждаю. Он умеет так слушать, что хочешь ему рассказать все о себе. Я ему сам, не знаю почему, с увлечением поведал о первых полетах, о том, какое испытал счастье, первый раз надев офицерскую форму! А ты знаешь: для меня военная авиация — святая святых. И надо суметь завоевать меня, чтобы я открыл такие подробности своего душевного состояния, восторга первого полета, счастья высоты, ощущения огромных возможностей, когда под крылом моего «ястребка» простерлась Земля, точно мы летим с ней вместе! И это я рассказал не тебе, а ему! И после того как увидел в нем много неприятного… Да, у него есть талант собеседника. Мне было приятно испытать в разговоре с ним, как я, не смейся, остроумен, произвожу хорошее впечатление… У него есть ум и, возможно, инженерская смекалка, но нет элементарной человеческой порядочности. Нам нужно держаться от него подальше»…

Наташа не стала дочитывать, сунула письмо в чемодан, но так, чтобы фотографию Огаркова не помять крышкой. Как же она на это письмо ответила Игорю?

«Товарищ офицер! Вы с высоты своего птичьего или «ястребиного» полета видите общие контуры, и вы не правы».

Она жалко пыталась острить и раздражалась на брата тем больше, чем точнее он попадал в цель, чем вернее он видел и мудрее советовал. Она и не намерена была сознаваться в своих ошибках, а считала своим достоинством верность Георгию вопреки всему… Не стала она умнее от советов Игоря. В первые годы и доверие к брату пошатнулось. Так обидно сознавать свою неправоту! Лучше обидеться и замкнуться в себе. «Сама ошиблась, сама и выберусь…

А я тогда и делать ничего толком не умела — даже пол вымыть, все размазывала тряпкой; не сразу научилась пеленать, и Юлька кричала. А как неумело чистила картошку! Чуть не половину счищала вместе с кожурой! А вспомнить исколотые иголкой пальцы. Ничего не умела. Но втайне все думала: зато теперь Георгий изумится, оценит, поймет. И все ждала, ждала его. И он снился мне. Он — первый и единственный мужчина, которого я знала…»

Чтобы развеяться, Наташа достала с полки стихи Заболоцкого. Но, преисполненный почти державинским величием, поэт сейчас не тронул ее душу. Глаза остановились на одной строке об озере: «Целомудренной влаги кусок». Как хорошо! Целомудренной! Целомудрие! Пожалуй, оно тронуло ее в Атахане. Юношеская чистота… И чувство внутреннего достоинства… Она вздохнула, посмотрев на Юлькины рисунки.

 

VII

Атахан лежа рассматривает Юлькин рисунок с таким видом, будто перед ним величайшее произведение искусства. Откладывает в сторону. Вздыхает, клянет себя за малодушие. Но всегда ли мы властны над собой?..

Жужжит муха, влетев в темное окно. Однообразная тоскливость в ее жужжании, в том, как она тычется в стекло, делает витки вокруг лампочки и пролетает мимо раскрытых бессонницей измученных глаз Атахана. Обезображенное лицо хранит выражение жестокости и страданий. Безысходные раздумья, безнадежность, отчаяние… Он не замечает мухи, кажется, не слышит ничего. Но стоило прошелестеть чьим-то шагам, как Атахан притворялся спящим…

Толкается в стекло муха, упрямая, жужжащая, как маленькое сверло, когда оно вгрызается в неподдающийся металл… А он чем лучше ее?

Шаги стихли.

Атахан открыл глаза. Откинул одеяло (он был одет). С опаской приподнялся на кровати, стараясь не скрипнуть. Присел, обулся. Вынул узелок из-под подушки и, выключив свет, боком вышел из палаты. Крадучись, направился по коридору к выходу.

Слева, из открытой двери дежурной комнаты, на пол коридора падал желтый прямоугольник света. Поравнялся с дверью и искоса взглянул налево.

Там в кресле, по-детски поджав ноги, спала Наташа, В большом кресле она выглядела ребенком. Голова устало откинулась на спинку кресла, пушистые волосы позолотил электрический свет. Наташа, Наташа…

Атахан остановился и посмотрел на нее в упор. Нежные и хрупкие очертания лица… Но словно и во сне бросала она вызов несчастью и одиночеству. И во сне держалась строго и напряженно. Горе успело провести по ее лицу тяжкой рукой, прорезать преждевременные морщинки на лбу. Ранние складки обозначились возле сомкнутых губ. А синеватые полукружья под глазами… Усталость запечатлелась и на ее обессиленных руках. В пальцах белело полураскрытое письмо. Если бы Атахан посмотрел, он прочитал бы несколько слов:

«На этот раз мне нужна одна тысяча рублей. Если не получу к десятому, буду судиться и отберу ребенка. Отец вашего ребенка. Г. Огарков».

Это послание давно хранила Наташа. Единственные строки — память о нем. Они свидетельствовали о его корысти, но для Наташи был уже важен не смысл, а их принадлежность любимому, да, любимому человеку.

Атахан посмотрел на ее и на свои кряжистые руки бурильщика. Они грубо велики в сравнении с ее руками, маленькими, беспомощными.

Наташе снилось: она в разукрашенном золотом тереме пригорюнилась у окошка и отводит очи от змея с лицом Георгия Огаркова. Зол змей и стережет свою добычу — царевну — день и ночь. Всматривается она в ночь и видит яркое пламя. Это рыцарь летит на крылатом коне, и в руке светится меч-кладенец. Налетел рыцарь на змея, и завязалась битва не на жизнь, а на смерть. Плохо было рыцарю, а Наташа не то что помочь — лица его разглядеть не может… Тут взмахнул рыцарь мечом, снес змею голову, а туловище надвое перерубил. Подхватил рыцарь Наташу, усадил на коня… Мчатся они через реки голубые, через моря синие, через горы черные. Обернулся прекрасный рыцарь, и освобожденная царевна вскрикнула: рыцарь-то — Атахан!.. И еще теплый багряный меч берет она у него двумя руками и прижимает к себе…

Зашелестела занавеска, муха прожужжала над ухом Наташи. Она пошевельнулась. Атахан, точно его застали на месте преступления, встрепенулся и исчез в темноте коридора…

Раннее утро разрумянило Юльку. Счастливая, по ступеням крыльца она поднималась с многоцветным букетом гладиолусов… Через минуту на цыпочках прокралась по коридору и трижды условным сигналом постучала в дверь Атахана:

— Пограничники прислали цветы!

Никто не отозвался. Юлька надавила на дверь, с улыбкой вошла и остановилась пораженная: комната пуста! Койка застлана, лекарства не тронуты, наручные часы с тумбочки исчезли. В тумбочке — подаренная ею конфета. Девочка подняла голову, посмотрела на абажур, на потолок, недоумевая. Букет выпал из рук.

Юлька бросилась к матери. В коридоре ее остановила Гюльчара.

— Он уехал!.. — со слезами в голосе крикнула Юлька.

— Ты его не встретила? Может, он у машины с пограничником? Почему молчишь? — тревожно спросила Гюльчара.

Девочка замотала головой и побежала. Наташа спешила ей навстречу. В первый раз увидела Юлька у матери виноватые глаза…

Возле палаты Атахана толпились больные. Взгляды обратились к Наташе в ожидании ответа, куда исчез Атахан…

Бледная, Наташа остановилась у порога, вошла в палату, зачем-то передвинула подушку и вдруг ощутила, что опустела не только больница… Нервно сдернула скатерть на тумбочке. На пол упал конверт. Быстро взяла его. Не глядя на адрес, она выхватила хрустящий плотный лист. Сперва увидела конец письма и подпись «Лейла», потом, подавляя чуть ли не ревнивое волнение, перевернула листок, на мгновение даже закрыла глаза: слово «Атахан», написанное чужой женской рукой, кольнуло ее. Пересилив себя, перевернула лист, глаза нашли дату. Да-да! Она еще не поняла, зачем ей знать дату. «Неужели он, будучи связан с другой, предлагал мне стать его женой?!» Буквы сливались, словно расплывались. Мучительно краснея, одним махом прочла и опрокинула в себя чужое смятение. И почувствовала себя лучше: она, Наташа, отказала, не задумываясь, тому, о ком столько думала другая. Наташа постигла инстинктом женщины: писала ему порядочная и красивая девушка. Она не успела сложить письмо и опустить в конверт, как чужое смятение стало ее смятением, она как бы превратилась в Лейлу и с безнадежной надеждой обращалась к Атахану. «Полно, — внутренне крикнула она себе, — что за чушь! Какое тебе дело до всего этого? Никакого!» Но внутренний голос, не прощая лжи, из сокровенных глубин души тихо, но настойчиво нашептывал: «Есть дело! Есть дело! Есть, есть, есть!»

— Он еще совсем-совсем слабый. Ему недели две нельзя вставать! — обращаясь к Наташе, ворчала Гюльчара, точно укоряя ее. Наташа отвела от нее глаза.

За тумбочкой, от всех отвернувшись, всхлипывала Юлька. Букет валялся на полу. А руки Наташи машинально, нерешительно надорвали лист письма и замерли. Письмо жгло ей пальцы, надо было скорей избавиться от него. Замешкавшись, хотя ее тянуло поднять букет, Наташа переступила через него…

 

VIII

В это утро Атахан, тяжело передвигая словно свинцовые ноги, томительно плелся к райкому. Теперь он понял, о чем говорил и о чем умолчал Федор. Теперь он услышал и пережил это. И сам понимал: объяснение в любви было некстати…

Силы убывали, подергивались веки, особенно левое. Попробовал придержать его указательным пальцем. Подергивалась щека. Рука не повиновалась, утратила подвижность. Внутренняя противная дрожь распространялась по всему телу. Взывал к своей гордости, а ловил себя на смирении, на жалкой и позорной покорности. В заносчивости забыл, что пытается преодолеть мало исследованную мощь змеиного яда. Ведь человек все может. Все! Но оказывается, не всегда! Он пытался преодолеть и яд отказа. А тот уже душил его. Отказывало сердце, отказывало дыхание, отказывал мозг. Атахан пытался приостановить поток воспоминаний. Но обжигающая волна взметнулась, захлестнула, закружила его. Едва не упал, изо всех сил заторопился, спотыкаясь, к райкому.

В приемной совсем еще юная, хрупкая секретарша с высокой прической наклонила розовое лицо и как бы заслонилась ладонью от повелительного голоса, раздающегося из-за двери. Атахан остановился, поняв, что пришел не вовремя. Надо уходить! Трудно повернуться. Но повернулся.

— Да я с тебя три шкуры спущу! — кричал за дверью Кулиев. — Снабженцы, называется! Я сам приеду! Да, да, да! И разговаривать нечего! — Стукнула о стол брошенная трубка, заскрипели шаги. Дверь распахнулась настежь. Из кабинета вышел взбешенный Кулиев. Прищуренные глаза утратили теплый, притягательный свет, свою проницательность. И правда, гнев шагает впереди, ум — сзади…

— Сейчас чай принесу, — сказала секретарша.

— Я в двенадцатую, на вышку! — кипя и словно бы продолжая прерванный по телефону разговор, бросил он секретарше. И тут увидел в трех шагах от себя Атахана. Исхудалое лицо… левая рука трясется…

— Почему не в больнице? — напустился на него Кулиев. — Мне уже звонила Иванова. Переполох там наделал. Идем, отвезу! Иванова сказала, что тебе еще минимум две недели лежать надо! — Кулиев властно двинулся по коридору. Атахан стоял как врубленный.

— Едем! — приказал Кулиев. — Тебе говорят!

— Не поеду!

— Почему? — свирепо крикнул Кулиев и подступил к Атахану. Но, увидев тихие воспаленные глаза Атахана, сбавил тон: — Что у тебя?

— Ничего! — Атахан направился к выходу, пряча за спину дрожащую руку.

Оторопев на секунду, Кулиев посмотрел на его руку:

— Как это ничего? — Нагнал, схватил за плечо: — А ну зайди! Зайди, тебе говорят!.. — И, полуобхватив за плечо, ввел Атахана в кабинету плотно и осторожно прикрыв за собой дверь. Дал знак секретарше: «Ко мне — никого!» Секретарша в такт этому условному знаку наклонила высокую прическу слишком поспешно: из башенки волос выскользнула шпилька.

Стараясь понять необычное состояние Атахана, но еще не одолев раздражения, Кулиев указал Атахану на диван и сам сел около. Разговор не получался. Взгляд Кулиева упал на книжный шкаф, где перед книгами лежала на виду простенькая помятая фляга с вырезанными гвоздем буквами «Рядовой Кулиев». И Кулиев невольно мысленно сделал глоток, повторив: «Аяз-хан, гляди на свои чарыки!» Аяз-хан, по преданию, бывший раб, стал царем, но чтобы не возгордиться, вешал перед собой свои старые, из сыромятной кожи, чарыки, в которых пас скот. И когда в гневе вскакивал, произнося приговор, задевал за свои чарыки и смягчался. Аяз-хану себя Кулиев не уподоблял, но фляга ему напоминала о многом. Вот отчего положил он ее на виду. По какому-то внутреннему движению Кулиев подошел к книжному шкафу, достал флягу, провел пальцем по выведенным гвоздем словам «Рядовой Кулиев».

— Рядовой Кулиев… — совсем другим голосом, словно обращаясь к своей солдатской молодости, просил нынешний секретарь райкома понять его и не осуждать. — Да, вместе служили…

— Потому и пришел к тебе! — выдавил наконец Атахан. Лицо его утрачивало непроницаемость, проступала горечь.

Кулиев убрал флягу и вернулся к Атахану. Положил руку ему на колено, ободряя этим безмолвным жестом.

— Почему же не поедешь, Атахан?

Не горечь, а горе давило Атахана. До чего трудно высказать главное! И нужно ли? И возможно ли? И время ли? Спохватившись, Атахан снял фуражку, смахнул с нее невидимую пылинку, потрогал округлую, почти незаметную штопку.

За дверью, у секретарши, раздался телефонный звонок.

— Алло! — Оба прислушались к нежному простодушному, неслужебному голосу. — Нет, нет, к сожалению, никак не может. Он очень-очень занят. А потом сразу же уедет… Да, к вам, к вам на двенадцатую и поедет. Напрасно расстраиваетесь! Кара Кулиевич во всем разберется. Ну он… — Она перешла на шепот. И оба не уверены были, то ли она сказала, то ли им послышалось: — Ну, он вспылил… С кем не бывает… Да, вы правы, все мы — люди.

Она положила трубку.

Кулиев наклонил голову, прикусил губу. Сукин сын, подумал о себе. И вздохнул. Может, поэтому Атахан и заговорил:

— Был бы отец, я и отцу не сознался бы в своем позоре, а к тебе пришел узнать: жить мне или нет? — И он так посмотрел на секретаря райкома, что у того с лица начисто слетела напряженная раздражительность.

— Никому бы не сознался в позоре… Полюбил я Наташу Иванову, а она отказалась стать моей женой. Ты же все можешь! Помоги мне! Помоги! — Атахан стал ожесточенным, яростным, жестоким; он требовал, был готов на все, лишь бы добиться своего.

— Я не колдун! — холодно обрезал Кулиев. — В любви советчиков и помощников нет… Тут приказом не приворожишь. У каждой любви свои глаза. Но ты на себя, наверное, в зеркало не смотрел: ты же неприятен, не обижайся на меня, ты страшен сейчас, Атахан! Боюсь, когда объяснялся с Наташей, ты был не лучше…

Голова Атахана упала на грудь. Это неподдельное горе тронуло Кулиева, но он и сам был расстроен.

— Тебе надо взять себя в руки, брось торговлю змеями, надо избавиться от своих недостатков, тебе змеи и так дорого стоили…

Атахан с обидой вскинул голову, гневно полоснул глазами, отвел назад дрожащую руку, вскочил, пошатнулся.

— Напрасно сбежал из больницы, — не отступал Кулиев. — Наташа может полюбить смелого, а это — трусость. Наташа от своего несчастья не побежала. Ее родители сколько раз звали в Москву, а она выстояла. Брат ее — офицер, здесь, в Туркмении, служит, а она и от него скрыла свою беду. И завоевать такое сердце нелегко.

— Прости, я у тебя отнял время… — сокрушенно вздохнул Атахан и надел фуражку.

— Так ты в больницу?

— Нет, к себе, на буровую. — Атахан помедлил: — Я в вашем гараже мотоцикл оставлял. У тебя можно бензина попросить?

— Конечно! Пойдем! Возьми и денег на дорогу. — Кулиев достал бумажник. Но Атахан остановил его:

— У меня есть деньги.

Они вышли. Секретарша перед зеркальцем вставляла в волосы шпильку, но от смущения выронила ее.

Через минуту Атахан мчался на мотоцикле из города в пустыню. Губы его что-то шептали. Он был противен самому себе, однако, будь где-нибудь волшебник, Атахан разыскал бы его.

Он все наращивал и наращивал скорость, пытаясь умчаться от своей боли и тоски. Он летел уже сквозь пустыню, как вдруг затормозил, поняв, что от себя не уйти, не уехать, не улететь… Остановился, подумал о чем-то, поправив фуражку, круто развернул мотоцикл и ринулся обратно.

Навстречу райкомовскому газику промчался мотоциклист. Кулиев обернулся ему вслед, не поверив своим глазам: назад, в город, пронесся Атахан. А может, и не он?

Дорога была не очень длинная. Но от слабости он несколько раз подолгу отдыхал. У фонаря, недалеко от детдома, на узкой дороге, у склона, переходящего в кювет, Атахан затормозил. Обливаясь потом, установил мотоцикл. Он едва держался на ногах, ощущая растущую свинцовую тяжесть во всем теле и сосущую слабость. Пелена застилала глаза… Посмотрел на здание детдома. Здесь прошло его детство… Детдом светился одним огоньком. В открытом окне показалась детская головка и замерла…

Мимо Атахана, рыча, прошла собака и остановилась. Атахан отошел из полосы света в тень, к самому склону узкой дороги. Он слился с густой тенью дерева и отуманенными глазами посмотрел на детдом.

Головка по-прежнему сиротливо виднелась в окне.

— А ты почему не спишь? — И около ребенка выросла фигура Людмилы Константиновны. Она положила руку на голову ребенку. Сладкой и щемящей грустью отозвалось ее движение в душе Атахана. Казалось, она положила руку на голову ему, Атахану, и ему не двадцать семь лет, а пять, всего пять, и он стоит у того окна, смотрит на улицу, не может уснуть, а она подошла и приласкала его. Так хотелось, чтобы никогда ее рука не отрывалась от головы, чтобы никогда не кончалась та ночь.

…Однажды она рассказала ему о себе. Людмила Константиновна стала первым человеком, которого запомнил Атахан. Она всегда была ласкова. Около нее всегда толпились дети, как в холодную ночь у костра собираются путники. В ту ночь она наклонилась к нему, заглянула в печальные глаза и шепотом проговорила: «Я знаю, тебе нелегко». Он и через двадцать два года помнил звучание слов, он и через сто лет не забыл бы их. «Но и многим нелегко. Надо помогать друг другу. Если человек не нужен никому, он и себе не нужен»…

Она вложила в его детские пальцы ручку, взяв его ручонку, обмакнула перо в непроливайку и на первой странице тетради в косую линейку вывела первые штрихи, первые буквы… Людмила Константиновна… На первых страницах души запечатлелся ее образ! Скольких людей он повидал, сколько женских лиц и глаз мелькнуло и сгинуло, а вот это лицо запомнилось на всю жизнь… Теперь понял: Наташа так понравилась ему, потому что походила на Людмилу Константиновну! Всю жизнь искал себе подругу, чтобы она напоминала Людмилу Константиновну. Мальчуганом старался быть к ней поближе, чтобы она хоть мимоходом положила свою руку ему на голову. Мысленно называл ее мамой. Один, один, затерянный в мире, где столько людей, где, может быть, рядом и твоя судьба, а ты так одинок… И лишь Людмила Константиновна помогла тебе не чувствовать это так остро… Как он мог ее отблагодарить?.. Начальник отряда дважды посылал ей письма, где благодарил за то, что она воспитала Атахана таким смелым, таким целеустремленным. Он посылал и почетные грамоты — их было три — с подписью генерала и газеты, в которых рассказывалось, как он задержал диверсантов и обезвредил особо опасного уголовника — убийцу, не дав тому улизнуть от возмездия. К ней, сверкая наградами, он приезжал в отпуск… Да и один ли он такой? А она у него одна… Но теперь… теперь… разве может она помочь? Нет, нельзя к ней обращаться! Надо возвращаться на буровую…

Да, Людмила Константиновна Хрусталева… Кристальной души человек. Маленькая, с виду слабая, но сколько духовной мощи! Собирала материалы о подвигах, совершенных юными героями в дни гражданской войны, в дни боев с басмачами, о юных героях Великой Отечественной войны. Вела альбомы. Выявляла фамилии и подвиги юных героев, о ком мельком сообщалось или писалось. И если тогда, в день землетрясения, все рушилось, все кричали и бежали, а часовой у знамени Атахан Байрамов стоял не шелохнувшись, это воспитала таким Людмила Константиновна.

Сейчас Атахан вспоминал глаза Людмилы Константиновны, ее как бы прислушивающееся лицо — она стала хуже слышать в последние годы.

Ясно вспомнил Наташу. Разве он жить не может без Наташи потому, что она его спасла? Разве за это? Да нет, конечно. Шелковистая, нежная ее рука, каждое мимолетное движение, каждое прикосновение были лаской для него, хотелось благодарить за каждый взгляд. Выжил потому, что увидел эту женщину с покатыми плечами, с длинными стройными ногами. Голова закружилась, когда она наклонилась к нему и он услышал ее дыхание. Он, Атахан, плакал один в палате от счастья, что она есть. Он верил, что они будут вместе. И как мучился, страдал, когда получил отказ…

Нелегко! «Я знаю, что тебе нелегко», — прозвучал в душе голос Наташи или Людмилы Константиновны. Где они? Где Наташа?..

Атахан поднял глаза на окно детдома. Оно опустело. «Что со мной?» — едва успел подумать он, беспомощно взмахнул руками, шагнул куда-то во тьму. Небо зашаталось, упало на него, и все померкло…

Раскинув руки, он лежал в дорожной пыли.

В спальне было тихо. Павлик открыл глаза… В комнате, кроме спящих ребятишек, не было никого. Выскользнув из постели, Павлик подтянул трусы и на носках, чтобы никто не слышал, подбежал к темному окну. Выглянул бы, да послышались знакомые неторопливые шаги: Людмила Константиновна, как всегда, обходила комнаты-спальни. Павлик приник к стене, загорелое тело слилось с нею. Хотя в коридор проникал неверный свет уличного фонаря, Павлику казалось: он — на виду. Краем широкого платья Людмила Константиновна задела его за плечо, обернулась к проему окна. С улицы донеслось злобное рычание собак. Людмила Константиновна прошла в спальню. Павлик выглянул в окно и увидел обрезанную полосой света ладонь на дороге. Он взялся за подоконник, чтобы вылезти из окна. Мороз продрал по коже: то выступая из темноты, то проваливаясь в нее, рвали друг друга свирепые туркменские овчарки. Руки Павлика ослабли, пальцы разжались, он отступил от окна. Никогда ночью не выходил из дома, никогда не осмеливался выглянуть на улицу, а тут еще горящие клыки, налитые кровавой ненавистью пылающие глаза, разъяренное глухое рычание. Павлик отступил на полшага, но увидел и как бы услышал: ладонь в пыли шевельнулась, пальцы согнулись, как будто кто-то в тени на дороге звал его.

В спальне зашуршали шаги: это возвращалась Людмила Константиновна. Замирая от ужаса перед тьмой, собаками и неизвестностью, стуча зубами, Павлик переметнулся через подоконник. Спрыгнул на землю, перебежал двор и очутился на улице. Узенькая улица, но какой широкой казалась она сейчас…

«Как страшно!» — прошептал Павлик. Собаки, вцепившись друг в друга, скребя пыльную дорогу когтистыми лапами, дрались около лежавшего человека. Но вдруг единым клубком волкодавы откатились в темноту. Павлик устремился к незнакомцу. Теперь и ночь была не так страшна. Боязливо оглядываясь в ту сторону, где хрипели псы, Павлик низко-низко склонился над человеком. В растерянности стоял он перед незнакомцем на коленях. Что же делать? Что? Он потрогал человека за плечо, но тот был как неживой. Не отзывается. Павлик попробовал еще раз встряхнуть его. Все без толку. Глаза не открывались.

Павлик вскочил, бросился к дому, чтобы позвать на помощь. Дотронулся до калитки, но до него долетел гул мотора. Он оглянулся и увидел фары мчавшегося по дороге самосвала. Павлик кинулся к человеку, встал на колени, поднял его голову, сам лег на дороге: уперся ногой в колею, перевалил его на грудь. Вскочив, перенес руку его, снова лег…

Шум автомобильного мотора нарастал. Самосвал был совсем недалеко. Рычание собак смолкло, но самосвал казался бешеным псом, мчащимся на него.

Павлик уперся ногами, напрягся и перевернул человека еще раз… Лучи фар резанули по лицу лежащего, и Павлик узнал своего друга.

Огромные скаты самосвала в темноте казались больше, чем были на самом деле. Клокочущее рычание мотора раздавалось совсем рядом, когда Павлик перевалил Атахана, и тот, как мешок, покатился со склона в кювет.

Павлик едва успел выскользнуть из-под колес несущегося самосвала и побежал к дому.

Тяжело дыша, поднялся он по ступеням.

— Господи! А я-то встревожилась! Тебя же не было в спальне, — сокрушенно укоряла его Людмила Константиновна. — Весь в грязи, в пыли!

— Там человек лежит! Это он вас тогда… давно спрашивал.

— Где?!

И они побежали к кювету…

Виделось Атахану: он — пятилетний, умыт, причесан, лежит в постели. А молодая Людмила Константиновна (или это Наташа?) склонилась над ним… Сейчас обнимет его. Очнулся. Он — в постели. Седая Людмила Константиновна гладила его по голове. Атахан повел глазами. Он лежал в ее комнате. Исцарапанное знакомое лицо мелькнуло в дверях и скрылось. Словно детство Атахана взглянуло на него.

Детдом спал…

Людмила Константиновна прошла по комнатам, заметила пустую кровать Павлика и всплеснула руками.

Утром Атахан увидел около себя на стуле спящего Павлика. Голова его покоилась на плече, а правая рука сжимала компресс. Он, видимо, хотел поменять или смочить его в наполненном водой сосуде, рядом с его рукой, на тумбочке.

Почувствовав на себе взгляд, мальчик с аппетитом зевнул и проснулся. Смутился, обнаружив в руке сухое полотенце с вышитым красным фазаном, окунул его в воду, отжал и, положив на лоб Атахану, шепнул, как заговорщик:

— Не выдавайте меня Людмиле Константиновне. Надо мне смотаться, чтобы она не заметила.

В коридоре послышались шаги, и Атахан, знавший походку своей старой воспитательницы, скомандовал:

— Дуй!

Павлика и вправду будто ветром сдуло: шмыгнул в боковой коридор.

Атахан улыбнулся: Павлик чем-то напомнил ему Юльку.

 

IX

Юлька вошла в опустевшую палату Атахана, предварительно трижды постучав, как было у них условлено. Она держала в одной руке букет гладиолусов, переданных пограничником-шофером, а в другой — довольно неуклюже спеленатую куклу. Хозяйским движением, копируя жесты матери, Юлька поставила цветы в вазу, положила на стул куклу, поправила подушку.

— Ты почему здесь? — заглянула в изолятор Наташа. И душа ее всколыхнулась, охваченная тревожной надеждой.

Никто не знал, как забилось ее сердце, когда она увидела цветы в вазе и подумала, что Атахан вернулся. Она и сама не понимала, почему так прерывисто вдруг забилось сердце… А Юлька поправляла подушку в пустой, по-прежнему пустой палате.

— Ты почему здесь, Юля?

— Мама, почему его нет? Жалко, я ему мало картинок нарисовала. Ему скучно без них. А папы у него тоже нет… И мамы нет.

— Зачем ты цветы поставила?

— Чтобы все было так, как при нем. Мне кажется, что он здесь. — Она конспиративно понизила голос и оглянулась на дверь: не подслушивают ли, и живо распеленала куклу, обнажив продолговатый плоский сверток. — Это он подарил. — И она развернула подарок. Наташа зажмурилась, так ярко блеснул ей в глаза луч солнца, отраженный лезвием небольшого ножа. Особенно выделялась искусно сработанная рукоять — медведь. Юлька любовно оглаживала рукоятку. Наташа заволновалась, не порезалась бы Юлька, но, увидев, что нож совершенно тупой, немного успокоилась.

— Ну-ка, дай посмотрю. — Наташа взялась за рукоятку, подумала, что ее держал в руках Атахан, вспомнила сон и смущенно вернула нож Юльке. — Смотри, егоза, не потеряй. Положи его на тумбочку, пусть лежит там, доченька.

Перед окнами остановился военный газик, и из него выпрыгнул франтоватый, весь отутюженный офицер.

Наташа и Юлька выбежали на порог. Им навстречу, упруго ступая, чеканя строевой шаг, двигался офицер. Он щегольски щелкнул каблуками и вскинул к летной фуражке руку.

— Разрешите представиться! Гвардии старший лейтенант, летчик первого класса Игорь Ильич Иванов! — Он молниеносно опустил руку, вытянулся.

Наташа обняла брата.

— А это такая дочь? — Он поднял Юльку на руки.

— Отпустите, не маленькая! Нечего на руках держать! У меня нож есть, — не то пригрозила, не то похвалилась она.

— Какие мы самостоятельные! — Игорь опустил племянницу на землю, погладил по голове, но она отстранилась.

— Я же твой дядя, чего ты боишься?

— Я ничего не боюсь, я не хочу, и все.

— М-да, в маму, — резюмировал дядя.

