Юрик Оленьев с кошелкой, в которой лежал уже увядший сельдерей, миновал кирпичную, испещренную выбоинами от осколков и пуль водокачку, прошел чахлый, вытоптанный до блеска сквер у разрушенного бомбой двухэтажного дома и вышел на пустырь, за которым располагался базар.

На пустыре, засыпанном осколками кирпича, битым стеклом, пустыми консервными банками, ржавыми, рваными гильзами снарядов, малышня играла в войну. «Немцы» в продырявленных касках с нарисованными мелом свастиками обороняли «крепость», составленную из железных бочек из-под бензина и солидола, а «наши» в пилотках с настоящими красными звездочками наступали на них, кидая камни и пустые гранаты, у которых были длинные деревянные ручки.

– Бей гадов! – кричали «наши».

– Рус, сдавайся! – отвечали «немцы».

Юрик постоял, наблюдая за пацанами, очень уж не хотелось продавать ненавистный сельдерей, потом побрел по дорожке вдоль забора. Забор был из старых, гнилых досок, он отделял пустырь от базара и всем своим видом наводил уныние. Вдоль забора валялся всякий хлам: тряпки, рваные башмаки, дохлые кошки… На заборе мелом изображалась всякая неприличная ерунда.

И вдруг Юрик остолбенел. Кошелка с сельдереем чуть не выпала из его рук. На серых, унылых, грязных, испещренных ругательствами досках радостно сиял всеми цветами радуги огромный глянцевый квадрат. Юрик уставился на него, не веря своим глазам. Это был плакат. С плаката скалился громадный усатый тигр. Тигр только что проснулся, и сразу было видно, что он голоден, что он еще не завтракал, но полон решимости позавтракать. Его верхняя губа дрожала, голова покачивалась в такт крадущимся шагам: вправо – влево, вверх – вниз, вправо – влево, вверх – вниз, как у игрушечных болванчиков, которых продавал на базаре китаец. Толстые сильные лапы пружинили, каждую секунду готовые прижать огромное тело к земле, чуть помедлить, чуть поиграться, дать хвосту-канату посбивать с метелок трав пыльцу, прижаться к голове ушам, чтобы не бил в них ветер, и вдруг страшным рывком кинуть вперед послушное гигантское тело прямо на добычу, на мягкую, нежную спину добычи, вонзить страшные когти в эту спину и удержать ее, пока пушистые губы не подберутся к шее, к той артерии, которую знают все хищные звери, артерии жизни…

Сзади тигра, на огромном развесистом дереве, таком огромном, что оно охватывало своими ветвями весь плакат (наверное, это был баобаб), сидели две одинаковые макаки в белых воротничках. Они сидели сжавшись, устремив на тигра завороженные, ненормальные глаза, похожие на глаза людей, услышавших свист бомбы, сидели, судорожно вцепившись в коричневый, обросший мхом сук. Кажется, они не перенесут прыжка тигра, сердца их не выдержат, затрепещут судорожно, разорвутся, и безжизненные тела макак свалятся под ноги тигру.

Но макаки зря боялись тигра. Им не стоило бояться тигра, потому что тигру вовсе не было никакого дела до макак. Зачем тигру невкусные, маленькие, мохнатые, забивающие рот шерстью макаки с их ужимками, противными рожами, когда есть такая великолепная пища, как лань или антилопа? Нет, макаки зря так вытаращились на тигра. Им надо было не на тигра таращиться, а оглянуться назад. Прямо над ними нависла треугольная уродливая голова удава. Казалось, удав слегка усмехался и облизывался, предвкушая удовольствие…

Позади удава теснились еще какие-то звери, наверно, хищные, потому что у них у всех были крадущиеся движения и упругие тела. Весь плакат был забит зверьем. В самом нижнем правом углу текла река, и она тоже кишела крокодилами, носорогами, черепахами, змеями…

Внизу плаката было крупно написано:

«ДИКИЕ ЗВЕРИ МИРА! ВСЕГО ОДНО ПРЕДСТАВЛЕНИЕ!

ПРОЕЗДОМ ИЗ ОДЕССЫ! СПЕШИТЕ УВИДЕТЬ ДИКИХ ЗВЕРЕЙ МИРА:

тигра, льва, гиену, леопарда, рысь, медведя, зебру, носорога, крокодила, бегемота, удава, очкастую змею и еще 23 вида, а также ВСЕХ В МИРЕ ДИКИХ ПТИЦ! Цена за вход 100 рублей. Начало в 15 часов».

