Клементьев проходил мимо ларька, как вдруг его окликнули.

– Братишка, а братишка! Не откажи в любезности.

На скамейке напротив ларька сидел знакомый велосипедист, возле него стоял велосипед, на руле которого висела сетка с бутылками пива. Велосипедист пил пиво из горлышка, раскручивая жидкость круговыми движениями.

– Братишка, не откажи в любезности разделить компанию. Вы, я вижу, очень образованный человек, если утром опохмеляетесь молоком.

Клементьев подошел к велосипедисту, поставил бидон на скамейку.

– Здравствуйте.

– Доброю вам здоровьица.

– Пиво соленое?

– Пиво соленое, но это нас не пугает, поскольку мы живем в окружении моря и к соли вполне привычные, но дело даже не в этом, поскольку в данном случае не требуется тараньки.

Человек был не очень пьяный.

– Не откажите в любезности получить долг.

– В каком смысле?

– В смысле бутылки пива. Вы проявили большое великодушие сердца, опохмелив мою душу задаром бутылкой пива, и по такому случаю вы, того сами не сознавая, стали моим лучшим другом. Могу вам сказать вещь, которая, может быть, не принесет вам пользы и не доставит особого удовольствия, но тем не менее я не привык скрывать правду. Вы – добрый человек. По-настоящему добрый человек. Есть люди, которым выгодно быть добрыми, чтобы преследовать свои разные корыстные цели, но вы по-настоящему добрый человек, поскольку вам от меня пользы, как от козла молока. И тем не менее вы ни с того ни с чего поставили мне бутылку пива. А значит, вы по-настоящему добрый человек. Долг платежом красен и должен воздаваться сторицей. Сторицей воздать я не имею возможности по причине низкого финансового положения, но эту всю сетку мы разопьем пополам.

– Вы продали яблоню на корню? Или вишню?

– Я продал своего лучшего друга.

– Вы продали своего лучшего друга?

– Да.

– За сетку пива?

– Ну что вы. Конечно, дороже.

Велосипедист засунул руку в карман пиджака и вытащил пухлую засаленную пачку рублевок и трешек.

– Пятьдесят шесть рублей.

– Не густо.

– А что поделаешь? Да и то пришлось сказать, что друг ворованный, а ворованное легче берут, но платят меньше.

Клементьев отодвинул бидон и сел на скамейку. Солнце уже поднялось высоко и начинало припекать. Влажные тени уползали под деревья, скамейки и стягивались к ларьку. Буфетчица мыла посуду, стучала тарелками. Было тихо и пустынно.

– Вы, наверно, обиделись, когда я вас назвал добрым человеком, – говорил между тем велосипедист, срывая зубами пробки с бутылок. – В наше время быть добрым человеком непопулярно. В смысле карьеры и вообще. Каждый стремится поиметь от доброго человека пользу, а взамен шиш, извините за выражение, то есть выдоить доброго человека, как корову.

Велосипедист быстро и ловко открывал зубами бутылки. Заметив взгляд Клементьева, он сказал:

– Это я чтобы не портить казенное имущество. В смысле лавок. Очень сторож тогда свирепствует. Лютый человек, между прочим. А Екатерина, в смысле буфетчица, ключ не доверяет и сама, – велосипедист понизил голос, – стерва, не открывает. Прошу прощение за грубое слово, и не откажите в любезности.

Клементьев взял из рук человека бутылку пива.

– Как вас зовут?

– Зовите Цветком.

Клементьев с удивлением посмотрел на соседа. Меньше всего тот напоминал цветущее нежное создание. Лицо человека было обветренное, красное, с грубыми чертами. Брюки едва держались на тощем теле. Потрепанный, порванный на локтях пиджак был надет прямо на застиранную, неопределенного цвета тельняшку. Из пиджака торчала морщинистая, как у черепахи, шея.

– Это меня так по фамилии прозвали. Моя фамилия – Цветков.

– А меня можете звать Семеном.

– Не откажите в любезности называть вас братишкой.

– Пожалуйста, если вам так удобно.

– Благодарю вас. Я привык людей, которые мне нравятся, звать братишками.

Они помолчали, отхлебывая из горлышек бутылок. В саду стали появляться люди. Часть из них брела по утоптанной тропинке в туалет, часть – на пляж, некоторые подходили к ларьку. Мокрая от росы покатая крыша ларька из теса стала подсыхать, начиная сверху. В пыльных ветвях деревьев возились и громко кричали птицы. Их было немного, но чувствовалось, что здесь, среди ракушечника, где наверняка не было червей и насекомых, поселились лишь самые отчаянные. Может быть, они, как чайки, питались рыбой?

– Я не понял шутки насчет проданного друга, – сказал Клементьев.

– Да, да, – встрепенулся Цветок. – За пятьдесят шесть рублей, вместе с ошейником и поводком.

– Так это собака?

– Нет, – покачал головой Цветок. – Это не собака. Это человек. Да еще какой человек. Но вообще-то, строго говоря, собака. Но лучше иного человека, ей-богу. Не откажите в любезности закусить яблоком.

Цветок полез в карман и достал два яблока.

– Не побрезгуйте, что падалица. Белый налив и очень даже хороший.

Клементьев откусил яблоко. Оно в самом деле оказалось вкусным.

– Расскажите, как вы продали друга.

– Друга, братишка, продать проще простого. Не то, что врага. Врага, братишка, продать очень трудно, потому что враг всегда настороже и подозрителен. Он не пойдет туда, куда ты его направишь, и даже наоборот – подастся в противоположную сторону. А друг пойдет. Взял веревочку, привязал к ошейнику и веди куда хочешь. Друг потопает. С деньгами у меня, братишка, туго. Жена прямо меня в узелок завязала с этим делом. Ни выпить, ни закусить. Пенсия у меня инвалидская полагается, так ту пенсию, братишка, я только и видел. Вроде, братишка, я как вовсе и не инвалид никакой, а как бы совсем здоровый обыкновенный алкоголик. И все пилит, пилит. Почему, мол, бочки не делаешь. Наша Счастливка, братишка, бочками для вина славится. А я плотником в армии работал. При морокой пехоте. При лошадях то есть. В смысле телег. Оно, братишка, хоть морская пехота и народ шустрый, но без лошади не могут обходиться. Много там кой-чему научился. Вот она меня и пилит: почему бочки не делаешь, почему без дела шатаешься? А разве я без дела шатаюсь? Я, братишка, думаю. Читаю много. – Цветок полез во внутренний карман и извлек пачку газет. – Я все газеты и журналы читаю, что к нам привозят. И книг я много прочел, братишка А знаешь, зачем?

– Чтобы повысить свой культурный уровень.

– А еще знаешь зачем?

– Зачем?

– Чтобы кандидатом наук стать.

– Вон оно что…

– Да… Слово, братишка, дал одному человеку. Еще до войны. Верней, в первый день, когда на фронт уходил. Останусь жив, говорю, стану кандидатом наук. По деревянной части, конечно. Жене своей первой слово дал. До войны мы бедновато жили. Пил я много. А когда уходил – вот посмотришь, говорю, если жив останусь, на кандидата выучусь.

– Ну и что же?

– Потом, братишка, такая история приключилась. Отдыхали мы тут с нею в Счастливке, комнату снимали у вдовы. Ну я по пьяному делу и перепутай кровати, а она это дело засекла и тут же, братишка, уехала. Гордая была. А я у вдовы-то и остался. Вот какая история приключилась. Только слово я все равно сдержу, хоть она и гордая, и алименты кандидатские пригодятся на сына. Сыну у меня десятый год пошел. Вот я и повышаю сейчас свой общий уровень, а потом уж и экзамены пойду сдавать. Говорят, самый трудный немецкий. Ну, а немецкий-то я знаю, на фронте научился. Но, признаться, братишка, трудно, даже очень. Много денег на литературу уходит. Частично, конечно, на пиво и поддержание общего жизненною тонуса, но и частично из-за литературы и технической всевозможной документации. Вот и пришлось Друга продать.

– Не жалко собаку-то?

– Собаку-то? Да она прибежит.

– Как прибежит?

– Да так. Я уж не первый раз провожу эту операцию. У нас тут бензозаправочная станция недалеко. Машин уйма стоит. Вот я и веду туда Друга. Купите, говорю. Душа горит, опохмелиться необходимо. Возьму недорого, поскольку собака ворованная, пять золотых медалей и волкодав к тому же, я с ним виноградники охраняю. А сам по сторонам оглядываюсь, боюсь в смысле, значит, ну, народ вообще падок до всего ворованного, а тут такая собачища. Не хотите, говорю, не надо, другие возьмут и с руками и ногами, в смысле лапами, значит, а сам все по сторонам оглядываюсь, все оглядываюсь. Боюсь, значит. Ну тут, когда про других упомянешь, не выдерживает никто, раскалываются, значит. Боятся, значит, что кто-то другой перехватит собачищу. А собачища-то вон какая, если любитель нарвется, три сотняги не пожалеет. Однако, братишка, такая уж натура людская – начинают торговаться. А тут душа горит, ну и отдаешь за что придется. Все равно прибежит ведь. Тут километрах в пяти речушка протекает, стоянка удобная, песок чистый и вое такое прочее, в том числе кустики. Ну они там все и останавливаются. Привяжут Друга к машине или к чему там, а он для видимости посидит спокойно, усыпит бдительность, а потом рванулся и пошел домой. Ремешок-то я, братишка, заранее надрезываю.

– А если они не остановятся на той стоянке?