Наташа ввела его в свою комнату, усадила. Поставила на плитку чайник. Достала печенье, сахар, дешевые конфеты.

Игорь увидел узкую кровать, рядом — детскую кроватку с тряпичной дорожкой возле нее. Простенький светлый шкаф. Столик, застланный блеклой клеенкой. Пронумерованные (значит, больничные) три стула и маленькую табуретку около тумбочки. На ней лежал рисунок, выполненный цветными карандашами. Два рисунка приколоты кнопками к стене. На одном — нож, рукоять в виде медведя, а на другом, судя по всему, фонтан нефти. Над рисунками — длинная книжная полка, рядом с детскими растрепанными книжками — обернутые в белую бумагу учебники. Медицинские, определил он, пробежав глазами по названиям, выведенным чернилами на корешках. И сбоку — томики стихов Блока, Заболоцкого и Шефнера. В учебниках, томиках стихов и в двух книгах «Войны и мира» густо белели закладки.

Он оторвался от книжной полки, поймав на себе изучающий взгляд Наташи.

— Отец и мать очень беспокоятся. Знаю твою теорию, подтверждаемую практикой: «Я справлюсь сама». Но все же, почему ты возвращала мне денежные переводы? Почему отказалась от помощи отца и матери?

— Когда отговаривали выходить замуж за Огаркова, я же сделала по-своему. Сама виновата, сама и расхлебываю. А потом, честно говоря, сколько можно тянуть из родных? Уже и дочь у меня, а я… как маленькая. Выходит, им легче? Или они моложе?

— Да что ты мне прописные истины!.. — отмахнулся он. — Ты же не просила, они сами, и я сам хотел помочь тебе.

— Не хочу!

— Но ведь нелегко так: и работать, и учиться. Я приехал за тобой! — тоном, исключающим возражения, сказал он.

— Что? — Наташа опустила на плитку кипящий чайник. — Что, что? — Она обернулась к нему, покачала головой. В глазах показались недобрые огоньки.

— Ну-ка, не кипятись. Лучше чаю налей!..

Налила в пиалушки ему и себе зеленого чая, придвинула на блюдечке конфеты-«подушечки». Он взял одну, подул на пиалушку:

— Горячий, вроде тебя. Не успеешь дотронуться — обожжешься. Как в детстве, так и сейчас. Не меняешься, Натка, ну совсем та же! Послушай! Я договорился. Кара Кулиевич Кулиев в принципе не возражает. Со скрипом согласился и Тахир Ахмедович, тем более — замена будет, есть. Я обеспечу… У нас одного офицера переводят в здешние края, а его жена — медицинская сестра, кстати, отлично знает туркменский, чего о тебе не скажешь. У меня двухкомнатная квартира. Одну комнату жена освободила. Но у тебя будет скоро своя однокомнатная. Я договорился и об этом. А, может, и двухкомнатная. Правда, маленькие комнаты. Ты чего улыбаешься так иронически? Юмористка!

Дверь приоткрылась, вплыла Юлька, в руках у нее красовалась запеленатая кукла.

— У всех спросил, со всеми поговорил. Узнаю тебя… Деловой товарищ. Тебя бы — в институт международных отношений! Там ты карьеру сделал бы быстрее! Чрезвычайный посол! Да, в своем амплуа. Решил! А меня не сподобился проинтервьюировать. Может быть, товарищ Иванова…

— Слушай, не трепись. — Он, чтобы охладить ее, взял томик Блока, открыл на первой же закладке наугад.

Узнаю тебя, жизнь, принимаю И приветствую звоном щита.

— Эх, Наталья свет Ильинична! Ты или на щите, пли со щитом, или под щитом. Ну почему ощетинилась? Разве тебе хуже сделаю? Юлька, поедешь с мамой ко мне?

— А там пограничная застава есть?

— Есть!

— А собака хорошая есть?

— Просто замечательная! Зовут Аяксом! Или проще — Яшка-чебурашка! — И он указательным пальцем левой руки по давней детской привычке потер кончик носа. «Доволен», — догадалась Наташа, вспомнив, что этот жест с давних лет означал высшую степень удовлетворения.

— Завел все-таки, — одобрительно кивнула она. Ведь Игорь не раз поговаривал об этом.

— Доберман-пинчер! Четвертый месяц щенку! Такой славный! И стал добряком! А был злющий!

— Вроде и ты добрее становишься, когда о нем заговариваешь. Да не три ты нос! Что за противная привычка!

— При племяннице такие замечания ее родному дяде непедагогичны.

— А это уж пусть Ирина мирится с твоими привычками. Ей по чину полагается. Как у нее с преподаванием, кстати?

— Ведет в школе английский. А дома мне по-английски читает Киплинга. Племянница, поедем к нам! Тебя твоя тетя Ира будет учить английскому языку. — Игорь мельком взглянул на сестру и увидел, как ее тонкие, будто нарисованные брови сошлись в одну черту и морщинки прорезали лоб. Глаза его приобрели стальной блеск. Миг — и вспыхнула бы ссора.

— Когда двое ссорятся, оба виноваты! — усмехнулся Игорь. — Я у тебя спрашиваю сперва, Юля. Поедешь к нам?

— А Яшка-чебурашка, правда, хороший?

— Слово тебе даю!

— Поеду! И дядя Атахан к нам приедет! Да, мама?

Наташа зарделась.

— Ну-ка, иди гуляй. Разболталась, пограничница!

Выпроводив Юльку, скоро выпроводила и брата — ни с чем. Правда, он взял с нее клятвенное слово: если что, так она тотчас же обратится к нему. Но простились холодно.

 

X

Потрепанную фуражку Атахана Павлик нашел в кювете. Вспомнил: впервые увидел Атахана в этой фуражке, когда тот назвал его сынком. Сколько раз после встречи у арыка выходил на улицу, выглядывал из окна, ожидая его! И вот он держал эту фуражку в руках. Увидел ловко заштопанную дырочку, отогнул клеенчатую полоску — обшлаг, а там про запас — две иголки с нитками. Принес фуражку Атахану.

— А дырочка откуда? — спросил он у Атахана, обрадованного находкой.

— Да, тогда повезло мне. Мы вдвоем были в наряде у речушки. А она в том месте мелкая. Вброд можно перейти. Диверсанты и разнюхали. Перейти мы им дали, а путь назад отсекли. Ну, короче, в перестрелке пуля угодила в фуражку. Я это заметил, когда мы, связав их, привели на заставу, а одного на себе пришлось тащить: ранил его в ногу, иначе бы ускользнул.

Глаза Павлика сверкали. Ему чудилось: он, Павлик, отсек путь отступления диверсантам, его, Павлика, чуть не сразила вражеская пуля.

— Знаете, я с вами побуду! Не беспокойтесь. Вечером никто не заметит, я пальто свое и два чужих положил на постель, накрыл «с головой», словно сплю. Мне с вами побыть хочется. Так хочется! Расскажите мне о границе, о службе, очень, очень прошу!..

Уговаривать Атахана не пришлось: этот пацан спас его! А если бы и не спас, — нравился Атахану, напоминал о собственном детстве.

Атахан не пожалел красок. Он нечасто встречал такого благодарного и восторженного слушателя.

Незаметно выросла горка скорлупок от фисташек на развернутой газете около Павлика и Атахана. Павлик так и тянется к Атахану. Тот рассказывает ему о годах своего беспризорного детства. Павлик не выдерживает, смахивает слезу и — прикажи — все сделает для своего Атахана.

Какое-то щемящее молчание опустилось, придавило их… Каким взрослым и сильным ощутил себя Павлик после слов Атахана: — «Ты понимаешь меня, дружище. Тебе первому всю свою жизнь рассказал». — Атахан огромной рукой провел по руке мальчугана.

Павлик чувствовал тоску в голосе своего друга. Горе друга стало и его горем. Долго он искал слова утешения, но так и не нашел их; в растерянности погладил обшитый черным атласом чехол от ножа.

— Это вы Юльке нож подарили?

Атахан кивнул:

— Скучаю я без Юльки и Наташи. Как мне хорошо с ними было!..

В коридоре послышались шаги.

Атахан торопливо сунул под подушку газету с фисташками. На пороге появилась Людмила Константиновна:

— Ты здесь, Павлик! Который день не даешь отдохнуть Атахану!..

Павлик понурил голову, спрятал под мышкой чехол от ножа и вышел из комнаты. Он затаился за дверью.

Людмила Константиновна села на стул. В руках у нее был распечатанный конверт. Она указала на него:

— Только что получила письмо из Крыма. Большую радость ты доставил парню. Большую! Пишет твой крестник, что попал не в санаторий, а в настоящий дворец! — Какая-то догадка заставила ее нахмуриться: — Но если, Атахан, ты ему свою путевку отдал, то это уж слишком! Как мне в голову это раньше не пришло? Я бы такого не допустила!.. — Она придвинула стул ближе к кровати, вздохнула с упреком: — Ох, горе мне с вами, — она по-матерински не разделяла никого. — Кто-то с месяц назад назвал Павлика сынком… — Людмила Константиновна приблизилась к двери и, осторожно отворив ее, выглянула в коридор. Дверь открывалась наружу и заслонила от нее Павлика. Старая воспитательница вернулась на свое место и на всякий случай заговорила шепотом: — С тех пор Павлик голову потерял. Не спит, не ест, ждет, когда за ним придут. Такой впечатлительный!.. А с твоим появлением начал от занятий отлынивать. Не знаю, что с ним делать…

— Я его беру к себе! — решительно сказал Атахан. — Парень он добрый. За эти дни я привык к нему. Отдайте его мне! — настойчиво попросил Атахан.

— Не торопись! — возразила она. — Сейчас у тебя такие условия в пустыне, об этом и думать нечего.

— Да это ж я его сынком назвал! Вы вспомните, как я своего отца ждал… И не дождался… Я же понимаю душу ребенка. А условия пусть вас не пугают. В школу отдам учиться. Договорюсь с толковой женщиной, чтобы присматривала. Все для него сделаю, все!

— Нет, нет, Атахан, — жестко отказала воспитательница. — Я надеюсь, у тебя все образуется с Наташей. А Павлик может стать помехой, преградой. Неизвестно, как она поведет себя, если у тебя будет чужой ребенок.

За дверью Павлик слышал весь разговор.

В своей засаде он оцепенел. Его глаза вспыхнули злым огоньком, и он прошептал: «Наташа, я тебе моего отца не отдам!» — Он закрыл лицо руками. Маленькое тело поглотила полутьма коридора.

Людмила Константиновна спросила?

— Ты очень ее любишь, Атахан?

Под ее сочувственным взглядом он смущенно опустил глаза:

— Хотел быть отцом Юльки. — И вдруг у него вырвалось: — Не могу без них! — и отвернулся.

…Рассвет протиснулся в коридор. Павлик от усталости опустился на пол и тут же заснул. Он не слышал их шепота, не видел, как Атахан вышел из палаты и, крадучись, двинулся по коридору. Не знал мальчуган, каким виноватым чувствовал себя Атахан, как будто он дал слово и не сдержал его. И хотя слова Павлику не давал, он казался себе ничтожеством. Он пересек двор, взялся за ручки мотоцикла, не испытав привычной бодрящей упругости машины. Пожалел, что не может уехать неслышно. Не заводя, провел мотоцикл шагов десять — двенадцать…

Звук мотора бросил Павлика к окну, откуда он недавно вылезал. Павлик ухватился за подоконник, высунулся и увидел в клубах пыли странно ссутуленные плечи и виновато опущенную голову Атахана…

Давно осела пыль, а Павлик все смотрел и смотрел в окно. Он решил добраться до того аула, где жила Наташа, которая мешала ему стать сыном Атахана, и сказать ей, что Атахан — его! Но слишком был еще памятен страх недавней ночи, поэтому Павлик заколебался. Он вернулся в спальню, оделся. «Нет, надо идти…» — не очень твердо приказал он себе. Услышав шаги Людмилы Константиновны, в одежде забрался под одеяло. Закрыл глаза на секундочку, а открыл их и увидел — окна светлеют.

Павлик подхватился, взял для храбрости чехол от ножа, проскочил босиком коридор, спустился с крыльца, надел тапочки. В путь! И вот он на улице… Он знал, этот аул — направо, знал — до него далеко… А сколько километров, да и что такое километр, Павлик не представлял. Для утверждения собственного достоинства он замахнулся чехлом на двух дерущихся голенастых, худосочных петушков. «Противники» отступили.

Павлика ободрила победа, и он зашагал дальше, засунув чехол за пазуху. Он мог и без оружия справиться с кем хочешь.

По дороге шли два похожих, как братья, толстых туркмена.

В одинаково пышных бараньих шапках — тельпеках, в одинаково нарядных плотных ватных халатах, в тонких, легких сапогах с калошами. Оба солидно оглаживали жидкие смоляные бородки, важно кивали, перемешивая русские и туркменские слова:

— Видел — не скрывай, не видел — не болтай! Так ему и скажу!

— Слушай! Зачем так строго? Ищешь друга без недостатков — останешься без друзей!

— Ты, может, и прав, а все же смешно, когда колючка себя считает садом, а уксус — медом. Так я ему прямо и скажу…

— Слушай! Зачем так строго? Не бей ногой в чужие двери, ударят и в твои.

Они заговорили по-туркменски, кивая, покачивая тельпеками, а завидев Павлика, примолкли, значительно погладили свои бородки.

— Эй, мальчик! Ты откуда? Куда спешишь?

Павлик назвал аул.

— Чей же ты?

— Моя мама… ну вы не знаете, она… она… там в больнице… она… Наташа…

Один туркмен быстро, печально и соболезнующе сказал что-то по-туркменски. Павлик уловил слово: «Гюльчара».

Другой потупился и тоже соболезнующе и еще печальней промолвил дважды: «Гюльчара, Гюльчара…»

Павлик быстро оставил их позади, но неясная печаль коснулась и его. Он подумал: наверное, его хватились, ищут. И прибавил шаг. Из-за дувала оглушительно забрехала собака, с противоположной стороны ей отозвалась другая, потом третья…

Лихость покинула Павлика. Он на всякий случай выбежал на середину пыльной улицы и припустил что есть духу.

Павлик бежал, а собачий лай следовал за ним. Казалось, волкодавы перепрыгнут через дувал или сорвутся с цепи. Покалывало в боку, но он бежал и бежал, иногда проверяя, цел ли чехол. А мысли мешали ему: «Может, зря? Я и дороги не знаю. И никого не знаю. Заблудиться могу… А собак сколько! Ой, вон милиционер!» Он споткнулся и полетел в канаву, ударился коленкой, плечом и головой. Хотел разреветься, но услышал голос:

— Зачем бежишь? Голову потерять можешь. Садись, поедем вместе.

Выбираясь из канавы, держась за голову, Павлик увидел добрейшее лицо серебряного от седины туркмена. Глаза его серебрились, а лицо и руки сплошь были испещрены морщинками. Не коснулась старость только его доброты. Он повел рукой, приглашая Павлика в свою тележку. Ишачок, потряхивая ушами, ободрял Павлика, отмахиваясь хвостом от утренних въедливых мух.

Павлик, забыв о боли, мигом оказался в повозке, около серебряного туркмена. Ишачок затрусил по дороге, туркмен краем рукава смахнул пыль с плеча Павлика. Поравнялись с милиционером. Тот стоял около мотоцикла с коляской и внимательно смотрел на них. Туркмен обнял Павлика и подал ему кисть винограда. Хорошо было сидеть около этого чудесного старика, есть виноград…

Копытца ишачка понемножку отщипывали дорогу. Дорога раздваивалась. Пришлось вылезать. Если бы чехол не был подарком Атахана, Павлик обязательно подарил бы его этому человеку. Но это подарок… Павлик слез с тележки.

— Спасибо, дедушка…

Старик давно миновал развилку дорог и потерял из виду мальчика, но с улыбкой вспоминал его голубые глаза, унизанный веснушками курносый нос, тепло детского плеча — все это было еще рядом, все еще звучал голос мальчика: «Спасибо, дедушка…» И старик, слабо держа вожжи, подумал: «Не знаешь, где найдешь, где потеряешь… Сколько ласки он мне подарил!»

 

XI

С немалыми передрягами добрался Павлик до аула. Впервые в жизни он проехался в грузовой машине, в водовозке. Впервые спасался от собак, от сердитого индюка. Он и не думал, что аул так далеко, не знал, как доберется до него. Страху набрался!.. Живот подвело, но он вспоминал ласкового седого дедушку, гроздь винограда, и ему становилось немного легче.

Солнце светило вовсю. Аул давным-давно проснулся. И теперь, глядя на больничный садик, на аул, на людей, Павлик подумал, что он никогда бы не увидел рассвет, утреннюю дорогу, того серебряного туркмена с бронзовой гроздью винограда, никогда не побывал бы здесь, если не решился бы отправиться в путь!..

Приоделись жители аула, казалось, и деревья облачились в новый зеленый наряд. Из репродуктора, укрепленного на столбе, около сельсовета, неслись песни. Они были слышны и в больничном садике, куда пришли навестить больных родные.

У самого забора высокий юноша одной рукой держал за уздечку текинского скакуна, а другой касался матовой руки девушки в больничном халате. Это было недопустимой вольностью, и девушка отдергивала руку, а юноша прикидывался, будто задевал ее случайно.

В тенистом углу садика Павлик расспрашивал дряхлого, с трясущейся головой, глуховатого деда. Дед обрадовался собеседнику и не обратил внимания на подозрительно грязную одежду Павлика. Между тем грязная, местами порванная, замасленная одежда могла бы его насторожить. Но он был подслеповат. Прикладывая руку к уху, дед переспрашивал мальчика, повторяя:

— Внучок мой не приедет. Ась? Чего, чего? С берега скопытился и булькнул…

— Юлька, Юлька, какая она?

— Ась? — спрашивал старик. — Я и говорю: булькнул…

— Юлька! — Павлик не знал, зачем приехал и не вернуться ли? И вернулся бы, потому что добиться от деда что-либо было невозможно. Подойти к юноше с конем Павлик не отважился, страшась разоблачения, а все остальные были так заняты друг другом, что им — не до него. И тут до деда дошло! Держа ладонь около уха, он повторил:

— Юленька! Наташа! — Дед умилился, заулыбался: — Принцессы. Две принцессы, обе принцессы! — Он что-то изображал пальцами, не в состоянии выразить. — Одним словом — принцессы! — восторженно причмокивал он. Наверное, глуховатый дед не сам нашел слово «принцесса», а перенял его от Гюльчары. В комнате Наташи она помогала нанести последние стежки на Юлькино платье. Юлька неподвижно замерла на стуле перед зеркалом и показывала своему отражению язык.

Гюльчара откусила нитку, сделала шаг в сторону, полюбовалась своей работой и девочкой:

— Настоящая принцесса. Язык спрячь. Откусишь!

Однако принцесса чувствовала себя просто девочкой и спрыгнула на пол:

— А вот и не откусила.

Павлик стоял у ограды, втолковывая старику:

— Скажите, чтобы Юлька вышла на улицу, я ей должен передать…

— Вон они! — И дед указал на Юльку и Наташу. Они спускались по лестнице больницы. Обе в белых платьях, они притягивали взгляды. И Павлик завороженно смотрел на них.

— Чего же не идешь? Подойди и скажи, что тебе надо! — подбадривал дед.

Павлик замешкался, оробел, остановился.

— Дедушка, скажи, пусть она после обеда… пусть Юлька после обеда придет на берег. Скажи, а? — Павлик говорил около самой стариковской ладони, приставленной к заросшему уху.

— Чтобы после обеда на берег пришла!

— Ну ладно, ладно, — пообещал дед. — А внучок не придет.

Павлик зашлепал к реке. Подошва от правой тапочки отлетела. Горячий песок обжигал ногу. Мальчуган старался, чтобы хоть пальцы не вылезали наружу. Он добрался до реки, разделся и занялся стиркой. Мужское достоинство не позволяло явиться перед Юлькой в таком растерзанном виде. Павлик стирал свои штаны, грязь отдирал песком, снова и снова полоскал их.

И к обеду в чистых, хотя и рваных штанах, в отстиранной курточке, застегнув на все пуговицы рубашку, Павлик поджидал Юльку.

Ее не было. Неужели дед позабыл? А, может, лучше, если она не придет… Нет, лучше бы пришла…

— Это ты меня звал? — услышал он за спиной певучий голосок и обернулся.

Юлька была ниже его ростом. Такая нарядная! Светилась и она, и ее розовощекая кукла. Он сразу же заметил в ее руке чудесный нож с большой рукоятью в виде медведя.

Увидев нож, он возненавидел девчонку: отобрала у него отца и захватила нож.

— Ты не любишь его! — выпалил он.

— Кого? — не поняла девочка, с удивлением рассматривая курносого и веснушчатого задиристого мальчишку. Он вынул из-за пазухи обшитый черным атласом чехол от ножа.

— Того, чей нож! Отдай! — Павлик попробовал вырвать нож, но это оказалось не так-то просто. Девочка отвесила ему приличную оплеуху, потом вторую… Она ухитрилась схватить своего врага за вздернутый нос. Девочка пустила в ход коготки и чуть не соскребла с носа Павлика половину веснушек. Не обратила внимания на куклу, когда выронила ее, не заметила, что о куст порвала платье, прозевала, что приблизились они к самой круче, а за нею — река. Она сражалась не за себя — за нож! А подножку дала такую, что Павлик шлепнулся на землю.

Юлька ловко увертывалась, сопротивлялась отчаянно, и тут Павлик в пылу драки толкнул ее. Юлька сорвалась с кручи и полетела в бурную речку. Вода сомкнулась над ее головой. Он оторопел: захлебнулась, утонет. Из воды высунулась рука Юльки. Рука сжимала нож. Пальцы медленно один за другим разжались. Нож исчез. Скрылась и рука.

Павлик бросился в реку. Течение тащило его. Он наглотался воды, но вот наткнулся на Юльку. Девочка зацепилась платьем за корягу, ее прибило к берегу. Павлик ухватил Юльку за руку, но ушел под воду. Течение вытолкнуло его на мель, он кинулся по берегу обратно, спрыгнул в воду, нашел Юльку, оторвал ее платье от коряги и вытащил девочку на берег. Все произошло очень быстро. Он стоял на коленях возле утопленницы. Юлька пришла в себя и разрыдалась:

— Ножа нет!

Павлик смотрел на нее молча, но не злобно. А Юлька плакала:

— И Атахан пропал… и нож потеряла. Ничего не осталось…

— Юлька! Юлька! — долетел до них сердитый оклик Наташи.

— Мама!.. — испуганно прошептала девочка. Она встала, поспешно вытерла слезы, но они появлялись вновь. Но, может, это стекали капли с ее мокрых волос.

— Не надо говорить, не говори мамочке, что я потеряла ножик, я его найду.

— Юлька! — громче и тревожней прозвучал оклик Наташи.

Павлик мгновенно исчез.

Юлька, дрожа, ожидала приближения матери. Порванное, грязное платьице, жалко свисая, облепило ее фигурку. Волосы слиплись и падали на глаза, косички распустились, на лице вспухали ветвистые красные царапины.

Наташа ускоряла шаги и наконец подбежала к берегу.

— Ах ты, негодная девчонка!

— Мамочка, прости!

Павлик наблюдал из-за кустов и мотал головой, подергивался, закрывал глаза, словно Наташа лупила не Юльку, а его.

— Мамочка, мамочка, прости меня! Больше не буду! — лепетала растрепанная Юлька. И, не выдержав этого наказания, Павлик заревел так, будто больше всех попало ему. Но, пристыженный своим криком, упал на траву и уткнулся в нее лицом.

Он плакал долго: потерял и Атахана, и Юльку с Наташей… Наплакавшись, он уснул. А когда проснулся, на землю уже опустилась ночь… Как сотни заведенных, торопящихся часов, тикали цикады. Зацокал соловей, смолк и вдруг разошелся. Кажется, благодаря ему резче запахли ночные цветы, ярче вспыхнули звезды, а луна раздвинула облака, чтобы взглянуть на певца. Свет луны коснулся грустного лица Павлика. Во всем мире были трое: луна, Павлик и соловей. Потом остались луна и Павлик. Он благодарно улыбнулся луне за то, что она — с ним.

Он закрыл глаза, свернулся калачиком, подтянув к груди колени. Но спал он недолго…

 

XII

Солнце осветило влажную макушку Павлика, когда он вынырнул из реки и, набрав воздуха, снова погрузился в воду. Его рваные тапочки, истрепанные штаны, дырявая куртка и рубашка с майкой были аккуратно сложены на берегу, как раз на том месте, откуда Юлька сорвалась в воду. Подобно круглому поплавку, заблестела его стриженая голова на торопливой реке.

Из-за бугра за Павликом тайком следили трое ребят. Это была засада. Выражение лиц мальчишек не предвещало ничего доброго. Вооруженные камнями и палками, они были настороже.

Павлик появлялся на поверхности, покрасневшими глазами смотрел, на сколько его отнесло бурным течением от берега, и, набрав побольше воздуха, упрямо погружался на дно.

— Мы ему дадим за нашу Юльку! — готовился к возмездию самый младший, а старший мрачно поддерживал:

— Думает, если у нее нет отца, значит, ее обижать можно! — И он треснул палкой по земле, отрабатывая удар. Неминуемая кара приближалась. Мстители клокотали от гнева.

Павлик вынырнул, отдышался и снова исчез под водой.

Один мальчишка выбежал из-за бугра, схватил одежонку Павлика и скрылся в засаде.

Павлик вынырнул счастливый: в руке был нож Атахана. Рукоять блестела, словно отлакированная. Павлик, довольный, выбрался на берег и не заметил пропажи. Рассматривал рукоять подробно, поворачивал… И вздрогнул от окрика:

— Отдай нож!

Он обернулся, кинулся к одежде, но ее не было. Трое ребят уже выскакивали из-за бугра. Перепуганный Павлик отвел руку с ножом за спину.

Мальчишки наступали, размахивая палками.

— Не отдашь — порвем твою одежду! — предупредил старший и высоко поднял на палке рубашку Павлика.

Мокрый, озябший, стуча зубами, стоял перед ними Павлик в длинных и широких, не по размеру трусах. Он растерялся, подтянул трусы и сжал нож, точно это было единственным спасением.

— Брось нож! Считаю до трех! — скомандовал верховод и начал: — Р-р-раз! — Он сбросил рубаху Павлика с палки, ребята подхватили, взялись за рукава, приготовились.

— Считай! — крикнул самый маленький.

С грустью посмотрел Павлик на нож, вздохнул. Один глаз у медведя еще был влажным, будто он подмигивал Павлику.

— Два-а-аа! — считал парень.

Зубы Павлика выбивали чечетку. Губы посинели. Гусиной кожей покрылись руки и ноги. Холодно! Страшно! Жалко рубашку…

— Два-а-аа с половиной! — тянул верховод.

Натянулась рубаха Павлика, затрещала…

— Три-и-ии! — Парень мотнул рыжей головой.

— Не отдам! — мотнул головой Павлик.

Рубаха расползлась на две части. Рыжий метнул камень и выбил из руки Павлика нож. Павлик подхватил нож левой рукой и побежал. Мальчишки — за ним. Павлика настигали камни и палки. Он взобрался на маленькую сопку и, пересекая поле, понесся к больнице. Мальчишки не отставали.

Прерывисто дыша, обессилев, Павлик подбежал к ограде больничного садика, где дремал старик.

— Дедушка, передайте ножик Юльке! — крикнул Павлик.

Сперва старик приставил ладонь к глазам, пригляделся:

— Ась? — Он приставил другую руку к заросшему сивой щетиной уху.

Павлик пробежал вдоль ограды и увидел двух больных: они за столиком играли в домино.

— Ножик этот Юльке передайте! — Он перебросил нож через ограду: — Юльке! Скорее!

Подоспели к самой ограде и трое мальчишек, швырнули рваную одежонку Павлика в садик. На траву упали лохмотья, тапочка перевернулась в воздухе и шлепнулась набок, так что стало видно: подметки нет.

Проходя мимо Павлика, все поочередно ткнули его кулаком в бок, а рыжий стукнул по шее. Павлик, поддерживая руку, распухшую от удара камнем, молча снес все обиды.

Мальчишки ушли с сознанием исполненного долга.

Один больной, положив костяшки домино на столик, поднял нож и, рассматривая его, направился к крыльцу. Другой собрал изорванную одежду Павлика, приблизился к ограде и, укоризненно качая головой, попрекнул:

— Плохо, очень плохо смотрят за тобой родители! Нехорошо, очень нехорошо. Беги скорей домой, мальчик, — и передал Павлику разорванную рубашку, штаны и тапочки.

Павлик поплелся в кусты, проверил, на месте ли чехол, и начал облачаться в пыльные лохмотья.

— Мальчик! — прозвенел голосок Юльки. Она была в синем платьице. — Тебя как зовут?

— Павел! — не оборачиваясь, отозвался он, глядя на свою распухшую руку и шмыгая носом.

— Павлик, тебя мама моя зовет.

— Не пойду! — Он оглядел себя: вид был растерзанный. — Не пойду! Принеси мне хлеба!

Юлька юркнула в комнату, оттуда появилась Гюльчара. Вдвоем они втянули упирающегося Павлика в комнату Наташи.

— А меня зовут тетя Наташа, — приветливо представилась она.

Его поразил ее мягкий, грудной голос. Павлик попробовал насупиться. Почему-то плохо получилось.

— Сейчас тебя накормим, — гостеприимно сказала Наташа.

Он замотал головой, давая знать, что отказывается.

— Мама, дай ему хлеба, он голодный.

— Ничего не голодный! — рявкнул Павлик.

— Нет, голодный, — настаивала Юлька. — Сам просил у меня хлеба.

Наташа придвинула ему тарелку каши с мясом и подливкой.

Павлик шмыгнул носом. Отвернулся бы, но глаза впились в тарелку.