Увидеть сразу всех зверей мира! Увидеть тигра, льва, носорога!

Юрик выбросил под забор сельдерей и со всех ног припустил к дому своего лучшего друга Зайца. Заяц тогда еще был жив, он тогда еще не превратился в маленький зеленый холмик в самом углу кладбища с покосившимся крестом, на котором было написано: «Петр Семенович Друздилин. 1935 – 1944», – а в скобках химическим карандашом приписано коряво, наспех, очевидно, кто-то после похорон пробрался к могиле и приписал: «Заяць». С мягким знаком – сразу было видно, что это кто-то не из отличников…

Заяц не поверил. Да и кто бы поверил на его месте: к ним в захолустную Макеевку со всего мира прибыли звери и птицы.

Друзья сбегали посмотреть на плакат, и здесь, на пустыре, у плаката, со всей остротой встал вопрос: где достать двести рублей? Нечего было и думать, что двести рублей дадут тетка или Архип Пантелеевич. Еще меньше можно было полагаться на мать Зайца. Мать Зайца была беднее мыши, живущей на каком-нибудь не производящем продукты предприятии, например, на электростанции. Она и вообще напоминала маленькую больную мышь, всю выпачканную цементной пылью, – мать Зайца работала грузчицей на железнодорожной станции.

Эх, если бы сейчас здесь была мать Юрика… Юрик даже зажмурился: так ясно предстало перед ним лицо матери… И те дни…

…Ночь, метель… Сгорбленные фигурки людей на перроне… Человек в тулупе до земли, с винтовкой через плечо, медленно прохаживающийся по перрону. Он похож на бронированную башню на колесах В небе несется луна, но это не луна, а прожектор элеватора. Беспрерывно хлопает дверь вокзала, низкого дощатого строения, облепленного снизу снегом в желтых пятнах.

У забора, огораживающего перрон от привокзального сквера, с заметенными почти по пояс низкими акациями, на самодельном, из нетесаных досок, чемодане сидит закутанный в пуховый платок мальчик. Этот мальчик – Юрик. Он едет с матерью из голодного, холодного села, где немцы все съели и разграбили, в теплую, сытую Макеевку, где немцы были совсем немного и не успели все съесть и разграбить. Едут они бесконечно долго, и Юрик даже постепенно стал забывать тот день, когда они выехали.

Неожиданно полотно снега разрывается сразу в нескольких местах и проступают два неровно горящих глаза: один ярче, другой тусклее, темный широкий лоб, по которому бегут струйки пота, выступающая вперед челюсть с рядом зубов, отвисшее правое ухо. Огромное лицо надвигается, и постепенно страшные горящие глаза превращаются в залепленные снегом подслеповатые фары, зубы становятся решеткой, а отвислое ухо – перепачканным машинистом, высунувшимся по пояс из окна паровоза и смотрящим вперед. Черное туловище машины блестит в свете вокзальных фонарей и похоже на круп долго бежавшей лошади. По бокам локомотива стекают струйки воды, паровоз тяжело дышит, от него валит пар, и Юрику кажется, что лоснящиеся бока машины поднимаются и опускаются.

– Мама! – кричит Юрик. – Мама!

Мать стоит в буфете в очереди за пирожками со свекольным повидлом. Неужели она не знает, что пришел поезд? Из помещения вокзала валом валит народ. Дверь уже не хлопает, а непрерывно жалобно стонет.

– Мама!

Да что же это она! Разве теперь пробиться им через толпу, которая осадила вагоны?

Наконец-то… Мелькнуло родное лицо. Пуховый платок с бахромой сбился набок, на гладко зачесанные черные волосы падает снег.