– Ежели не остановятся, то в пятнадцати километрах, братишка, мотель есть. А дело, учти, к ночи. Я всегда вечером выхожу к заправке. Да и не такой уж я дурак, братишка. Продаю я Дружка только тем, кого расспрошу ненароком: куда едут, где ночевать собираются. Вот вчера, значит, братишка, продал я своего Дружка, а он через час уже, значит, дома и я имею возможность опохмелиться. Вот что, братишка, иметь верного друга. Не откажите в любезности, братишка, выпить еще бутылочку.

– Спасибо, надо идти кормить семью. – Клементьев поднялся с шершавой скамейки, взял бидон с молоком. – Вы обещали мне помочь с рыбалкой.

– Ах, да, – оказал Цветок. – Запамятовал за делами. Но моего свата сейчас нет в наличности. И не будет до конца месяца, но я, братишка, привык держать свое слово, а потому я сам свожу вас на рыбалку. Законопачу щели и свожу. Весла, конечно, мне не дадут, это точно, побоятся, гады, что потеряю. Да мы и так обойдемся. Я стяну из дома лопату. А снасти у мальчишек раздобуду. Так что не горюй, братишка, будет тебе рыбалка. Может, не утопнем, – все-таки я как-никак служил в морской пехоте. Спасибо тебе, братишка, за приятное знакомство. Побольше бы на земле добрых людей было, оно бы, братишка, дела лучше шли. И, может, войн не происходило. Держи! – Цветков протянул руку, и Клементьев, секунду поколебавшись, пожал ее.

Солнце уже припевало вовсю. Песок стал постепенно накаляться, так что на плоских местах, где не было следов и неровностей, жгло через подошву. Над лиманом летали чайки, а может быть, это были не чайки, а альбатросы, слишком уж они выглядели огромными. Дамба, до самого моря испещренная следами, была пустой: любители вставать рано уже прошли, а остальные еще нежились в постелях. Лиман и море слепили. Но в блеске лимана было больше темного, море же сияло чисто и ясно, как печь с расплавленным металлом. Кое-где в белом бурлении «металла» виднелись черные точки – головы людей. По сравнению с бесконечной пустынной косой их было так мало, что не верилось, будто это люди, казалось, что далеко в море ветер унес с берега какие-то предметы или это играют дельфины. Ветер, дующий оттуда, терял голоса людей по пути и доносил лишь неясный шум моря, шорох ракушечника, крики чаек и трение стеблей камыша друг о друга…

Потом Клементьев стал различать в шорохах и шумах ветра смех женщин, глухие крики мужчин, звонкие голоса детей. Но это не довлело, а подчинялось естественным звукам, переплеталось с ними, в то же время оставаясь самим по себе, как серебряные нити в толстом мотке пряжи.

Клементьев прошел мимо совсем маленького, плохо оборудованного пляжа: короткий навес на четырех необструганных столбах из старых сосен, несколько тяжелых облезлых скамеек на железной основе, наверно, принесенных из пансионата; высокий деревянный, поставленный на пригорке и потому гордо возвышавшийся над всей местностью туалет; два зонтика без верха, как жертвы урагана. Люди почти все были в море. На пляже копошились лишь несколько малышей, да в тени навеса играли в карты две толстые старухи в неожиданно пестрых и веселых купальниках.

Здесь людской гул забивал море и ветер, но был он какой-то робкий, неуверенный и, наверно, опадал кольцом вокруг пляжа в радиусе нескольких десятков метров…

Клементьев сел на лавочку недалеко от старух. Лавочка была узкой, расшатанной, доска – в дырах от вывалившихся сучьев, но все сооружение выглядело еще довольно крепким.

Клементьев сидел, опершись руками о доску, и наблюдал за купающимися. Сильный ветер с моря со скипом раскачивал его вместе с лавочкой. Вперед – назад, вперед – назад… Как на маленьких качелях… Ветер пах свежими водорослями и мокрым песком…

Наблюдать за купающимися было больно. Море слепило глаза. Действительно, очень похоже на плавку в доменной печи. Однажды Клементьеву довелось заглянуть в доменную печь. Там так же, как сейчас море, трудно и отчужденно кипел металл. Клементьеву подумалось, что сейчас море не воспринимает купающихся людей, не видит и не чувствуют их, что оно занято самим собой, своим движением… Море слишком старое…

Старухи увлеченно играли в карты. До Клементьева доносилось их бормотание:

– Шестерка треф…

– А я тебя бубной, бубной…

«Им осталось совсем немного, – думал Клементьев. – Всего несколько лет… А они играют в карты…»

У одной из старух было сердитое лицо. Видно, она проигрывала.

– Куда суешь черву?

– Какая же это черва? Это бубна, бубна…

«Сердиться из-за карт… – Клементьев отвернулся. – Живем так мало. Один миг. Лучше бы слушали море…»

А он? Он тоже сердится и переживает из-за чепухи…

И все… Почему он раньше, когда отдыхал, не слушал море… Вино, женщины, разговоры о производстве…

– Махлюешь, милая…

– Сама махлюешь!

– Проиграла, милая… Подставляй нос.

– Сама подставляй!

У края прибоя давно нерешительно стояли двое: маленький мальчик и маленькая девочка. Они стояли, взявшись за руки, голенькие, худые, незагоревшие, и зачарованно смотрели на море… Оно притягивало их, но они боялись его огромности, его безграничного движения… Море тихо подкрадывалось к мальчику и девочке, с шипением кружилось вокруг ног, лизало щиколотки, словно какое-то животное обнюхивало и облизывало неизвестное ему существо, потом уползало назад, оставляя на шипящем песке шипящие узоры, зеленые извивающиеся водоросли и живые камушки…

Дул ровный ветер, припекало солнце, плескалось теплое море, где-то рядом была ласковая мама, которая, конечно же, не даст в обиду, и мальчик с девочкой сделали первый шаг навстречу морю, потом второй… Море накатилось, повалило на спину… Дети вскочили, закричали, но волна ушла, вокруг опять было твердо, опять успокаивающе гудел ветер, грело солнце, и они засмеялись… Это так с ними шутит море… Мальчик и девочка опустились в воду, легли на животы, и море осторожно стало перекатывать их с боку на бок, как перекатывало разноцветные камушки…

Клементьев закрыл глаза. Шелест волн приблизился, стал отчетливее. Море дышало ровно и спокойно, словно спящий человек. Но иногда ритм неожиданно нарушался и море начинало дышать нервно, волны сбивчиво колотились о берег. И ветер дул тогда как-то порывами, неспокойно.

«Нет, – думал Клементьев, – море не старое. Оно еще совсем молодое. Оно полно сил. Оно не равнодушно… Во всяком случае до тех пор, пока на его берегу стоят маленький мальчик и маленькая девочка…»

Клементьев встал со скамейки и пошел к машине, стараясь, чтобы в туфли не засыпался горячий ракушечник…

На том месте, где и вчера, горел костер. Возле него в прежней позе – на коленях – стояла соседка, только вместо купальника на ней был короткий цветной халатик. Костер горел бездымно, его пламени на фоне белого ракушечника почти не было видно, и если бы не волнение и трепет горячего воздуха в полуметре над землей, то можно было бы подумать, что никакого костра не существовало вовсе. На треножнике висел закопченный котелок, только что поставленный, так как на его поверхности еще искрились в лучах солнца капли воды. Соседка мешала щепочкой под котелком. Возле нее стояло ведро с водой (наверно, с родниковой. Не забыть найти родник!), лежал мешочек, очевидно, с какой-то крупой и на гладко обструганной доске виднелся большой белый кусок сала (неплохо кормится ее супруг, черт возьми! Видно, губа не дура – с утра каша-тo с дымком!). Костер был разложен под обрывом. Ветер проносился над ним, не задевая пламени, срывая с обрыва песчинки, и чтобы песчинки не попадали в варево, поверху была наклонно укреплена на двух колышках белая марля. Она уже слегка прогибалась от насыпавшейся пыли.

Клементьев прошел совсем близко от соседки. Он рассчитывал рассмотреть лучше ее лицо. Вчера, в темноте, он почти не видел его. Но Инна стояла на коленях, нагнувшись к костру, и ее распущенные волосы закрывали лицо. Не может быть, чтобы она не слышала его шагов. Скорее всего, слышала. Здесь, кроме шума моря и криков чаек, не бывает никаких звуков. Клементьев хотел подойти и поздороваться, но потом передумал.

Его семья еще не вставала. Солнце уже раскалило машину, и когда Клементьев ключом открыл дверцу, оттуда пахнуло горячим воздухом. Жена спала, раскинувшись, в пижаме, голова закручена косынкой. На лбу капельки пота. Клементьев постоял полминуты, рассматривая жену. Она сильно постарела за последнее время. Постарела сразу и неотвратимо, как это бывает у женщин. Под глазами появились морщины, щеки осунулись, шея потеряла упругость и белизну… Но все-таки жена была еще красива. Красотой отцветающего, но сильного и здорового дерева. Жена всегда очень следила за собой. Всевозможные редкие кремы, зарядка утром, строгая диета. Ресницы у жены дрожали, и Клементьев понял, что она не спит.

– Доброе утро.

– Доброе утро. Сколько времени? – опросила жена, не открывая глаз.

– Полвосьмого. Ты хорошо спала?

– Да.

Он спросил просто так. Клементьев знал, что жена спит хорошо. Она засыпала мгновенно и спала, никогда не просыпаясь и не меняя позы до самого утра.

– Ты купался?

– Да.

– Вода теплая?

– Хорошая.

– Подай мне купальник Там, в ногах. Спасибо. Отвернись.

Прожив с Клементьевым пятнадцать лет, жена продолжала стесняться его.

– Лапушка не проснулся?

– Нет.

– Не буди. Пусть отоспится.

– Конечно, устал бедняжка.

– Ты не насмехайся. Ему очень неудобно сидеть. Ноги длинные.

– Я купил молока.