— Ешь, ешь, — ласково сказала Наташа.

— Не буду, не хочу, ни за что! — А рука потянулась за ложкой, другая за хлебом. Но тут он вскочил: — Я с грязными руками дома не сажусь за стол. — Он посмотрел на дверь: не удастся ли сбежать? Взгляд был красноречив, и Гюльчара поплотней притворила дверь.

— Ну что ж, ты прав, — с улыбкой сказала Наташа.

«У нее улыбка и голос, как у Людмилы Константиновны, и Людмила Константиновна так говорит: «Ну что ж, ты прав», и так же улыбается… Нет, не так же… Она совсем не похожа на Людмилу Константиновну. И стаканы у нас в детдоме другие — лучше, и ложки, и хлеб не так режут».

Павлик, увидев, как солнечный луч упал на его ушибленную камнем руку, словно случайно переступил с ноги на ногу, отодвинулся от луча. И как бы между прочим повел глазами по комнате. Увидел рисунки, прикрепленные к стене. Рукоять-медведь… Потом догадался: второй рисунок — фонтан нефти. От третьего рисунка он отвернулся. На нем была изображена цветными карандашами его, Павлика, голова, вздернутый нос, мстительно утыканный ядовито оранжевыми веснушками. Глаза голубели нахально. А главное — выделялись два угловатых приставленных друг к другу кулака. Такая привычка у Павлика: начиная драку, кулаки перед самыми глазами держать рядом — для защиты.

Заметив, что Гюльчара, Наташа и Юлька следят за его взглядом, а Юлька ухмыляется, Павлик хмыкнул:

— И не похоже!

— На кого? — не без ехидства поинтересовалась Юлька. Наташа потянула ее за рукав, и «художница» поджала губки.

— Ни на кого!

Старая Гюльчара, опередив Наташу, подвела Павлика к эмалированному тазику, а сама наклонилась к узкогорлому кувшину с водой. Чувство гостеприимства подтолкнуло Юльку, и она из-под рук Гюльчары выхватила кувшин. Гюльчара притворно нахмурилась.

Юлька наклонила кувшин, полилась узкая струйка воды. Он деловито намыливал исцарапанные руки, стараясь утаить от Юльки ушибленную правую. Полотенцем вытерся старательно, как учила Людмила Константиновна, сказал:

— У моего отца тоже такое полотенце с петухом!

— А где он, твой отец? — осторожно спросила старая Гюльчара. Наташа придвинула Павлику тарелку с едой, налила молока в стакан с золотой каемкой.

— И стакан — как у моего отца. Мой отец на войне задержался. — Он начал ожесточенно есть.

Женщины переглянулись.

— Отец мне всегда все доверял, и Атахан дал задание. — Он взглянул на рисунок с изображением ножа, отложил хлеб и ложку, вынул из-за пазухи чехол. — Вот это Атахан просил передать вам, — волнуясь, произнес Павлик с особой торжественностью. — Он взял у Юльки нож, вложил в чехол и прикрепил к детскому коврику над постелью. И опять налег на мясо и пшенную кашу, щедро сдобренную куском золотистого сливочного масла.

— А как твою маму звать? — спросила Юлька.

Павлик сделал вид, будто никак не может прожевать, а когда дальше тянуть было нельзя, отважно соврал:

— Людмила Константиновна!

Наташа задумалась, стараясь припомнить, где она слышала это имя.

— Тебя Атахан прислал передать чехол, а… больше ничего? — с надеждой спросила Наташа.

— И больше ничего!

Наташа поднялась со стула, достала чистую простыню, сменила наволочку, разобрала свою постель. Достала еще одну старую, но сверкающую белизной накрахмаленную простыню.

Глаза Павлика стали сонными. Он клевал носом.

— Приляг, отдохни! — сказала Наташа.

«Совсем как Людмила Константиновна, — подумал он. — И совсем нет. И не ври, очень похожа. Ты задремал, тебе послышалось. Это сказала Людмила Константиновна: «Приляг, отдохни!»

— Да нет, — вяло заупрямился мальчик. Гюльчара неслышно снимала с него курточку. Наташа придвинула таз. Юлька вылила из кувшина остатки воды, встряхнула его над тазом, чтобы все, до капельки. Подала кусок туалетного мыла. Павлик разулся, постарался спрятать свои тапочки, сунул их подальше под кровать Наташи. Вымыл ноги.

Погладив Павлика по голове, Наташа взялась за таз.

— Да я бы сам, Людмила Конст… — он осекся. — Я бы сам.

— Ничего, ничего. Ты же не знаешь, куда. Приляг, отдохни.

Она вышла.

Павлик сидел на маленькой табуретке, ему было хорошо. Рука, ушибленная камнем, раздулась, но вроде не болела. Он блаженно потянулся, увидел на коврике над Юлькиной кроваткой нож в чехле, улыбнулся. Улыбнулась и Юлька.

— Приляг, приляг, Павлик, — входя, попросила Наташа.

— Я спать не буду! — сурово предупредил Павлик. Наташа легко подняла его, уложила, укрыв простыней, задернула занавеску, чтобы свет не падал в глаза. Обернулась: Павлик спал…

Наташа достала ножницы, нитки, куски материи, взяла куртку Павлика. Гюльчара, стараясь не шаркать, вышла; выскользнула за ней на цыпочках и Юлька. «У меня и нож, и чехол, и… — она чуть не сказала себе: — И Павлик… А что если бы такой брат у меня был? Я дралась бы с ним… Я бы ему нос оторвала. Но зато… если бы от мамы доставалось, то мне — меньше… А вдруг мама стала бы его любить больше, чем меня… Такого-то курносого и в веснушках! Да у него и своя мама Людмила… Людмила… Людмила Константиновна… И у отца такое же полотенце с фазаном. Ему хорошо, его отец на войне задержался. А мой погиб, нет у меня папы…»

Она неторопливо спустилась со ступенек, посмотрела, как ловко юноша вскочил на коня, как он, точно влитой, выпрямился в седле, обернулся с улыбкой, и солнце вспыхнуло на слитке его зубов. Он помахал девушке, и она выскользнувшей из больничного халата бледной рукой тоже взмахнула на прощание.

— Скоро в армию, — сказала девушка пожилой женщине. Та, пригорюнившись, сидела в садике и, подперев щеку ладонью, смотрела вслед всаднику.

— Лихой джигит… А дождешься?

Девушка мечтательно улыбнулась.

Тогда и Юлька подняла руку, помахала ему: может быть, он попадет служить на ту пограничную заставу, где был Атахан…

Тут около ограды Юлька заметила рыжего мальчишку — главаря. Юный защитник обиженных и оскорбленных стоял и ждал заслуженной, завоеванной благодарности. Юлька показала ему кулак и быстренько направилась к ограде. На секунду подняв прижатые друг к другу кулаки, она начала отчитывать рыжего рыцаря:

— Это же Павлик! Я его давно знаю. Это я его в воду спихивала, а сама поскользнулась. Он меня вытащил…

— Ну? — пораженно протянул рыжий. — Врешь!

— Ей-богу, не вру! — побожилась она и покосилась на деда. Тот подремывал.

— Он у тебя нож отнимал? — дознавался рыжий.

— Отнимал! — передразнила Юлька. — Сам ты отнимал… Да не отнял. Вот тебя завидки берут!

— А ну тебя! — Рыжий с оскорбленным видом отвернулся: — Художница-воображала!..

Гюльчара разносила больным обед.

А Наташа сидела над письмом:

«Атахан, обращаюсь к вам так потому, что думала и думаю о вас. Что скрывать!.. Думаю и о себе: почему потянуло в Каракумы? Здесь я нужней. Первая встреча была не с Каракумами, а со своей слепотой: была обманута. Пустыню встретила в нем — в образе того, кого, думалось мне, послала судьба. Он мне принес зло, обокрал душу. А зачем пишу вам? На расстоянии при разлуке с вами (она тщательно зачеркнула «при разлуке с вами») почувствовала вашу искренность. Виновата перед вами за свою резкость, из-за нее вы, не долечившись, оставили больницу… Жизнь меня научила отстаивать то, что отстоялось в душе. Поступать так, чтобы дальше не оступаться. Раньше я отвечала за себя, а ныне и за дочь… Она вспоминает вас, рисует… Хочу просить вас не ловить змей, беречь себя, не сердиться на меня. Вспоминаю вас после появления этого славного Павлика. Ума не приложу, зачем он пришел? Его слова, якобы он прислан вами, не убеждают меня: зная ваш гордый нрав, клянусь здоровьем дочери, вы никого не посылали ко мне. Да и пустить ребенка в такую даль… Нет, этого не могли сделать вы. Может, вам странными кажутся эти строки, но Юлька помнит вас, ждет, несколько раз обмолвилась, назвав вас папой… Говорят, есть судьба. А ведь судьба — это и встречи. Встреча порой превращается в судьбу… Так стали моей судьбой Каракумы, где работала до этой больницы и где, чует мое сердце, еще поработаю. Пустыни, как таковой, нет. Самая страшная пустыня — пустыня души эгоиста… А кроме нее — жизнь всюду! И жить везде хорошо!..»

Наташа подняла глаза, подумала: послать ему заодно письмо Лейлы или нет? Встала, сняла с книжной полки томик стихов Шефнера, вынула оттуда письмо Лейлы, как бы мимоходом заметив стихотворение об охотнике: он не погасил костра на привале. Огонь погнался за ним и настиг его. Так и совесть… Наташа открыла чужое письмо, будто что-то могло измениться в нем за это время. Тогда не обратила внимание на слова: «Я вкладываю в этот конверт другой, с обратным адресом, запечатанный. Знаю, вам не то что слово написать, но и сказать его трудно. Поэтому, если разрешите мне быть около вас, пусть этот конверт опустят в почтовый ящик. Если же нет, ваше молчание будет ответом…»

Наташа внимательно заглянула в конверт. Другого конверта не было. Послал ли он его? Если нет, оно бы осталось. Неужели послал? Но если бы послал, она бы приехала немедленно…

Наташа вернулась к своему письму, но, взяв ручку, снова задумалась. Послать ее письмо? А что написать? «Вы забыли тут письмо какое-то, пользуюсь случаем, посылаю с Павликом…» Какое-то… Я его прочла, я знаю, о чем оно. Ну и что? А кто бы не прочитал на моем месте? Кто бы?! Игорь! Игорь? Да, Игорь не прочитал бы. Немало недостатков, любит и покрасоваться, особенно в своей летной офицерской форме, а не прочитал бы. Честь не позволила бы… Откуда ты знаешь? Ты сама раньше могла поручиться за себя, что никогда не заглянешь в чужое письмо… И все же Игорь бы не заглянул!»

Ручка торопливо выводила:

«Вместе со своим письмом посылаю и другое, оно лежало в вашей палате, под скатертью на тумбочке…»

А если не посылать ее письмо? Это будет ложь. «Очень хочешь казаться лучше, чем ты есть. Нет сил признаться в своей слабости… Ну что ж, нет, и все. Ты и перед родителями не призналась, что жестоко ошиблась, вопреки их советам выйдя за Огаркова».

И Наташа впервые увидела ложную многозначительность Георгия, серость его души. Жалкий, корыстный, хитрый… «Но я же мечтала о нем… Дура, слепая дура… Неужели я принадлежала ему? Невероятно! Столько лет прошло… И я — это уже какая-то совсем другая Наташа Иванова (господи, как хорошо, что не взяла его фамилию!). Не я, а какая-то внешне не похожая на меня десятиклассница была с Огарковым. И Юлька его дочь! Нет! Юлька моя! Моя!»

Наташа не высказала, а выкрикнула: «Моя!» Увы, подбородок, линия бровей, что-то неуловимое в повороте головы Юльки — от Огаркова. «Господи, — почти взмолилась Наташа, — хоть бы внешне походила, но — не душой… Однако что-то есть в Юльке и от его души… Ладно, хватит, хватит о нем. Дел по горло, да и письмо надо дописать». Она обрадовалась, что пишет Атахану, что есть кому написать. И с каким-то новым, неизвестным себе порывом Наташа, мельком глянув на Павлика, наклонилась к письму:

«Кто знает, может, встретимся! Иногда бывает порыв — все оставить, взять Юльку и отправиться к вам, но проклятая робость и недоверие мешают. Глупо быть девчонкой, когда моя Юлька уже большая. Все понимаю, а стыдливость, глупость, робость, называйте как хотите, — все это связывает меня по рукам и ногам. Ах, Атахан, Атахан, какое неясное предчувствие охватывает меня!..
Наташа».

Всего вам доброго

Пока Наташа дописывала письмо, Павлик проснулся.

Он потянулся за одеждой. Что такое? Новенькие трусики, починенные, вычищенные и тщательно отутюженные штаны, новая хорошая рубашка, неузнаваемая куртка — так ловко она отремонтирована и отглажена. Вместо худых тапочек стояли другие — совершенно неношенные. Павлик отдернул руку, словно укололся. Кровать скрипнула. Наташа подняла голову от письма и увидела благодарное недоумение мальчугана.

— А где моя куртка, рубашка, тапочки?

— Это все твое и тюбетейка твоя.

— Я чужое одевать не стану.

— Это все твое.

— Нет!

— А как же ты покажешься своему отцу, когда он с войны вернется? А что скажет мама, если увидит порванную рубашку? Ее починить нельзя, и тапочки каши просили. Одевайся!..

Наташа вышла.

Павлик одевался. Никогда ему не было так хорошо. Лаской, теплом веяло от всех вещей. Легко надевались, сами просились скорее их надеть. Так чувствовал себя Павлик только около Атахана.

Он вышел из больницы, когда Юлька разделалась с рыжим защитником. А тот, увидев Павлика, решил один на один не встречаться и скрылся за оградой больничного садика.

— Пойдем, не бойся, — потянула Павлика Юлька, — со мной не бойся, все тебе покажу.

— Что-о-о? Это я-то боюсь?! Да ты знаешь, как мы с Атаханом на погранзаставе действовали!

— Ну! — завистливо ахнула Юлька. — На какой?

— На какой, на какой! Много знать будешь — скоро состаришься! Военная тайна. Вот на какой!

Юлька не поняла, о чем он сказал, но оттого, что это не просто тайна, а еще и военная, с уважением посмотрела на юного героя-пограничника.

— Мне Атахан о границе и о заставе рассказывал, а о тебе ничего не сказал.

— И правильно! Он военную присягу принимал! Ты знаешь, как ее принимают?

— Нет! А ты?

— Спрашиваешь!

— А ты оружие держал, Павлик? Ты помнишь кино о маленьком разведчике? А ты не был разведчиком? — спросила Юлька.

— Не успел, — сокрушенно махнул он рукой.

Десятки раз, видя кинофильмы о войне, чувствовал себя Павлик солдатом. Он падал, стрелял, погибал, поднимал за собой бойцов и не давал опуститься знамени. Разве ей понять это? Девчонке сопливой. Ну пусть не сопливой, а все же девчонке.

Они, разговаривая, вышли из-за больничной ограды, прошли по улочке. Улочка, сделав два поворота, вывела их к горке, за ней открылась река.

— А мне можно принять военную присягу? Можно? — Юлька так заглядывала в непреклонные командирские глаза Павлика, словно разрешение зависело только от него.

Павлик остановился, положил руки на пояс, оглядел ее сочувственно, сокрушенно вздохнул?

— Мала больно. Мало каши ела. Подрасти надо!

— Но я очень-очень хочу… Я подрасту, а?

— Посмотрим, — солидно пообещал Павлик, и Юлька просияла. Они шли по берегу. И Юлька, чье воображение воспламенилось рассказами Атахана и «подвигами» Павлика, полюбопытствовала:

— Через реку диверсанты переплыть могут?

— А мы, пограничники, на что? А? Сколько раз бывало… — Он легко вспомнил рассказы Атахана. — Ты у Атахана видела фуражку? Видела! Дырочку заметила? Знаешь от чего? От пули! Брали четверых диверсантов, они через реку, а их тут — раз! Тогда чуть не погиб Атахан… Но граница — на замке! Будь спокойна! Я подрасту и обязательно стану… обязательно снова стану пограничником.

— А сейчас почему нельзя?

— Сейчас мы с Атаханом нефть добываем!

— И Людмила Константиновна?

— Да ты что? Того, это… Она, мама Людмила Константиновна, она там по хозяйству, а мы на буровой. Тебе Атахан небось рассказывал. Я же видел на твоем рисунке фонтан нефти…

— Рассказывал. Я хочу быть на заставе с вами и на буровой. Ты меня возьмешь с собой на заставу?

— Ладно, замолвлю за тебя словечко, так и быть, потолкую с начальником заставы.

— Ты не беспокойся, мой дедушка — летчик-испытатель, а мой дядя Игорь — летчик! Офицер! Во! И у него собака Аякс!

Это сообщение сбило спесь с Павлика, и он, чтобы отвлечься, бросил несколько камешков в реку…

— Так ты готова служить на границе? — наконец в упор спросил он свою попутчицу.

— Готова!

— Что ж, значит, махнем туда.

— Сейчас я пойду возьму нож, прощусь с мамой и с Гюльчарой.

— Тс-с! Ни звука! Никому ни слова! Ночью убежим, и все.

— Ночью? — остановилась Юлька и отступила от него. Ночью она всегда спала. — Мама расстроится, если уйду без разрешения. Это, наверное, далеко.

— Да уж не близко! — заверил Павлик. — Сама понимаешь, граница…

— Я все же маме скажу.

— Нет, погоди. Мы лучше так сделаем. Сперва я махну один, ну там о тебе предупрежу. Потом приеду за тобой, но ты все держи в тайне. Это будет наша с тобой тайна.

— Военная?

— Пограничная! Вот увидишь, я буду пограничником! Буду офицером! — Павлик явно терял чувство меры, но Юлька так доверчиво и восхищенно слушала, что он не выдержал: — Буду начальником заставы… Не веришь? Спроси у Атахана! Не сразу, конечно, но буду!

— И я с тобой!

— А не передумаешь?

— Я? — обиделась Юлька.

Он вспомнил, как она сражалась за нож Атахана, и смягчился:

— Ну ладно, не обижайся, это я так… пошутил.

— Только уговор: чтобы ты со мной драку не затевал. Я ведь вчера, если бы в речку не слетела, то тебе, знаешь, как поддала бы! Я бы тебе нос оторвала. — Она чуть было не взяла его за нос. — Знаешь, — и, как любил делать Павлик, подняла сжатые кулачки. Они проходили с Юлькой мимо того обрывистого берега, откуда вчера она упала.

— Нужна ты мне! Мне с диверсантами дел по горло, а еще ты!..

Обедали они втроем. Перед обедом, хотя Павлику и не терпелось поскорее ополоснуть руки и сесть за стол, он набрал воды в кувшин, уступил Юльке очередь над тазом и, подав ей мыло, наклонил кувшин. Юлька мыло-то взяла, но стоило Наташе повернуться, чтобы расставить тарелки, как она сунула мыло под струйку воды и положила на мыльницу, смочила руки и взяла у Павлика полотенце с фазаном.

— Знаешь, — зашептала, доверительно подмигнув, чтобы не выдавал, — когда я маленькая была, мне мыльная пена в глаза попала. С тех пор всю жизнь мыло ненавижу…

Сама же следила, чтобы Павлик добросовестно намылил руки, испытывая удовольствие от умения настоять на своем и одержать верх.

Стараясь не чавкать, но все-таки причмокивая, отведал Павлик домашних щей. Когда облизал ложку, кто-то постучал в окно. Наташа встала, подошла к окну, а Юлька воспользовалась этим и показала Павлику язык — толстый, малиновый, обидный. Не раздумывая, он смазал ей ложкой по лбу. И наверняка получил бы сдачу, но Наташа повернулась к ним. Оба чинно приступили к гречневой каше.

Юлька заметила, как у мамы на лбу сбежались еле приметные морщинки, брови сдвинулись. Юлька, не донеся ложку с кашей до рта, спросила:

— Мама, почему ты такая?

— Какая?

— С морщинками и с бровями?

— Так…

После обеда, когда она выпроводила ребят гулять, недалеко от больницы остановился газик с открытым верхом. Игорь, в полевой форме, пружинистый, вышел из машины, кивнул шоферу. Тот поправил пилотку и, с любопытством стрельнув глазами в сторону Наташи, не торопясь отъехал от садика.

— Здравствуй! — натянуто улыбнулся Игорь, сухо целуя ее в щеку, чувствуя запах эфира, йода, чистоты. «Подумай, и духами не пользуется, и сережек не носит, — отстраняясь и видя точку на мочке уха, отметил он. — А в десятом классе носила мамино кольцо и сережки.

Наташа уловила шершавое прикосновение его губ, гладкость выбритой кожи, запах солнца, а может быть неба, и одеколона «В полет». Его одеколона: любил его еще до авиационного училища.

— «В полет»? — спросила она, радуясь, что он сразу понял, о чем она спросила; радуясь, что его натянутость ослабевает, что он ее брат, что так много можно сказать этим одним словом, вызвав воспоминания о доме, юности и отце — хмуром, сосредоточенном, виртуозном военном летчике-испытателе. Отец тоже любил этот одеколон.

Игорь и правда оттаял, когда Наташа взяла его за левую руку и мягко похлопала пальцами по тыльной части, как делала в детстве, если он петушился и лез в драку. «Что ж, Натка — душа! Хорошего в ней очень много, только язык — не приведи господи, но сколько меня выручала! Почему же не хочет, упорно отказывается от моей помощи?»

— Натка, — он начал разговор, искоса глянув, достаточно ли отъехал шофер: чересчур любопытный. — Натка, отец беспокоится. А уж о матери молчу. Того гляди, примчатся прямо сюда, в Туркмению. Писать им стала реже. Меня отшила с моим предложением о переезде. Я со стыда сгорел на службе.

— Потому что не вышло по-твоему, потому что для тебя твое самолюбие и тщеславие — главное.

— Что ты болтаешь? Во-первых, самолюбие есть у каждого, во-вторых, прости меня, что же сверхъестественного в том, если хочу перевести свою сестру поближе к себе? Что?

Если у Игоря вырывалось «прости меня», это значило: не простит обиды, завелся. Лучше всего перемолчать. Испытанный способ помог. Перемолчала, выдержала паузу, сбавила тон, мирно пригласила:

— Пойдем… чаю попьем.

— Ты меня вот так напоила, — ребром ладони гневно провел Игорь по горлу. — Глупо, понимаешь, глупо выходит. Когда ты меня выставила, ну не выставила, ну отшила, ну отбрыкнулась от моего варианта, я сразу же позвонил домой. Отец — на дыбы! Как, мол, отказывается? Мама — в слезы, взяла трубку, а говорить не может: «Наташа, Наташа…» — и всхлипывает, как маленькая. На службе у меня руками разводят. Место освободилось, держат для тебя, ждут. Если хочешь — просят.

— Ну чего кипятишься? — и невинно спросила: — Расскажи лучше, как новую технику осваиваешь?

— Прости меня, лучше расскажу, как мне родная сестра становится чужой! Почему ты так обидно отказываешься от помощи? Мне столько помогала — дело не в той, что мы брат и сестра, — сколько по-человечески помогала. Женился я и — счастлив благодаря тебе: послушался. Да что, черт возьми, перечислять! Всегда со спокойной душой, с открытой душой принимал помощь, веря, что когда-нибудь отвечу тебе чем-нибудь подобным. Но Почему ты, сделав для меня столько, отказываешься и от того немногого, что я тебе могу предложить? Почему? Или боишься быть мне обязанной? Боишься? Когда-нибудь обращусь за помощью, а щедрость твоя оскудеет?

— Нет, пойдем лучше чаю попьем.

Игорь остановился: ждал.

— Я себя не переделаю. Может быть, Игорек, это и выглядит глупо. Но я сама ошиблась, сама должна исправлять. И, хоть убей, я себя не переделаю… ни в хорошем, ни в плохом. Если люди так легко бы менялись, как все ладно устраивалось бы! Но смешно верить: ты поговорил со мной или я с тобой, и все изменилось. Нет, вижу, чувствую по себе: пока во мне что-то внутренне не перемелется, я и внешне не в силах переменить свой образ жизни. Да, я живу трудно, не скрываю. Многого ты и не знаешь. Но живу. А там — потеряю самостоятельность. Ну не могу тебе этого объяснить… Если хочешь, в этом необходимость самоутверждения. — Она помедлила, усмехнулась: — Знаешь, мне кажется, одним не дано дарования, а другим не дано умения его показать. О себе еще не знаю: есть у меня дарование или нет. Но хочу верить, предчувствую, что как врач — пригожусь. Одним словом, прости и прощай.

— Знаешь, Натка, тебе, может быть, кажется, что ты борешься сама с собой, а выходит на самом деле — борешься со мной, с отцом и матерью. Зачем?

— Наталья Ильинична! — Они обернулись и увидели на пороге больницы Гюльчару. При людях Гюльчара всегда звала Наташу по имени и отчеству, а сейчас особенно уважительно подчеркнула это. — Наталья Ильинична, разрешите вызывать больных на вечернюю перевязку.

— Пожалуйста, Гюльчара! — ответила Наташа и повернулась к Игорю: — Ну, пока, раз чаю не хочешь. Как будешь над больницей пролетать, серебряным махни крылом. Знаю, ты несколько раз тут кружил.

— Вот черт, — и он обнял ее на прощание, — ну и проклятый характер!

— Ивановский! — развела она руками.

— Не тебе махнуть, а на тебя впору махнуть крылом и не серебряным, а вороньим! Ну, да шут с тобой! Не молчи хоть, дуреха, Наталья Ильинична!

Она совсем, как Юлька, показала язык. Получила щелчок по лбу. И почти радостно, по-детски, рассмеялась, впервые за долгое-долгое время. Будто и на душе легче стало.

— А как твой Яшка-чебурашка?

— Спрашиваешь!.. — Игорь расцвел. — Мы с Иринкой так к нему привязались! Правда, все грызет. Тапочки мои и Иркины, а сколько туфель, эх! Даже до моего альбома добрался! — Игорь увлеченно вспоминал все шалости и проделки своего любимца.

— Минуточку! — перебила его Наташа. — Я тут для тебя у Тахира Ахмедовича несколько марок достала. Авиационные!.. — подмигнула Игорю и — совсем как девчонка — опрометью кинулась в комнату. Глядя ей вслед, Игорь подумал, что было бы хорошо жить рядом!

Над головой с шумом пронесся истребитель. «Это наши дают!» — с восхищением и гордостью подумал Игорь о своих товарищах. И вспомнил, как у него в недавнем полете отказал указатель скорости. Высота была около трех с половиной тысяч метров, когда двигатель внезапно заглох. Игорь бросил машину в пике, и двигатель заработал. Но при выходе из пикирования, видимо, заклинило рули хвостового оперения. Командир полка уже готов был приказать покинуть самолет. В то же мгновение немалым усилием Игорь подчинил себе «ястребок». Случай был исключительный. И мгновенная реакция, блестящая натренированность спасли жизнь летчика и машину. Никому об этом, конечно, Игорь тогда не обмолвился ни словом.

Вернувшись с марками, Наташа почему-то пристальнее обычного посмотрела на его виски.

— Ты что, сестренка?

— Что-то раньше я у тебя седины не замечала…

— Это — цвет неба…

— Или цвет риска? — неожиданно спросила она. — Что-нибудь случилось? — Ее глаза тревожно скользнули по его лицу.

— Наташка! — Он благодарно прижался к ней. Ее щека была холодна. — Спасибо, друг Наташка!

«Вот как я ей дорог! — понял он. — И она любит меня, а это так помогает мне в жизни!»

— Спасибо за марки! Одну, с твоего разрешения, я подарю своему другу Муромцеву.

— Муромцев? Такой высокий? Очень живой, открытый?

— Ну да! Старший лейтенант. Замполит на заставе. Друг что надо! Яркий человек! Я многим ему обязан, и даже Аякса он помог достать. А ты откуда знаешь Муромцева?

Наташа хотела рассказать о приезде пограничников, но не решилась, опасаясь разговора об Атахане…

— А ну-ка, — сняла с него фуражку, — а я все-таки выше тебя, — примерилась она, встав рядом.

— Конечно, у меня сапоги не на шпильках, — уколол он.

— Извините, товарищ старший лейтенант. Перед вами скромная, скромнейшая из женщин… на наискромнейших нижайших каблуках. И она выше вас, поднимающегося на своем «ястребке» выше туч и выше Копет-Дага!

— Ну ладно, ладно… — Игорь встал в позу и продекламировал: — Доколе, о Катилина, ты будешь испытывать терпение сената?!

— Смотри, какие офицеры пошли!

— А что?! У отца такая библиотека собрана!

— И ты в нее заглядывал? — подначивала Наташа. — Ишь какой начитанный! Неужели все офицеры военно-воздушного флота такие?

— Нет, через одного, — в тон ей отозвался Игорь и, не чувствуя раздражения, хотя его дипломатическая миссия окончилась неблестяще, двинулся к машине.

Шофер развернул газик. Игорь увидел Наташу в отливающем белизной халате на фоне темного проема больничных дверей и крикнул: «Махну серебряным тебе крылом…» И снова разозлился на нее за ослиное упрямство и на себя — за неумение подавить или преодолеть его.

Вечером, к ужину, Юлька и Павлик возвращались в больницу. На развилке дороги Павлик увидел Гюльчару. В национальном туркменском длинном платье, с обнаженной головой, стояла она, обратив исполненное мучительной веры лицо в сторону заходящего солнца. Павлику почудилось: она плачет. Гюльчара сама, как скорбная слеза, застыла на лице земли.

— Так каждый вечер, — прошептала Юлька, — каждый вечер, — еще тише прошелестел ее голосок, хотя Гюльчара была далеко.

— Почему? Зачем? — Павлик остановился. Он не мог идти, наполняясь тревогой, — безотчетной, глубокой, тяжелой.