– Господи, – бормочет мать, навьючивая на себя узлы и хватая чемодан. – Два человека оставалось… Столько стояла… Скорее, Юрочка… Господи, не успеем…

Вагон забит уже до отказа, люди висят на подножке, напирая на кондуктора, суя деньги поверх голов, умоляя… Сухонькое тело матери отчаянно бьется о спекшуюся массу, пытаясь потеснить ее. Но куда там! Масса даже не ощущает материных усилий. Только самый крайний мужик в рыжем полушубке пружинит задом, смягчая удары матери. Юрик стоит рядом, не зная, что делать…

Передохнувший паровоз начинает собираться в дорогу. Дыхание его учащается, но медленно и неохотно. Видно, паровозу страшно не хочется снова тащить тяжелый состав сквозь пургу, по холодным, занесенным снегом путям… Вдруг паровоз свистнул, выдохнул пахнущий мокрым углем воздух, бешено застучал колесами. Мимо пробежали озабоченные люди с фонарями. Перрон дрогнул вместе с грудами ящиков и мешков, с озабоченными железнодорожниками, с закутанным, вросшим в землю стрелком охраны… Дрогнул и поплыл, все увеличивая и увеличивая скорость…

Держась за поручень и вцепившись в полу материного пальто, Юрик бежит рядом с вагоном. Потом перрон кончился, Юрик на мгновенье повис в пустоте и полетел головой в сугроб.

– Ма-ма, ма-а-а-а!

Мать пытается ногой нащупать землю. Оглянуться назад она не может, так как обеими руками держится за дядькин кожух. Поезд идет все быстрее и быстрее. Уже виден хвост состава.

– Ма-ма-м-а-а-а! Прыга-а-а-а-й!

Мать бросила дядьку в кожухе и стала падать спиной назад, то цепляясь за поручни, то скользя по гладкому кожуху пальцами. Ей удается упасть не затылком, а на бок, в двух шагах от стрелки. В первый момент Юрику показалось, что она упала на стрелку – в пурге ничего нельзя было различить, что она со всего маху ударилась головой о чугунную стрелку и теперь лежит мертвая, с разбитой головой, но когда он подбежал, то увидел, что мать сидит в сугробе, в двух шагах от стрелки и уже встает на колени ему навстречу, помогая себе руками, с которых соскочили варежки. Платок сбился ей на затылок, и длинные пушистые волосы (даже в этой жуткой поездке мать ухитрялась часто мыть голову), волосы, в которые Юрик, когда был маленьким, любил залезать обеими пятернями, забиты снегом… Рядом белели узлы, в узлах были их самые ценные вещи. Чемодан мать бросила на перроне – там находились предметы, без которых можно обойтись: посуда, сменная одежда, предметы туалета…

– Тебе больно? – спросил Юрик, помогая матери встать.

– Ничего, сынок… Хорошо – снег… Господи! – Мать села на узел и заплакала. – Дура я, дура… Встала за этими пирожками… Когда теперь следующий-то будет…

Мать принялась вытряхивать снег из волос, но снег не вытряхивался, и Юрик протянул ей свою железную расческу:

– На…

Замерзшие волосы были как колючая проволока, и мать ничего не могла с ними сделать.

– Дай я…

Юрик взял расческу и осторожно стал приводить в порядок ее волосы, время от времени дыша на свои замерзшие пальцы.

– Ну вот и готово! – сказал он преувеличенно бодро.

Мать покрылась пуховым платком.

– Господи, теперь голова моя мокрая будет… Пошли на вокзал… Чемодан наш там… Не то цел?

Они обошли весь перрон, но чемодан не нашелся. В душе они и не надеялись на это. Было бы странным, если бы сохранился одиноко стоящий на перроне чемодан.

Когда будет следующий поезд, никто не знал. Может быть, через час, а может, через трое суток. Не знал даже комендант в красной фуражке. Боже мой, как хотел Юрик стать комендантом в красной фуражке. Стать начальником станции всего на несколько минут. Надеть хромовые сапоги, красную фуражку и пропустить вне очереди только один гражданский состав, всего один состав, но чтобы там сидели они – Юрик с матерью…

Ночью на станцию был налет. Юрик проснулся от жуткого воя сирен – они спали с матерью в здании вокзала на жестком диване, подложив под голову узлы. Человек с красной повязкой, с опухшим от бессонницы лицом бегал между диванами, тряс спящих и сорванным голосом кричал:

– Воздух! Воздух! Всем в убежище!

Но в дверях и так уже была давка. Юрика с матерью закрутило в водовороте у двери, они двигались, вцепившись друг в друга, потом их отшвырнуло назад, мать споткнулась о чей-то чемодан, и они упали на пол.