– В самом деле? Какой ты умница, Симочка! Я сделаю на завтрак манную кашу. Лапушка любит манную кашу. Да и я с удовольствием съем. А тебе откроем консервы. Идет?

– Я бы знаешь что съел сейчас? Кулеша с салом.

– С утра? Кулеш с салом? Это же очень вредно в такую жару.

– Ничего. Переживем.

– Пожалуйста. Но у нас нет сала.

– Вгоним туда тушенку.

– Если тебе хочется. Я пойду покупаюсь, а ты пока зажги плиту и ставь воду.

– На плите-то не кулеш. Придется разжигать костер.

– Ну иди разжигай.

– А обедать мы будем в кафе. Я там уже договорился.

– Ты успел побывать в поселке? Вот хорошо! А я уж думала, что мне придется весь день у плиты возиться. Мы завтра едем?

– Посмотрим.

Жена вышла из машины, достала из сумки полотенце, целлофановый мешочек с туалетными принадлежностями, надела резиновые тапочки и пошла к морю. Ее пышная прическа, которую жена сделала по пути в районной парикмахерской, сделка помялась, но все равно была очень эффектна – огромная копна рыжих, почти красных волос на фоне белого песчаника. Издали жена походила на молоденькую девушку. Клементьев мысленно оглядел себя: маленький, бледный, да к тому же в последнее время появился животик. Он не следит за собой. Надо бы по утрам бегать или хотя бы делать зарядку. Наверно, в самом деле в жару вредно кулеш с салом. Может быть, отказаться от кулеша? Однако Клементьев тотчас же представил себе белую, кипящую, плюхающую пузырями массу с прозрачными кусочками сала, вздохнув, пошел выбирать место для костра.

Костер лучше всего было разложить так же, как сделала это соседка на берегу лимана, под обрывом. Клементьев выбрал ровную площадку под нависшим берегом. Марли для защиты от песка у него не было, и Клементьев поступил проще: над костром поверх края обрыва он расстелил брезент. Кстати, на брезенте можно позагорать, пока сварится кулеш. Расстелив брезент, Клементьев опять сходил к машине и достал из багажника котелок, треножник, припасы для кулеша. Теперь оставалось добыть воду. Соседка говорила про родник. Клементьев пошел вдоль берега и вскоре обнаружил его. Родник бил в небольшой ложбинке, заросшей лопухами и какой-то длинной узколистой травой, похожей на осоку. Эта зелень была неожиданной среди безжизненности ракушечника, но если присмотреться, то она скорее походила тоже на изделие из ракушечника, чем на сочные заросли травы. Ветер, гнавший по земле мелкую, как поземка, пыль, успел припорошить обмытые дождем мокрые заросли и превратил их в кораллы. Родник вытекал из широкой ржавой трубы, врытой в землю и возвышавшейся на десяток сантиметров над поверхностью. Вода была очень чистой и холодной. Клементьев ощущал прохладу, даже находясь в полушаге от родника, через туфли. Возле родника стояла полулитровая стеклянная банка. Очевидно, ее оставили здесь соседи Клементьев налил водой кастрюлю, разжег костер и поставил кастрюлю на треножник. Потом он принес к роднику бутыль с вином, выкопал лопаткой, взятой из машины, яму на пути родника и поставил туда бутыль. Родник устремился в яму, наполнил ее, вскоре муть осела, и вино засверкало из-под воды хрустально-чисто. Светлые струи обтекали горлышко бутыли со всех сторон, и она стала напоминать тающий прозрачный айсберг. Жена все купалась, и Клементьев решил сам сварить кулеш. Он промыл три горсти пшена, бросил в закипающую воду, приготовил банку свиной тушенки. Потом лег на брезент.

Соседка сняла с костра котелок и унесла его в палатку. Из палатки на четвереньках выполз длинный тощий незагоревший человек. Он посмотрел на лиман, потом, прикрывшись ладонью, на море и вдруг бросился изо всей силы бежать. Обежав два раза палатку, человек стал делать зарядку. Клементьеву он очень напоминал дергающегося игрушечного клоуна. Все части тела у человека двигались нескладно. Через пять минут человек выдохся. Движения его стали вялыми и неопределенными, грудь тяжело дышала, трусы то и дело сползали, и он их нервно подтягивал. Сделав зарядку, человек поплелся к морю купаться. Он долго стоял, осторожно пробуя ногой воду, потом с тонким женским визгом кинулся в воду. Море в этом месте было очень мелким, и человек некоторое время бежал по дну на четвереньках, очень напоминая истощенного облезлого орангутанга.

Пришла жена, свежая, раскрасневшаяся от купания.

– Лапушка не вставал?

– Нет.

– Пора бы будить его. Ты иди буди, а я приготовлю завтрак.

Лапушка не спал. Он лежал на спине, закинув руки за голову, и слушал приемник, который стоял у него на груди. В палатке было горячо и душно. Играла джазовая музыка, но сквозь треск разрядов почти не было слышно мелодии.

– Пора вставать.

– А…

– Завтрак готов.

– Я не хочу.

– Есть парное молоко. И кулеш с тушенкой.

– Хорошо…

Сын нехотя убрал приемник с груди и стал подниматься.

– Ты хорошо спал?

– Не знаю… Так себе…

– Купаться пойдешь?

– Нет. Попозже. Наверно, вода холодная?

– Не очень. Хотя бы умойся.

– Я не люблю чистить зубы морской водой. Меня тошнит.

– Есть пресная. Тут рядом родник.

Лапушка выполз из палатки. Клементьев выключил приемник, убрал постель…

Через полчаса они завтракали возле палатки. Раскладной столик был накрыт белоснежной накрахмаленной скатертью с вышитыми красными розами по углам. На столике лежали против каждого раскладного стула приборы: фарфоровые тарелки с золотыми каемками, серебряные ножи, вилки, ложки. Жена где-то вычитала, что серебряная посуда очень полезна для пищеварения, и купила все серебряное, выбросив «железяки» раз и навсегда. Посреди стола красовалась хрустальная вазочка, в которую за неимением цветов был воткнут клок пушистых бледно-зеленых морских водорослей.

Перед отъездом они здорово поскандалили по поводу хрусталя и серебра. Клементьев, который вообще не одобрял увлечения жены красивыми, дорогими вещами, пожиравшими почти весь семейный бюджет, решительно настаивал взять в поездку лишь самое необходимое и простое. Жена на это ответила, что тогда поездка теряет всякий смысл, так как, если их не будут окружать привычные вещи, то семья почувствует себя как в чужой стране. Какой же это отдых, если рядом с тобой будут «тряпье» и «железяки»? Они, Клементьевы, не цыгане же. «Хоть месяц побыть цыганами», – сказал на это Клементьев.

Ему и в самом деле надоело осторожно передвигаться по набитой полированной мебелью квартире, чтобы, упаси бог, не оставить где царапины или следа пальцев; надоело за едой постоянно думать о том, чтобы со стола не свалились серебряные вилка, нож, ложка или, что самое страшное, не грохнулся бы на пол хрустальный стакан. Жена, конечно, ничего не скажет, но потом целый месяц Клементьев будет ощущать на себе ее напряженные взгляды, будет чувствовать, как она следит за каждым его движением, и от этого серебряные и хрустальные предметы, как назло, будут сами валиться из рук.

Пришел Лапушка, длинный, стройный, в джинсах в обтяжку и трикотажной рубашке поверх голого тела. Его волосы были мокры – все же купался. Купание слегка оживило его, и Лапушка сострил, кивнув на стол:

– Натюрморт в пустыне.

Зрелище в самом деле было необычным: скатерть с розами, серебро, хрусталь на фоне голого ракушечника.

– Ну что, садимся?

– Подожди, переоденусь.

Действительно, как он мог подумать, что жена сядет завтракать в халате? Вера ушла в палатку и вскоре вернулась в розовом платье, отороченном черными кружевами. За те пять минут, что она пробыла в палатке, жена успела привести в порядок прическу.

В таком изысканном обществе было просто неприличным находиться в плавках. Пришлось Клементьеву облачаться в спортивный костюм. Вначале, после женитьбы, Клементьев, привыкнув в студенческом обществе не церемониться, садился за стол в чем был: в трусах так в трусах, в пижаме так в пижаме. Жена никогда ему не делала замечаний. Она просто одевалась к обеду или ужину, особенно к ужину, во все лучшее, что у нее было, и Клементьев смущенно шел надевать брюки и рубашку, а позже стал облачаться в выходной костюм…

Мечта хоть здесь побыть дикарем пока не сбывалась…

Кулеш оказался очень вкусным, пахнущим дымком, лавровым листом. Даже жена, строго соблюдавшая диету, съела его целую тарелку.

– Что сегодня будем делать? – Чувствовалось, что жене уже начал надоедать этот безлюдный песчаный берег, где некому было оценить ее туалеты.

– Загорать, а к вечеру можно выйти половить рыбу. Я договорился насчет лодки.

– Мы завтра уедем?

– Я бы пожил здесь еще несколько дней. Для отдыха место идеальное.

– А как смотрит на это наш сын?

– Мне все равно.

– Ты бы сходил вечером в клуб. Здесь, наверно, есть клуб. Должна же где-то собираться молодежь.

Лапушка ничего не ответил. Он вяло ел кулеш.

– Ты не заболел, сынок?

– Нет.

– Тебе скучно?

– Нет, почему же…

– Пойдешь с отцом на рыбалку?

– Не хочется…

– Может быть, вы сейчас мяч погоняете?

– Не хочу, а впрочем, можно…

– Вот и хорошо, – обрадовалась жена. – И я с вами тоже. Будем играть в футбол.