— У нее все четыре сына на фронте погибли. И муж… Ждет, стоит и ждет, каждый вечер… Ей и письма прислали, где они похоронены, а она…

— Каждый вечер? — прошептал Павлик, не заметив, как слезинка за слезинкой покатились по лицу.

— Каждый вечер и в том же платье, в каком провожала их, без платка. Знаешь, как страшно! — заплакала Юлька. — Дождь, ветер, а зимой снег. А она стоит и ждет, ждет, — и, вся в слезах, Юлька лихорадочно продолжала: — Дядя Федя рассказывал, как он и другие солдаты с войны возвращались. Идут по дороге, а она стоит, ждет… Матери встречают своих, а она одна… Вдруг как кинется к какому-то солдату, он шел за дядей Федей, как закричит: «Керим! Керим! Керим!» А это — не Керим. Она упала, бьет кулаками по земле, кричит: «Отдай, отдай моих детей…»

Не утирая слез, оба долго смотрели, как садилось солнце. А на фоне заката чернела одинокая, верящая, ждущая фигура…

— А может, дождется, — сказал Павлик. — Мой отец тоже на фронте задержался…

Они повернулись и пошли.

— Ты знаешь, Павлик, она яд из раны Атахана высосала. Мама говорит: Гюльчара спасла нашего Атахана.

— А зачем она вяжет все время? — спросил Павлик.

— Она детям и мужу вяжет носки теплые. Все ждет их, к встрече готовится. Она и мне, и маме моей связала носки. У ее мужа была домбра, как балалайка, Гюльчара струны недавно купила про запас.

Вечером, после ужина, Павлика уложили спать в палате Атахана, на его кровать.

Незаметно для себя он привязался к Юльке и к Наташе. Ему так хорошо с ними!

Скрипнула дверь палаты. Павлик открывает глаза. К нему заглядывает Юлька. Раз-два — и готово, он на ногах. Раз-два — и он одет. Раз-два — и они в комнате Наташи.

Он собирается в обратный путь. Долго, что ли? Раз-два — и в дороге. Раз-два! Ох, и намылят шею в детдоме! Раз-два… Страшновато…

Гюльчара вяжет носок, внимательно поглядывает, покачивает головой. Голова-то седая, белая-белая. Павлик не знает, что белее — халат Гюльчары или ее волосы?

— Если увидишь Атахана, — углубляясь в вязанье, просит Гюльчара, — передай привет, пусть поправляется. И нас не забывает…

Павлик солидно кивает. Пора, пора в дорогу. Шутка ли сказать: Людмила Константиновна небось с ног сбилась. Он задумывается, и Юлька застает его врасплох своим вопросом:

— Ты о заставе помнишь?

Он прикладывает палец к губам: молчок!

Юлька продолжает:

— Ты не знаешь, где Атахан?

— Не знаю, — проговорился он и прикусил язык: болтун! — Знаю, конечно. Далеко отсюда!..

Юлька погрустнела:

— Посмотри, сколько я ему писем написала. — И она выложила перед Павликом десятки рисунков. — Не потеряй.

Павлик подумал: «Я их полюбил, и Атахан любит: хороших людей должны хорошие люди любить. Надо помочь им… обязательно».

— Ладно, Юля, передам твои письма. — Он сложил их, завернул в газету.

— Вот тебе деньги на дорогу и письма дяде Атахану, — передала два конверта Наташа. — Я договорилась. Шофер тебя довезет до города, а оттуда…

— Оттуда сам доберусь!

— Как же он живет… дядя Атахан? — не выдержала и все же спросила Наташа.

Павлик помолчал, укладывая письма в карманы, рисунки — за пазуху.

— А как его здоровье? — продолжала Наташа, ловя себя на беспокойстве и мрачнея.

Павлик тяжело вздохнул:

— По Юльке плачет.

— Ну что же все-таки он еще сказал, прощаясь с тобой? Ты нам так ничего и не рассказал.

— «Не могу, сказал, не могу я без них!»

Наташа покраснела и отвернулась. Увидела свои глаза в зеркале. «Наташка, дуреха! У тебя первый раз такие счастливые глаза!»

Но едва тронулась машина, увозившая Павлика, как Наташа чуть не бросилась за ней, решив взять назад свое письмо. «Что делаю? Зачем? Разве проверила себя? Разве Георгий не вернется? Разве с ним все кончено? А Юлька? При чем тут Юлька? Может, я спасения ищу в Атахане? А все это… не надумано ли? Где мне взять бескомпромиссность Игоря? Он говорит, что не мыслит жизни без своей жены… и она без него не может жить. Вот это — отношения. Это — взаимность! Это — верность! А я? Не перестав тянуться к Георгию, не смогу быть ни с кем, даже с Атаханом. Выходит, Атахан-то мне верит, а я его обману. Как это сказал однажды Игорь? «Ничего нельзя делать наполовину, ни жить, ни любить!» А я?..»

Она увидела: машина с Павликом остановилась. И, не отдавая себе отчета, Наташа, сорвав с головы белую медицинскую косынку, взмахнула ею, приказывая подождать. Она пошла, побежала, все ускоряя шаги и задыхаясь, окончательно решив забрать письмо у Павлика.

— Мама! — окликнула ее Юлька. Но это подхлестнуло ее.

— Наталья Ильинична! — позвала с порога Гюльчара.

Наташа неслась к машине.

— Мама! — отчаянно крикнула Юлька. Наташа на миг повернула к ней голову, а когда снова посмотрела на машину, та с места взяла скорость. И — пыль в глаза. И впереди — пустыня…

 

XIII

В пустыне, на участке своей геологоразведочной партии нефтяников, среди суеты возникающего поселка, Атахан с товарищами доделывал юрту.

— Ну, брат, не юрта, а терем!

— Теперь сюда — царь-девицу!

— А что? Жениться давно пора!

— Зарабатываешь немало, не куришь, не пьешь… Деньжат поднакопил. Пора!

Атахан как будто не слышал шуток, разговаривал с пожилой женщиной — женой главного механика:

— Скоро сына привезу. Так вы присмотрите. Павлик — парень самостоятельный. Ему тут должно быть хорошо.

Атахан еще не знал об исчезновении Павлика.

Шофер довез мальчика до города. Но здесь, пока шофер расспрашивал приятелей о машинах, идущих на четвертую буровую, в район изыскательской партии, Павлик заметил Людмилу Константиновну. Она озабоченно подошла к шоферу:

— Не видели, не слышали, случайно, о мальчике? Пропал у нас из детдома Павлик Старосадов. Шести лет… Такой подвижный. Курносый, смышленый. Вот фотография. На шее родимое пятно…

Она не успела договорить: шофер, посмотрев на фотокарточку, заторопился встревоженно:

— Постойте! Вез я тут мальца, в руке у него сверток был. — Он подошел к кабине, отворил ее, но кабина опустела. Сверток с едой лежал на том месте, где недавно сидел Павлик. — Был здесь. Очень похож… Куда же он делся?..

Павлик опрометью мчался по улице, вскочил в кабину какого-то грузовика, но тут же бросился к другому, что стоял у магазина, услышав:

— Опять к изыскателям! Вот «Беломор» куплю… — Шофер вышел, не закрыв дверцу, не выключив мотора.

Павлик вскарабкался по борту, перевалился в кузов, спрятался под брезент и замер с колотящимся сердцем. Вскоре машина тронулась. Грузовик, подпрыгивая и обрастая пылью, торопился из полдня в вечер, из вечера в ночь.

Все время Павлик проверял, цело ли письмо и, ощупывая конверт, чувствовал три острые, твердые бумажки — деньги. Он пристроился поудобней на брезенте и задремал. Очнулся от резкого толчка: машина остановилась.

Павлик сжался в комок. Кто-то в темноте спрашивал с хрипотцой:

— Наверное, на четвертую? К Атахану Байрамову? Дай закурить.

— Закуривай! — ответил шофер, который покупал днем «Беломор». — Не угадал! К четвертой надо отсюда прямо жать, а я налево — к четырнадцатой.

— Да что ты! Подвези! Из Москвы я! Такое на четырнадцатой нашли! — Он дважды чиркнул спичкой.

— Ну, забирайся в кузов.

Павлик увидел, как чужая рука взялась за край борта, и слез с машины с другой стороны.

— Поехали! — услышал он. Грузовик взял влево, и долго сквозь пыль мелькал рубиновый огонек, а фары расталкивали темноту. Стих мотор, исчез свет фар. Вперед! В дорогу!

Наверное, тетя Наташа достала эти тапочки у какого-нибудь удивительного мастера: они несли Павлика через пустыню. Он то поражался огромности мира, то сжимался от сознания собственной малости перед лицом необъятных ночных пространств.

Стало еще темнее. Павлик присел на корточки, всматриваясь в обманчивые контуры дороги. Его пошатывало от усталости.

В огромной пустыне, под необозримым небом, усыпанным песчинками звезд, шел он по дороге, спотыкался, падал, снова поднимался и двигался вперед. То на него надвигались барханы, то пугала длинная узкая морда сухопутного крокодила — варана, и мальчик шарахался, замирал, видя совсем рядом извивающуюся змею. Ночная пустыня шуршала, шелестела, жила множеством голосов неведомых Павлику зверьков. Было страшно, одиноко, и лишь слово «Атахан» звучало как призыв: идти и дойти до цели. «Может, машина встретится и подвезет меня. Тогда узнаю поточнее, как найти Атахана», — думал Павлик.

Трудно идти одному, не зная, сколько еще впереди шагов или километров, часов или дней пути. Ноги подкашивались, но Павлик шел, шел…

Из-за бархана взвилась, изгибаясь, змея. Мальчик оторопел — не сразу понял, что это узкий-узкий серп месяца. Он стоял один, чувствуя себя песчинкой и не веря, что будет рассвет, дорога, Атахан… «А если басмачи нападут?..» — мелькнула мысль. Но он знал давным-давно, что никаких басмачей нет. «Или разбойники?» Хотя он никогда и не слышал о разбойниках в пустыне… Не слышал… А вдруг? Захотел присесть, опустился на холодный песок, опустил руку и с отчаянным криком вскочил: наткнулся на черепаху. Никогда не боялся черепах, а сейчас ночью думал, что на чей-то череп руку опустил. И, на счастье, не заметил рядом дикобраза, чьи длинные иглы действительно ранят больно и опасно. Он закричал, закричал громко, истошно, вкладывая всю неосознанную одинокость в этот крик. Он этим воплем заглушал страх, отпугивал его.

Услышал где-то у сопки плач: выли шакалы. Поняв, что это шакалы, обрадовался присутствию живых существ, которым тоже страшно, которые тоже плачут. На ровном месте подвернулась нога, но садиться не решился. Потер ногу, вспомнил и повторил себе в укор слова туркмена, встреченного в то утро, когда уходил из детдома: «Смешно, когда колючка себя считает садом, а уксус — медом».

«Считал себя героем, собирался быть летчиком, потом пограничником, а сам… эх ты!..» — Но и эти слова, произнесенные вслух, чтобы пристыдить и ободрить себя, не возымели действия. Может быть, он благодаря им и прошел еще метров сто, но это были уже не шаги, а шажки. «Передохну стоя и — дальше…» Передохнул, пошел.

Он не знал, что по другой дороге промчался на мотоцикле с коляской милиционер. Не знал Павлик, что милиционер запомнил курносого, веснушчатого, голубоглазого мальчонку, который слетел в канаву и потом взобрался в тележку к туркмену. Помнилось милиционеру, как туркмен краем рукава своего халата смахивал пыль с плеча ребенка, как полуобнял его, как подал гроздь винограда. Сомнение вкралось тогда, хотел повернуть мотоцикл, догнать, спросить: курточка на мальчишке была точь-в-точь как у ребят из детдома. Видно, не зря усомнился! «Стой, я же этого аксакала знаю! Ну-ка, махну к нему». И погнал мотоцикл к седобородому туркмену, побеспокоил его ночью.

Аксакал, спросонья испуганно вращая глазами, сказал, что мальчик ему незнаком, но «хороший, добрый мальчик». Милиционер умчался, то и дело останавливаясь, посвечивая ярким, далеко бьющим фонарем, стараясь найти если не мальчика, то хоть следы…

Впервые за долгие годы ночью на своем ишачке, впряженном в тележку, выехал на поиски и аксакал, прихватив с собой вкусные пшеничные лепешки и виноград, взял также халат, чтобы укрыть ребенка. В растерянности он не спросил у милиционера имя беглеца, поэтому, придерживая ишачка одной рукой, другую приставлял ко рту и кричал просто?

— Мальчик! Мальчик! Иди сюда! Мальчик!

Вскочил на своего текинского скакуна и юноша-джигит.

Извещенные Людмилой Константиновной и Кулиевым, притормаживали шоферы, вылезали из кабин, забирались на сопки, всматривались в ночь, звали протяжно:

— Па-а-авлик! Па-а-авлик!

Седобородый вспомнил, что в дороге обогнал двух знакомых туркменов. Он вернулся, разбудил их, спросил: не знают ли имени мальчика. Но те ответили, что он сын Наташи — из той больницы, где Гюльчара. Так ни с чем и уехал старик, хотя по дороге передал это сообщение милиционеру.

Так бывает, что рядом с нами — чье-то щемящее сиротство, чья-то безмолвная боль, а мы улыбаемся, смотрим, но не видим, слушаем, но не слышим, радуемся жизни, веселимся. Но как много мы не замечаем!

А он шел. Казалось, что главное — идти…

Утром опаленный солнцем Павлик опустился на песок где-то вдали от дороги, от караванных троп. Еще ночью сбился с пути. Утро закрутило ветром, ветер превратился в песчаную бурю. Павлик не смог подняться, лег на бок, спиной к ветру, закрыл лицо руками, и перед ним встал Атахан. Мальчик вскочил. Он отчетливо видел Атахана, воспитательницу, Наташу, детдом, целое озеро, по которому плыли игрушки и нож в чехле. Павлик побежал, упал. Он видел перед собой ручей ключевой воды. И ребенок воспаленными губами в беспамятстве припал к песку, хватая его, как воду.

Буря ширилась, затягивала все вокруг бурой мглой. Песок начал заносить и Павлика…

 

XIV

Фронт бури проходил значительно севернее аэродрома.

Здесь утро началось будничной напряженностью.

Игорь Иванов с особой отрадой ощущал шелковую прохладу подшлемника, его прикосновение к выбритым щекам. Натягивая его, улавливал запах одеколона «В полет». В полет! Вечной свежестью отдают эти слова! Хорошо рукой касаться теплой плоскости «ястребка»! Словно ты здороваешься с ним. Как приятно натянуть на подшлемник шлемофон, закрепить на горле ларингофон, оглядывая в сотый, в тысячный раз приборную доску, где все знаешь на память, где все найдешь вслепую. Ведь ты так соскучился по всему этому за ночь…

О судьбе Павлика Игорь Иванов ничего не знал. В это утро Игорь был захвачен радостью неба, сквозящего ультрамариновой синевой. Веяло древностью от сопок, обесцвеченных раскаленным солнцем. Видеть это небо с земли, породниться с ним, поднимаясь на своем «ястребке»! Счастье чувствовать, что это крылья не «ястребка», а твои крылья. Не самолет, а ты ощущаешь давление рассекаемого воздуха. И ты, поднимаясь в небо, становишься вровень с отцовской молодостью, постигаешь и ту радость жизни, власть над небом, самолетом, высотой, познанную отцом. Ты видишь кольцо прицела, знаешь, что твои движения отлажены, что дни, месяцы, годы отданы тренировкам не зря.

Он с улыбкой следил за стрижами. Они выделывали над полем аэродрома фигуры высшего пилотажа. Вот свеча, бочка, штопор, мертвая петля, скольжение на одном крыле, переворот! Ну, черти! Подзадоривают! Идут звеном, точно связанные невидимыми нитями… Ах, шельмец, как дает! А скорость! Скорость такая на вираже, словно и крыльев-то нет…

В это утро он ощутил готовность осваивать новые скорости и высоты. По всему ощущалась близость реактивных самолетов и сверхзвуковых скоростей. И, главное — Игорь знал, что он сумеет, не подкачает. А вдруг сегодня командир полка вызовет и скажет: «Ну, Иванов! Вот тебе задание!» И первому мне доверит принять, облетать не что-нибудь, а реактивный самолет! А там пойдут, конечно, и сверхзвуковые!»

Двухметровый гигант, техник Алексей Денисюк, потер руки, вымазанные в масле, и улыбнулся плутовато:

— Скоро пересядет старший лейтенант, ну да и мы с ним…

— О чем ты, Алешка?

— О чем? О скором расставании с поршневыми! И да здравствует реактивная!

— Ну, это все мечты, — слукавил Иванов, втайне радуясь совпадению их желаний и предположений.

— Почему мечты? Нам, технарям, кое-что известно раньше, чем вам, летунам…

Размахивая рукой, к ним бежал, придерживая пилотку, моторист Зубарев:

— Товарищ старший лейтенант, вас к командиру полка!

— Есть! — Игорь подмигнул Алексею, кивнул Зубареву и побежал. — Ну вот, дождался! Наверняка речь пойдет о реактивной. Готов! Я готов!

Но его ждал полет на «кукурузнике». Судьба Павлика звала его, хотя он не знал, что потерялся в пустыне именно Павлик.

Известие об исчезновении ребенка всполошило десятки людей. Поднял в воздух «кукурузник» и Игорь Иванов: приказано осмотреть на бреющем полете места возможного нахождения мальчика.

Песчаная буря приутихла, набирая силы для новой атаки, а старший лейтенант Игорь Иванов только оторвался от взлетной полосы. Пролетел над больницей Наташи, по некогда было помахать крыльями. Дороги минуты, секунды… Если в пустыне положить куриное яйцо в песок, то через несколько минут оно спечется всмятку. Игорь знал от друзей-пограничников, что овчаркам, ведущим преследование, надевали специальные чулки на лапы (иначе лапы тут же потрескались бы в кровь), а на головы — специальные шапочки. Раскаленное солнце способно убить… «Пожалуй, буря к месту: не так печет», — думал Иванов, минуя льнувший к арыку аул и спускаясь над дорогой, пронзающей неподвижные пески. Колючки, перекати-поле, саксаул. Лысые округлые сопки… Пошли сыпучие, зыбучие пески. Что это за точка? Так, взять левее, снизиться. Над чем-то сгрудились шакалы… Еще ниже…

Шакалы прянули в стороны от грохота мотора над самой головой.

Разворот. Ух, мертвый верблюд. Пески, пески, пески… Ребристая зыбь, пустыня, а в ней где-то мальчик… Один…

Игорь ведет машину еще ниже, сбавив обороты, летит по воображаемой синусоиде, стремясь возможно тщательнее осмотреть участок. Мысли путались. Вспомнились Юлька и Наташа. Пропавшему мальчику, говорят, лет шесть — как Юлька. А какая девчонка! Дичится! В маму! Нет, пожалуй, Натка не дичится. Ну и пустыня… Сгинет человек, и никто не заметит. Будто и не было его на земле.

Игорь Иванов вел машину ловко и осторожно. Такие не ищут опасности, но и не избегают ее… Ему один на один довелось прижать и заставить приземлиться чужой самолет, вторгшийся в наше воздушное пространство. И он не задирал нос, когда его поздравляли с трудной победой.

Из кабины самолета видна часть пустыни. Ветер — гениальный зодчий и архитектор — изваял из песков серповидные барханы. А здесь он легко, точно они невесомы, несет пески и укладывает их в прямоугольные гряды, вытягивая их в направлении своего полета. А это — словно рисунок будущего ковра. Прихотливы узоры, нанесенные ветром на песках… А как здесь бывает весной! Вся пустыня живет ожиданием весны! С какой нежностью и благодарностью приемлют пески каждую каплю воды! Игорь не раз видел шествие весны в Каракумах. Сперва на тонких пальчиках — на темных сине-зеленых, с лиловыми цветочками, кустиках гелиотропа она вступает в пески. Целые лужайки залиты лиловыми звездочками гусиного лука — голубые, синие, розоватые, белые крохотные цветочки. И вот уже весна зажигает барханы, рдеет, багрянится, полыхает тюльпанами. Кажется, даже с самолета ловишь животворный запах цветения. От маков, как летящие в небо костры, пылают сопки. Какое буйство жизни в цветах! А потом по-черепашьи медленно тянутся дни раскаленного лета, горячей осени, бесснежной зимы!..

Прошло около двух часов, как Игорь, порыскав над песками, взял в сторону буровых, низко-низко прошел над сторожкой, из которой, пошатываясь, вышел взлохмаченный человек.

Снизился совсем. Со стороны могло показаться: вот-вот заденет, зацепит колесами за песок. Какой-то бугорок… Что бы это значило? Не показалось ли? На ровном месте бугорок… Он поискал место для посадки. На всякий случай развернулся, низко прошел над человеком с растрепанной бородой и рукой указал направление к тому бугорку, потом пролетел туда, сделал несколько низких кругов над бугорком, силясь показать идущему от сторожки, что здесь что-то или кто-то…

Снова подлетел к нему. Человек задрал бороду, скошенную порывом ветра, и, повинуясь безмолвному сигналу летчика, пошел, поплелся к тому месту, где самолет делал круги.

Заросший бородой, с глазами, по-рачьи красными от беспробудных попоек, в заляпанном халате, брел сорокалетний мужчина. Он работал смотрителем на буровой. Брел куда глаза глядят, прикладывался к бутылке, иногда оглядывался на свою сторожку с одним оконцем и грозил ей кулаком. Погрозил кулаком и летчику. И забыл о нем. Очнулся от гула над самой головой и машинально пошел туда, где настойчиво кружил самолет.

Смотритель шел и вспоминал свою жизнь. Когда-то он был веселым и общительным человеком. У него были друзья и общие с ними интересы. Грянула война. В сражениях у Днепра его тяжело ранило. Плен, концлагерь. Бежал, но его нашли в лесу, схватили и, избив, бросили в концлагерь. Опять бежал… И опять — концлагерь… Когда после войны вернулся домой, понял: друзья отвернулись от него, избегают с ним встреч. Это окончательно сломило его. Искал утешения в водке. Но разве уйдешь от самого себя?.. Не заметил, как втянулся в эти омерзительные попойки. Собутыльники стали его «общественным мнением». Однажды он понял, какая нелепость искать среди них какого-то удовлетворения, но жить иначе уже не мог. Опустился, потерял человеческий облик. Вырвался к одиночеству, будто бы и не был до этого одинок в их окружении. Нет, нет, лучше быть одному, в сторожке смотрителем. Он шел сейчас по пустыне, оглядываясь. Буровые вдруг показались огромными бутылями водки.

Прошумел самолет.

Буря усиливалась, секла до лицу, песком забивала нос, рот, глаза, уши.

Шуршала неоглядная рябь движущихся песков, и он хотел повернуть обратно, уберечь глаза и лицо, но этот дьявольский «кукурузник» все кружил над одним местом, и почему-то против ветра наперекор себе бородач тащился к тому месту.

Глупый суслик выкатился из норки, встал на задние лапки, как вылепленный из глины и песка округлый кувшинчик, из него пролился свист: ему буря нипочем, вторит в лад ее нарастающему свисту. Или присвистнул суслик от удивления: перед ним поднимался и опускался холмик… Что-то живое? Песок струился, натекая на холмик, обволакивая его тончайшими слоями, песчинки цеплялись за песчинки, холмик рос. За него спряталась черепаха, вобрав под клетчатый тускло-пепельный панцирь лапы и голову, напоминающую змеиную. Суслик пискнул и поспешно скрылся в норке: боком, перекидывая голову и хвост, передвигалась эфа, чей укус смертелен. Эфа, мстящая всем за свою ползучесть, за свой невыплеснутый яд, подползла к холмику. Из холмика показалась детская исцарапанная в кровь ладошка. Павлик в беспамятстве повернулся. Черепаха убралась восвояси. А эфа подняла заостренную голову и студеными вертикальными зрачками присмотрелась.

Самолет Игоря шел очень низко. Удар бури накренил правое крыло над самой эфой, а Игорь инстинктивно прибавил обороты. Мотор взревел, струя песка, подхваченная порывом бури и струей ветра, отброшенного пропеллером, хлестнула эфу. Змея приникла к песку, а Павлик так же в беспамятстве убрал ладошку.

К мальчику, обросшему песком, эфа приблизилась вплотную. У него приостановилось дыхание. Эфа, помедлив, поползла по его телу, перебрасывая свою голову и хвост. Она как бы ударяла, подхлестывала, вызывала его ожить, пошевельнуться, чтобы сразу же умертвить свою жертву. Но он был как мертвый. И змея по его плечу, по лицу протянулась метровой петлей…

Самолет Игоря Иванова чуть не коснулся колесами этого барханчика, а струя ветра, страх и неожиданность столкнули эфу с мальчика, и она заторопилась к норке суслика.

«Что я кружу над этим местом как привязанный? А если почудилось? И теряю драгоценные минуты, да и горючего по расчету — совсем немного осталось». Но он опять пронесся над бородачом, как бы подгоняя его, подталкивая к бархану. «Ну и характер! — подумал о себе Игорь, осуждая, — Ивановский. Одна интуиция, один инстинкт, ослиное упрямство, как у Натки». Надо лететь дальше, искать в другом месте. А ноги сами нажимали на педали, рука сама незаметно надавливала на штурвал, самолет точно сам по себе делал очередной круг. Да? Точно! Ребенок! Буря и струя от пропеллера обнажили его голову! Но что же это? Почему медлит бородач?!

Игорь на правом развороте увидел, как раскинув руки, оступился и опрокинулся навзничь бородач. Полы халата откинуло ветром. Заканчивая разворот и снижаясь, заметил лохматый куст бороденки.

Через некоторое время Игорь увидел, что он пытается встать.

Смотритель поднялся, посидел, хлопая осоловелыми глазами, встал и пошел, пошатываясь. Споткнулся о какой-то комок, повалился. Приподнялся, оперся на бугорок и под слоем песка обнаружил мальчугана. Кто это? Он поднял мальчика и огляделся. Сквозь песчаную завесу бури то проступали, то исчезали буровые вышки, грибком зачернела крыша сторожки. Смотритель нес свою находку к сторожке.

Самолет проскочил над ними, помахав крыльями, и, взяв курс на сторожку, взмыл над буровыми и слился с темнеющим небом.

— Кому ты, гад, путь указываешь? — обратился к исчезнувшему самолету бородач. — Кто хозяин сторожки? Кто хозяин пустыни? Или дороги не знаю?

Не доходя до сторожки, он увидел, как буря приоткрывает и закрывает обитую войлоком деревянную дверь.

— Какой подлец дверь не закрыл! Какой подлец? Я спрашиваю! — высоким, пронзительным и дрожащим голосом вопрошал он сторожку. Войдя в нее, положил мальчика на засыпанную песком постель. Полез в тумбочку, приговаривая:

— Сейчас постельное белье достану, сейчас, сейчас…

Из тумбочки к его ногам выкатился грязный ком белья. Смотритель впихнул белье обратно, захлопнул дверцу. Поежился и хотел укрыть мальчика. Наклонился к ведру, затянутому пестрой тряпицей, прижатой обрезком доски. На тряпке кверху дном белела с выщербленным краем пиала. Смотритель зачерпнул воды, открыл дверь и выплеснул за порог, набрал еще и поднес мальчику. Глаза ребенка не раскрывались: не приходил в себя.

— Не хочешь, так и не надо, — осклабился смотритель и поставил пиалу на голый, наспех сколоченный стол. Его качнуло, и он расплескал воду. Полез в карман халата за бутылкой. С бутылкой вытащил карты. Валет, шестерка и туз выпали на затоптанный пол. Он не заметил, приложился к бутылке. Из замусоленного горлышка вылилась перемешанная с песком капля. Выплюнул, поморщился.

Мальчик, застонав, повернулся на спину. Из правого кармана штанишек посыпался песок и выглянул уголок бумажки: деньги. Смотритель бесцеремонно вывернул оба кармана, забрал деньги, корявыми, прокуренными пальцами надорвал конверты, которые Наташа дала Павлику. Развернул, пробежал мутными глазами, потряс конверты, не выпадет ли что-нибудь? Ничего! Разорвал письма на мелкие кусочки и выбросил за дверь.

Он мысленно обращался к бывшим друзьям, которые забыли его. «Все один и один! А ведь были друзья… Перед кем оправдываться? Перед теми, что меня бросили? И зачем? Из одного котелка кашу рубали, одной шинелью укрывались! А вернулся я из плена, и ты, как и другие, раззнакомился со мной. Я с того и запил! Веру в людей потерял! Не прошу взаймы! Не напоминаю, что фрица прикончил, когда он в тебя штык всадить хотел! Но ты, гад, можешь хоть здороваться, встречая меня на улице? Можешь?!» Смотритель увидел под ногами карты и громко выкрикнул:

— Тебе — туз, мне — шестерка… Или — валет… Но ты на меня крест не ставь!

Отрезвила неожиданность и злость: переводя глаза с карточного валета на мальчика, увидел на шее ребенка родимое пятно, овальное, черное. Потер свою заросшую бородой скулу и шею.

— Что за наваждение!

Твердыми шагами вышел из сторожки, плотно притворив дверь и дважды повернув ключ в замке. Дернул на себя, проверил.

Павлик открыл глаза. Над ним провисал низкий закопченный потолок, в левом углу, в тенетах паука, билась муха. В самом углу паутины притаился паук, выжидая, когда она выбьется из сил и запутается окончательно. Пересохшими губами мальчуган прошептал: «Пить». Повернулся и увидел пиалу с водой, привстал, но упал на кровать. Опять привстал, с трудом дотянулся до пиалы. С жадностью выпил солоноватую воду. Пролитая струйка текла по полу, подкрадывалась к валету. Поднял бы карты, но чувствовал, что упадет. Тихо опустился на постель. Муха совсем запуталась. Помог бы ей выбраться, да был не в состоянии поднять руку. «Если бы встать на кровати, дал бы я жизни этому паучине», — подумал Павлик, и веки следила усталость…

Дважды повернулся ключ в замке, заскрипела дверь, зашуршали шаги. Павлик с трудом разжал веки.

