Глухарь свое название получил не от недостатка слуха, который у него чрезвычайно остр, а по месту жительства. Таясь в наиболее глухих трущобах, эта огромная птица для того, чтобы спеть весной свою песню любви, вылетает из темных лесных глубин на более или менее открытые места. В самом расположении растрепанных шапок не слишком старых сосен, отдельно стоящих по моховому болоту, есть что-то особенное, почти неуловимое, шепчущее опытному охотнику, что тут может быть глухариный ток. Но это еще не значит, что он тут есть. Очень часто как будто все условия для тока, все признаки его налицо, а глухарей нет. Очевидно, недостает чего-то неизвестного человеку, но совершенно ясного прошлогоднему глухариному птенцу, впервые почувствовавшему себя взрослым, полноправным глухарем.

Если же соглашение между пернатыми певцами состоялось и место для тока ими одобрено, то они летят к нему издалека все в течение тех немногих минут, пока солнце, исчезая за краем земли, освещает красным светом стволы сосен: это и есть налет. Тут глухари молча проводят ночь, а утром токуют до самозабвения. Держатся они за свой ток невероятно упорно. Перестрелять из них большинство это ничего. На смену исчезнувшим явится новое поколение, которому кто-то скажет, что именно тут, вот в этом месте есть какое-то очарование-и весной вновь откуда-то, из неведомых лесных дебрей сюда слетятся глухари и прошепчут, прошелестят неизменную песню. Разбить ток, то есть уничтожить его, можно разве каким-нибудь особенно настойчивым человеческим безобразием, например: ночью разложить костер в току, орать, бегать по току, рубить деревья. Тогда утренняя заря, как бы восхитительно она не загорелась, встречается мертвым молчанием: глухари тут, но ни один ни звука. В случае же повторения безобразий глухари все, как по уговору, покидают ток.

Отдельные чудаки из них токуют иногда при очень странной обстановке. Один исключительный глухарь был убит, когда токовал в нескольких шагах от полотна железной дороги. Глухарь, спевший уже несколько песен, затаился, когда, дыша огнем, сверкая глазами, промчался по рельсам железно-чудовищный зверь. Очевидно, глухарь привык к таким явлениям, убедился, что проход поезда для него ничего не значит, и, когда стук колес затих, просвещенный глухарь затоковал особенно страстно, песня за песней. В другой раз также необыкновенный глухарь токовал на поленнице дров. Он, впрочем, пел довольно скупо: одну песню исполнил всю, как полагается, со щелканьем и шипением, а затем щелкнул несколько раз, замолчал, прислушался и улетел. Это было, несомненно, умно сделано, так как к нему уже шел, подскакивая, кое-кто, но чтобы на дровах петь песни любви,-нет, о таком случае даже слышать более не пришлось.

Глухари поют всегда обществом, всегда каждый на своем дереве, самый ток всегда сравнительно открыт и почти всегда помещается в трущобе. Бывает, и много лет держится точок в три-четыре глухаря, собираются токи по десятку, по полтора глухарей. Был один ток, куда с вечера налетело до семидесяти глухарей, затем летели и садились еще, но их уже не считали.

На вопрос, далеко ли тянется этот ток и сколько же на нем глухарей, ответ получился уклончивый: кто ж его знает, много их тут.

Направляясь на ток в восьмом часу утра, однажды трое в лодке переехали через Волхов и до четырех часов вечера двигались непрерывно всеми способами: то на одноколке, то на лошади верхом, то на лодке, то пешком по грязи, по болотам. Наконец пришли к широкой и очень быстрой, повидимому, реке, где ни лодки, ни лошади не было, вступили в пенистые несущиеся струи и шагали с час по колена в воде. Все? Нет, влезли на подпорки, называемые лавами, и пошли по колеблющимся, тонким бревешкам, подпираясь шестами, причем с обеих сторон угрожало купанье в снеговой жиже. Чистая, прозрачная водичка, на дне видны пригорки из льда и снега, какие-то зеленые полосы тянутся, зеленые лепестки плавают, кругом сугробы, дышащие холодом. А жарко так, что кажется вот-вот лопнешь! Танцуй тут на двух кое-как пристроенных перекладинах. Кроме шеста ведь еще ружье в руках: неприлично охотнику отдать свое ружье для переноски. В конце концов пришли. И притаились у корней растрепанной сосенки двое в бурых кафтанах, один в желтовато-зеленом.

Молчало все кругом. Журчание воды, звучавшее днем очень сильно, замирало заметно, чуть ли не с каждой минутой. Красный свет на стволах сосен начал совсем меркнуть. Вдруг огромная черная птица, откуда-то взявшись из синей дали, с шумом пронеслась над поляной, опустилась на сосну и кокнула странным басистым голосом. Просидев несколько мгновений неподвижно, напряженно прислушиваясь и оглядываясь, глухарь прошелся по ветке от ее конца к стволу, вернулся, распустил, как индюк, крылья, веером поставил хвост и опять басисто кокнул. В ответ послышалось такое же коканье с другой сосны, еще и еще. Везде сидели или прогуливались по ветвям огромные черные петухи.

С треском захлопав крыльями, глухарь обрушился на вершину той сосны, где у корней лежали притаившись трое. В зареве заката он виден был во всем великолепии могучего дикого существа, сияли его малиново-огненные глаза, рдели ярко-красные брови, синевой стали блестели перья. Он кокнул, прошелся и… снялся, перелетел на соседнюю сосну.

Глухарь ничего особенного не видал, не слыхал, все было тихо, неподвижно, но глухарь, несомненно, что-то как-то почувствовал. И он был прав. Глухари продолжали лететь и один за другим опускались в сосняк, тянувшийся грядой через поляну. Они охорашивались, прогуливались по ветвям, некоторые, погуляв, пококав, усаживались неподвижно, глядя на потухающий закат.

Вдруг из-под сосны желто-зеленый выстрелил. Соседний глухарь повалился со страшным хлопаньем крыльев, не то закувыркался, не то побежал. Один из бурых на четвереньках бросился за ним, догнал после продолжительной беготни, поймал, на четвереньках же вернулся к остальным и молча, злобно показал зеленому кулак. Из гряды сосен, куда садились глухари, послышалось встревоженное недоумевающее коканье многих басистых голосов. А под сосной, где прижавшись лежали трое, долго озлобленно шептались голоса, странно звучавшие тут в прозрачном сумраке весенней ночи:

– Мальчишки так делают,-шептал один,-дураки, свиньи.

– Испорчена охота, ничего тут не будет,-подтверждал другой,-и что вдруг загорелось. Утром десяток бы убили, тьфу!

– Ну, вы себе достанете сколько угодно, а мне больше не надо. Скажите лучше, зачем на руках бегали?

Оказывается, что прямая фигура человека на току производит отвратительное впечатление. Вид же четвероногого да еще в буром кафтане не очень смущает собравшихся певцов.

Однако в сосновой гряде из десятков севших туда глухарей утром ни одного не нашлось, хотя ни малейшего звука отлета не послышалось: глухари пешком ушли.

Обратный путь после испорченной охоты настолько тяжкое бедствие, что его никогда никому не надо вспоминать-ни бурым, ни в особенности желто-зеленому, который и был виноват.