Когда здание вокзала опустело, они вышли на улицу. Было ясно, морозно и тихо. Сирены уже не выли. Легкий снежок, блестящий, мелкий, почти как пыль, падал с высоких звезд. Привокзальный скверик, где была вырыта щель, стоял весь в снегу. Ветки и стволы деревьев были покрыты тонкой поблескивающей корочкой, словно новогодние игрушки, которые продавались в их магазине: серебряные веточки с еловыми шишками. Перед этим, видно, была короткая оттепель, деревья стали мокрыми и черными. Юрик отчетливо представил, какие они были мокрые, все в мелких капельках, светящихся во тьме. Если провести по ветке ладонью, та сделается еще чернее, а пальцы станут влажными и будут горько пахнуть корой.

Потом ударил легкий морозец и превратил капельки в хрустальные бусинки. Снег в скверике тоже не был похож на настоящий снег, а напоминал вату, пропитанную блестящим составом, из которой делают дедов-морозов, снегурочек и которую кладут под елки.

Юрик осторожно шел по тропинке вслед за матерью, он боялся каким-нибудь лишним движением разрушить эту красоту.

Чуть в стороне, отбежав от дорожки шагов на двадцать, застыла белая акация. Осень ничего не смогла сделать с ней, и акация осталась такой, какой она была летом, – усыпанной густой листвой, кое-где даже висели снизки ее плодов. Но только все это теперь покрывала блестящая корка, и акация совсем уже не была акацией. Это было дерево из какой-то хорошей, красивой сказки. Каждый листок акации был серебряным, серебряным был ствол, серебряными свисали сережки. На верхушке дерева сидела ворона и, потревоженная пробежавшими мимо людьми, вертела во все стороны головой и каркала молодым сильным голосом. Юрику казалось, что от ее карканья листья содрогаются и тихо позванивают.

Возле вырытой в скверике противобомбовой щели толпилось много народу. Узкая дверь уже не могла принять всех желающих попасть внутрь, но люди все утрамбовывали стоящих в двери. Из щели доносились тяжелое дыхание и ругань. Другая часть, уже потерявшая всякую надежду проникнуть в щель, расположилась возле на снегу, пристроившись на узлах и чемоданах. Видно, им казалось, что переждать налет возле щели будет безопаснее.

– Пойдем отсюда, сынок, – сказала мать. – Подальше от станции.

Они перешли через железнодорожные пути, миновали улицу из вросших в землю саманных хат, прошли через огороды и спустились к оврагу. У оврага были крутые, покрытые твердым снегом склоны, и Юрик, вспомнив давным-давно забытые времена, хотя эти времена были лишь прошлой зимой, скатился на корточках вниз. Мать осторожно спустилась на дно, расчистила площадку, положила узлы и сказала:

– Здесь и переждем.

И только она произнесла эти слова, как земля дрогнула один раз, другой, а потом затряслась мелкой дрожью и уже тряслась не переставая. Только потом со станции до них донеслись глухие взрывы бомб и звонкие лающие выстрелы зениток.

Потом все стихло. Юрик даже удивился, как все быстро кончилось. Может быть, и не стоило уходить. Наверно, немцы бросили несколько бомб и улетели. Они с матерью посидели еще немного на узлах, прислушиваясь, но все оставалось тихо. Удивительно тихо.

– Пойдем, мама, – потянул Юрик мать за рукав. – Я хочу есть. Купим пирожков…

– Подожди, сынок…

Уж она-то знала фашистов, его мать. За две недели постигла их психологию: добивать, если уж начал бить…

Наверно, немцы не добили станцию, потому что вскоре снова задрожала земля, снова загавкали зенитки и над оврагом, в той стороне, где была станция, встало зарево.

И еще раз… И еще… Юрик сначала считал, сколько раз тишина сменялась разрывами, потом бросил и просто смотрел на край оврага. Край оврага был розовым, словно в той стороне вставало солнце…

Когда наконец установилась длинная прочная тишина, они вылезли из оврага и пошли в сторону станции. Деревушка, которая расположилась возле, стояла вся красная от отблесков пожара.

Было пустынно и безмолвно.

По хрустящему снегу они дошли до станции. Вокзала, в котором они ночевали, не было. Вместо него дымилась груда кирпичей, из груды выбивались языки пламени и валил горько пахнущий дым.