Смотритель осторожно опустил на стол бутылку водки, погладил ее, всматриваясь в лицо Павлика.

— Я докажу! — пьяно мямлил он. — Я тоже — око за око, зуб за зуб. Меня бросили в детстве, и я бросил, отомстил… — Помедлил, впервые подумав о правильности своей мести, и усомнился. Но желал оправдаться перед малышом. — Меня бросили? — спросил он, укоряя жестоко, будто его бросил Павлик. — И я бросил жену с сыном. Не моя вина… коль она потом померла… Я докажу! — Экономным движением откупорил бутылку и отпил глоток из горлышка, рукавом халата вытер мокрые губы. — Я и смотрителем стал по пьяной лавочке. Под пьяную руку сморозил чушь, а может, и не чушь… правду-матку резанул в глаза, ну меня и понизили. А деньги были… Вот и пил и пить буду, пока снова в людей не поверю. А ты меня обязан у-ва-жать!

Павлик ничего не понимал. Появилась жалость к этому одинокому, брошенному, почти отверженному человеку, хотя отталкивающими были его гримасы, манера мямлить, растягивать слова. Неприятно поражала сторожка: судя по ней, хозяин давно опустился. Враждебно смотрели на него красные, в склеротических прожилках, глаза. И все-таки когда смотритель плюхнулся на колченогий стул, рыгнул, захрапел и стал особенно гнусен с отвислой губой, с грязно всклокоченной, пересыпанной песком бородой, Павлик вспомнил: его спас этот человек.

Порывом бури дверь сторожки дернуло, откинуло, стукнуло о косяк. Бородач продрал глаза, осмотрелся, затем доплелся до двери, набросил крючок и сел напротив мальчика. Он потянулся к Павлику и указательным пальцем, пропахшим селедкой, табачной вонью и сивушной гарью, задрал его верхнюю губу; приблизил к Павлику бородатое жалкое лицо и, оценивая, посмотрел на детские передние зубы, чуть раздвоенные, похожие на прямоугольные миниатюрные лопаточки. Отпустил палец, отодвинулся, кивнул своим мыслям и забормотал:

— Одиночество хуже врага. — Он помотал рукой, разгоняя видение, выпил из горлышка. Свесил голову на грудь. Захрапел.

Сторожка содрогнулась от напора бури, и в ее вихре мальчик различил оклик:

— Павлик!

«А может, это только показалось?» — подумал Павлик, и сон опять поборол его.

 

XV

Смотритель проспал на стуле до утра. Поднялся тихо, стараясь не разбудить Павлика. Из шкафчика, прилаженного к стене, достал ржаные лепешки, куски жареной баранины — коурмы. Взяв высокий закопченный туркменский чайник — кумган, осторожно вышел за сторожку. Поставил кумган на разожженный костерок и, подбрасывая ветки саксаула, быстро вскипятил чай. Бросил в него четыре щепотки заварки зеленого чая и внес в сторожку.

— Ешь! Покушай! — придвинул еду мальчику, а сам поставил на пожелтелый лист газеты черный, исходящий паром кумган, сполоснул пиалушку, положил три слипшиеся карамельки-«подушечки».

— Поешь! — Смотрителю неловко было вспоминать о вчерашнем, и он говорил тише: — Да не бойся! Это вкусно. Ешь на здоровье!

Павлик взял лепешку, твердую, словно деревянную, надкусил.

Смотритель сунулся в тумбочку, поискал зеркальце. Оно оказалось под тумбочкой. Поднял, стер песок и пыль, посмотрел на себя, не узнавая, недоверчиво покачал головой. Перевел тоскливый взгляд на Павлика, на взъерошенное хозяйство своей комнатенки, на железную печурку с полуоборванной дверцей, на мрачный темный потолок, на паутину. Оживился, увидев паука. Глаза уперлись в зеркало — в испитое, корявое, заросшее лицо. Задумался. Задумался напряженно, взвешивая что-то, подоткнув бородатую щеку угловатым грязным кулаком.

Павлик ел. Лепешка оказалась вкусной, особенно если долго жевать. И коурма — объедение.

— А вы почему не едите? Может, это последнее? — Павлик съел ровно половину предложенного и отодвинул от себя коурму и часть лепешки.

Бородач поднялся, оправил постель, поплотнее захлопнул дверцу тумбочки, затолкав внутрь злополучный ком грязного белья с волочащейся тесемкой. Поднял с пола рассыпанные карты. Задержал взгляд на мальчике… С жадной надеждой не по-людски зыркнул на малыша как на добычу. Потом достал из шкафчика еще лепешку, словно приманку.

— Ешь и эту. У меня — навалом!

Бородач взял из угла ружье, повесил его на стену. Из шкафчика извлек мыльницу, обмылок, опасную бритву. Бритва фирмы «Золлинген», еще из плена, сточенная, полбарака брилось, но остра — огонь! Он взбил пену. Под стать прибранной сторожке менялось его лицо, освобождаемое из плена бороды и грязи.

С наполовину бритой бородой он налил мальчику чаю, а сам глотнул из бутылки. Потом выхлестнул все до дна и быстро опьянел. Однако не порезался ни разу, аккуратно добрился, насупился…

— Знаю, кто ты! — вдруг рявкнул смотритель и присмирел.

Павлик точно обжегся, не донес до губ пиалу и почти уронил ее на стол. В душе смотрителя подымалась забытая теплота, доброта, надежда…

— Ты — Павлик Старосадов. Ты — мой сын. Видишь… родимое пятно у тебя, — и поднес ребенку осколок зеркала.

Испуганными глазами Павлик увидел в осколке зеркала свою тщедушную шею и родимое пятно.

— Теперь гляди! — Смотритель коричневым пальцем ткнул в свою шею, где на том же месте, что и у Павлика, овально чернело родимое пятно.

— Смотри! — Он одной рукой поднес зеркало Павлику, пальцем другой руки поднял губу. — Смотри!

В осколке зеркальца Павлик увидел свои передние, лопаточками, чуть раздвоенные зубы с крошкой от лепешки между ними.

— И у меня такие же! — смотритель задрал свою верхнюю губу, обнажив передние зубы-лопаточки, чуть раздвоенные, прокуренные, влажно-коричневые у десен.

— Сын? Сын! Родной? Родной!! А раз так — отдавай остальные деньги, потому… ты как есть мой сын, должен мне подчиняться и должен обо мне заботиться. Отдавай! Мы заживем с тобой!..

Павлик сунул руку в карман и похолодел: ни писем, ни денег. Двумя руками поспешно расстегнул рубашку на груди, нащупал рисунки Юльки.

— Ты меня отцом, папой зови! Я пить не буду, в город переберусь. Игрушки у тебя заведутся. Со мной не пропадешь!..

Павлик ощупывал рисунки, не веря, что взрослый может обобрать ребенка, и думая, что деньги потеряны.

— Вы мои деньги взяли? Тети Наташины деньги взяли?! — спросил он. — И письма, да? Вы?! — И понял: он взял.

Опьянение кружило комнату перед глазами смотрителя. Он задрал голову, вбирая воздух, увидел в углу паутину.

— Я же в паутине, мне приятелем только паук и был. — Спазмы сжали горло, он утер пьяные слезы, ударил себя в грудь: — Ошалел я от одиночества. Чуть себя бритвой вот этой… понимаешь? Хочешь при тебе, — схватил бритву, — себя порешу? Чуть руки на себя не наложил, понимаешь? Думал, пойду в пески, пусть меня буря песком занесет. И занесла бы. Тут этот самолет, понимаешь? Ничего не понимаешь, — вдруг всхлипнул он, выронил бритву. — Шел на смерть, а встретил сына! Я же твой самый родной отец, ты мой самый родной сын! Пожалей ты меня… Должен же кто-то кого-то пожалеть! — И он протянул к Павлику руки.

— Я вам не сын! У меня настоящий отец есть! — Павлик, прижимая к груди рисунки Юльки, бросился из сторожки.

— Стой! — Смотритель повернулся в сторону двери с простертыми руками, задел бутылку, та упала на стол, покатилась. — Стой, стрелять буду! — Он схватил со стены ружье, наступил на бутылку, упал и пополз к двери. Пытаясь приподняться, прицелился: — Стой, Па-а-авлик! Па-а-авлик! — уронил голову на приклад и зарыдал…

 

XVI

Сначала Павлик не замечал колючек, но скоро пожалел о потерянных тапочках. Ноги увязали в песке. А Павлик боялся останавливаться: догонит, вернет в эту сторожку. Тогда он не выполнит своего задания. И мальчуган прижимал к груди руки, проверяя, на месте ли рисунки. Ему это представлялось главным, и он, идя на безмятежный отдаленный свет вечернего костра, ободрял себя, вспоминая альбомы с вырезками о юных героях, бережно собранными Людмилой Константиновной. Он вспоминал и рассказы Атахана.

Обманчивы вечерние пространства пустыни. Ночью призрачна мнимая близость огня. Вроде — рядом, а идешь, идешь, идешь… И страшно, страшно…

Хорошо, не слышно крика: «Павлик!»

И тут он снова услышал его, но с другой стороны, левее.

Все-таки он шел и шел на свет костра. Свет не придвигался, а становился ниже. Ночь почернела. «Эх, был бы я летчиком, как тот старший лейтенант Иванов, или пограничником, как Атахан, я по звездам сразу бы отыскал их буровую… Но главное — идти, надо идти и идти, — твердил он. — А если не найду, какой же из меня пограничник? Они же выносливые!» — И он шел, падал, опять вставал. В глазах метались звезды искрами костра. Летели искры, хотелось предостеречь кого-то: «Осторожней, вы так небо сжечь можете». Было тихо, казалось, он плывет, летит, а он уже не мог идти и полз, поднимая голову, чтобы увидеть: скоро ли костер, близко ли? Пугал каждый шорох, и сердце заходилось от страха.

 

XVII

Тлели обугленные ветви саксаула. Костер догорел. Нехотя, боязливо из голенастых, узловатых ветвей выкарабкивался дымок, и все осторожней, точно из бездны, изредка высовывался зазубренный язычок пламени. Он вытягивал за собой другие языки, и отсветы их облизывали в ночи кошму, бараньи папахи — тельпеки, иссиня-черные бороды самозабвенно храпящих кочевников — иомудов. Лица их, темные от загара и ночи, казались гранитно суровыми. Отблески последних огоньков вползали на горбатую спину барханов. Около спящих, вплотную к песчаным барханам, лежали верблюды. Они жевали верблюжью колючку. В них было что-то извечное, каменное, казалось, верблюд брезгливыми губами захватит острый лепесток луны, и наступит полная темнота. Из мрака донесся смятенный, хриплый от усталости крик:

— Пав-ли-и-ик! Ага-га-га-га!

И снова над ночным пристанищем кочевников — посапыванье, храп.

Умирал костер, в отчаянии похрустывал пальцами веток, выкатив кровавые, воспаленные бессонницей глаза угольков.

И опять в пространстве ночи другой голос, но громче, настойчивей, требовательней, позвал, перекатывая слог за слогом:

— Па-ав-ли-ии-ик! Па-ав-ли-ии-ик!

Кочевник поднял голову с кошмы, другой облокотился на кошму. Третий вскочил на колени, начал расталкивать, тормошить спутников. Храп оборвался.

Совершенно отчетливо с противоположной стороны твердо, непреклонно и властно прозвучало:

— Павли-ик!

Проснулись кочевники, присели на кошму, оглаживая бороды, подбрасывали ветки в костер, возвращая ему жизнь. Перенося ударение на последний слог, повторяли:

— Павлык!

— Бавлык!

— Аалык!

Костер зашумел, в клыках огня хрустнули сучья саксаула.

Склонив головы, иомуды прислушивались к призывам, летящим с разных сторон. Голоса тревоги перекликались, звали… Они то стихали и пропадали, то опять возникали. Верблюды перестали жевать и настороженно вытянули шеи. Чудилось, будто верблюжья голова далекой сопки поворачивается, ухом луны прислушивается ночь:

— Па-ав-лик! Па-ав-ли-и-ик!..

И хотя костер пылал, но зябко стало людям у огня от этого крика.

Не один, не два, не десять километров до больницы, а этот призыв услышала во сне Наташа. И, сама не зная почему, откликаясь на голос тревоги, встрепенулась среди ночи, будто кто-то искал и звал ее ребенка. Зажгла ночник, посмотрела: Юлька спит. Встала, укрыла ее простынкой, накинула на плечи халат и вышла в коридор. В дежурной комнате горел свет, и Наташа осторожно заглянула туда. Печально напевая, Гюльчара довязывала носок.

Перед ней на столике лежала фотография: со снимка глядели на Гюльчару четыре сына и муж. Крепкие, сильные… Да, лежат дома в сундуке пять похоронок, но когда она глядит на домбру мужа, на вещи сыновей, на связанные ею шерстяные носки, когда выходит вечером на дорогу, ей кажется: вот-вот увидит их, вот-вот услышит их шаги… Иногда кажется — сто лет их не видела. Иногда — вчера простилась. Вспомнила как, обняв их, сказала на прощание:

— Возвращайтесь!

— Вернемся!

А они никогда не обманывали…

— И я не могу уснуть, вспомнила грустную песню… муж ее на домбре играл, — не поднимая головы, догадываясь по шагам, что это Наташа, сказала, вздохнув, Гюльчара. — Не могу. Неспокойно на сердце. Как будто несчастье — на пороге, а ведь Павлик далеко? Далеко! А душа болит, будто он вот здесь. — Она спицей показала на сердце. — Нет отца — дитя плачет день, нет матери — плачет тысячу дней, — неожиданно добавила Гюльчара и шепотом начала считать петли, сбилась, остановилась. — А то думаю: птица не родится без клюва, дитя — без своей доли… Нет, нехорошо на сердце…

Наташа зябко запахнула халат, присела:

— Скорей бы утро…

Она вернулась в комнату, легла… Заснуть до рассвета так и не смогла, все время мыслями возвращалась к Павлику. К Павлику и Атахану…

 

XVIII

Рубчатые шины грузовика с ходу врылись в песок и остановились. Шофер, серый от усталости, не снимая рук с баранки, поглядел на людей.

Голова шофера легла на руки. Заснул сразу.

Строители откинули борт огромного грузовика, начали сгружать материалы, гремели. А шофер спал.

Один из рабочих протянул к нему руку, но Федор Николаевич остановил:

— Не трожь! Пусть прихватит маленько, потом перекусит.

Разгрузка продолжалась.

Давно привыкли к походному быту разведчики нефти. Два барака — один против другого. Три юрты. Железные печурки с шаткими трубами. Под навесом — материалы, механизмы, инструменты, около навеса — склад. Колышки и шесты на месте предполагаемых улиц, на столбах белеют фарфоровые чашки. На проводах восседают пичуги, чистят клювом перья, «сплетничают». Неподалеку платформа, прикрепленная к тягачу. На платформу вкатывают водопроводные трубы. Разведчики торопятся заглянуть в тайны земли. Побольше бы лишь воды в пустыню, а так ничего — жить можно, жить интересно, жить здорово! Да и заработать удается!

Поодаль от платформы рабочие после ночной смены поливали друг другу на руки тонкой струйкой, бережно расходуя каждую каплю воды. Умывались. Те, что вернулись раньше, сидели в тени барака. Рабочие пили зеленый чай, блаженствуя, прикрывали глаза. Ноздри вздрагивали, вбирая живительный аромат. Зеленый чай дает людям бодрость, зажигает улыбку.

Хотя утро едва наступило, жара донимала. Словно высушенная солнцем, собака высунула язык. Шумно дышит, просяще посматривает на рабочих. Ей бросают кусок коурмы, собака подхватывает его на лету.

Люди, устав за ночь, не пили, а впивали, впитывали целительную зеленую влагу. Они были почти неподвижны, но когда кто-то неловким движением руки чуть не опрокинул чайник соседа, тот вскочил и сжал кулаки. И если бы Федор Николаевич не осадил обоих, наверняка вспыхнула бы жестокая стычка. Не зря, видно, толкуют в пустыне: где кончается вода, там кончается жизнь.

И навстречу жизни двинулся от навеса тягач. Поволок нагруженную водопроводными трубами платформу. Потянул к песчаному перевалу. Метрах в двухстах, за песчаным перевалом, высилась новая буровая машина.

После ночной смены Атахан шел вместе с рабочими, шумно разговаривая о своих делах. Остановился около дизеля, в его ритмичных вздохах силясь уловить дыхание глубин земли.

Как долго нефть тоскует в груди земли, как нетерпеливо веками ждет своего часа!

Атахан осмотрел огромные чаны с глинистым раствором и придирчиво остановился около насоса.

— Ну, сколько? — спросил он главного механика. Тот проверял метраж.

— Ночь прошла недаром! — повернулся к нему главный механик, ветошью отирая залысины потного лба. — 1254 метра. Я думал, мне эта нефть плешь проест. Нет! Дудки!

— Да, отлично! — согласился Атахан. — По расчетным данным, входим в твердый пласт. Все здорово!

Оба взглянули на стержень. Стержень с трудом вгонял долото в землю. «По расчетным данным, — думал Атахан, — входим в твердый пласт. Знаем об этом, разумеется. А как с самим собой? Куда, в какой пласт входит моя жизнь? К чему приду? Найду ли ответ?»

— Замечательный день начинается! — сиял главный механик.

— Товарищ Байрамов! Товарищ Байрамов! — услышали они крик и обернулись. С гребня бархана, рупором сложив руки, рабочий кричал:

— Скорей сюда, товарищ Байрамов!

Что-то неожиданно смятенное, сострадающее, пронзительно горестное прорвалось в этом крике.

Атахан бросился на зов. Сапоги вязли в песке, а сердце рвалось за перевал. Что там? Что? Предчувствие беды подгоняло. Спотыкнулся. Выпрямился. Прибавил шаг.

Главный механик подбежал к танкетке, прыгнул в нее, включил мотор, и гусеницы начали двигаться все быстрей и быстрей. Танкетка поравнялась с Атаханом, подхватила его, и они помчались к баракам… Вскарабкались на перевал. С гребня перевала Атахан и главный механик увидели четырех чернобородых кочевников — иомудов. Они печально размеренно покачивали головами в широких тельпеках. Пятый кочевник в стороне придерживал за веревки верблюдов.

Подбегали жители поселка, плотно обступали кочевников, что-то обсуждая. Все собравшиеся были взбудоражены, и никто не обратил внимания на то, что из двух опрокинутых в спешке кумганов вытекал драгоценный зеленый чай.

Приближалась танкетка. Все, увидев на ней Атахана, разом смолкли. Собака, жалобно заскулив, усилила внезапную тишину.

Застонал песок, сминаемый гусеницами танкетки.

Танкетка набрала скорость. Атахана бросило в жар. Не выдержал неизвестности, соскочил на полном ходу, побежал к толпе. Пытался что-то крикнуть, но только судорожно, беззвучно шевелил губами.

Толпа расступилась.

Увидев край разостланного у барака ватника, Атахан онемел, врос в землю, не мог оторвать расширенных глаз от прикрытого лохмотьями человека. Стало знобяще холодно, губы заледенели.

Атахан слышал, как дышат вокруг люди, потом перестал различать и это: видел бездыханное тельце, кожа обтянула ребра, колюче выступали ключицы. До синевы сожженная солнцем кожа смертной маской обтянула лицо ребенка.

И вдруг открылись его глаза — беспомощные, безжизненные, отрешенные. Они и открылись потому, что на них смотрел Атахан. Детская опаленная ручонка, как тростинка, приподнялась и, словно сломавшись, упала, а пепельные губы прошептали:

— Папа!

— Павлик! — вскрикнул Атахан и кинулся к нему, поднял и прижал к себе. — Сынок!

 

XIX

После ночных полетов Игорь принял душ, фыркая, подставлял хлестким струям широкие, прямые плечи. И сейчас еще он переживал горделивую сладость победы, испытанную ночью, когда посадил машину вплотную к посадочному Т. Командир полка, руководивший полетами, считал истинным асом одного Александра Покрышкина, а себя, сбив двенадцать вражеских истребителей, — дилетантом. Так командир и бровью не повел.

Но после полетов — Игорю все элементы удались — командир полка на разборе пристальнее обычного посмотрел на Игоря стальными непроницаемыми глазами. Обожженное лицо командира полка (он дважды горел и сажал горящий самолет) выразило в эти секунды нечто такое, после чего и замполит, и начальник штаба коротко, но с уважением пожали Игорю руку.

Сейчас спать! Спать! Спать!

Но спать не пришлось. Товарища положили в госпиталь этой ночью и сделали операцию — гнойный аппендицит. Игорь уже утром в Ашхабаде навестил друга.

Всего несколько лет минуло после землетрясения, а город встал стройным, чистым, с подчеркнуто восточной архитектурой. Игорь купил в киоске «Красную звезду» и сел в машину. В газете был портрет отца и статья о нем. Возле парка Игорь попросил водителя остановиться и подождать.

Он углубился в тенистую аллею. Вокруг почти никого не было, и он присел на скамейку, развернул газету.

У газетного стенда, в коридоре главка, стоял Курбан, утром возвратившийся из Крыма. Он увидел, как из приемной кабинета начальника с независимым и покровительственным видом, в чесучовом ладном костюме, вышел с портфелем человек. Умные, навыкате, красивые серые глаза прозорливо заглянули Курбану в душу, и Курбана потянуло к незнакомцу:

— Здравствуйте! Вижу, вы здесь свой человек! Хочу посоветоваться…

— Милости прошу! — И широким жестом, приятным, вкрадчивым и обнадеживающим голосом незнакомец расположил к себе Курбана. — Я к вашим услугам.

— Курбан! Меня зовут Курбан.

— Вот и прекрасно. А я инженер-строитель Георгий Огарков. Для вас просто Георгий.

— Спасибо, спасибо, — польщенный Курбан двумя руками пожал крепкую, сухую руку Георгия, — товарищ Огарков!

— Для вас — Георгий, — мягко поправил Георгий и высокомерно вздернул подбородок, приветствуя пожилого сутулого сотрудника с папкой. Тот поклонился Огаркову дважды.

«Важная птица! Я ему понравился. Может, он в силах направить меня на самый лучший участок», — прикидывал Курбан, потуже затягивая и без того плотно завязанный полосатый галстук и оглядывая свой новенький шевиотовый темно-синий костюм.

Они вышли. Курбан рассказал, как после окончания института получил путевку в Крым — бесплатную. Повезло! Везло и в детдоме: замечательная воспитательница Людмила Константиновна! Она-то и подсказала многим и ему, Курбану, дорогу. Теперь предстоит получить направление. Курбан назвал фамилию начальника. От этого начальника зависело, куда определят молодого инженера-строителя.

— Да, он забавный парень, — как бы не к месту обронил Огарков.

Они вошли в парк.

— Вы его близко знаете? Простите за назойливое любопытство.

— Он по моим конспектам сдавал сопромат. Я чертил ему чуть не все контрольные и курсовые. Да, приглашаю вас, Курбан, по рюмочке за знакомство… Кстати, если нужно, могу сказать ему о вас пару слов. — Они присели на скамью, отделенную кустами от другой. Огарков не мог видеть, сидит ли кто-нибудь на той скамье. Контакт налаживался, солнечные зайчики перескакивали с одного замка портфеля на другой.

Огарков крепкой рукой полуобнял Курбана:

— Со мной не пропадете. Понимаю волнение молодого инженера: вступаете на самостоятельный путь. — Полез в карман, бумажника не нашел, в другой, и там не было. — Забыл бумажник переложить из вечернего костюма, — пробормотал он.

— Если разрешите, я… — Курбан смешался. — Я вас, товарищ Огарков, приглашаю.

— Я обижусь на вас, я же для вас — Георгий.

За спиной зашелестело. «Газета, — подумал Огарков. — Нет, листва». И благожелательно кивнул Курбану: — Только в долг! Иначе — это не в моих принципах.

— Ну, конечно, конечно!

— Так вы, Курбан, одолжите мне. Я вам расписку дам сейчас же.

— Какая расписка?! Вы столько для меня готовы сделать.

— И сделаю! — уверял Огарков.

— Вот возьмите все это, вот мелочь.

— Ну, уж это лишнее, — принимая деньги, благородным жестом Огарков отстранил мелочь.

За спиной, за кустами, дернулась газета.

— Поищем злачное место. — Георгий встал, вспорхнул и счастливый Курбан: дело сделано. Повезло!

Повеселел и Огарков. Прикасаясь к деньгам, он вспомнил аромат коньяка.

— Важно правильно выбрать место работы, чтобы открывалась возможность роста.

— Да, хорошо, что у меня такой наставник, — заискивая, вторил ему Курбан, испытывая гадливость к себе: «Не рано ли я его так назвал? Не пересолил ли?»

За кустами зашелестела газета, раздалось ехидное покашливание, там сдерживали издевательский смешок.

Игорь, случайный свидетель этого разговора, негодовал.

«Забавно, забавно», — подумал он, глядя сквозь кустарник на удаляющиеся фигуры. Потом посмотрел газету. Что это?! «Наставник». Очерк об отце. И это не громкие слова — «Плеяда блестящих асов-испытателей выращена И. В. Ивановым. Он молодел около тех, кто штурмовал небо. Знатоки утверждали: он не испытывал машину, а пытал». Может быть, и так!.. Да, отец — наставник, и Огарков — «наставник». Впору бы дать ему по морде! Вымогатель! Ничтожество! Как солидно все, как отработаны приемы! Покровитель! Нет, слава богу, Наташа не с ним, хотя она, увы, мне кажется, думает иначе. Если этот Огарков захочет, они опять будут вместе. О, тайна женской души!..

Парадокс: мы взлетаем, крылья «ястребков» прикрывают таких наставников, как отец, и таких, как Огарков. И все это — народ… Однако жаль, что не назвался, не поговорил с ним… В то же время… я — лицо заинтересованное, брат покинутой им женщины…» — Игорь встал, складывая газету, и посмотрел вслед уходившим.

Игорь хотел встречи, но опасался своей несдержанности.

Решил посидеть, успокоиться, но вместо этого начал расхаживать по аллее, стараясь думать об отце. Это всегда успокаивало. Вспомнил рассказы о Покрышкине: отец преклонялся перед ним.

Игорь снова сел, подумал о своей жизни: не все так гладко с женой, как писал Наташе. Ревнует ко всем, кроме Аякса. Одевается небрежно, хотя и модно. И какие-то барские замашки появились: каждую неделю приглашает женщину убирать квартиру. Окна сама не стала мыть… Конечно, отнимает время школа и Аякс. Пустяки, а неприятно… «А может, и не пустяки, и я в чем-то виноват. И то правда!» Пора, решил он, но опять развернул газету, посмотрел на фотографию отца, вспомнил и о матери. Вот эта — подруга отцу и какая чудесная мать!.. Глаза Игоря осветились нежностью.

Игорь с газетой двинулся к выходу, не заметив, что идет почти рядом с Огарковым.

Огарков левым глазом весело и покровительственно смотрел на Курбана и улыбался ему. Вдруг он заметил Игоря.

— Здравствуйте! — приветствовал он его. И, помня, что тот всегда был с ним упорно на «вы», не решался протянуть руку. В то же время всем своим видом он как бы говорил Курбану, что этот блестящий офицер — его приятель.

— Курбан, минуточку, у меня конфиденциальный разговор.

Огарков, улыбаясь, подошел к Игорю. Лицо Огаркова изображало почтение и осторожность.

— Поздравляю, уже старший лейтенант! Наверное, командир звена! Поздравляю! — И такое искреннее восхищение озарило испитое лицо Огаркова!.. Ответить ему зло или презрительно не было никаких сил.

— Я в республиканской газете читал о том, как вы, Игорь Ильич, заставили сесть чужой самолет. Представляю, какой триумф для всей семьи. — Он говорил с горячностью, так, словно бы все еще оставался членом их семьи. И тут же подумал: «Зачем я, олух царя небесного, подрулил к этому гордецу? Зачем?» Но, всматриваясь в лицо Игоря, видя в нем полузабытые черты Наташи, Огарков по неровным толчкам сердца понял, как он соскучился по ней. «Зачем противился сердцу? Почему не навестил, не увидел дочь? Почему тогда послал письмо с угрозой отсудить ребенка? Это же, кстати, и улика… Почему бросил? А я у нее был первым».

— Не знаю о судьбе Наташи ничего, — говорил он крепнущим голосом. — Думал: не погибла ли она во время землетрясения.

— Дочери ее через год в школу. Наташа скоро получит диплом врача, — информировал его Игорь.

«Вот тебе и на. Характерец! Значит, с моими долгами расплатилась, дочь растит, а главное — врач». Огарков сделал вид, будто пропустил мимо ушей название аула, в больнице которого работает Наташа.

— Что ж, я — скромный инженер, — и повел глазами: не услышал ли Курбан? — Перебрасывали (на самом-то деле — вынужден был, не срабатывался) на разные участки.

— Растите блестящую плеяду асов строительства, — весьма неожиданно перефразировал строчку из «Красной звезды» Игорь. — И сами молодеете, выращивая тех, — кивнул в сторону поодаль стоящего скромного Курбана, — сами молодеете около молодых…

Огарков пожал плечами. Инженер он был толковый. Цену себе знал. Правда, преувеличивал ее иногда. Пристрастился к выпивке. Из-за этого и возникали трения.

На лацканах чесучового пиджака едва приметны были следы капель коньяка. Секунду еще — и Игорь схватит обеими руками за эти лацканы, как говорили когда-то, «за грудки». Он сунул газету в карман.

— Простите, меня ждут, — неловко обронил, не оборачиваясь, Огарков.