«Когда мне было четырнадцать лет… – думал Клементьев, разрезая пополам огурец и густо посыпая его солью. – Что же было, когда мне сравнялось четырнадцать лет? Была первая любовь. – Клементьев искоса посмотрел на сына. – У сына еще не было первой любви, хотя ему четырнадцать лет. Это я знаю точно. Лапушка не ведает, что такое страсть, ревность, ненависть, страдание…»

– Будешь огурец?

– Что?

– Будешь огурец?

– Давай…

Клементьев пододвинул сыну половинку огурца. Тот взял и равнодушно откусил.

Впрочем, это была не первая любовь, может быть, третья или четвертая. Он влюблялся во многих девчонок, в детстве он был очень влюбчивым, но эта оказалась самой сильной любовью. Настоящей любовью. Потому что была страсть, ревность, ненависть. Она училась в их 8 «Б». Это был год, когда они, мальчишки, вдруг обнаружили, что девчонки их класса не только просто товарищи, но с ними как-то стало интересно по-другому. Культпоходы, семинары, читательские конференции, куда они ходили по вечерам, приобрели совсем иной смысл, чем раньше, после них не хотелось расходиться, хотелось оставаться подольше вместе. «Смотрите, – удивлялись учителя, – каким 8 «Б» стал дружным». Потом оказалось, что это далеко не совсем одно и то же – положить руку на плечо товарища или на плечо девчонки. Или взять за талию… Оказалось, что можно совершенно легально, на глазах у всех, не боясь неприятностей, брать девчонку, которая тебе нравится, за талию. В танце…

Ах, какая это оказалась замечательная вещь – танцы… Особенно мучительное, прекрасное, печальное, рвущее сердце на части, леденящее кровь танго…

Листья падают с клена… Значит, кончилось лето… Утомленное солнце Нежно с морем прощалось.. В этот час ты призналась… Что нет любви…

Из всего класса только Она умела танцевать. Она умела все: вальс, фокстрот, танго, падеспань, падеграс, польку-бабочку и еще бог знает что. Ее отец работал директором пригородного совхоза, имел на краю городка коттедж, где часто собирались гости, веселились, танцевали. Весной ее родители уехали в отпуск, а ключи оставили дочери. Тогда и возникла идея собираться, чтобы учиться танцевать. Клементьева поразила не столько не виданная им доселе роскошь обстановки, сколько то, как непринужденно и изящно держалась Она среди этой роскоши.

Утом- лен- ное солн- це…

– Делай раз! Куда? Куда! Держи меня крепче! Да прижми! Поворачивай вправо!

Неж- но с мо- рем…

– Теперь вперед. Раз! Два! Ой! Смотри под ноги!

про- ща- ло- сь…

– Господи! Что же ты такой деревянный!

У Клементьева дрожали руки, а ноги были как ватные. Ее талия, затянутая в шелковое платье, постоянно выскальзывала из ладоней, а держать пальцы покрепче он не смел.

В этот час…

Он прометался на кровати всю ночь, ничего не слышал на уроках, еле дождался вечера, когда они собрались снова у нее на квартире, но она больше не учила его танцевать, предоставив своей способной ученице – маленькой пухленькой потной девочке. Сама же она натаскивала самого бестолкового ученика в классе по прозвищу «Чемпион». Этот Чемпион был средоточием всех пороков, с которыми испокон веков борется школа: курил, пил в станционном буфете пиво, мерзко ругался, не слушался учителей и, разумеется, плохо учился. Но он был дьявольски красив: черный чуб, золотая коронка – «фикса», аршинные плечи, орлиный гнутый, перебитый в драке нос, волосатая грудь, видная в прорезь вечно распахнутой рубашки.

Чемпион очень заинтересовался танцами, но они давались ему с трудом, и Она мучилась с этим учеником больше всех.

Потом она уже не приглашала весь класс. Учиться ходили лишь Чемпион и его два дружка. Потом исчезли и дружки. Чемпион остался один. Он во всеуслышание рассказывал, как курил в директорском кабинете, положив ноги на журнальный столик, и стряхивал пепел на ковер, валялся с газетой на кушетке, пил портвейн из хрустального бокала и даже назло директору якобы нечаянно уронил бокал на пол, и тот разлетелся вдребезги. А нацеловался так, что «аж скулы болят». «Дело, пацаны, движется, – бахвалился он. – Вскоре данная высота будет взята». И вот наступил день, когда Чемпион объявил на перемене в туалете: «Амба. Готово. Желающим после уроков подробности». И мерзко заржал. Почему-то стало неловко даже самым отъявленным циникам, все молча докурили папиросы и разошлись. После уроков Чемпион догнал Клементьева, пошел рядом и стал рассказывать подробности. Почему Чемпион избрал именно Клементьева, тот так и не знает до сих пор. Возможно, он что-то чувствовал, такие вещи не скроешь, а возможно, как стал думать Клементьев много позже, ощущал молчаливое осуждение со стороны Клементьева и решил самоутвердиться. Так или иначе, но он обнял Клементьева и стал рассказывать, отвратительно ругаясь и давясь подлым смехом. И тогда Клементьев снизу – он был намного ниже Чемпиона – изо всей силы ударил Чемпиона в лицо. Семен первый и, возможно, последний раз в жизни сознательно ударил ничего не ожидавшего человека и до сих пор помнит и стыдится, что получил от этого удара почти мучительное наслаждение. Чемпион до того растерялся, что даже не избил Клементьева, как шавку. Он сплюнул кровь и молча ушел, придерживая рукой разбитую губу. Он оставался наглым все последующие годы, пока они учились вместе, но иногда, когда они встречались глазами, Чемпион как-то стушевывался, словно переставал себя слушать, а говорил машинально, по инерции и первым отводил взгляд. Наверно, он не понимал того удара, не понимал, как слабый человек может ударить сильного, и опасался Клементьева, как всегда мы подсознательно опасаемся всего непонятного.

Несколько лет назад Клементьеву позвонил по телефону человек и попросил его принять. Этим человеком оказался Чемпион. Жизнь изменила его до неузнаваемости. Теперь это был худой, с вислыми плечами, не уверенный в себе, даже робкий человек. Он заискивающе попросил устроить его на работу в плановый отдел. В городе один только завод, сказал Чемпион, плановиков хоть отбавлял, а он больше ничего не умеет. Пытаясь разжалобить Клементьева, Чемпион рассказал про свою неудавшуюся жизнь: ушла жена, женился на второй – оказалось, не будет детей. Начальство попадается неумное, не понимает и не ценит. Произошла авария в цехе – вину приписали ему, хотя даже младенцу ясно, что плановик здесь ни при чем. Отсидел срок.

Что-то дрогнуло в Клементьеве, и он, хотя отказал уже десятерым, принял Чемпиона на работу. Может быть, присутствие Чемпиона напоминало юность. А может быть, ему до сих пор было стыдно за тот удар.

Чемпион оказался неплохим работником, но это был неудачник. С ним постоянно что-нибудь происходило такое, чего не происходит с нормальными людьми. Например, в его доме ночью разорвало газовую трубу и Чемпион едва не погиб, ползком, почти без сознания выполз из квартиры. На работе все сотрудники относились к Чемпиону свысока и держались от него подальше. Считали, что он, как черная кошка, приносит несчастье.

Доедая кулеш, Клементьев впервые подумал, что с той девочкой, наверно, у Чемпиона ничего не было. Он придумал всю историю для самоутверждения. Чемпион с самого начала чувствовал, что он неудачник…

– По-моему, ты пересолил кашу. Не чувствуешь?

– Не чувствую…

– Лапушка, ты не чувствуешь?

– Нет…

– Почему ты не ешь горчицу?

– Не люблю.

– Зря ты не ешь горчицу. Горчица полезна. Она возбуждает аппетит, кровь быстрее бежит по жилам. Кроме того, горчица убивает микробов. Какой же ты будешь мужчина, если не любишь острого! Над тобой все будут смеяться. Как же ты будешь закусывать?

– Я не буду закусывать.

– И выпивать не будешь?

– Нет.

– Почему?

– Так… Противно.

Что же еще было в четырнадцать лет?..

В четырнадцать лет он впервые напился. Он напился просто так, безо всякой причины, испытать, что это такое. Клементьев зашел в столовую купить пирожков, увидел на витрине бутылку вина, на которой было написано «Лидия» Он еще никогда не встречал вино с таким названием. С этикетки улыбалось прекрасное девичье лицо. Девушка манила взглядом и лукаво улыбалась. «Вот выпей и узнаешь, что это такое. Ты приобщишься к моей жизни, к моим тайнам. Ты познаешь смысл жизни». Клементьев залпом выпил бутылку и познал смысл жизни. Он познал, что жизнь коротка, а он прожил уже четырнадцать лет. Целых четырнадцать лет! И нигде еще не был, ничего не увидел, не видел даже великой пирамиды Хеопса. Неужели он так никогда и не увидит пирамиду Хеопса? Умрет и не увидит!

Клементьев шел по заснеженным улицам городка и плакал. Ему было очень обидно, что жизнь сложилась так неудачно, что судьба зло подшутила над ним – произвела на свет в маленьком, ничем не примечательном районном городке, в котором нет даже речки. Он пришел домой и сказал матери: «Мама, я не хочу жить. Я прожил уже целых четырнадцать, а ничего, кроме нашего городка, не видел. Я хочу посмотреть дебри Амазонки, острова в океане, обезьян и пирамиду Хеопса. Мама, неужели так пройдет жизнь и я ничего не увижу?» Мать погладила по голове пьяного сына. «Это ничего, сынок, что ты еще ничего не видел. Лишь бы не было войны, сынок. Это самое страшное, когда люди убивают людей». – «Мама, – спросил он, – а для чего мы живем? Чтобы драться в детстве, а потом, когда подрастем, убивать на войне? Я читал – в истории мира еще не было минуты, чтобы где-то в этот момент не воевали». Мать прижала голову сына к груди: «Я не очень грамотная, сынок. Я не могу тебе оказать, почему люди воюют, но я знаю, что человек родится не для того, чтобы воевать…» – «А для чего, мама?» – «Чтобы быть счастливым. Чтобы работать, чтобы хлеб всегда был и чтобы ты любил других и тебя любили. Я хочу, чтобы ты вырос добрым и чтобы у тебя всегда был хлеб».