Не было и водокачки.

Тот серебряный скверик, через который они шли час назад, был исковеркан взрывом, обгорел. У акации из волшебной сказки оказалась срезанной верхушка, и вся акация стояла теперь черная, сгорбленная, безмерно уставшая. На покрытом копотью снегу под нею валялась убитая ворона…

Фашистам удалось разбомбить состав с возвращающимися в родные края беженцами. Тот самый, который они ожидали. Теперь оттуда ехали санитарные машины, неслись крики. Пылали, как факелы, теплушки, малиновыми дождевыми червями корчились рельсы.

Все было оцеплено солдатами.

Мать и сын постояли у оцепления, ежась от мороза. Со стороны горевшего состава веяло теплом…

– Теперь долго не будет поезда, сынок, – сказала мать. – Пойдем в какую-нибудь деревню подальше, переждем несколько дней, наменяем продуктов.

– Пойдем, мама, – обрадованно сказал Юрик. Ему было страшно на станции. Она казалась ему предательской лакомой приманкой, на которую, как мухи, слетались самолеты. Хотелось в тихие, заснеженные поля, пожить в теплой избе с широкими полатями, желтым, намазанным, приятно пахнущим опрятным хлевом полом, дверью прямо из кухни в сарай, за которой хрустит соломой добрая пегая корова; хотелось увидеть, как станут розовыми от встающего солнца покрытые морозными узорами маленькие окна, как прямо, густо, словно это что-то упругое, живое, поднимается в небо дым от печной трубы и солнце делает его дымчато-золотым.

Они расспросили местного жителя, старичка, и тот сказал, что километрах в десяти есть село, которое стоит в стороне от большой дороги, и, наверно, там можно дешево наменять продуктов.

Они обошли оцепление и вскоре очутились в полях. Стихли гудки, грохот, крики. Померкло зарево. Занималось мягкое солнечное утро. Дорога шла среди оврагов, редких сосновых посадок, легкий морозец был приятен. Вокруг стояла белая тишина. Они совсем отвыкли от тишины за бесконечные сутки пути. Видно, и этот снежный простор, и эта тишина, и уже чуть-чуть пригревающее по-весеннему солнце подействовали на мать. Она повеселела и один раз даже тихо рассмеялась. Юрик очень удивился. Сколько он себя помнил, мать была или сердитой, или усталой, или плакала.

– Ты что, мама? – спросил Юрик.

Мать подняла с дороги конское яблоко.

– Дымится. Весна скоро. Когда я девчонкой была, мы всегда так весну узнавали. Ничего, сынок, все будет хорошо. Скоро приедем, немножко уже осталось. – Мать по-мальчишески зашвырнула конское яблоко, и оно весело поскакало по дороге. Потом отряхнула пуховые варежки и обняла сына за плечи. – Все будет хорошо, сынок. Война кончится, вернемся назад, посадим огород, картошку, помидорчики, огурчики, кукурузу. Я очень люблю молодую кукурузу… Ты ведь тоже?

– Да. Я тоже.

– И отец наш найдется…

С того страшного воскресного утра, когда почтальон принес бумажку со словами «Пропал без вести», мать ни разу не заговаривала об отце. Только вот сейчас, здесь за городом, где стояла снежная тишина, зеленели совсем по-новогоднему сосны посадок, покрытая стеклянным кружевом, убегала за горизонт колея, дымились конские яблоки, предвещая весну…

– Не надо мам…

– Это я от радости, сынок… Дожили все-таки до весны… Я уж думала, не доживем…

– Ну, что ты, мама…

– Ах, сынок, сынок… Ты не знаешь, как мне было тяжело. Мои дочки… Девочки мои… Нет их больше…

– Перестань, мам… Не плачь.

– А я и не плачу.

Мать отвернулась и сказала неожиданно твердо:

– Даже если, не приведи господь, наш отец совсем не найдется, теперь я уверена – выживем. Ты вон какой большой вымахал. Войне-то конец скоро. Погнали наконец проклятого!

Они одновременно услышали гул. Со стороны деревни низко заходил самолет Он шел против солнца, и отсюда нельзя было узнать, чей это самолет. Скорее всего наш возвращался на аэродром. Фашисты не летают в одиночку, да еще днем, да еще так низко.