Он не испугался. Недаром возил с собой с одной стройки на другую трехкилограммовые гантели, не зря занимался с эспандером. Он был на полторы головы выше Игоря, шире в плечах, сильнее. Но, уходя, знал: если Игорь догонит, даст в зубы, он — натренированный, смелый — не ответит.

Сзади зацокали четкие шаги: догоняет! Заранее заломило в зубах. На виду у Курбана, на виду у всего Ашхабада двинет. Что? Что это! Прошел, обогнал, обошел, как обходят нечистоты, брезгливо поджав губы и сморщив нос… Лучше бы ударил… Нет, слава богу, миновало.

Игорь садился в машину. Газик тронулся. Игорь смотрел куда-то сквозь Огаркова, точно его и не было. Огарков проглотил слюну. Такое ощущение, будто газик проехал по нему, все внутри вопило от боли.

— А, чепуха!

— Простите, не расслышал?

— Чепуха все это, Курбан.

— Настоящий гвардеец! Может, ошибаюсь, но видел в газете его фотографию. У нас в институте она по рукам ходила: не шутка заставить сесть чужой самолет. Молодец! Герой!

— Это не он. Вы ошиблись, Курбан. Не опрокинуть ли нам еще, как говорится в народе, по маленькой?

И, конечно, выпили, отведали шашлыка, приготовленного на древесных углях. Чокнулись еще. Тут бы и расстался с Курбаном Огарков, но интуиция подсказала: выудил у Курбана не все.

— Нужно мне тут в один аул. Там собираются кое-что строить. Ну так, одним глазом глянуть, отметиться, а то на работу не заходил. Хотите со мной?

— Конечно!

Огарков договорился с «леваком», галантно распахнул заднюю дверцу потрепанной «Победы». Сел около Курбана, и машина повезла их в аул, где работала Наташа.

«Приеду, погляжу, прикину… Надоело все. И тянет к ней. Чем дальше, тем больше. Ну, не понравится — расстанемся. Как за руку возьму, как нажму книзу, как притяну к себе, косточки хрустнут. Все забудет и простит. Раз любит — простит».

Курбан, охмелев, подремывал, пытаясь изображать внимание и понимание происходящего. Но он был не такой «старый волк», как проспиртованный Огарков. И клевал, клевал носом. А Огарков с дальнозоркой расчетливостью прикидывал свои возможности сближения с Наташей.

Курица, поджав крылья, выскочила из-под передних колес и косолапо побежала по обочине, лупая фиолетовым, полузатянутым пленкой глазом. Громадная лохматая туркменская овчарка прыгнула к кабине. Огарков поспешил поднять стекло, увидев ее раскаленную багряную глотку и кипенно белые клыки.

Они въехали в аул. Завидев больницу, Огарков попросил остановиться.

— Я тихонько. Незачем афишировать свой приезд: кое-кого застать надо врасплох. — Он доверительно похлопал по шевиотовому плечу Курбана, прикрыл за собой дверцу, пошел по аулу, не обращая внимания на овчарку. Курчавая, мощная, она уже миролюбиво растянулась у дороги.

— Ку-ка-ре-ку! — давясь, прохрипел петух, кося пренебрежительным масленым, как блестка икры, глазом из-под малинового царственного гребня. Огарков вздрогнул от этого кукарекания, волнуясь не на шутку. Шаги сами собой стали короче и реже. Подняв голову, он увидел у больничного садика крохотную Наташу. Он оторопел, но сообразил: это же ее дочь!

«Наша дочь! — и остановился… — Какая смышленая мордашка! Моя походка! Моя! — Он вытер щеку, кончиком языка слизнув соленую каплю с губ. Он не плакал никогда. Во всяком случае — с детства. — И что-то мое в лице!.. Наша дочь, моя дочь!» Подбежать, подхватить на руки, поцеловать, увезти! — но не двигался: напугается, не узнает. А как она может узнать? Хмель исчез, таким трезвым Огарков давно не был. «Надо вызвать Наташу, потолковать… — Он в смятении провел по густым волосам, на висках пробитых сединой. Не заметил, как сбил клок на лоб. — Хоть бы, кретин, конфету захватил. — Посмотрел на дочь. — Даже не знаю, как ее зовут!.. Что это у нее! Чехол от ножа! Ничего себе… воспитывает ребенка!» И он, не зная, о чем говорить, подошел, умиленный, растроганный чистотой ребенка, скованный неловкостью. Он не помнил себя таким. И эта умиленность, растроганность, эта режущая неловкость обнадеживали: «Не все, значит, выжгла водка. Ничто человеческое мне не чуждо».

Он видел чудесно пошитое синее платьице, празднично голубеющие два бантика в косичках. Но все не знал, с чего начать.

— Ты кто, девочка?

— Пограничница! — Она поднесла козырьком к глазам чехол и, щурясь («совсем как я!»), посмотрела ему в глаза.

— А это чей чехольчик от ножичка? — спросил он, презирая себя за сюсюканье.

— Мой! И нож у меня… знаете… какой! Мне Атахан подарил!

Значит, кто-то есть, если уж ножи дарят! «Нет, не отдам! Моя Наташа!»

— А где твой папа? — И он присел на корточки.

Она посмотрела на блестящие замочки портфеля, опустила чехол.

— Мой папа — герой, он погиб в пустыне!..

Огаркова толкнуло в грудь, он оперся на портфель. Ничего, ничего себе: похоронили. Дожил до собственной кончины и не знал, что давно уже — покойник.

— Кто тебе это сказал?

— Мама.

— А тебя как зовут? — спросил он, словно, узнав имя, получал право на нее, обретал власть, мог повелевать, мог изменить что-то в ее судьбе.

Она молчала. А ему стучало в сердце: «Похоронили. Погиб, герой. Герой, нечего сказать… Нет, выкуси! Жив я! Жив!» Хотелось выкрикнуть это, но сознавал, что ничего глупее придумать нельзя. А девочка, дочь, его дочь, доченька, имя которой еще не узнал и которую уже любил, да-да, любил, доченька была рядом. Готов был сейчас же, лишь появится Наташа, упасть на колени и просить прощения.

Девочка повернулась и сделала шаг от него. Он положил ей руку на плечо, и опять голова закружилась. Напеченное солнцем плечико существовало! Целая вселенная, зачатая им, целая жизнь дышала рядом с ним, но чужая ему.

— Как же тебя зовут? — Он не мог снять руку с ее плечика.

Она обернулась, сочувственно глядя: слеза сорвалась с его подбородка.

— Вы что-нибудь потеряли?

Он подумал: «Правда… потерял, а сколько — не расскажешь».

— Я, когда нож потеряла, тоже плакала-плакала, пока мне Павлик его не нашел. Павлик вернется, и мы с ним на границе служить будем…

— Как же тебя зовут, товарищ пограничник? — беря себя в руки, любяще улыбнулся он. Улыбнулась и она, остро напомнив Наташу.

— Юля, — с достоинством сообщила она.

— Юля. — Он помедлил, оценивая имя. «Нет, имя хорошее, значит, это будет Юлия Георгиевна…» — Юля, позови маму.

Огромная широкогрудая овчарка с разинутой горящей пастью подошла к Юльке, и девочка погладила свирепую голову, погладила и положила на клыки тонкую ручку.

— Что ты делаешь? — ахнул Огарков, словно положили его руку и он ощущал острия клыков. «Вот оно — свое, родное, вот как оно больно!» — подумал он, хотя со страхом ожидал, что клыки сомкнутся.

— Я ее люблю, кормлю, она у меня умная! — И Юлька, вынув руку, дружески потрепала глыбистую овчарку по голове. Та, довольная, пошевелила обрубком хвоста и посмотрела преданными человеческими глазами на Юльку, спрашивая: «Не обижает ли он тебя? Не нужна ли тебе моя помощь?»

— Иди, иди, гуляй, — обняла ее Юлька, бантики коснулись ушей овчарки, и обрубок хвоста задвигался еще приветливей.

— Позови маму, — переведя дыхание, напомнил Огарков.

— Ее нет.

— Как нет?

— Она уехала.

— Вам кого, гражданин? — спросила Гюльчара, с вязаньем в руках появляясь из-за ограды больничного садика.

— Наталью Ильиничну. Ог… Иванову.

— Она уехала по срочному вызову на четвертую буровую. Там. — И Гюльчара, поманив его жестом, на ухо шепнула так, чтобы Юлька не расслышала: — Там, говорят, ребенок умирает… А ты, Юля, иди гуляй, тут тебе около взрослых делать нечего.

— А давно Наташа… Наталья Ильинична уехала?

— Нет, если вы на машине, может, она вам и встретилась.

— Мы разминулись…

Он с грустной благодарностью кивнул Гюльчаре, стараясь не замечать, как она, силясь что-то припомнить, разглядывает его. Он оглянулся на Юльку: «Скоро вместе будем!» И пошел, побежал к машине.

— Так, — деловито потер он руки, когда «Победа» тронулась, сопровождаемая злобным лаем овчарки. Куры брызнули по сторонам. Машина вылетела из аула. Стучали в голове свои же слова — «мы разминулись». Стучали неотступно, неутомимо, все громче. Перед ним вставало лицо дочки Юльки, ее бантики праздничные, платьице, теплое плечо, рука в пасти овчарки. «Мой папа — герой, погиб в пустыне», — раня, его сердце, звучал голосок Юльки.

— Так вот, Курбан… Надо нам махнуть, это я выяснил и о вас тут перемолвился, надо махнуть на четвертую. Может быть, вам там понравится, и тогда я наверху подскажу место, приемлемое для молодого инженера вашего профиля. Да, кстати, сколько это будет стоить — до четвертой? — обратился он к «леваку».

Тот назвал сразу же.

— Не хватит, — ответил Огарков, прикинув расходы на пропитый коньяк в парке. — Не хватит. Ну что делать будем, а, Курбан? Проявим смекалку и инженерскую выдумку или…

— Знаете, — потянулся близко к его уху Курбан и, заикаясь, отчаянно краснея и рукавом своего праздничного пиджака вытирая горошины пота, зашептал о деньгах, которые можно попросить у воспитательницы детдома — Людмилы Константиновны.

— Не попросить, — выслушав, внятно резюмировал Огарков, — а потребовать и экспроприировать. Укажите дорогу шоферу!

— Вот здесь налево, по грунтовой, а там, на шоссе, я покажу, — ненавидя себя, пояснил Курбан.

 

XX

Из-за шафранной песчаной гряды, минуя высокий бархан, вылетел зеленый райкомовский газик и помчался по отполированной до блеска солончаковой долине… Оглушительный взрыв отбросил машину, крутанул ее, подобно волчку, жестко остановил невидимой рукой, осадил на левое переднее колесо…

— Сильно ушиблись? — встревожился Кулиев, стараясь не выдать боли, хотя у него в глазах потемнело, когда он плечом ударился об угол кабины.

Кулиев помог Людмиле Константиновне сесть поудобней.

Старая женщина держалась за голову.

Шофер Салих сморщился, вылез из кабины, шагнул к колесу, зло глядя на дырявую покрышку.

— Ну как, Салих? — неуверенно спросил секретарь райкома, вполне сознавая свою вину: подгонял, подгонял, подгонял…

— Да как! Все ваша скорость! Когда-нибудь с вами шею свернешь! Сколько предупреждал! Да еще с такой резиной. Теперь целый час провозимся! Выходите, мне инструмент достать надо. — Шофер повернулся к ним и смягчился, увидев широкий кровоподтек на лбу у Людмилы Константиновны. — Вот так, вот сюда ногу ставьте, Людмила Константиновна. Быстренько наведу порядок, сейчас же, мигом поедем. — Салих заторопился, доставая домкрат.

Людмила Константиновна хотела приложить к ушибленному месту платок, но Кулиев остановил ее:

— Смочите сперва зеленым чаем. Хорошо заварен. Отличное вяжущее средство. — Отвинтив крышку и вынув пробку, он подал ей термос.

С опаской поглядывая на разозленного шофера, чувствуя вину перед ним и перед старой женщиной, Кулиев постарался отвести Людмилу Константиновну подальше, снял свое летнее пальто, постелил, усадил ее, присел напротив. Помог ей смочить платок и растерянно заговорил:

— Чувствую себя… как последний ишак. Зачем мы туда едем? Ну, разве разумно отбирать ребенка у Атахана? Неразумно! А оставлять ребенка в пустыне? Конечно, там уже начали устанавливать сборные дома, бараки, жизнь налаживается…

Она поправила на голове влажный платок и задумалась:

— А может, вернуться?

Кулиев поднялся, походил, поглядывая то на шофера, то на нее.

— Есть одна мысль. Но лучше, если бы вы попробовали. Понимаете, они интересные люди. Был я недавно в той больнице, где работает Наташа, а заговорить не посмел. Но дочь ее об Атахане щебечет, при мне Атахана папочкой назвала, а Наташа то ли не расслышит, то ли делает вид, что занята другим. Но сама при этом как-то меняется… Так, может быть, передумала она… Кто знает? Нелепо пытаться уговорить ее выйти за него замуж: в любви ни уговоры, ни директивные указания, само собой разумеется, кроме вреда, ничего не принесут. Но вот, если бы как-то разговориться с ней по-женски, да и об Атахане вы лучше меня ей можете сказать. И знаете, — он посмотрел на ее платок, — у вас, увы, предлог есть, Людмила Константиновна.

Их заставил отвлечься паровозный гудок. Сбавляя скорость, отфыркиваясь, побрякивая, шел товарняк. Машинист высунулся из окна, смотрел на железнодорожный путь, по которому с важностью владыки, переступая через шпалы, шествовали верблюды. Они с презрением относились к свирепым гудкам. Увязался за ними ишак. Мотая длинными листьями ушей, он кокетливо перебирал точеными копытцами, забегая влево, вправо, останавливаясь, брыкая невидимого врага.

Товарняк еле тащился. Верблюды шли и шли, ишак бестолково сновал из стороны в сторону.

Пока эта картина привлекала внимание Людмилы Константиновны, Кулиев направился к шоферу. Не доходя до него, замедлил шаги и, выдержав почтительную паузу, спросил Салиха:

— Ну как?

Но Салих не ответил, глядя на приближающуюся легковую машину. Рядом с шофером неестественно прямо, прикусив губы, сидела Наташа. Ее лицо бескровно белело.

Салих поднял руку.

Машина затормозила. Наташа не замечала никого.

— Наташа! — воскликнул Кулиев, пожимая ее холодную руку. — Куда вы? Что с вами?

— На четвертую! Там ребенок умирает, — не поднимая глаз, ответила Наташа.

— Возьмите Людмилу Константиновну! — Кулиев помог Людмиле Константиновне сесть на заднее сиденье. К ней перебралась и Наташа.

Шофер Расул, не повернув головы, включил мотор, и машина понеслась.

Дороги, дороги! Вся жизнь — дорога!

Наташа по-прежнему смотрела перед собой. Людмила Константиновна выжидающе молчала.

Машина нагнала колонну грузовых платформ, прицепленных к пятитонному тягачу. Современный караван. Бурые трубы, подобные жерлам орудий, прицеливались по безлюдью, по немоте, по барханам.

— Теперь здесь есть все, чего раньше не хватало пустыне, — вскользь заметила Людмила Константиновна, не решаясь прямо заговорить об Атахане. — Смотрите! Когда-то мой воспитанник Атахан Байрамов мечтал об этом! — Она с преувеличенным вниманием устремила взгляд на караван грузовых машин. На платформах высились огромные катушки кабеля, блоки сборных домов, цемент, лес, камень, кирпичи, громадные чаны. Людмила Константиновна обрадовалась, увидев, как хозяйственно устроилась старая туркменка среди домашнего скарба на платформе:

— Спокойна, как будто дома!

Люди кивали Людмиле Константиновне, вежливо поднимали руки. Привычное терпеливое выражение их лиц, неторопливая поступь, исполненная неколебимой уверенности в необходимости совершаемого, — все это вселило бодрость в старую женщину, а Наташу заставило присмотреться к попутчице.

— Откуда вас здесь знают? — спросила она.

Людмила Константиновна внимательно посмотрела на Наташу и сказала:

— Я давно здесь, в этих местах. Поэтому меня знают многие. — И тут она рассказала о том, что произошло в детдоме полчаса тому назад.

Ей позвонил секретарь райкома Кулиев. Они говорили об Атахане, к которому собирались ехать. «Захватим с собой и «крестника» Атахана, он должен ко мне сейчас приехать», — сказала она Кулиеву. Тот согласился. В это время в дверь постучали. И вместо ожидаемого Курбана увидела Людмила Константиновна на пороге развязного человека с портфелем, в чесучовом костюме.

— Я от Курбана, — сказал незнакомец, — он не может приехать: не в состоянии расплатиться с портным. Ведь ваш денежный перевод запоздал на пять дней. Мы так… он так… и не получил. — Незваный ходатай покачнулся. Хмель сквозил в его глазах, в манере говорить и держать себя.

— А вы, собственно, кто? — опешила от наглости гостя Людмила Константиновна, вставая из-за стола и давая понять, что говорить с ним не желает.

— Я, собственно, Георгий Огарков. — Его крупные, навыкате, глаза тускло голубели вежливой сосредоточенностью вымогателей, уверенных и в своем обаянии, и в непреложности своих доводов. — Видите ли, я инженер, его друг, чем мог, помогал ему. Более того — я делился с ним всем, но обстоятельства заставили прибегнуть к последнему средству, мы вынуждены побеспокоить вас. — И он по-хозяйски опустил на стол портфель.

— Вы шутите? — задохнулась Людмила Константиновна от возмущения. — Курбан уже получил диплом инженера, ему выдали подъемные…

— Я понимаю вас, но он сейчас в затруднительном положении: или он расплатится, или будет превеликая неприятность…

— А он так занят, что не мог сам зайти ко мне?

— Мамаша, вы не представляете, насколько ему некогда! Он в безвыходном положении.

— Убирайтесь! Убирайтесь сейчас же! — Подозревая какой-то подвох, Людмила Константиновна указала ему на дверь.

— Нет, — Георгий Огарков не сдвинулся с места, — без денег я не вернусь.

Она отдала все слои деньги, что-то около пятисот рублей с мелочью. Он дважды пересчитал их. Дважды спросил, не требуется ли расписка. И, прихватив деньги я портфель, вышел. Глянув на улицу, она увидела, как Огарков под окном отдал двести рублей пьяному Курбану, сказав, что это все, что он выжал из старой карги, но им хватит кутнуть, прогуляться, свести кое с кем кое-какие счеты, выяснить отношения и обстановку…

Наташа смотрела на кусты саксаула, на глинистую, потрескавшуюся землю, слушала шорох мотора. Все ее существо кричало: «Нет, неправда! Не может быть, чтобы это был Георгий, нет, нет! Ложь! Какая-то путаница, двойник! Выдумывает эта женщина! За что на меня так жизнь навалилась? Он же — отец моего ребенка! Мало ли Георгиев Огарковых! Да и объективно ли она передает?! Любой проходимец мог воспользоваться его именем и фамилией. Бывают же такие случаи!»

Машина подпрыгнула на колдобине. Людмила Константиновна внимательно оглядела свою спутницу. Наташа сидела с отсутствующим выражением, якобы не слышала из сказанного ни слова.

«Как она ему сказала? Убирайтесь вон?! Убирайтесь сейчас же вон! Да быть того не может!.. Но если это он? Неужели до этого дошло? Нет! Все выдумка!» Наташа обернулась к Людмиле Константиновне, решив опровергнуть клевету об Огаркове, но вдруг вспомнила, как Огарков, забрав у нее последние деньги, бросил беременную, оставил без гроша. «Он и ушел-то с важностью непререкаемого собственного достоинства. И тогда он так же, как и у Людмилы Константиновны, дважды пересчитал и дважды осведомился, не требуется ли расписка! Он! Подлец!» А в памяти всплыло и другое: объяснение в любви, поэтичные вдохновенные слова о пустыне, его прикосновения. Она поморщилась, не находя Георгию оправданий.

— Вы что-то хотите сказать? — встревожилась Людмила Константиновна. — Вам плохо? Остановить машину? Или ударились больно?

— Боль забывается, привычка — нет! — впервые за всю дорогу подал голос пожилой, с орлиным носом и тонкими, нервными крыльями ноздрей, шофер Расул.

— При чем тут привычка? — не глядя на него, пойманная на мыслях о Георгии Огаркове, отчужденно огрызнулась Наташа и невольно опять поморщилась.

— Так… к слову вставил, думал о своем. Ездит тут один… в чесучовом костюмчике с портфельчиком. Такой оратор! Оратор-моратор, а верблюда под ковром не спрячешь! Видно сразу: где плов, там и он.

— Мало ли вокруг людей в чесучовых костюмах? — не глядя на шофера Расула и не видя ничего, неприязненно отозвалась Наташа, надеясь, что Расул наконец-то замолчит.

Крылья ноздрей саркастически взлетели, орлиный нос сморщился, Расул рассмеялся:

— Мало-немало, а только все беды человека от его языка. Ну зачем он обещал устроить меня личным шофером к начальнику главка? Я его и так бы угостил. Я — человек не жадный. Расула все знают. Правда, Людмила Константиновна?

Людмила Константиновна, потеплев, кивнула: когда убирают бахчи, привозит он в детдом целую машину арбузов. Просто так, бесплатно, от души. «Желание ребенка — сильней приказа падишаха или даже моего начальника», — всегда говорит Расул и своей рукой разрезает самый здоровенный арбуз, раздает ломти детям и уезжает.

«Скорей бы эта дорога кончилась!» — думала Наташа.

Все трое молчали. Людмила Константиновна не знала как лучше начать разговор об Атахане, и решила подождать, пока Наташа успокоится.

Мотор зафыркал, зачихал, поперхнулся. Машина остановилась. Расул выскочил из кабины, открыл крышку капота, поколдовал, захлопнул крышку и ласково пристукнул:

— Не подыхай, ослик: придет весна, вырастет трава!

И машина понеслась.

— Ай, — покрутил он жилистой рукой, — чесучовый-месучовый! Он и собаке кусок хлеба должен. Хватит о нем, — сказал и опустил руку на баранку руля.

Потянулись пески, барханы, верблюжья колючка. Какая-то шустрая синекрылая птаха наискось пролетела над ними и взмыла к опаленному небу.

«Как быстра эта пичуга! Как детство… Давно ли мы с Игорьком играли у маминых ног? Давно ли Игорек из пластилина слепил первый «ястребок»? А я… давно ли качала свою первую куклу? И вот уже Юлька… Вот уже я — без пяти минут врач. Врач… Выручу ли ребенка? А как Павлик? Что подумал Атахан, прочитав мое письмо? Может, хорошо, что я не догнала машину, не отобрала, не разорвала свое послание. Какой беспомощный и отчаянный Павлик! А с Юлькой — рыцарь!»

— Людмила Константиновна! Нет… Нет… Это, наверное, совпадение. Мне сказал один славный мальчонка… у него мама… Э, да нет…

— Совпадение? — заинтересовалась и напряглась Людмила Константиновна. — Какое совпадение?

— У вас дети есть?

— Очень много. Вот Байрамов…

— Атахан Байрамов? Он — бывший детдомовец! — усмехнулся шофер Расул. — Мне о нем Салих говорил, а Салих самого Кулиева возит. Жаден очень Атахан: ловит змей и сбывает их подороже! И замкнутый! Деньги, видно, в кубышку прячет. Сам в старой пограничной фуражке да в гимнастерке стираной-перестиранной щеголяет. И все молчит. Нет чтобы выпить! Или закурить! Святоша! И все молча! Так Салих говорит.

— Ну, знаете, — оборвала его Людмила Константиновна, обращаясь не к шоферу Расулу, а к Наташе. — Молча? Так сердце не скатерть, перед всяким не расстелешь.

— Но Салих говорит, что он смелый… Один на один со змеей! Такой смелый и из камня хлеб добудет, не то что… Но ведь все копит, говорит Салих, все ловит и продает. К нему из Ташкента за змеями большие люди приезжают, большие деньги платят.

— Болтун твой Салих! Так и передай ему!

— Салих? Никогда! Салих… если сказал, так и есть! Салих говорит: Атахан каждое утро зарядку делает, отрабатывает точность реакций, как будто гюрза разбирает, физкультурник ты или нет! Вот смех: в пустыне чудак в трусиках делает физкультурные упражнения! Умора! Так каждое утро. Даже в воскресенье! Не все винтики-минтики у него на месте. На курорте-мурорте — пожалуйста, а в Каракумах!.. — Он расхохотался, всплеснув руками, отчего машина слегка вильнула в сторону. — А на бритье Атахан свихнулся, — продолжал потешаться Расул. — Очень важно змеям, чтобы их ловил гладко выбритый физкультурник! Нет, змеи до добра не доведут!

— А знает ли ваш Салих, который возит самого Кулиева, что подлинное благородство молчаливо?

— Что? — не очень-то понял Расул.

— Настоящее благородство молчаливо, — с вызовом повторила Людмила Константиновна, посмотрев на орлиный профиль Расула.

— Не понимаю, почему настоящее благородство молчаливо? — недоуменно подняв плечи, спросил Расул.

Наташа задумалась.

— А потому, что все деньги, полученные за проданных змей, и часть денег от своей зарплаты бурильщик Атахан Байрамов отдавал и отдает мне.

— В чем же благородство? — наступал Расул. — Вы ему — не мать, он отдает вам их на хранение, не доверяет сберкассе. Салих и говорит о кубышке. Прав-то Салих…

— Много знает ваш Салих!

— Много-немного, а правду знает!

— Да, послушайте! — И они услышали историю сиротской жизни и судьбы Атахана.

Несколько сбивчиво передала все это Людмила Константиновна, добавив, что Атахан на свои средства содержал человека, ни имени, ни фамилии которого не знал. Один из «крестников» Атахана работает на нефтепромыслах, а второй, Курбан, подпал под влияние этого Георгия Огаркова. А тот, говорят, бросил жену с ребенком, потом обещал на ком-то жениться, набрал денег в долг и исчез. А теперь развращает Курбана. Каково Атахану? Он и змей ловил, чтобы больше денег посылать своим стипендиатам…

— Как, как? — Пораженная Наташа не сразу приходила в себя, не в состоянии была совладать с нежностью, разбуженной повествованием о судьбе Атахана. — А как же он посылал деньги?

— Деньги переводил на меня, а я посылала! У нас целый штаб: бывшие воспитанники помогают новым воспитанникам встать на ноги. Мы раз в год собираемся, определяем сумму помощи, вот и все…

— А как же это началось?

— Атахан предложил, и все подхватили. У нас такие люди выросли! Ученые, артисты, офицеры, даже один генерал, пограничники, нефтяники — герои! Атахан — мужественный, хороший человек. Он усыновил русскою мальчика…

— А почему же… почему же никто, кроме вас, ничего не знает? Почему же… Почему же Атахан ни слова об этом… никому? Почему?

— Боюсь я высоких и громких слов, презираю эти шаблоны мнимой мудрости. — Людмила Константиновна смотрела в окно, вспоминала годы детства, отрочества, юности Атахана и многих таких, как он. Вот отчего она тщательно выбирала выражения и не торопилась с окончательным ответом.

— Так почему же он молчал?

— Подлинное благородство… молчаливо. Ведь людей определяют их дела и поступки, а не громкие фразы и показуха.

Теперь Наташа всполошилась: Людмила Константиновна может узнать, кем приходится Огарков Юльке… И впервые для Наташи имя Огаркова прозвучало пощечиной.

Но так бывает — молчишь, долго молчишь о самом сокровенном и вдруг в дороге откроешь попутчику все. Может, и не случайно просыпается желание высказаться. Может, попутчик чем-то вызвал доверие… И Наташа заговорила:

— По призыву комсомола двинулся Георгий Огарков в пустыню, а я за ним. Вернее, он очень хотел остаться в Москве, его бы могли оставить из-за меня… Но я, неожиданно для него, поехала. За дальней дорогой Огаркову грезился длинный рубль. Начал он метаться с промысла на промысел. А я не согласилась: мне понравилось там, куда нас направили. Одним словом, узнав, что я и после рождения ребенка не уеду никуда, Огарков бросил меня… Долго рассказывать… да и жутко. Чуть не повесилась… Но Кулиев Кара Кулиевич — он тогда, после демобилизации, парторгом на промыслах был — место мне нашел в больнице, заставил, да-да… заставил жить, помог на вечернее отделение в мединститут поступить. Он и доктор наш Тахир Ахмедович много для меня хорошего сделали… Диплом на днях получу! И махну в Каракумы. Хочется побольше пользы принести людям. А для чего же еще жить, если не для этого?

Людмила Константиновна долго молчала.

— Да, это правильно! Вот Атахан сколько сделал, сколько преодолел преград, чтобы усыновить Павлика Старосадова… — Людмила Константиновна как бы со стороны посмотрела на Наташу испытующим взглядом.

— Усыновил? — удивленно спросил Расул, хотя пятнадцать минут назад уже слышал об этом…

— Усыновил, но выдал его за своего сына. Якобы потерялся и нашелся. — Людмила Константиновна задумалась. Наташе хотелось, чтобы она посмотрела ей в глаза, но старая воспитательница вздохнула и отвернулась к окну. — Боюсь, боюсь только: для женщины, если свяжет свою судьбу с Атаханом, этот ребенок может стать помехой. А что страшней мачехи? Да и отец-то неродной… И пустыня…

В смятении прижалась Наташа к Людмиле Константиновне. Подумала о Георгии, но не смогла ясно представить его фигуру, его прическу. Только что он был рядом, а сейчас что-то сдвинулось. Как это говорит Игорь: «Вся жизнь — переоценка ценностей. И если уж мы начали что-то переоценивать, значит, ценность этого человека или явления резко изменилась». Игорь, Игорь, ты же и не знаешь, какое влияние оказываешь на меня! Ты бы нос задрал, если бы догадался: выстоять помог мне тем, что ты есть! Тем, что похож на отца! Что бы ты сказал об Атахане? Нет, почему об Атахане? А как же Огарков?» Она сама удивилась, впервые про себя назвав Георгия Огарковым, хотя по-прежнему не знала, как поступит, встретив его.