Он не поверил тогда словам матери и забыл их. Он вспомнил их только сейчас. Тогда Клементьев считал, что быть добрым – это глупо.

Добрым в классе был у них лишь один – Петька Цыбин, по прозвищу Цыба. Цыба никогда не начинал первым драку, хотя имел приличные кулаки, да и сдачу давал редко, надо было здорово его разозлить, чтобы получить сдачу. Цыба учился хорошо, не в пример другим отличникам охотно давал описывать, и если его просили объяснить, он объяснял, не ломаясь и не отнекиваясь, как некоторые. Цыба приносил из своего сада яблоки белый налив и раздавал их направо и налево, хотя белый налив в то время на базаре стоил больших денег.

У Цыбы охотно списывали, спрашивали непонятное, яблоки ели, но весь класс все-таки немножко презирал его. Что это за парень, если он не лезет первым в драку и раздает задаром яблоки, вместо того чтобы выменять на них что-нибудь? За десяток яблок наверняка можно было получить трофейный противогаз.

Клементьев тоже презирал Цыбу. Он мечтал быть таким, как Чемпион: сильным, уверенным, нагловатым, чтобы его все боялись и уважали. Тогда всего добьешься. А насчет хлеба… Одного хлеба мало. Это у матери гак сложилась жизнь, что она рада и хлебу. Мать была неграмотной и мало чего добилась. Он же окончит институт, будет работать день и ночь, но выбьется в люди…

Он окончил институт, работал день и ночь и выбился в люди…

– Подай хлеб.

– Пожалуйста, – Лапушка потянулся к хлебнице и неосторожным движением задел ложку. Ложка упала со стола и вонзилась ручкой в песок.

– Какой ты неаккуратный, – вздохнула мать. – Пойди к роднику, вымой.

– Ничего, – Лапушка поднял ложку и подул на нее. – Сойдет так.

– Я же тебя прошу: пойди вымой.

– Песок здесь стерильный.

– Это не имеет значения. Микробы всюду.

– Смотря какие микробы. Здесь только полезные.

– Откуда ты знаешь?

– Предполагаю.

– А ну марш вымой!

Лапушка зачерпнул ложкой кулеш и стал есть.

– Отец! Ты видишь, что он делает? Почему ты молчишь?

– Пойди вымой, – оказал Клементьев.

– Я уже все равно съел всех микробов.

– Пойди вымой.

– Из принципа?

– Из принципа. Мать надо слушаться.

– Даже если она не права?

– В данном случае она права.

– Ну раз так… – Лапушка медленно поднялся и побрел к роднику.

– Какой дерзкий, – вздохнула жена. – А только четырнадцать лет. Что будет дальше?

Клементьев смотрел в спину вяло идущего сына. Неужели ему и вправду четырнадцать лет? А он еще ничего не видел и не познал.

В четырнадцать лет Клементьев узнал, что такое смерть.

У мальчишек тогда было принято путешествовать на товарных поездах – «товарняках». Ездили на рыбалку, в областной центр за учебниками, просто так – посмотреть мир. Особым шиком считалось прокатиться на «армейском» составе, везущем военные грузы. Такой состав обычно сопровождала охрана. Охрана, заметив человека, севшего на поезд, старалась его ссадить.

Им не повезло сразу же в тот день. Во-первых, состав, в одном из вагонов которого – угольном – они спрятались, пошел не в ту сторону. Но это еще было полбеды. Плохо только то, что их «застукал» охранник. На повороте они заметили, что он висит на подножке в хвостовом вагоне и смотрит в их сторону. Это было самой верной приметой, что их заметили, если охранник висит на подножке и вглядывается в состав. Значит, на горке, когда поезд замедлит ход, он соскочит с подножки и побежит вперед. Пробежит вагона два-три, опять – на поезд, на следующей горке снова вагона два-три, и так до тех пор, пока не настигает. Но и это еще было терпимо, если бы они прятались в голове состава. Тогда можно было бы уйти. Спрыгнуть с состава и дать деру. Охранник следом не побежит, а стрелять на таком большом расстоянии вряд ли есть польза. Но они прятались всего на расстоянии в три-четыре вагона от хвоста: очень уж удобным для обзора показалась им угольная платформа.

И все же самое скверное было не в этом: ну в крайнем случае прострелит ногу – вылечат. Дело в том, что вся компания была вооружена: пистолетами, австрийскими тесаками, гранатами. Правда, оружие это не стреляло, не резало и не взрывалось, взяли они его так, для романтики, для игры, для запугивания в возможных стычках с местными пацанами. Но факт оставался фактом: они были вооружены, а значит, являлись не просто группой подростков, а бандой. В то время поймать бандитов было трудно, так как они были вооружены, а самое главное, растворялись в огромных массах движущегося в разных направлениях народа. Так что поимка группы с оружием для милиции оказалась бы большой удачей. Пойди тогда доказывай! Выбросить же незаметно все эти гранаты и тесаки не представлялось возможным, так как охранник висел совсем рядом и не спускал с них глаз. Оставить оружие на платформе, а самим прыгать? Охранник не дурак, на первой же станции он обязательно заглянет в платформу, обнаружит оружие, поднимет шум, и им далеко не уйти. И они решили прыгать с оружием. Между колес.

Клементьев опустил ноги вниз, у бешено стучавших колес, повис на руках и прыгнул навстречу мелькавшим шпалам. Его рвануло, поволокло, и в какой-то миг он ощутил шеей холод рельса, прикосновение горячего колеса… «Все, – подумал он. – И совсем не страшно…» Но если он отдал себя уже щекочущему его волосы колесу, то тело его не хотело умирать. Его шея конвульсивно сжалась, голова двинулась – и колесо прошло по пряди волос.. Тело оказалось более приспособленным к жизни, чем разум. Теперь, размышляя об этом, Клементьев подумал, что здесь мет ничего удивительного. Его телу миллионы лет. Оно зачиналось еще в черных водах мирового океана и за эти миллионы лет научилось спасать себя.

…Клементьевы доели кашу, выпили молоко. Жена собрала со стола посуду и ушла мыть ее к роднику.

– Хоть бы помог матери, – сказал отец сыну.

Лапушка поморщился.

– Я не умею.

– Чего ж тут уметь? Три песком.

– У меня от песка кожа на руках шелушится. И потом, жир лучше всего отмывать горячей водой, а не оттирать песком.

– А стол ты складывать умеешь?

Лапушка нехотя стянул со стола скатерть и принялся складывать стол.

Играть в футбол расхотелось. Клементьев выбрал четыре рейки подлиннее и покрепче, взял простыню, лопатку и пошел к морю. Он решил сделать навес, потому что вокруг, насколько хватало глаз, не было ни клочка тени, не считая, конечно, их собственной, от палатки, машины и палатки соседей.

Клементьев растянул по песку простыню, закрепил концы, насыпав кучки ракушечника, затем вырыл неглубокие ямки, с силой вогнал туда рейки, засыпал и привязал простыню к верхним концам рейки. Ветер тут же попытался разрушить это сооружение, но оно оказалось прочным, и тогда он стал сердито хлопать простыней, надувая ее, как парус.

Клементьев лег под навес. Там было прохладно и ветрено. Ощущение сильного ветра усиливало хлопанье простыни над головой. Однако втроем им здесь, пожалуй, будет тесновато. Он сходил к машине и принес еще реек и вторую простыню. Получилось просто здорово! Огромное черное пятно тени посреди раскаленного белого песка.

Потом Клементьев сходил к роднику и выкопал бутыль с вином. Бутыль была настолько холодна, что обжигала руки. Влага, как пот, стекала по ее бокам. По пути к навесу Клементьев прихватил стакан (стакан был, конечно, хрустальным, с рисунком, похожим на изморозь на окне), горсть конфет «Взлетные», две подушки, старое, потрепанное по краям солдатское одеяло и яркую толстую мохнатую китайскую простыню. Под навесом он расстелил сначала одеяло, потом простыню, уложил подушки, поставит бутыль с вином в изголовье, не спеша разделся. Затем, тоже не торопясь, выпил два стакана вина. Вино ломило зубы, после него во рту остался запах терпко пахнущих под полуденным солнцем степных трав – мяты, чабреца, полыни. Откуда в виноградном вине запах степных трав?

Клементьев лег навзничь. Со своего места ему был виден кусочек прибоя. Море выглядело бледно-голубым, намного бледнее, чем утром, словно успело выцвести за это время под беспощадным солнцем. Шумели волны, кричали чайки, хлопали простыми, рядом, под ухом, ветер занимался вечной работой – перебирал ракушечник, глухо доносились голоса жены и Лапушки.

«Вся моя жизнь… – опять подумал Клементьев, пытаясь ухватить ускользающую мысль. – Что-то было не так… Где-то очень давно был перекресток.» И он, наверно, свернул не туда.

– Симочка! Какой ты умница! Да как же здорово! А я уж думала: как мы будем загорать? Ведь здесь изжариться можно!

Жена села рядом. На ней был нарядный халат, в волосах – красная лента. Она успела подвести глаза, покрасить брови и сейчас выглядела совсем молодой.

– Я тебе нравлюсь?

– Да…

Жена сняла халат, аккуратно свернула его, положила в изголовье и легла рядом с Клементьевым.

– Тебе нравится мой купальник?

– Хороший.