Впереди самолета бежала тень, переламываясь на склонах оврага, как сказочный зверь-поводырь. Неожиданно самолет взял левее и понесся прямо на них. Прежде чем мать и сын увидели свастику, они уже знали, что это немецкий самолет. Они упали лицом вниз на дорогу. Они упали машинально, как привыкли падать во время бесчисленных бомбежек, хотя оба знали, что это конец. Летчик, раз он свернул на них, будет стрелять из пулемета, а в лежащего человека стрелять намного удобнее, чем в бегущего.

Та-та-та-та…

Самолет пронесся мимо со страшным ревом Юрик поднял голову и увидел между собой и матерью, параллельно их телам, бороздку, которой до этого не было. Бороздку, похожую на стежку, оставленную мышью-полевкой, только покрупнее. Стежка была совсем близко. До нее можно было дотронуться локтем. Она начиналась чуть дальше их ног, тянулась между телами матери и сына почти точно посредине, и кончалась уже за дорогой, на озимых, но не очень далеко, метрах в двух или трех. Там она была больше похожа на стежку, оставленную мышью-полевкой, а здесь, на дороге, она все-таки выглядела тем, чем была, – пулеметной очередью.

Потом Юрик посмотрел на самолет и увидел, что он почти скрылся. Его черное тело, как тело мерзкого насекомого из страшной сказки, висело низко над посадкой. «Хоть бы зацепился за дерево и упал», – подумал Юрик, хотя знал, что так не бывает.

Мать встала на колени, потом тяжело, помогая себе руками, поднялась и стала отряхивать снег с пальто. Губы и щеки у нее были серыми. Юрик же успел встать лишь на колени, когда увидел, что самолет возвращается. Он шел назад, распухая на глазах, волоча над голубыми соснами свое черное брюхо, отвислое брюхо мерзкого насекомого из страшной сказки. Мать тоже увидела самолет. Она не вскрикнула, не двинулась. Она смотрела на несшееся на них чудовище, будто так и знала, что оно вернется. Наверно, она все-таки знала, что оно вернется. Раз летчик отклонился от маршрута ради женщины и ребенка, значит, у него есть время, значит, он удачно слетал и сейчас у него хорошее настроение. Почему бы не поохотиться в свое удовольствие!

– Бежим… – шепотом сказал Юрик.

Они побежали. Хотя знали, что это бесполезно, что это ничего не даст. Если не попадет опять, он вернется еще и еще раз. Сколько надо. До тех пор, пока очередь не пройдет там, где ему нужно…

Справа и слева от них тянулись посадки. Они бежали в посадку, которая начиналась справа. Вернее, была всего одна посадка, рассеченная дорогой. Но вдоль левой ее части заходил самолет, и они инстинктивно бежали от него, как будто это имело какое-то значение.

Мальчик бежал впереди. Мать отстала. Наверно, ей было тяжело бежать: сзади он слышал ее прерывистое дыхание, то быстрое-быстрое, то такое редкое, что оно совсем не улавливалось. Такое дыхание бывает у загнанной лошади, которая вот-вот упадет. Мальчик стал бежать медленнее, чтобы подождать мать, но та все время отставала.

Потом, много позже, когда он стал взрослым и часто вспоминал это, он понял, почему она отставала. Не потому, что устала, хотя, конечно, она устала бежать в тяжелых подшитых валенках по глубокому снегу после стольких лет голодовки, почти опухшая от голода, и все-таки, если б захотела, она, наверное, не отстала. Она рассчитывала, что на сына не хватит очереди, что летчик начнет вести очередь чуть сзади нее, проведет через нее, через пространство от нее до сына, потом устанет, на мгновение оторвется от пулемета, а самолет уже проскочил, и может быть, летчик не захочет возвращаться назад из-за мальчишки.

Тра-та-та-та-та…

Они успели добежать до первых сосен. Вернее, успел добежать он, Юрик, когда услышал этот стук.