Машина, в которой ехали Курбан и Огарков, остановилась.

— Прикиньте, сколько ему, и расплатитесь, — дал Огарков «ценное» указание Курбану. Ястребиные глаза его были начеку. — Ну, нет, нет, на два рубля меньше, Курбан. — И он пожурил шофера: — Что же вы так молодого, неопытного специалиста обираете? Нехорошо! Идем, Курбан. Вон и голубая мечта моя — «Гастроном»!

— Курбан! Нам, трезво говоря, повезло! Мы могли без «горючего» явиться на четвертую буровую. А начальники не очень сговорчивыми становятся от слабоалкогольной нефти…

— Конечно, — с некоторой тоской ощупывая в кармане деньги, согласился Курбан. — Конечно. — И, пошатываясь, он направился к «Гастроному».

— В качестве опытного консультанта я — около, — входя в небольшой винный отдел, информировал Огарков своего подопечного.

Курбан вырос в детдоме и знал цену каждой копейке. Но он был под хмельком. К тому же надо было показать и «широту натуры», поэтому он с готовностью достал деньги.

— Мне кажется, из этой блестящей батареи следует выбрать снаряды, отмеченные пятью звездочками. Они осветят путь Курбану к достойному месту на службе, — ярко руководил Огарков.

Нагрузив бутылками и закуской портфель, они вышли на дорогу и «проголосовали».

Два самосвала прогремели мимо. Вскоре появилась легковая: в коричневой «Победе» около шофера сидел Карпенко. Он увидел, как покачивается человек в темно-синем костюме, прижимая к себе пузатый портфель. Увидел он и уверенный предупредительный жест крепыша в чесучовом костюме.

— Проедем, не надо их брать, — сказал Карпенко. — Да и не очень трезвые они. Вон как того, с портфелем, развезло!..

— А пусть! Машины на четвертую пойдут не скоро! Так и быть! Да и мне заработать не мешает. На четвертую, что ли? — Шофер приостановил машину.

— Благодарю, — аристократически изящно наклонил голову Огарков, и они погрузились в горячую, душную «Победу».

— Какие ароматы! Какие розы! — Огарков чуть не потрепал Карпенко по плечу. Но, заметив, как Карпенко поежился, удержался.

— Назначение получили, знаете ли, спецзадание от секретаря обкома, а наша машина сломалась в пути, — небрежно бросил Огарков. И его глаза приняли заученное выражение внушительной значимости. Всем своим видом он как бы говорил, что секретарь обкома только лично ему, Огаркову, доверяет сложные вопросы.

Карпенко идеальным характером похвастать не мог, особенно не выносил позеров. И разговорчивость этого чесучового пижона не восхитила гарпитолога.

Аромат роз был почти заглушен «ароматом» алкоголя, исходящим от попутчиков. Поэтому Карпенко молча придвинул к себе огромный букет девственно белоснежных роз, а заодно и чемоданчик с ампулами сыворотки.

Курбан посапывал, борясь с хмелем и сном.

— Т-т-товарищ Георгий! — Курбан поднял неверный палец и погрозил кому-то. — Я был строг, но справедлив!

Глаза Огаркова равнодушно скользнули по вещам Карпенко, и он откинулся назад, не слушая пьяный бред Курбана. Он думал о Наташе и Юльке. И его душа рвалась к ним. И в то же время не хотелось лишать себя личной свободы. Огаркова укрепляло чувство охотника и предвкушение торжества. «А примет ли меня Наташа? Если бы я ей не был нужен и дорог, давно бы замуж выскочила за другого. Вот приеду, потолкую… падать на колени смешно, инфантильно — не мальчик, да и, в общем, всего не предугадать. Не терялся еще с бабами, а уж ее-то знаю». Наплывала истома, хотелось забыть прошлое. Он закрыл глаза и увидел иную картину: он — трезвый, он — верный, он — талантливый, всеми почитаемый инженер едет к своей жене.

 

XXI

Наташа с Людмилой Константиновной поздним вечером въезжали в поселок. Машина шла по неширокой улице, мимо домов, освещенных электрическими огнями. В одном окне показалась смуглая женщина с черноголовой девочкой на руках. Косички развевались: мать, шутя, кружилась с дочерью. На углу здания надпись: «Улица Пограничников, дом 2». Виднелись столбы с фонарями. Некоторые столбы вкопали недавно, и провода к ним не были подведены.

Снова — дома. Двухэтажное аккуратное здание с добротным крыльцом — медпункт. Рядами потянулись складские помещения. Рабочий на предпоследней перекладине лесенки-стремянки с пучком гвоздей во рту прикреплял над входом вывеску — «Продмаг».

Лихорадило от предчувствия встречи с больным ребенком и с Атаханом. Первый выезд — врачом. И, может быть, встретится с Атаханом. Может, и нет. Поселок не так мал. Порой люди живут в одном доме и годами не встречаются. Как знать: вечером приехала и ночью уедет!.. Но что с ней? Ожидание, тревога, страх, почти ужас охватили ее. «Эх, если бы рядом был Игорь!..» Проехали бараки, Людмила Константиновна опустила стекло, выглянула…

— Людмила Константиновна! — от этого голоса все всколыхнулось в Наташе. — Людмила Константиновна! — От медпункта с каким-то пузырьком в руке бежал Атахан.

— А он поправился! — вслух заметила Людмила Константиновна.

Наташа не могла пошевельнуться. А голос Атахана уже был рядом.

— Людмила Константиновна!

Машина стояла под фонарем, и, наверное, поэтому Атахан так встревожился, увидев кровоподтек на лице воспитательницы.

— Где вы так ушиблись? Немедленно в медпункт. Я провожу вас.

— Да нет, не больно, — трогая свой лоб, ответила Людмила Константиновна и, на удержавшись, потянулась из машины, поцеловала Атахана в небритую щеку.

«Что это она его целует? Какой красивый! Как изменился! Вот он какой!» — с неожиданной радостью и ревностью подумала Наташа, наблюдая, с какой нежностью помогает Атахан выйти из машины Людмиле Константиновне, почти вынося ее и осторожно опуская на землю.

— Павлик спит? Или ты ему по доброте душевной гулять так поздно разрешаешь?.. Что с тобой, Атахан? Отвечай! — Людмила Константиновна оперлась на его руку и подозрительно посмотрела на бутылочку с микстурой. Бутылочка поблескивала под фонарем.

— Выживет ли? Не знаю! — пошевелил он губами, и у Людмилы Константиновны болезненно сжалось сердце.

— Так это к нему врача вызывали?

Атахан не успел ответить.

Из машины выдвинулась рука с чемоданчиком, выскочила Наташа. Она поспешно поздоровалась и, не взглянув на Атахана, суше, чем хотела бы, спросила:

— Где он?

Наташа взяла на ходу из рук Атахана бутылочку с микстурой, внимательно прочла надпись на этикетке и с Людмилой Константиновной заспешила вслед за Атаханом.

Тут же, за бараком, была юрта. Дверь в юрту раскрылась и Наташа скорее поняла, чем разглядела: Павлик! В его руке был зажат рисунок Юльки. В свете керосиновой лампы рисунок казался выполненным черным карандашом, а Павлик — мертвым.

Миг — и Наташа у его раскладушки. Миг — и она ищет пульс. Ее колотит всю. Есть пульс? Или кажется? Какое робкое, замирающее биение! Мелькнула сумасшедшая мысль: держать за руку, не отпускать, тогда он не умрет! Но, присев на низкую узенькую скамейку, она уже открывала чемоданчик. Вот и шприц. Вот камфара. Она набрала камфару в шприц.

— Здесь доктор? — встревоженно заглянула в юрту жена главного механика. — Здесь доктор? Ее там очень, очень спрашивают.

Наташу поразила худоба ребенка. На мгновение почудилось, что это Юлька. Холодеющая ручонка…

Укол внутримышечный… Пульс? Пульс?! Пульс?!

Такой тишины Наташа не помнила в своей жизни. Ну же! Ее пальцы, лежа на запястье ручонки Павлика, молили, заклинали, вызывали пульс. «Если сочту до десяти, а пульса не будет, значит — все. Раз, два, Павлик, живи! Три, Павлик, прошу, умоляю! Четыре! Павлик, ты мне так нужен! Пульс! Пульс?» Теперь боялась поверить, боялась шелохнуться, чтобы не спугнуть его.

Рядом, закрыв глаза рукой, стоял Атахан.

Пульс! Пульс!! Пульс!!!

— Доктор! Там вас очень спрашивают!

Людмила Константиновна прильнула к Павлику:

— Это я… Людмила Константиновна!

Но мальчик лежал без движения.

Еще укол.

Ребенок задышал судорожно, но задышал! Что-то пролепетал в бреду.

— Доктор! Доктор! Вас очень спрашивают! — задыхаясь от спешки, с тревогой окликнула Наташу женщина.

Наташе показалось, что Павлик оживает, приходит в себя. Тут ее еще тревожней и настойчивей окликнули снова. Захватив с собой чемоданчик с инструментами, она вышла из юрты. Жена главного механика — полная, дородная, с гордой, высоко посаженной белокурой головой, с двумя кольцами на безымянном пальце левой руки, взяла Наташу за локоть и повела по улице:

— Тут вас опять спрашивали.

Она с недоверием покачивала головой, говорила, что, мол, этих людей она знать не знает и ведать не ведает.

Наташа еще душой была с Павликом. Поэтому, не слушая ее, ускорила шаги и вошла в темный тихий домик.

Ее взяли за левую руку чьи-то безвольные потные пальцы:

— Идем!

Жена главного механика постояла у парадного, прислушиваясь к удаляющимся шагам и поправляя кольца, опять покачала головой.

 

XXII

Настораживаясь и ничего не различая в чернильном мраке, Наташа прошла десять ступеней, пролет и еще десять ступеней. Потная рука тянула ее за собой.

Дверь отворилась. На Наташу пахнуло свежим раствором побелки, зажелтел свет керосиновой лампы в глубине пустой комнаты.

Возле окна на козлах, сбитых в виде стола и покрытых газетой, виднелись бутылки с коньяком, мясные и рыбные консервы, ломоть хлеба и банка баклажанной икры. Одна бутылка была пуста, другая почти допита, две другие — открыты, но не начаты. На дне стаканов коричневым цветом чая мерцал коньяк. В углу — ведро с побелкой, пульверизатор, замызганная табуретка, толстая прямоугольная скамья.

— Где больной? — оробев, спросила Наташа, увидев выступившего из мрака «поводыря». Злополучный Курбан поправил галстук.

— Здесь больной! Здесь тяжело больной!

И Наташа чуть не кинулась навстречу пьяному, но долгожданному, неповторимому голосу. Она ступила вперед.

Из-за двери в чесучовом костюме вышел Георгий — плечистый, сильный, красивый. Руки согнуты в локтях, точно он раскинет их для объятия или прижмет к своей груди, прося прощения. Но Георгий ли это? Да, конечно, он стал еще крупнее, массивней.

Он сделал к ней шаг, она — к нему…

— Музыка, туш! — Пьяный Курбан ударил одной консервной банкой о другую. Куски мяса шлепнулись на пол, капли соуса обрызгали чесучовый пиджак, чемоданчик Наташи.

— Кто этот человек? — отступила Наташа, указывая на Курбана.

— Где человек? Какой человек? — отступил и Георгий. — Не обращай внимания!

— Не обращай внимания! — поддержал и Курбан. — Что? Это я — не человек? Что? Не обращай внимания! — и снова, поправив галстук, чуть не сорвал его с шеи. Потом снял его и повесил на дверную ручку.

Пошатываясь, Георгий прошел к столу, вывернул фитиль, лампа зачадила. Налил остатки из бутылки. Не хватало. Долил из другой.

— И этот тяжелобольной — я! — Он смотрел в ее лицо, на первые морщинки у рта, в ее глаза. Мгновение назад Наташа рванулась к нему, но сейчас отстранилась. — Я могу вылечиться при единственном и непременном условии — если мы будем вместе… Хватит! И ребенок у нас — во какой! На большой! И хватит! Довольно разлуки! — Он видел, как, оставаясь неподвижной, она отдаляется, ускользает, исчезает, хотя можно шагнуть, тронуть ее за руку.

Зрение и интуиция не обманывали. Находясь в разлуке, она была ближе к нему. А сейчас — она ощущала, видела это — сейчас между ними возникла пропасть, которая ширилась… А внутренний голос шептал ей: «Ну пусть он пьян, но он просит прощения, он готов вернуться. Что тебе еще? Не об этом ли мечтала?»

— Я встретился сегодня с Игорем, он привет тебе передавал! — Георгий поднял стакан, другой взял Курбан и, пошатываясь, протянул ей.

Она не шевельнулась. «Врет, врет! Никогда Игорь не передавал приветов ни ему, ни мне. Увидеть мог случайно, но привет? Нет, Игоря я знаю. Он прощать не умеет… А надо ли? Возможно ли прощать предательство? Но предательство ли было, если он разлюбил? А может, я так думаю, потому что охладеваю к нему? Совсем недавно я старалась, могла, готова была простить ему все. А теперь?»

Георгий шагнул к ней, взял за руку. Но для нее эта рука была чужой. Огарков почувствовал это. И пальцы его разжались. А сердце стиснуло: почувствовал, что любит Наташу. Любит! Он любит эту женщину так, как никогда никого не любил и не будет любить! И он будет сражаться за нее!

Он снял пиджак и повесил на спинку стула.

— Меня ждет больной! — Она порывалась уйти.

— Тебя жду и дождусь я!

Губы ее полураскрылись так, как бывало, когда она ждала его губ.

— Курбан, закрой дверь, всунь палку.

Курбан исполнил приказание, криво вставив палку в ручку двери.

— Теперь ты моя! Курбан, выпьем за здоровье моей любимой женщины, моей жены! Выпьем! — Они почти прижали ее к стене протянутыми стаканами, из которых выплескивался коньяк.

— Выпьем!

Голос звучал как из небытия. Вот сейчас она очнется, обнимет его, и они будут вместе?.. Навсегда?!

..Павлик метался в бреду. А Наташи все не было. Атахан вышел, не понимая, куда она могла пойти…

На пороге юрты его схватила за рукав жена главного механика. Свет из юрты упал на ее недоуменное, растерянное лицо:

— Доктор в том доме! В том, где побелку начали. — Она опустила глаза и отступила в темноту.

Ускоряя шаги, Атахан пошел, побежал: чуял недоброе. На бегу прикидывал: где? в каком подъезде? на каком этаже? что с ней? кто с ней? с кем она?

Двухэтажный домик спал. Только в верхнем крайнем окне виден был огонек. Атахан взлетел по ступеням.

Удар в дверь, еще! Не открывают. Удар, рывок. Палка, хрустнув, выскользнула. Дверь распахнулась. В свете керосиновой лампы на пороге возник Атахан. Его глаза, наливаясь свирепым черным блеском, увидели в свете керосиновой чадящей лампы коньячные бутылки, консервные банки, огрызки хлеба. В правом углу, припертая к стене, сжав кулаки, стояла Наташа. Чемодан был у ног. По обе стороны ее стояли Георгий и его подшефный с двумя стаканами коньяка.

Наташа успела увидеть, как с порога Атахан бросился к ней, и силы оставили ее, все заметалось перед глазами, она пошатнулась. Оттолкнув этих двух, Атахан подхватил ее. Наташа очнулась. Атахан с несмелой бережностью гладил ее по голове, когда воинственный Курбан наскочил на него.

— А ну, убирайся отсюда, пока цел, — истерично крикнул он Атахану. — Или я тебя… дикарь… в милицию… — и швырнул в него стакан с коньяком, едва не задев Наташу… Атахан неторопливо усадил Наташу на табуретку и повернулся к пьяному Курбану. Курбан изготовился швырнуть второй стакан в голову Атахана, но скользящий удар Атахана по лоснящимся губам вызвал смешной звук «Брень»! Стакан выпал, коньяк оплеснул мокасины Курбана. Онемев от резкого удара, он открыл вспухшие губы, но опять последовал сильный удар. В пустой комнате гулко раздавалось: трень-брень, трень-брень!

— А! Атахан! — отчаянно предостерегла Наташа и бросилась на Георгия: тот замахнулся над головой Атахана тяжелой прямоугольной скамьей. Рискуя собой, Наташа в последний миг изо всех сил толкнула Георгия в бок, и он рубанул скамьей мимо головы Атахана, задев его куртку. Скамья разбилась, оставив трехугольную вмятину в полу. А разъяренный Георгий зарычал:

— Сука! Так это ты с ним!..

— С ним! — вызывающе прижалась к Атахану Наташа.

— Ах ты… — но рука Атахана стальной хваткой сцепила Георгию горло.

Еще путаясь в догадках, Атахан метнул взгляд на Наташу. В глазах его была и любовь, и надежда, и сомнение:

— Это он?

Руки Наташи мертво повисли вдоль туловища, лицо подернулось матовым цветом, бледные веки опустились.

— Павлику нужна помощь, Наташа. Если спросят обо мне, я скоро приду, — сказал Атахан.

Курбана в комнате не было, лишь на дверной ручке раскачивался оставленный им галстук. А когда Наташа нетвердыми шагами направилась к двери, по лестнице загрохотали шаги, будто кто-то кубарем скатился вниз.

Наташа ушла, на миг лишь оглянулась с порога.

Атахан опустил Георгия, посмотрел на его выпученные глаза, разжал пальцы. Георгий судорожно глотнул воздух. Потом поднял голову. Клок волос съехал на лоб. Атахан присел около него на корточки:

— Сейчас мы уйдем отсюда. Если вы будете себя прилично вести, все будет в порядке…

Георгий кивнул, соглашаясь, поправил волосы.

Атахан помог ему подняться, глазами указал на пиджак, висящий на спинке стула, и на портфель. Георгий понял: надел пиджак, взял портфель. Крышка портфеля откинулась, обнажив круг колбасы, мочалку и торчащий из ядовито-желтой газеты хвост селедки. Атахан опустил туда банку с баклажанной икрой. Георгий поспешно защелкнул оба замка.

Атахан уменьшил пламя в лампе, дунул на двуглавый огонек… На ощупь выбираясь из комнаты, Атахан левой рукой задел за галстук Курбана, висящий на дверной ручке.

В темноте шли по поселку. Шагая на четверть шага позади Георгия, Атахан кратко приказывал:

— Прямо! Левее! Налево!

С черного хода, миновав медпункт, они проникли к подземному складу. Над землей, в скупом свете высокого фонаря, виднелась цементная гладкая крыша.

У ступенек, ведущих вниз к двери, Георгий рванулся назад, но грудь с грудью столкнулся с Атаханом. А увидев выражение его глаз, покорно повернулся и начал спускаться.

Атахан отомкнул массивный замок и открыл дверь, пропустив вперед Георгия. Войдя во внутрь, Атахан захлопнул дверь. Вспыхнула спичка. Атахан снял со стены фонарь «летучая мышь» и зажег его. Тесное пустое помещение слабо осветилось. Посередине, на крючках, ввинченных в потолок, висели два бязевых мешочка, плотно затянутые шнуром у горловины, как кисеты. Меньший мешочек дернулся, издав шипение, будто из проколотой автомобильной шины вырвался сжатый воздух. Стенки мешочка заметно раздулись. Георгий с опаской подозрительно глянул на мешочек. Атахан повелительным жестом пригласил войти во вторую, открытую перед ним дверь.

Вторая комната оказалась вместительнее. Вдоль правой стены хранились тюки ватников и брезентовых тужурок, брюк и плащей. В три ряда стояли бидоны и бутыли, оплетенные прутьями.

Атахан вошел вслед за Георгием.

— Вы пробудете здесь до утра. Утром я вас выпущу, вы немедленно покинете нашу Туркмению навсегда!

Георгий порывался ответить, но Атахан продолжал:

— Не пытайтесь шуметь или, чего доброго, бежать.

— Можно закурить?

— Пожалуйста!

Атахан вышел в соседнюю комнату и вернулся с бязевым мешочком, металлическим прутом, загнутым на конце, и с двухметровой деревянной палкой, увенчанной рогаткой.

— Взойдите на тюк! — посоветовал Атахан. И когда Георгий с зажженной папиросой взобрался на самый высокий тюк, Атахан коротким движением распустил шнур и бросил мешочек на пол… Из него, угрожающе извиваясь, выползла очковая кобра и круто взвилась в боевую позицию, раздула капюшон, закачалась, готовясь к смертельной атаке. Раздвоенный язычок ощупывал воздух.

Георгий, вжимаясь в стену, подергивался от страха, расширенные ужасом глаза выкатились из орбит, словно его опять схватили за горло. Рука, машинально держа папиросу, дрожала.

Атахан неторопливо снайперским рывком деревянной палки с рогаткой прижал кобру к полу, как червяка. Поддев змею металлическим прутом, Атахан поднял ее на крючке.

Георгий вскрикнул, видя, что Атахан собирается бросить змею на него. Огонек папиросы жег пальцы, однако Георгий боли не замечал, загипнотизированный предсмертным ужасом.

Кобра извивалась, порываясь соскользнуть с крючка или пытаясь на самом крючке найти опору, чтобы взвиться для атаки. Незаметными колебаниями Атахан удерживал змею в нужном положении перед помертвевшим от страха Георгием.

— Яда этой кобры хватит на пятьдесят человек, — борясь с собой, не уверенный, что сумеет победить свою жажду возмездия, быстро сказал Атахан. Рука повернула палку так, чтобы кинуть кобру к предплечью Огаркова. Огарков взвыл от ужаса.

— А вас будут сторожить три таких. Спокойной ночи. — Атахан, подхватив мешочек и фонарь, неся на крючке взбешенную змею, вышел и притворил за собой дверь.

 

XXIII

Атахан вышел из склада, с отвращением вытирая о куртку руку, которая только что сжимала горло Огаркова. Губы Атахана были сурово сжаты: «Вот кого она любила! И любит, конечно. Зачем бы иначе ей так долго быть там? Зачем идти туда? Кинулась ко мне, выбила скамью у него, ну не выбила — оттолкнула его, так это — порыв…» Из круга жидкого света, образованного фонарем, Атахан вступил в темноту, не слыша, как поскрипывают камешки и песок под сапогами.

«Она стала для меня еще дороже, — думал Атахан, еще не успокоившись от пережитого. — Что ж, пусть не мая, пусть не со мной, но любить-то ее мне никто не помешает! Может, она мне хоть Павлика спасет?» Он вздрогнул, увидев нечто кругообразное.

Из темноты с огромным букетом роз выступил Карпенко.

— Атахан, дорогой! Ты чем-то взволнован? А я к тебе!

Атахан мрачно кивнул, коротко пожал руку Карпенко, собрался разуверить: мол, ему, Атахану, хорошо. Но ему было плохо. Он дал знак рукой, и Карпенко следом за Атаханом на цыпочках, неслышно проник в юрту — в запах эфира, камфары, в ночь страдания и неизвестности. «Вот отчего он так мрачен. Ну и промахнулся бы я, если бы сразу, как меня просил мой друг, напомнил о ноже», — вздохнул Карпенко.

Наташа, сделав укол, повернулась на слабый запах роз, не поняв, откуда он. Оглянулась, увидела букет в руках Карпенко и в невольном смущении, как бы не заметив Атахана, жестом попросила вынести цветы: больному нужен чистый воздух. Карпенко вышел из юрты.

Павлик горел. Сердце точно висело на ниточке, дергалось, трепетало. Чудилось, ниточка вот-вот оборвется…

В скорбной тишине юрты тикали часы, точно отсчитывая последние секунды Павлика. Он тихо застонал в бреду.

Может быть, так виделось в свете лампы, но волосы Людмилы Константиновны стали еще белее, а когда она наклонилась над пышущим жаром Павликом, прядка ее волос напомнила Атахану прядку хлопка.

Наташа на спиртовке кипятила в воде шприц, поминутно взглядывая на Павлика, на его руки. Черные губы ребенка шевелились. Под сомкнутыми веками метались запавшие глаза.

— Немного приоткройте дверь, воздух нужен, — попросила Наташа.

В дверях появилась жена главного механика. Женщина, не переступив порог, застыла в темноте у приоткрытой двери. Неизвестность, отчаяние, ожидание, ожидание…

А темнота ночи сгущалась. Уменьшалась надежда, росло отчаяние. И ночь становилась непроглядной…

 

XXIV

В темноте склада Огарков долго стоял на тюке ватников, не решаясь сдвинуться с места. «А вдруг он одну змею оставил здесь?» Потом все же опустил портфель, на ощупь определив, что стоит на брезентовых куртках. Нервы были напряжены, и когда пальцем задел крючок куртки, Огарков, вскрикнув, вскочил, как укушенный змеей. Первый приступ страха парализовал волю, а этот отрезвил, обострил восприятия.

Прислушался: шорох.

Мурашки пошли по спине, волосы на голове начали подниматься, он явственно ощутил, как они поднимались, вставали дыбом.

Шорох все ближе.

Он завопил беззвучно: в отчаянии потерял голос. Дрожащими руками чиркнул спичкой. Из темноты выступили бидоны, бутыли в плетеных корзинах, тюки ватников, плащей. Он приподнял руку со спичкой. На всякий случай щелкнул замками портфеля (они точно выстрелили!) и достал банку с баклажанной икрой: «Хоть банкой ударю, если начнет подползать». Огарков одной рукой схватил банку, другой пригладил волосы. Силы возвращались. Он вздохнул, осваиваясь в кромешном мраке. Чиркнул спичкой, поудобней положил портфель, сел на тюки, свесил ноги на бетонный пол…

«Но почему же ты, — обратился Огарков к себе, — почему же ты, такой натренированный и сильный, не смог справиться с этим Атаханом? Почему?» И ответил сам себе с беспощадной прямотой: «Когда Наташа вскрикнула «Атахан» и заслонила его собой, оттолкнув мою руку в сторону, я понял, почувствовал, что ударяю по себе. Та вмятина не на полу — на мне. Ничем ее не заровнять!.. Так вскрикнуть, так броситься, так заслонить собой способна женщина не влюбленная (о, если бы влюбленная, увлеченная, это все не страшно), а любящая. Любящая! Любящая его! Не меня!»

В абсолютной темноте он вскочил и закричал в истерике:

— Ползи! Кусай! Скорей! Я здесь! Скорей кусай! — И швырнул во мрак банку, портфель, схватил тюк, бросил, вцепился в следующий. Но тот был связан с другими. Огарков вцепился зубами в веревочный узел, развязывая. Неистовство начало иссякать. «Да, я уже не боюсь обратиться в ничто, ведь я и теперь — пустое место, меня нет. Глаза Наташи так вспыхнули, что все испепелили во мне. Нет во мне воли, не хочу жить».

Почудился шорох, но он уже не испытывал страха. «Что мне теперь в жизни? Все лица вокруг — как маски для меня, что мне до их судьбы? Я жил только для себя, а теперь меня нет, кончился».

И он опять вспомнил, как она кинулась к Атахану на помощь. Как она смотрела на него! «Она на меня в день объяснения в любви так не смотрела. А может, и нет ничего между ними?.. Нет, все ясно: она — его! Его!»

И застонал от муки, впился зубами в мякоть руки. Пытался заплакать. Без слез зарыдал, содрогаясь всем телом. И если бы кто-нибудь мог увидеть его, бившегося в рыданиях под сводами склада, тот понял бы, как убийственна расплата за подлость.

 

XXV

В юрте задремала Людмила Константиновна. Дорога, ушиб, долгие изнуряющие часы, проведенные около Павлика, измотали старую женщину. Но и задремав, она держала руку на раскладушке Павлика, надеясь так узнать о его пробуждении.

Атахан стоял возле Павлика.

Наташа, видя замкнутость Атахана, думала, будто он отворачивается от нее, не хочет ее видеть. «Поделом мне! Сама оттолкнула, а теперь ясно: полюбила задолго до того, как поняла это, задолго до того, как в порыве гордости оттолкнула и унизила его, унизив и себя своею ложью. Да, я готова для него на все. Но не поздно ли? Поздно я спохватилась! Почему поздно? Если бы не было встречи с Огарковым (воспоминание о нем стало далеким, расплывчатым), если бы я не побывала в том домике, не увидела их рядом, не увидела того, что увидела, не почувствовала того, что почувствовала, тогда все оставалось бы по-прежнему… Какое замешательство испытала я, увидев этой ночью Огаркова! Наверное, такое же, как давным-давно в Москве, когда я была влюблена в него. А теперь я чувствую, что любовь к Огаркову умерла во мне. А к Атахану? Ох, как сердце забилось… Но он стал для меня очень близким человеком… А если быть правдивой хоть перед собой, я благодарна и обязана своим счастьем Павлику…»

Мысли, взвихренные пережитым, неслись в мозгу Наташи.

Атахану и в голову не пришло, какие бури потрясают эту женщину…

 

XXVI

Рассеянно посмотрел Атахан на часы, оглянулся на порог, услышав шаги жены главного механика. На ее кольцах — отсвет зари. Начиналось утро! Значит, ночь Павлик пережил! А ведь Атахан загадал: если Павлик до утра дотянет, то он спасен. И вот дотянул… Но заря… Утро ли это?

Посмотрел на Людмилу Константиновну. Она заправляла белую прядь под платок, а сама с преждевременной, как суеверно показалось Атахану, уверенностью кивала головой.

Атахан помнил ее молодой, красивой. Он видел ее утром, днем, вечером, перед сном, когда она приходила проведать ребятишек в спальне. Он приезжал к ней с заставы, он заезжал «на совещание штаба» и просто так, в гости. Когда же он, зоркий Атахан, проглядел тот миг старения, те ступеньки первых ее морщинок? Сколько же не разглядел в ее душе, если не заметил старости. Или душа ее не старится?.. Ее седина кажется декоративной. Да, не оправдание это. Видишь себя, свои заботы и печали. А ее? Ведь ближе ее нет для него человека!