– Ты еще его не видел. Посмотри.

Клементьев приподнялся. Купальник действительно был красивым.

– Ну как?

– Здорово.

– Нет, правда?

– Правда.

– А на русалочку сбоку ты обратил внимание?

– Обратил.

– Видишь, какая симпатичная мордашка?

– Действительно здорово.

– А на вытачку не обратил внимание?

– На вытачку не обратил.

– Посмотри.

Клементьев поднялся и посмотрел на вытачку.

– Неплохо.

– Хорошо, а не «неплохо»!

– Что делает Лапушка?

– Сидит в палатке.

– Там же душно. Почему ты не позвала его сюда?

– Не хочет, говорит – боится сквозняка.

– Хочешь вина? Холодное…

– Пожалуй, налей полстаканчика.

Он налил вина жене, выпил сам. Они полежали молча, слушая шум моря и шорох песка.

– С ним что-то происходит, – сказала жена.

– В том-то и дело, что ничего не происходит.

– Влюбился бы, что ли. Я в его годы… Раз пять была уже влюблена.

– Ну, ты…

– Нет, серьезно. Я подумала, мы остановимся в Ялте, будем гулять по набережной, встретим какую-нибудь порядочную семью с дочкой, подружимся. Глядишь, и наш Лапушка бы влюбился. Хоть чуть ожил бы. А ты таскаешь нас по каким-то лесам и буеракам.

– Сегодня утром я заходил в столовую. Обедать будем там. Я заказал шницели.

– Ты уже говорил.

– Там должны быть хорошие шницели. Один съел их чуть ли не пять штук.

– Ты бы все-таки сходил привел Лапушку. Здесь так хорошо. Что он сидит там в духоте?

Клементьев поднялся. В самом деле, в палатке недолго схватить тепловой удар. Горячая волна воздуха обрушилась на него. Ветер дул с моря и был густо насыщен соленой влагой, но влага не освежала, а, наоборот, делала ветер еще более плотным и горячим. «Как соляной раствор», – подумал Клементьев. В каком классе они делали соляной раствор? В каком-то классе они делали соляной раствор, пробирка упала со спиртовки и жидкость обожгла ему руку…

Ветер обжигал плечи… Море было очень синим, до того синим, что болели глаза. Все в белых барашках. И белые чайки. Чайки и барашки. Они мелькали в глазах, и нельзя было сразу определить, где чайки, а где барашки.

Метрах в двухстах от них соседи тоже сооружали навес. Она в купальнике, он в длинных черных трусах неумело навешивали на небольшие колышки одеяло. Одеяло было тяжелым, ветер надувал его, как парус, расшатывал все сооружение, вырывал колышки и затем волок навес по ракушечнику…

«Могли бы и позвать помочь, – подумал Клементьев. – Соседи как-никак. И рейки у меня есть…»

Сын действительно лежал в палатке, в своей излюбленной позе – поставив приемник на грудь. Из палатки тянуло, как из раскаленной духовки.

– Я сделал навес, – сказал Клементьев, присаживаясь на корточки перед палаткой. – Пошли. Знаешь, как здорово.

– Что…

– Я говорю, пошли к нам, недолго и тепловой удар схватить.

– Мне здесь хорошо.

– Сделай музыку потише.

– Что…

– Сделай музыку потише. Невозможно разговаривать.

Лапушка уменьшил звук.

– Вылазь.

– Мне не хочется.

– Я тебе приказываю.

– Что вы ко мне все время пристаете? Дайте мне жить, как мне нравится.

– А как тебе нравится? Бездельничать?

– Сейчас каникулы.

– Ладно, пошли. Уважай хотя бы мать. Она тебя просит.

– Я же сказал – мне здесь хорошо.

– Ты дождешься, – сказал Клементьев, – что я тебя выпорю. Просто-напросто возьму ремень и выпорю, как в старые добрые времена. Пошли.

– Ладно, скоро приду.

Клементьев вернулся назад, шлепая босыми ногами по раскаленному ракушечнику, обжигая подошвы и приседал. Наверно, со стороны он был похож на кота, который осторожно переходит улицу после дождя, отряхивая лапы. Соседи уже установили навес, но по сравнению с навесом Клементьевых это было неуклюжее сооружение: низкое, тяжелое, короткое. Из-под провисшего серого одеяла торчали две пары ног.

– Скоро придет.

– А…

Жена дремала. Клементьев скользнул по ней взглядом, прилег рядом. Да, жена сильно постарела за это время. Просто, видно, годы берут свое. У женщин это всегда так бывает. Как и у цветов – цветет, цветет неделю, а потом за какой-то час – раз, и уже нет цветка… Только намек на былую красоту.

– Симочка…

– Да…

– Ты знаешь, о чем я сейчас думаю?

– Нет…

– Как мы познакомились. Ты помнишь?

– Да…

– Кажется, что было вчера.

– Да…

– А на самом деле почти вся жизнь прошла. Сын вон какой… И все у нас есть. Правда? Все, о чем мечтали. Ты будешь спать?

– Немного.

Клементьев лег на спину и закрыл глаза. С женой они познакомились в больнице. В тот год он сильно продвинулся по служебной лестнице. Стал главным нормировщиком завода. Завод был небольшой, работали там по старинке, новые веяния обходили их стороной, и Клементьев, опьяненный успехом, решил положить этому конец. Хотя бы в области нормирования. Он решил ввести научно обоснованные нормы – НОН. С этой целью Клементьев разыскал в институтском учебнике формулу и принялся за составление НОН. Работа была не очень сложная. В формулу вводились соответствующие данные: марка стали, скорость обработки, подача, число оборотов шпинделя и так далее, и формула тут же выдавала решение: норма на данную операцию такая-то.

Внедрением в жизнь научно обоснованных норм, выведенных Клементьевым, занималась его сотрудница Катя Коротышка. Собственно говоря, это была единственная его сотрудница, так как понятие «главный нормировщик» было относительным – в отделе числилось всего два человека: главный нормировщик – он и младший – Катя Коротышка.

Научно обоснованные нормы получились удивительными. Все полетело кувырком. Там, где, допустим, раньше на обработку детали уходило двадцать минут, сейчас требовались две, и наоборот. Начались конфликты с рабочими. То есть, конечно, на тех операциях, где вместо двух минут отпускалось двадцать, конфликтных ситуаций не возникало, а вот где все получалось наоборот, токарь или фрезеровщик обычно говорили Кате Коротышке, внедрявшей научно обоснованную норму: «А ты сама попробуй!», на что Катя, конечно, ничего ответить не могла, поскольку имела музыкальное образование. Вытирая слезы, она шла жаловаться Клементьеву, что научно обоснованная норма не внедряется. Клементьев бежал в цех, начинал убеждать, показывал формулу из институтского учебника, наконец, грозил и кричал, но все его доводы и угрозы разбивались о фразу «А ты сам попробуй!».

И Клементьев решил попробовать. Он дал себе слово за месяц овладеть профессией токаря. В принципе, конечно, он знал, что к чему: в институте проходили, но практически надо было начинать с самого начала. Учился Клементьев по ночам, один в пустом цехе: у них на заводе не было третьей смены. Дело двигалось, оказалось, что не такие уж нереальные эти научно обоснованные нормы, однако вскоре случилось несчастье. Клементьев работал в костюме, спецовку раздобыть было нетрудно, но начали бы спрашивать: зачем, да почему, да для кого, а Клементьев стеснялся говорить, что он по ночам стоит за станком. То, что он работал в костюме, а не в спецовке, было ошибкой. Вторую ошибку Клементьев сделал, когда стал замерять деталь штангенциркулем на ходу. Неожиданно штангенциркуль рвануло у него из рук, он отдернул руку, и рукав попал в шпиндель. Дальше все произошло мгновенно. С Клементьева сорвало пиджак, руку по локоть затащило в станок, и Клементьев потерял сознание. Он пролежал несколько часов, истекая кровью, на заклиненном станке, пока его не обнаружил сторож, привлеченный ярким светом, бьющим из окон не работающего цеха.

С постели подняли лучшего хирурга, и он всю ночь колдовал над клементьевской рукой. Все кончилось довольно счастливо, перелом лишь в пяти местах, крупными кусками, а могло раздробить кость начисто или вообще разорвать руку в клочья. «Так что скоро будете, если захотите, гирю выжимать своей левой», – сказал хирург.

Первые сутки боли были страшные. Особенно ночью. Клементьев метался по кровати, не спуская глаз с секундной стрелки часов, считал каждую минуту, оставшуюся до рассвета: на рассвете ему почему-то становилось легче. Потом боли стали тупее, привычнее, и «боль ушла в кость», – как говорили в палате.

В палате их было четверо, все уже «с болью, ушедшей в кость», то есть старожилы.

У окна лежал самый давний – по прозвищу «Дед». Ему уже два раза делали операцию – неправильно срасталась кость на ноге. Воспользовавшись случаем, Дед отпускал бороду и отсюда получил свое прозвище, хотя был человеком не старше сорока пяти лет. Это был хозяйственный мужик, тумбочка его всегда была забита съестными припасами и всевозможными инструментами. Дед много и вкусно ел. Если же не ел, то мастерил какие-то штучки: планочки, реечки, что-то склеивал. Сломал он ногу по собственной глупости – полез пьяный чинить крышу своего дома и свалился с лестницы. По воскресеньям проведать Деда приходила целая толпа родственников и знакомых, они рассаживались вокруг дедовой кровать, потихоньку доставали бутылки, оглядываясь на дверь, распивали, хрустели солеными огурчиками, долго молчали, лишь вздыхая и жалостливо поглядывая на Деда, потом Дед, основательно выпив и закусив, начинал читать лекцию на тему, как надо жить. Жить надо аккуратно, говорил Дед, смотреть себе под ноги. Они не ценят этого и не понимают, потому что не валялись по полгода на больничной койке с подвешенной ногой. Все надо делать в меру. Особенно нельзя сильно напиваться. Когда он выйдет из больницы, то начнет новую жизнь: будет пить в меру, много работать, больше не станет сажать на огороде картошку, а заведет парники. Парники в сто раз выгоднее. Здесь лежал один мужичишка, он ему растолковал, что к чему. Его из колхоза исключили, обрезали в наказание за что-то землю по самое крыльцо, оставили колодец да уборную, а он не будь дурак да и застеклил землю между крыльцом, уборной и колодцем. Возит каждый день на базар огурчики да помидорчики и в ус себе не дует. Машину даже купил. Слушая такие речи, жена Деда всхлипывала.