Тра-та-та-та-та…

Как будто кто-то очень ловкий, очень музыкальный, с очень хорошим слухом в свое удовольствие, просто так, от нечего делать, но в то же время гордясь своим тонким слухом, стучал палкой в дно железного таза. И у него получились абсолютно точные промежутки между ударами. Вот так:

Тра-та-та-та-та…

Юрик поднял голову и понял, что жив. Мертвые не поднимают голов. И мать тоже подняла голову. И вдруг Юрик увидел на лице матери страх. Он никогда еще не видел на ее лице страха. Даже тогда, когда она поднялась с дороги, на которой дымились весенним паром конские яблоки. Оно было тогда просто серым, и слегка дрожали тоже серые губы. Но страха не было. Это он точно помнит, что страха не было. Были просто серое лицо и серые губы.

А сейчас на ее лице был страх. Мальчик посмотрел по направлению ее взгляда и сразу понял, чего испугалась мать. Она испугалась стежки, похожей на след полевой мыши, только покрупнее. Эта стежка, как и та, первая, начиналась чуть раньше и кончалась чуть позже, только она не шла параллельно их телам. Она огибала их тела. Прямо, прямо, потом полукруг и опять прямо, прямо.

Летчик сделал контур их тел! Он играл с ними. И первый раз, когда провел очередь строго посредине между их телами, тоже играл. И сейчас. А сейчас будет третий заход. Играют ведь до трех раз.

Они сидели в снегу под молоденькими соснами, такими красивыми, пушистыми, и ждали. Ждали пять, десять, пятнадцать минут, пока поняли, что самолет больше не прилетит. До сих пор Юрик не может решить, почему летчик не прилетел в третий раз. Может быть, встретил наши самолеты, испугался и улетел. Может быть, у него кончилось горючее или патроны. А скорее всего ему надоело: летчик думал, что прилетит в третий раз, возможно, даже начал уже разворачивать самолет, но потом ему надоело, и он улетел. Такое бывает. Делаешь что-то не очень обязательное для тебя, скорее даже совсем не обязательное, скорее для собственного удовольствия, даже не для собственного удовольствия, а просто так, от скуки. Собираешься делать это еще, но потом тебе внезапно надоест, ты бросишь прямо в том месте, где надоело, и принимаешься за что-то другое…

В деревне они наменяли немного продуктов, вернулись на станцию и двое суток прожили в тесном, продуваемом насквозь, битком набитом людьми сарае, приспособленном под вокзал. На третьи сутки поздно ночью в сарай вошел начальник станции и тихим голосом, почти шепотом сказал:

– Сейчас поедем.

И от этого шепота все проснулись, задвигались, загалдели, и в дверях тотчас же создалась давка. Не пошевелилась только мать. Она спала на боку, привалившись к узлу и поджав колени. На ее лице было выражение покоя и умиротворенности. Еще ни разу не спала мать так спокойно… Юрику было жалко ее будить, но ведь сейчас придет поезд… Придет поезд! Он тронул мать за плечо:

– Мама, вставай… Сейчас поезд…

Плечо качнулось под его рукой, но мать не проснулась.

– Мама… мама…

Ах, как не хотелось Юрику будить мать! Наконец-то за несколько дней она забылась крепким сном.

– Мама, поезд!

Сарай уже почти опустел. Только возле остывшей печки-«буржуйки» сладко спал дед в кожухе, из кармана которого торчала бутылка с самогонкой, заткнутая пробкой из газеты, да рядом тетка в телогрейке и неожиданно модной шляпке безуспешно пыталась навесить на себя многочисленные мешки, узлы, котомки.

– Ух, елки-палки! – ругалась она. – Поразбежались, и не поможет никто! Мальчик, подай мне мешок.

Юрик подал ей мешок, но оставалось еще три узла, и их никак нельзя было унести. Тетка села на скамейку и заплакала.

– Дочка уехала с прошлым эшелоном, – сказала она сквозь слезы. – Ей удалось, а мне нет… Что же теперь делать?.. Пуховое одеяло, шуба. У вас мало вещей? Может быть, вы мне поможете?..

– Я не могу разбудить маму…

– Устала, наверное.

– Мама… Мама… Поезд!

Соседка сбросила с себя узлы, подошла к матери, дотронулась до ее лба.

– Отмаялась, сердешная…

– Что? – не понял Юрик.

– Не выдержала… Иди к начальнику станции, мальчик…

Соседка ушла, оставив три узла, а Юрик все тряс мать за плечо:

– Мама! Мама! Проснись! Ведь поезд!

Но мать лишь качала бессильной головой… Все-таки фашистский летчик настиг ее…