Атахан взглянул на седую голову Людмилы Константиновны, и перед ним возникла старая фотография: в буденовском шлеме на миг у коня задержалась молодость Людмилы Хрусталевой. Да! Вот кого напоминала Наташа — молодую Людмилу Хрусталеву! Но видение исчезло, оставив перед ним в буденовском шлеме Наташу. Он встряхнул головой, отгоняя от себя этот образ. До того ли сейчас!

Людмила Константиновна смотрела на лицо Павлика и думала: неужели он больше не улыбнется? Веснушки на его бескровном вздернутом носу словно выцвели, казались пылинками. Сколько лет было отдано детям, сколько было пережито из-за того, что сама так и не родила. Муж погиб в схватке с басмачами! И никогда не забыть, как басмачи избили ее до полусмерти. Бандит стрелял в нее и попал в живот. Так, не родившись, ребенок (должен был быть мальчик) принял на себя пулю, предназначенную ей. И она, утратив способность быть матерью, с той поры стала матерью десяткам, а теперь уже сотням детей. Она для себя не жила. И когда на фронте был тяжело ранен ее воспитанник Виктор Тростянский, пуля как бы попала и в нее. И когда до нее дошло сообщение, что командир батальона морской пехоты подполковник Виктор Тростянский пропал без вести, она увидела первую свою седину.

Доживет ли Павлик до завтрашнего дня?

Она поправила седые волосы. Усталость не сломила ее. Может быть, из-за того, что всю жизнь была с детьми, в душе все время жила молодость, неутомимость и затаенное восхищение жизнью.

С детьми она была и в прошлом и в настоящем, чтобы навсегда войти и в их будущее. В будущее… Она посмотрела на жалкое лицо Павлика, и вдруг на нее обрушились все ее годы, все ее беды! Ей тысячу, ей много тысяч лет…

Наташа сидела с неподвижным бледным лицом. Павлик все еще лежал без сознания.

Свет на кольцах жены главного механика стал отчетливей.

Атахан вышел, полной грудью набрал воздуха. По голубому лугу неба ветер — старый чабан — не спешно гнал отару облаков. Лучи солнца били огненными фонтанами, утро сияло!

Разминая тело, задубевшее, затекшее от неподвижного многочасового стояния, Атахан шел к складу, не испытывая прежней ненависти к Огаркову. Ночью, несколько часов назад, он был настроен иначе. Недаром выкатились от ужаса глаза у Огаркова: мгновение — и Атахан бросил бы кобру на него. «Какая тьма, какая злоба живет во мне, преображает меня!» — думал Атахан. Но вот и склад. Краем ладони отер перламутровую росу с массивного маслянистого замка, дважды повернул ключ, отворяя обитую железом дверь. На него пахнуло прохладой и запахом красок, олифы, брезента. На крючках, ввинченных в потолок, были неподвижны оба бязевых мешка.

Отбросив щеколду, взялся он за вторую дверь. Она отворялась скрипя, нехотя.

Атахан повыше поднял лампу «летучая мышь», в лицо ударил смрад табачного дыма, сизые клубы потянулись в открытую дверь. В этой комнате еще стояла ночь. Среди осколков стекла и почернелых выплеснутых баклажанов, окурков и объедков, среди раскиданных курток и тюков лежал Огарков. Атахан посветил лампой на свои часы, усомнился: не рано ли прерывает столь драгоценный сон? Но врожденной галантностью Атахан не отличался, поэтому коснулся чесучового плеча.

Бодро, легко, по-спортивному вскочил на ноги Огарков, и, картинно отставив мизинец, подтянул галстук и посмотрел на Атахана так, словно ничего между ними не было, нет, да и быть, разумеется, не может. Его глаза говорили: «Я к вашим услугам. Располагайте мной по своему усмотрению».

Атахан развел руками, скромно намекая на то, что до появления Огаркова на складе был некоторый порядок.

— Понимаю, понимаю вас, — изящным жестом остановил его Огарков, как вышколенный официант дорогого ресторана, ловя желание клиента на лету и понимая его вкус с полуслова. — Все будет о’кэй! — Без напряжения подхватил он солидный тюк и водворил его на прежнее место.

Атахан вышел за порог и серьезно оценил оперативность Огаркова: порядок он наводил стремительно, истово.

— А уж осколки… — сметая их в угол, стушевался Огарков.

— Я их вынесу, не беспокойтесь.

Атахан указал Огаркову на дверь. Щелкнув замками портфеля, Огарков одернул пиджак и с видом ревизора, неподкупного при исполнении служебного долга, но в меру демократичного, вышел, не стал дожидаться, пока Атахан погасит лампу, повесит замок и повернет ключ.

Жизнь постепенно возвращалась к Огаркову. Ночные пытки представлялись дурным сном, кошмаром. Сердце функционировало превосходно. Давление было в норме. Желудок требовал калорий, душа — «горючего», а инстинкт самосохранения придавал скорость его нижним конечностям. С тяжелым взглядом оглянулся он на повороте. Атахан протягивал руку тому самому человеку, который подвез его с Курбаном сюда на попутной. Интересно, куда делся его грандиозный букет? И Огарков отправился «голосовать». «Подальше отсюда, позавтракаю потом», — твердо решил он.

Он шел и раздумывал о пережитом. Из соседнего дома навстречу ему выбежала девочка с голубыми бантами. И сердце застучало с перебоями. Юлька? Откуда? Конечно нет! Вот пробежала мимо. «Видно, мне всю жизнь в каждом ребенке будет видеться моя дочь. Но разве я бессилен? Разве не могу изменить свою жизнь и стать таким, чтобы сам себя уважал, чтобы меня уважали другие, чтобы вернуть Наташу? Мои знания, опыт, силы — разве все это просто так? Ведь для чего-то я создан. Для чего же мне дана жизнь? Мне нужна Юлька, нужна Наташа. Да не ее диплом, не ее деньги! Разве не прокормлю семью? Но я точно спал, спал, проснулся и вижу, что проспал свое счастье. Нет, ничего не кончено. Все только-только начинается. Уеду из этого поселка, но из Туркмении торопиться не буду. Пусть обо мне она услышит и хорошее, все же я талантливый инженер! Пусть играют в скромников те, кому больше не во что играть. А мне нужен простор! Простор и Наташа с Юлькой! Казалось, что стоит мне только появиться, и она — моя. А оказывается, не так. Не может быть! Но если я изолгался, почему так сейчас хочу правды? Почему?»

Атахан передавал Карпенко трех отловленных кобр.

— Откуда такие большие? Порадуются у нас в Ташкенте! Откуда эти красавицы?

— Мне разрешил офицер, пограничник Муромцев, отловить их в Змеином ущелье. Ну и потом вернулся из краткосрочного отпуска сержант Говорков. Тот все щели знает как свои пять пальцев. Вот он и помог мне.

— Тебе везет на хороших людей, — гарпитолог обрадовался трем кобрам, — тебе везет. А вот мой приятель-академик с меня голову снимет: строго-настрого приказывал за любую цену купить у тебя твой нож.

— Но есть же вещи, которые не продаются…

— Атахан, я очень тебя прошу. Ради меня… Этот нож…

— Я его подарил уже… Слушай, а как ты все же на самолете с этими коброчками?

— А розы зачем? Для маскировки! Внимание! Показываю один раз, исключительно — для лучших змееловов! — И он в недрах огромного букета замаскировал бязевый мешочек со змеями. — Так, теперь о деньгах… Ага, снова, как и всегда, Людмиле Константиновне? — И внимательно, стараясь понять Атахана, Карпенко посмотрел на него. «Куда ему эти деньги: все в той же гимнастерке, должен, что ли, кому! Ну да ладно!» Он был рад выздоровлению Атахана, рад был видеть его блестящие, без зрачков, черные притягательные глаза. И с не свойственной ему порывистостью обнял Атахана.

Атахан был тронут. Покачал головой, но слов не нашел.

Слышнее становился шум движков, моторов, поскрипывание кранов. Улица заполнялась идущими на работу. Покатил грузовик. В нем стояли мужчины в брезентовых куртках. Когда грузовик поравнялся с Атаханом и Карпенко, один из них сделал знак Атахану рукой: «Мол, как там?» Атахан пожал плечами. Мужчина на машине ожесточенно потер небритую синеватую щеку, отвел глаза. Стоящий рядом с ним молодой белобрысый парень в куртке, из-под которой выделялась морская тельняшка, крикнул, гордясь своим коротким знакомством: «Привет, Ат…», но небритый сердито одернул его, что-то шепнул. Парень понурился, запахнул куртку. Машина проехала.

— Товарищ Карпенко, — подойдя и светясь умытым, свежим, добрым лицом, обратилась к нему жена главного механика. — Чай приготовили, перекусите чем бог послал.

— Ваша щедрость известна, да со временем — в обрез. Как с машиной?

— Муж очень извиняется: пришлось ночью вашу машину отправить на тринадцатую, а вас повезет, тоже на «Победе», отличный шофер — Расул. Так пойдемте, товарищ Карпенко. Муж огорчится, обидится. И я обижусь. Прошу вас.

— А машина где?

— Сию минуточку! Она подъедет к юрте Атахана.

— Ну, спасибо, не сердитесь. Мне еще проститься надо. — Он вдруг взял ее руку и поцеловал около колец. Жена главного механика сконфузилась, шея налилась пунцовой краской.

Из юрты вышла Людмила Константиновна, оглядываясь и оценивая обстановку: как оставить здесь Павлика? Даже… если он поправится… Как «даже»? Обязательно должен поправиться! И она продолжала упорно обдумывать, как поступить, словно это решит дело и поможет Павлику выжить. Людмила Константиновна обрадовалась ходу мыслей и думала: «В юрте тесновато, но на первые дни разместятся. Удобства?.. Немного… Но, я видела, все чисто, не скажешь, что в пустыне. А как с водой? С питанием? Ведь — ребенок! Да и ковровую дорожку Атахан ему успел положить около раскладушки… Что-то не о том, не о том я… Выживет ли?»

— Всего доброго вам, — поклонился Наташе Карпенко.

— Всего вам доброго, счастливой дороги. А на чем же вы?

Мягко подъехала «Победа». Расул негромко спросил:

— Как с мальчиком? А? Так плохо?.. — сдвинул угольно-черные брови, глаза наполнились скорбью. — Ну, дай бог удачи доктору, — сказал он. Увидев Наташу, выглянувшую из юрты, уважительно покивал ей. — Ай, слушай, сиди спокойно, — не оборачиваясь, небрежно осадил он пассажира, который ерзал и попытался открыть дверцу.

Наташа схватила за руку Людмилу Константиновну, не дав шагнуть к машине, в которой мелькнуло испуганное и смущенное лицо Курбана. Наташа только успела заметить лиловый синяк под глазом.

— Ах, негодный! — шептала Людмила Константиновна. — Ах, негодный! «Крестничек»! Погоди! Будет тебе похмелье!

— Ни слова, ни слова, умоляю, Людмила Константиновна, это же для Атахана будет ударом… И сейчас, в такие минуты, слышите? Не смотрите туда, молчите…

— Ну и пусть, — еще тише, отводя от нее глаза, сказала Людмила Константиновна. — Пусть этот франт, этот крымский гуляка сгорит со стыда перед Атаханом. Да он, по-моему, пьян и сегодня?..

— Тем более, не надо, потом вам все объясню. Ну, ради меня…

Атахан не слышал этого диалога. Карпенко отвел его за машину, и солнце особенно четко высветило аскетические впадины щек, бледно-зеленые глаза, худощавость, тонкие, чуткие, вдохновенные пальцы ученого. В его бледно-зеленых, широко расставленных глазах читалось смущение перед собственной назойливостью:

— Атахан, не сердись на меня. Ты мне уже дважды, трижды ответил о ноже. Но, может быть, ты так, сгоряча. Это действительно уникальное произведение искусства. И подарить его?.. Да, если хочешь, и продавать-то не стоит… Но там он был бы в верных, любящих руках…

— Он в самых верных, в самых любящих руках: она мне отдала столько тепла, что мой подарок — пустяк. Не сердись, не будем больше о ноже.

— Ну ладно, академик меня без твоего ножа зарежет. Да, Атахан, возьми на память две пластинки. Одна — Шопен, вторая с теми двумя украинскими песнями. Помнишь, когда ты у меня дома был, тебе эти вещи понравились…

Атахан пожал ему руку.

Карпенко попрощался со всеми, прихватил чемоданчик и, обнимая букет, сел в машину. Машина поехала. Оборачиваясь, чтобы еще раз махнуть на прощание, Карпенко с удивлением заметил Курбана. Тот, приложив обе руки к сердцу, с виноватым видом почтительно поклонился и икнул.

«Хорош специалист… по коньячку», — ухмыльнулся, отворачиваясь Карпенко.

Сегодняшнее возлияние Курбана было случайным. В поисках галстука Курбан, после того как проспал за домом, сидя на катушке с тросам, на рассвете неслышно, подобно святому духу, вознесся по ступеням на второй этаж и проник в комнату. В ней, как ему чудилось, еще звучали пощечины, отвешенные Атаханом. Промерзнув за ночь, Курбан, разумеется, обрадовался, что в бутылках остался коньяк. Выпив из горлышка и не закусив, он заметил свой галстук на дверной ручке. Не успел его снять, как внизу раздались шаги.

Курбан метнулся, опрокинув ведро с побелкой, в смежную комнату: сомнений не было — возвращался Атахан. Из смежной комнаты он увидел, как бравым, спортивным шагом поднимался Огарков. Он вошел, не выпуская из рук портфеля, взял бутылку коньяка и опрокинул ее в рот. Кадык его ходил ритмично, как насос, выверенный и бесперебойный. Поставив бутылку, он вышел на лестничный пролет, на ходу отомкнул портфель, отломил кусок колбасы и, пережевывая, вышел из подъезда.

Едва смолкли его чеканные шаги, Курбан с галстуком в руке понесся по улице. Он уговорил Расула «подкинуть» его в город. Вот почему, сидя в машине, Курбан чувствовал себя неуютно. Над поселком промчался военный самолет, и Курбан вспомнил старшего лейтенанта, которого видел около парка в Ашхабаде, вспомнил его выправку, стать, уверенную силу и позавидовал ему.

Машина выезжала из поселка.

— Вах! — и брови Расула насмешливо взлетели, а орлиный нос обострился в предвкушении добычи: на солнце слепяще блеснул один, потом второй замочек на портфеле. Огарков «голосовал».

«Не надо! Не останавливайтесь!» — сказал про себя Курбан, и Карпенко его как бы услышал.

— Не возьмем! — насупился Карпенко. — Я тороплюсь. — Он слегка устыдился своего внутреннего высокомерия, презрения к «голосовавшему».

— А, секунду-микунду, встали-поехали, в пути наверстаем. Садись, душа любезна! Я, как видишь, еще не личный шофер начальника главка.

Огарков, пропустив издевку мимо ушей, занял место около Курбана.

Карпенко удивился переменам в Огаркове: его лицо за ночь разительно осунулось, будто став длиннее, опало. В глазах, таких же хмельных, как и вчера, пробивался страх. Это выражение было знакомо гарпитологу, он наблюдал его у посетителей террариума, когда им казалось, что стекло ненадежно отделяет их от змей. Сегодня попутчик напоминал боксера, побывавшего в нокдауне, но верящего в победу.

— Ну, как задание обкома? — поинтересовался Карпенко.

Огарков сделал вид, что изучает ссутуленную даль пустыни. Потом, приняв значительную позу, покровительственно и доверительно заговорил:

— Тут, знаете ли, есть весьма любопытные объекты для строительства, есть и оригинальные субъекты. В частности, по заданию обкома я навестил своего давнего приятеля. Он в фантастических количествах отлавливает ядовитых змей! Знаете — удивительный человек!

— Атахан Байрамов! — дал справку Расул. Дружба с шофером Салихом сделала Расула местным энциклопедистом. — И ловит таких, за которых платят подороже! Говорят, деньги-меньги кому-то переводит. Не верю! Салих, мой друг, знает!

Из букета роз донеслось грозное шипение. Вспомнив страшную ночь, Огарков весь поджался и замер. Его губы побелели. Он с трудом превозмог себя:

— Какой чудесный букет! Совсем не завял, видно, на ночь ставили в воду? — Он поднес свой строгий, исполненный державного величия нос к лепесткам: — Знаете, во мне еще так живы впечатления от встречи с моим другом, — он искоса глянул на синяк Курбана, — так живы!.. — Но тут змеиное шипение прервало его разглагольствования. Кровь отхлынула от лица. Теряя силы, он уткнулся в букет.

— Ах, забыл, забыл! Как мог?! Назад! Скорей назад! К юрте Атахана! Как можно скорей! — ощупывая чемоданчик, заторопил шофера Карпенко.

— Мы вас здесь подождем на дороге, — облегченно выдавил Огарков.

— Слушай, душа любезна, что такое! Время нет. — Машина крута развернулась, взметая песчаный пожар, ринулась назад.

Курбан потрогал синяк, поправил галстук.

Огарков вдруг ощутил в себе сломленность, опустошенность. Ночь, проведенная в обществе змей, запомнилась ему на всю жизнь.

— Подержите букет, я мигом! — сунул в руки Огаркову свои розы Карпенко, а сам с чемоданчиком побежал к юрте.

Потревоженные змеи злобно зашипели.

— Подержите, Курбан. — Огарков поспешно дрожащими руками передал «шипящие» розы молодому специалисту.

— А! Так это по заданию обкома вы у Людмилы Константиновны последние деньги забрали, гражданин Огарков? — повернулся Расул. — Это мне не Салих сказал, это своими ушами слышал. Деньги…

— Хочешь получить за работу — довезешь, получишь, а сейчас нечего разводить тары-растабары, — отрезал Огарков так грозно, что орлиный профиль Расула начал смахивать на профиль мокрой курицы.

 

XXVII

Карпенко постучал в дверь юрты.

Молчание. Долгое. Точно жизни за дверью нет.

Карпенко постучал еще и уже нажал на дверь, когда она отворилась, и через плечо Атахана гарпитолог увидел восковое лицо мальчика. Людмила Константиновна и Наташа склонились к нему. Жена главного механика протягивала пиалу, Наташа смачивала в ней вату.

— Я во всем виноват, я виноват, чуть не забыл, — зашептал Карпенко Атахану, когда тот вышел и притворил за собой дверь.

— Да что такое? — ничего не понимая, опросил Атахан.

— Я в этой суматохе совсем забыл… Кроме той сыворотки, привезенной тебе, захватил я и самую главную. Ее надо развести с новокаином. Я новокаин тебе передал, а сыворотку — нет! Удивительной силы! — Он раскрыл чемодан, достал коробочку, тщательно обернутую плотной бумагой и перетянутую резинкой. — Да, да, удивительной силы! В безнадежном состоянии были, — спасли. Проверено, проверено. Как я мог забыть?! Предложи врачу, там все написано. Ну — удачи! И прости! — Он махнул рукой, а Атахан, не теряя ни секунды, распахнул дверь в юрту и передал Наташе коробочку.

Наташа открыла коробочку. В ней в два ряда лежали запаянные ампулы. Под ними белело наставление. Наташа попыталась прочитать, но буквы прыгали перед глазами.

— Прочти ты, — почему-то на «ты» обратилась Наташа к Атахану, но он в суматохе не заметил этого. — Нет, нет, я сама. — Прочла, покачала головой, прикусила губы.

— Боюсь, это не то… — положила коробочку на табуретку, около раскладушки.

Не раз смотрел Атахан в глаза смерти, не раз змеиной головой она целилась в него. Не раз смотрел в глаза нарушителя, один на одна над пропастью. Сантиметры решали все! Не раз у виска свистели пули, а одна пробила фуражку. Не раз бывало страшно. Но перед закрытыми глазами воскового Павлика, который стал для него всем в жизни, он испытывал почти мистический ужас. Что-то роковое было в задержке с приездом врача, с «ночным вызовом» Наташи к Огаркову, наконец, с тем, что, никогда и ничего не забывая, Карпенко забыл самое главное!.. Павлик как бы таял, жизнь уходила.

Атахан не мог смотреть в лицо, в закрытые глаза Павлика.

— У меня кровь первой группы. Возьмите… дайте ребенку.

Наташа отрицательно махнула рукой.

— Опять перебои сердца, — услышал он шепот. — Опять перебои… Пульс… Пропадает… Нет, нет пульса… Вот как будто пробивается, нет, опять нет…

— Неужели нет надежды? — спросил кто-то.

Он сам суеверно боялся произносить это слово и не отваживался спрашивать. Повернулся, увидел лицо Наташи. Словно уже все силы отдала Наташа ребенку. Она была бледнее Павлика, нестерпимо блестели ее сухие глаза.

— Неужели нет надежды? — покорно спросила жена главного механика.

— Тихо! Тихо! — хрипло оборвал ее Атахан. — Нечего живого хоронить! Наташа, я верю Карпенко больше, чем себе, его лекарство меня спасло. А это, он клянется, сильнее. Оно проверено. Ведь если, — он чуть было не сказал «если надежды нет», — ведь если медлить… Попробуй! Ну!

Как она медлительна, Наташа, будто это не ее руки и не ее пальцы! Она смотрит на шприц и не видит.

— Вот шприц!

— Где?

— Вот он, перед тобой.

Теперь не надевается игла, выскальзывает. Наташа еще колеблется! Но как поторопишь?..

Вот наконец она берет ампулу, надламывает. Руки ее дрожат. Не ту ампулу взяла!.. Нашла и взяла нужною. Зачем-то снова читает наставление, роняет ампулу. У самой земли подхватывает ее…

— Пульс исчез!

А движения ее рук все еще медленны, почти сонны, словно в кадрах замедленной съемки. Но вот наконец укол. Все замерли около Павлика, все ждут… Секунда, секунда… Никто не дышит.

— Нет, — отворачивается жена главного механика. Спина ее содрогается, слезы расплываются по кольцам.

— Бедный Павлик! — уткнулась в ладони Людмила Константиновна.

— Поздно! — И Наташа, держа пустой шприц, встала.

Громко зарыдала жена главного механика.

Заплакала Наташа.

— Шевельнулся! — закричал Атахан.

Все отпрянули и тут же повернулись к ребенку.

Дрогнули веки, приоткрылись и закрылись глаза. Дрогнули губы, и вдруг он открыл глаза, увидел Наташу, зашелестел его шепот:

— Я письмо твое не привез… Рисунки Юлькины привез. Ты не расстраивайся, мама! — Он оторвал руки от груди, потянулся обнять Наташу, но руки его упали.

 

XXVIII

Полковник Муромцев замолчал, положив руку на горло, короткими пальцами разминая подступивший комок.

Рюмки наши стояли нетронутыми. В окно кухни пробивался утренний свет и смешивался с электрическим. Все было на прежних местах. Разве только блестела поверхность холодильника и отражала первые солнечные лучи. Но как изменилось все! Глаза Муромцева, в которые я неотрывно смотрел несколько часов, казались удивительными.

Евгений Владимирович вздохнул и, глядя куда-то вдаль, сказал:

— Бывают такие несчастья и неудачи, что и думать о них страшишься. Но вот они обрушиваются, вот они должны сплющить нас, раздавить!.. Тут совершенно неожиданно мы обнаруживаем в себе такие скрытые резервы сил, каких и не знали, и стойко встречаем все испытания, еще других ободряем и выходим из схватки более крепкими!

Он, по-моему, обращался не ко мне, а к ним — к Наташе, к Атахану, к Людмиле Константиновне, к Павлику…

Меня так и подмывало поторопить его: «Ну, а дальше, дальше! Жив ли Павлик?»

Евгений Владимирович был так взволнован и выглядел таким усталым, словно провел бессонную ночь возле больного сына, а исход болезни еще не ясен.

«Наверное, Павлик умер», — подумал я.

— Евгений Владимирович! Телеграмма-то…

— Что ж, телеграмма так телеграмма, — и придвинул мне бланк с тюльпанами.

Не скрывая нетерпения, я схватил бланк и развернул:

«Большое спасибо за все. Всегда ваш Байрамов».

— Байрамов?! — чуть не выкрикнул я.

— Да, это целая история. Сейчас фотографии покажу.

Зазвонил телефон. Я вздрогнул от неожиданности.

— Вот тебе и фотографии!.. — усмехнулся Евгений Владимирович и подошел к телефону.

— Полковник Муромцев! Здравия желаю, товарищ генерал! Конечно, приятно, коль я оказался прав. Поэтому вчера и настаивал. Спасибо, что, не откладывая, лично выслушали и выяснили… Да, командировочное предписание у меня. Есть! Ровно через час! Есть! Сперва заехать в училище.

Он положил трубку, неосторожно провел пальцами по кованому крючку удочки. Встряхнул левой рукой и вернулся в кухню с невозмутимым лицом.

— Ехать пора? — спросил я.

— Нет, еще немного времени найдется. — Он посмотрел на свои часы: — Впрочем, времени маловато. Ну что ж, сейчас фотографии покажу, — застегивая китель, встал и вышел из кухни.

— Нашли фотографии? — спросил я нетерпеливо.

Из комнаты раздался его смех: раскатистый, неожиданный, очень молодой. И я улыбнулся — так заразительно он смеялся.

— Хороша моя женушка! Мне приписывает склероз… Но сама укатила лечиться, а ключи от комода увезла. Да, не видать нам с вами этих фотографий, — перестав смеяться, сказал он из комнаты. И опять послышался его смех: — Не первый раз! Однажды мою фуражку второпях к себе в чемодан положила и долго утверждала, будто это я ее разыграл. А мне впору тогда в разгар лета папаху надевать. И ведь молодая еще. Относительно, разумеется. — Он вернулся в кухню веселый, представляя, как его благоверная обнаружит на курорте в чемодане ключи от комода. И усмехнулся.

— Павлик-то выжил? Жив он?

Лицо Муромцева стало жестким.

— Знаете, еще несколько дней продолжалась борьба за него. Еще несколько дней и ночей он был между жизнью и смертью. По сути, соединив Наталью Ильиничну с Атаханом на всю жизнь, он едва не отдал зм это и свою.

— Выжил, значит?

— Он выжил. Наташа, то есть Наталья Ильинична, вышла замуж за Атахана. Павлика они усыновили… Стойте! — Он хлопнул себя по лбу и поспешно вышел в другую комнату. — Нет, показалось мне… Ха-ха! Склеротик! — Он зазвенел ключами. Ключами от комода. Он вышел снова, расстегнул китель: — Сам я их под папку сунул, вместо того чтобы положить на место… Ну что ж, значит, вам повезло. Сейчас принесу любопытные фотоснимки. А впрочем, вот что, — он взглянул на часы, — не успеем.

— Так вы сперва в училище, Евгений Владимирович?

— Да, вот, — он тыльной стороной руки провел по щекам, — побреюсь и — туда. Вы хотите со мной?

— С удовольствием! Тем более, что вы чего-то не досказали…

— Не возражаете, если перейдем в комнату, я побреюсь. Может, и вы, а? Хотите моей бритвой?

В моем портфеле была неразлучная бритва «Эра». Мы перешли в комнату, я удивился обилию цветов (это увлечение жены), увидел три аквариума. Один шаровидный, другой прямоугольный, а третий — довольно узкий параллелепипед. Подсветка, моторчики для нагнетания воздуха, подогрев. Прихотливые растения. Поразительная чистота воды. «А это моя слабость», — улыбнулся Муромцев.

Из специальной коробочки он достал мелких мотылей и, глянув на часы, сказал:

— Да, завтракать им давно пора.

Пока он кормил рыб, я обратил внимание на книжные полки. Тут были книги по истории, по психологии, русские и западные классики, современные авторы…

— Евгений Владимирович, не томите душу, скажите, что стало с Павликом?

— Павлик стал Павлом. Потом Павлом Атахановичем Байрамовым. Мечта о границе долго оставалась мечтой: здоровье было никудышным. Однако тренировками, самовоспитанием он добился своего. И я имел честь быть одним из его воспитателей.

— Так он окончил…

— С отличием! И служит в Туркмении замполитом на той же заставе, на которой когда-то служил Атахан Байрамов. Я побрился. Гляжу, и вы не отстали. Давайте перекусим и — в училище. А то рыбы уже уплетают, — локтем показал он в сторону аквариума. Окруженные прихотливо изогнутыми растениями, рыбешки пировали около подводных гротов.

Мы наскоро перекусили и вышли из дома. «Волга» повезла нас к училищу. Сидя в машине, Евгений Владимирович задумался. Неловко было его о чем-либо спрашивать. Мы уже приближались к повороту, откуда до училища — рукой подать. И я не выдержал:

— Как бы увидеть его?

— Вчера ко мне в кабинет Павел заглядывал на минутку. Вы его видели, — Евгений Владимирович улыбнулся: — Случайность — пересечение необходимостей.

— Но почему же вы меня с ним не познакомили?

— Извините, это не ключи от комода!.. Байрамов заглянул в самом начале нашей встречи. Вы еще не выбрали себе письмо или телеграмму. Как же я мог знакомить?

— Ну, а телеграмма?

— А телеграмму мне прислал его отец. У меня с Атаханом дружба. Я ему довольно редкую книгу о змеях послал, да и сын Павел заезжал к нему. Вот он и благодарит за сына и за книгу. Хотя за сына мы несколько благодарностей посылали и Наталье Ильиничне.

— А сегодня я не увижу Павла?

— Он заезжал вчера повидаться — традиция. Вчера же он и отбыл на заставу.

Перед воротами училища я распрощался с Евгением Владимировичем.

Ворота, зеленые с красными звездами, словно обложка книги, приоткрылись бесшумно.

«Волга» въехала, ворота закрылись.