– Господи, – говорила она, вытирая слезы. – Нет худа без добра. Может, и вправду по-другому жить станем. А то водка да водка.

– Посмотришь, – горячо отвечал Дед – Все по-другому пойдет! Я вот уже копии парников строгаю Вот такие они будут, посмотри.

Компания рассматривала планки, реечки, ахала, восхищалась. Пили за выздоровление, за парники, за новую жизнь Деда.

Набив тумбочку съестным, компания шумно уходила. Жена задерживалась, целовала начинающего новую жизнь мужа в уже курчавившуюся бороду и совала ему грелку со спиртом.

Грелку Дед распивал потихоньку ночью со своим дружком, лежащим у двери. Тот попал в больницу с вывихом, и потому его все звали просто Свихнутый. Дождавшись, пока все уснут, Дед свистящим шепотом звал к себе дружка. Свихнутый кондылял к кровати Деда, усаживался в ногах. Они выпивали, закусывали, и приятели затевали длинный, почти до утра разговор. Дед рассказывал про парники и описывал свою будущую новую жизнь, а Свихнутый жаловался на свою старуху. Это, по его словам, была сквалыга, каких свет не видывал. Она вела счет каждому пятаку и, если он, Свихнутый, утаивал от пенсии на кружку пива, то устраивала ему дикий скандал.

После выздоровления Свихнутый тоже собирался начать новую жизнь. Сквалыге он пенсию отдавать больше полностью не будет, а лишь чуть больше половины.

Четвертым в палате лежал молодой парень, совсем еще мальчик, по имени Юра. Юра был моряком дальнего плавания и успел совершить лишь одно плавание – до Франции, порт Гавр. В Гавре футбольная команда их корабля решила сыграть товарищеский матч с местной командой. На второй минуте здоровенный француз изо всей силы лупанул по мячу, но промахнулся и угодил Юре по ноге. Нога, естественно, переломилась. В гаврской больнице Юре сделали операцию и для быстрейшего срастания вставили в кость штырь. Этот штырь через год вынули уже здесь, в больнице их городка, куда Юра приехал в отпуск к родителям. Операция прошла успешно, рана почти зажила, Юру можно было выписывать, но ждали главного хирурга больницы, который был в командировке. Главный хирург хотел посмотреть на штырь, из какого он сделан материала, да и вообще расспросить Юру о технике французской операции. Не каждый же день в их городок попадают люди, побывавшие под заграничным скальпелем.

Юра был молод, и, вполне естественно, его мало интересовала жизнь палаты, мечтания Деда о парниках или рассказы Свихнутого о своей прекрасной половине. Юра болтался по всему корпусу, заводил всевозможные знакомства, трепался с медсестрами, назначал свидание под лестничной клеткой. Иногда он валялся на кровати и читал книгу «Приключения Робинзона Крузо», но не ушел дальше двенадцатой страницы, потому что Юру постоянно отвлекали. Главным образом девушки. Они приходили в палату, садились на Юрину кровать и болтали всякую чепуху: кто какие любит цветы, у кого какая собака или кошка, кто в кого влюблен или собирается влюбиться. Юра болтал не меньше их – он был общительным парнем и любил поговорить. Чаще всего приезжала в коляске молоденькая девушка. Ее звали Верой. У Веры было очень красивое лицо: нежное, белое, юное, от него трудно было оторвать взгляд. Пышные, хорошо вымытые – до блеска – волосы рассыпались по плечам. Халатик в розочках, в прорезь видна белоснежная кружевная сорочка, ноги прикрыты пледом в черно-белых квадратах. Яркая, веселая Вера удивительно не гармонировала с унылой больничной атмосферой, серыми красками, стуком костылей, кашлем и стонами. Она, смеясь, вкатывалась на своей коляске в палату, здоровалась с каждым взглядом и останавливалась возле Юриной кровати.

– Здравствуй, – говорила она и протягивала ему хрупкую белую руку.

Юра садился на кровати, осторожно пожимал руку и уже не отпускал ее до конца. Так они и разговаривали час, а то и два, взявшись за руки. Вся палата бросала свои дела, прекращала разговоры и слушала их. Они говорили о танцах, книгах, музыке, товарищах, школе, обо всем, что придет в голову. Он рассматривал ее руку и, ничуть не стесняясь, говорил, что это очень красивая рука. Он рассматривал ее шею, отгибал край халатика и шутя целовал в ямочку. Они были такие веселые, юные, чистые. Палата – серая, небритая (парикмахер приходил два раза в неделю) – следила за ними завистливыми глазами. Потом она уезжала, вспомнив про какое-нибудь дело, а Юра валился на кровать, брался за «Робинзона», начинал шевелить губами, но тут в палату опять заглядывала какая-нибудь девушка.

– Можно?

– Входи, входи, – радостно говорил Юра, отбрасывая книгу.

Однажды Юра рассказал Верину историю. Она «тянула ноги». То есть она была кривоногой от рождения и вот решила добровольно «выправить» их. То есть ей сделали операцию – переломили кости и теперь сращивают под грузом: в коляске есть такие специальные болты, которые надо каждый день подкручивать, эти болты и тянут кость В больнице Вера уже два года: ей три раза делали операцию.

– Удивительно мужественная девушка, – сказал Юра. – Это она смеется, чтобы не плакать. Она почти не спит – такая боль.

Вскоре приехал из командировки главный хирург, удовлетворил свое любопытство насчет французского штыря, и Юру выписали. Он раза два приходил навещать палату, главным образом чтобы принести цветы и конфеты Вере, а потом исчез – наверно, кончился отпуск. В палате стало уныло и как-то пусто. На Юрино место положили человека с поломанными ребрами. И он все время стонал и мучительно, страшно кашлял.

Вера несколько раз влетала в палату на своей коляске, по привычке ехала к Юриной кровати, но потом вскрикивала:

– Ой! Я забыла…

– Посидите с нами, – просил Дед. – Расскажите что-нибудь.

Из вежливости Вера что-нибудь рассказывала, какие-нибудь больничные новости, но потом уезжала. Они были для нее слишком старыми, неинтересными.

В больнице Клементьев много читал. В один из приездов Вера попросила у него книгу. Это были чьи-то стихи в нарядной яркой обложке. Видно, девушку привлекла обложка. Вера держала книгу долго, Клементьев уже забыл про нее, но вскоре после того, как выписали Юру, Вера неожиданно явилась к нему с этой книгой поздно вечером, уже после отбоя.

Свет в палате был выключен, горела лишь дежурная лампочка в коридоре, и посредине палаты лежал тусклый квадрат света, проникающего через застекленную часть двери. День был будний, грелка – пустой и потому Дед со Свихнутым спали, похрапывая, еще с вечера. У человека с переломанными ребрами кашель пошел на убыль, и он хрипло, трудно дышал. В открытую форточку тянуло морозцем, холодный воздух тяжело падал на пол и растекался по палате, вытесняя из-под кроватей застоялый больничный запах. Небо было звездным, но через двойные, давно не мытые стекла звезды казались расплывшимися, пыльными, и лишь в форточке они сияли чисто и звонко. Иногда там что-то коротко, слабо мелькало по направлению к полу – это залетали снежинки.

Клементьев лежал с открытыми глазами, потому что знал, что от боли все равно не заснет, и, чтобы чем-нибудь заняться, вспоминал всякие смешные случаи из своей жизни. Смешные случаи не вспоминались…

Скрипнула дверь. В проеме показалась длинная тень от коляски.

– Вы не спите?..

– Нет, нет, входите…

Вера ловко, бесшумно въехала в палату.

– Можно, я закрою дверь, а то нянечка…

– Конечно, конечно…

Она так же сноровисто закрыла дверь, подъехала к Клементьеву.

– Больно?..

– Не очень…

– Неправда, больно.

– А вам?

– Мне больно. Я знаете что сегодня сделала? На полтора оборота болты подтянула. Только не говорите Ивану Петровичу. Он и так считает, что слишком подозрительно быстро идет растяжка. А я готова любую боль перенести, лишь бы быстрее встать на свои ноги. Иван Петрович говорит, что у меня будут красивые ноги… Правда, это здорово, когда у девушки красивые ноги? Все смотрят… Вот вы, например, смотрите?

– Смотрю…

– Видите… У человека все должно быть красивым. Чтобы на него приятно было смотреть. Если он некрасив от рождения, то хоть одеваться должен хорошо, любить возвышенно. Как в стихах…

Оказывается, Вера первый раз в жизни прочитала книгу хороших лирических стихов. Ее так потряс безбрежный океан любви и страдания в одном человеке, который, оказывается, можно так красиво и точно выразить словами, что она решила немедленно идти к Клементьеву, чтобы поговорить на эту тему.

Они говорили про стихи долго. Под конец Вера замерзла, но форточку закрыть не разрешила, и Клементьев дал ей одно из двух своих одеял. Она накрылась серым одеялом и стала похожа на маленькую сгорбленную старушку, сидящую у изголовья больного сына.

В тот вечер она рассказала Клементьеву свою жизнь. Вера воспитывалась в детском доме – ее родители погибли в железнодорожной катастрофе. Ее все любили, жалели, им нравилось ее лицо. Но вот однажды в автобусе она познакомилась с двумя парнями. Парни были под хмельком и на весь автобус восхищались ее красотой. Она была почти счастлива. Это так приятно, когда ты нравишься другим. На остановке она пошла к выходу. Парни посмотрели ей вслед, и один из них сказал во всеуслышание:

– Фу ты! Надо же… кривоногая.

Она плакала день и ночь, пока встревоженная воспитательница не стала допытываться, в чем дело. Вера ей рассказала про свое несчастье.

– Дурочка ты, дурочка, – погладила воспитательница свою подопечную по голове. – Разве это несчастье?

– Да! да! Несчастье! – зарыдала Вера.

– Не видела ты горя, потому так и говоришь.

– Сильнее горя не бывает! Кому я нужна, кривоногая!

– Тебя из-за души должны полюбить, а не из-за ног.

Однажды Вера прочитала, что такие случаи, как у нее, излечимы. Нужно только большое мужество. Мужество у Веры было. Она убежала из детского дома в больницу, к тому хирургу, о котором писала газета. Теперь, когда дело шло к концу, она не сомневалась, что поступила правильно.

– А вы как считаете? – спросила Вера. – Вы человек взрослый, имеете опыт…

– Я бы не пошел на это, – покачал головой Клементьев. – В жизни и так хватает страданий, чтобы еще хлопотать о них самим. Красота в человеке не главное. Сколько угодно красивых негодяев.

– А если не негодяй и еще красивый? Плохо, что ли? Посмотрите, какая у меня рука, а ноги кривые… Разве так можно?

Он взял ее руку.

– Действительно, форма почти совершенная.

– Почему почти?

– На всякий случай.

– Может быть, у кого-нибудь имеется рука получше…

– Лучше нет.

– Откуда вы знаете?

– Предчувствую.

Она так и не отняла у него руки…

Вера стала приезжать почти каждый вечер. Им было хорошо вдвоем в полумраке комнаты, часы бежали незаметно, и боль чувствовалась не так сильно…

Однажды он поцеловал ее…

Приближалось время выписки. Как-то, когда вся палата отдыхала после обеда, человек с поломанными ребрами, который чувствовал себя значительно лучше, но почти все время молчал, неожиданно сказал:

– Забирай ее отсюда.

Все молчали, потому что не знали, к кому относятся эти слова.

– Девочку эту забирай. Нечего ей здесь мучиться.

– Как это… забирай? – покраснел Клементьев.

– Забирай и женись. Глупостью она занимается.

– Чего он с девчонкой-то будет делать? – вступил в разговор Дед. – Ему хозяйка нужна, чтоб стирала да щи варила. А эта лишь о красоте своей заботится. Только и разговоров.

– На наряды все деньги будет хлопать, – поддержал дружка Свихнутый. – Кружку пива не разрешит выпить. Слышал, что говорила: с пьяным, мол, не буду целоваться.

Оказывается, вся палата была в курсе его дел. (Как-то в воскресенье Дед угостил Клементьева спиртом, и Вера действительно не захотела с ним целоваться. Это была их первая размолвка).

– Это по молодости, – защищался с поломанными ребрами. – Отсутствие, так сказать, жизненного опыта. Но человек она хороший.

– Да откуда вы знаете? – удивился Дед.

– Знаю. Она пройдет с ним по жизни без подлости. А это самое главное.

– Она вам это сказала?

– Чувствую.

– Чувствуете? – Дед приподнялся на кровати и стал воинственно топорщить свою бородку. – Это вы все в книгах прочитали.

– И в книгах тоже. Но самое главное – жизненный опыт.

– Вы что, были десять раз женат?

– Один…

В палате наступила тишина. Все знали историю человека с поломанными ребрами. В автомобильной катастрофе погибла его жена, а сам он с тяжелыми травмами попал к ним, в эту больницу.

– Я немножко разбираюсь в людях, ребята. Я по профессии геолог. – Геолог сделал попытку перевернуться на бок, но у него ничего не получилось, и он застонал сквозь стиснутые зубы. – Я почти все время в походе. Нас там в партии немного, и, как бы человек ни скрывал сущность, быстро понимаешь, что к чему. Потому что все время вместе. И потому что в пути многое встречается, ребята. Ох, многое. Такого, что и никогда не придумаешь.

– Например? – спросил Дед.

– Например, двое пошли в лес на разведку, и их привалило деревом. Сразу обоих. И оба остались живы, только освободиться не могли. Но мешок-то с продуктами был у одного из них. Вот один и дожил до тех пор, пока их нашли, а другой нет.

– Что ж он, гад, поделиться не мог?

– Далеко было, не дотянуться.

– Бросил бы.

– Один раз бросил, да промахнулся. Решил больше не рисковать: продуктов-то чуть-чуть было.

– Вот сволочь!

– Почему сволочь? Он был просто заурядным эгоистом. В обычной жизни он выглядел хорошим парнем, веселым, общительным, даже любил делать людям добро, но главное в нем все-таки была глубокая любовь к себе. Любовь, способная на все. Вот она и проявилась. Поэтому важно уметь распознать в человеке главное. Пробиться внутрь сквозь образование, начитанность, ум, привычки – все, что прикрывает главное. Вот в походах-то я и научился распознавать главное.

Геолог замолчал, и в палате наступила тишина. Очевидно, все обдумывали его слова и пытались распознать свое главное.

– А много главных-то их? – спросил Свихнутый. – Вообще…

– Я для себя насчитываю пять.

– Какие же это? – Свихнутого, видно, волновал этот вопрос.

Геолог сделал вторую попытку перевернуться на бок, и на этот раз удачно.

– Злоба к людям, доброта, любовь к себе, трусость, порядочность.

– А ум, глупость? – спросил Клементьев.

– Ум и глупость, как это ни странно, не есть сущность человека. Можно быть глупым, но добрым, умным, но злым. Глупый, что уж тут сделаешь, таким, значит, родился. Да и потом среди глупцов много добрых людей. Доброта заменяет им ум. Глупость не скрывают, потому что ее в себе никто не замечает, и, как сказал один умный человек, каждый своим умом доволен. А вот злобу, эгоизм, трусость скрывают. Да еще как!

– А подлость?

– Подлость есть производное от эгоизма.

– Я добрый человек, – неожиданно заявил Свихнутый.

– Почему? – спросил Дед.

– Когда у меня есть деньги, я запросто каждого могу пивом угостить. Даже совсем незнакомого. Я, когда у меня есть деньги и когда длинная очередь, беру всегда две кружки: себе и последнему в очереди.

– Это еще не доброта, – усмехнулся Дед.

– Доброта, – убежденно сказал Свихнутый. – И когда не доливают, не злоблюсь, как некоторые. И на свою стерву зла не имею, хотя она и попортила мне крови, падла.

– Трусость тоже есть производное от эгоизма, – сказал Клементьев.

– Возможно. Но слишком уж сильное производное.

– И не трус я, – опять заявил Свихнутый. – Никого не боюсь. Ни начальства, ни старухи своей, ни бандюги какого. Я один раз бандюгу опасного задержал.

– Будет хвастаться-то, – опять усмехнулся Дед. – Курицу небось не зарежешь.

– А курица-то что? Курица живность. Все равно что человека убить.

– Ну хватанул!

– Все равно, потому что по живому-то.

– Откуда ты знаешь, кто ты есть, – сказал Клементьев. – Живешь и живешь. Не каждый день деревом приваливает.

– Это верно, – геолог снова перевернулся на спину. – Главное проявляется явно только при необычных обстоятельствах, когда надо решать: или – или. Но все-таки мы догадываемся. Главное просачивается каждый день, каждую минуту по капельке. Мы просто не обращаем на это внимание…

– Вы извините, – сказал Клементьев, – если я вам задам один нетактичный вопрос. Может быть, вам будет больно, но для меня это чрезвычайно важно.

– Вы хотите узнать, каким человеком была моя жена?

– Да…

– Она была чрезвычайно увлекающимся, нервным человеком, с ней иногда было очень трудно. Но ее сущностью являлась порядочность, и за это я ей все прощал. Вы понимаете, как это важно, если человек, который рука об руку идет с тобой по жизни, порядочный человек?

…Ветер хлопал над головой простыней. Перед глазами прыгал и веселился край тени. Где вы теперь – геолог, Дед, Свихнутый? Маленькое общество, сколоченное общим несчастьем. Может быть, уже никого нет в живых. Как странно… Человек уходит, а слово живет, на бумаге ли, в уме… Столько лет прошло, почти полжизни, а он все помнит слова геолога о людях, и как часто они помогали ему ориентироваться в человеческом лабиринте…

Ветер хлопает вверху простыней Там, над головой, зной, раскаленное небо, чайки с раскрытыми клювами, взлохмаченные, то и дело бросающиеся в море, наверно, не столько за рыбой, сколько чтобы освежиться. Здесь же темно, прохладно, почти зябко. Ветер скользит по телу, оставляя мурашки. Как он успевает охладиться за те доли секунды, покуда проносится под простыней?

Жена спит, перевернувшись на бок, ее покрытые шрамами ноги наполовину открыты солнцу.

– Вера, ты бы подобрала ноги.

– А-а…

– Ты бы подобрала ноги. Сгоришь.

– Накрой полотенцем…

Он взял полотенце, накрыл ноги жены, дотянулся до бутыли, выпил вина.

«Вот и дело уже идет к концу, – подумал Клементьев. – Без подлости и обмана она прошла со мной через жизнь. Разве этого мало? Неужели этого оказалось мало?»