До XIX в. стереотип еврея, созданный в мировой литературе писателями-христианами, независимо от их национального происхождения, строился на вполне определенных мифологемах. Литературные образы евреев обладали двойственной природой: с одной стороны, ветхозаветная история определяла "высокий штиль" изображения, а с другой – евангельская традиция навязывала "низкий штиль". Апостол-предатель Иуда Искариот, за тридцать сребренников предавший Христа в руки гонителей, – прообраз многих "родовых черт": изменничества, двурушничества, сребролюбия, аморальности, трусливости, доносительства. Характерно, что образ еврея в нехристианских литературах арабского мира этих мифологем не содержал1.

В русской литературе XIX в., бурно осваивавшей европейские образцы, естественно, еврейский тип был калькирован с уже известных характеров, созданных Чосером, Данте, Шекспиром, Мольером, Байроном, Гёте и многими другими. Вместе с тем многочисленные литературные обработки библейских образов, псалмов, сюжетов так или иначе способствовали тому, что в ряде произведений с оппозиционной ориентацией образ еврея (Израиля) оказывался носителем вполне определенных революционных идей (например, "Зерубавель" В. Кюхельбекера, отдельные псалмы-подражания Ф. Глинки, "Испанцы" М. Лермонтова и др.).

Однако эти своеобразные филосемитские попытки были исключением. Действительно, обнаружив в "Черной шали" (1820) А.С. Пушкина словосочетание "презренный еврей" и строчки "Я дал ему злата и проклял его", легко прийти к выводу о "неизменно резко отрицательном" отношении великого русского поэта к "жидам": "Неприязнь Пушкина – бессознательная, инстинктивная, нерассуждающая" 2. Однако, во-первых, Пушкин не случайно указал "протограф" – "молдавская песня" (так что "я" в "Черной шали" принадлежит не россу, а молдаванину); во-вторых, "презренный еврей", которому "дал злата" и которого "проклял" субъект песни, вряд ли мог к нему постучаться по своей инициативе (хотя бы по причине характера ревнивца и убийцы: сравните с образами Гирея в "Бахчисарайском фонтане" и Алеко в "Цыганах"); в-третьих, в "интернационале" песни (молдаванин, гречанка, еврей, армянин) все действующие лица, включая раба, – образы отрицательные, хотя и романтизированные. О дистанции между реальным автором и субъектом песни говорить не приходится, если, конечно, не считать, что все "персонажное" является одновременно и "авторским".

Другим примером, "доказывающим" антисемитизм Пушкина, обычно считают образ Соломона в "Скупом рыцаре". Но здесь, так же как и в "молдавской песне", дело вовсе не в "рутинном понимании характера" 3, а в западноевропейском "штампе" образа ростовщика-еврея. Однако Пушкин придал Соломону не только мудрость, но и психологически точное понимание сыновней ненависти, доведенной до крайности и реализованной в последующих сценах. Так что предложение расправы с помощью яда характеризует не столько "нрав" ростовщика, сколько пророчески им угаданную готовность сына на отцеубийство.

Еврейская тема представлена у Пушкина в художественных разработках – в "Черной шали" и "Скупом рыцаре", в "Гавриилиаде" и "В еврейской хижине лампада…", в "Когда владыка ассирийский…" и в эпиграмме на Булгарина ("Будь жид, и это не беда…"). Наброски стихотворения "Ты просвещением свой разум осветил…", по всей видимости, одно из посвящений А. Мицкевичу, он каким-то образом связал с концовкой предисловия польского поэта к третьей части "Дзядов" 4. При этом важно отметить тот факт, что, как только к контексту присоединяется евангельская мифологема, смысл понятий "жид" и "еврей" оказывается отрицательным (исключение составляет, пожалуй, набросок 1836 г. "Как с древа сорвался предатель ученик…", в котором образ Иуды Искариота ни разу не оттенен национальностью), зато в свободных от нее ситуациях оба понятия оказываются нейтральными. Думается, что отношение Пушкина к евреям не было окрашено в антисемитские или филосемитские тона. Достаточно напомнить авторскую строчку из "Братьев разбойников" ("Меж ними зрится… в черных локонах еврей") и "персонажную" ("Идет ли… богатый жид иль поп убогий…"), чтобы прийти к такому выводу. Не случайно в "Песнях западных славян" при наличии народных суеверий о жидовском колдовстве ("Феодор и Стамати") Пушкин счел нужным прокомментировать не только строку "Жид на жабу проливает воду" ("Все народы почитали жабу ядовитым животным"), но и к строке из "Битвы у Зеницы-Великой" ("Стали… жидов на деревьях вешать") дать примечание Мериме: "Жиды в турецких областях суть вечные предметы гонения и ненависти. Во время войны им доставалось от мусульман и христиан. Участь их, замечает В. Скотт, походит на участь летучей рыбы" 5. Для Пушкина, бравшего уроки "чистого афеизма", носившего перстень с еврейской надписью ("талисман"), начавшего изучать древнееврейский язык и мечтавшего перевести "Иова", вопрос о жидах евреях не был однозначно определен именно в силу того, что их роль в русской жизни им не оценивалась с государственно-политических позиций.

Н.В. Гоголь, выросший в Малороссии и впитавший неприязненное отношение к "врагам Христовым" вместе с "молоком матери", естественно, представил образ еврея в границах евангельских мифологем, дополнив их теми малороссийскими "баснями", которые стали "устойчивыми штампами" в украинском фольклоре. Так, например, возникла легенда об аренде евреями "святых церквей" 6, послужившая завязкой знакомства Тараса Бульбы с Янкелем: "Теперь у жидов они на аренде. Если жиду вперед не заплатишь, то и обедни нельзя править… И если рассобачий жид не положит значка нечистою своею рукою на святой пасхе, то и святить пасху нельзя…" 7. Однако Гоголь прекрасно понимал, что евреи просто оказались между молотом и наковальней. Гнев запорожцев на ксендзов, запрягавших в "оглобли православных христиан" и расправлявшихся с "полковниками и гетьманом", обрушился на "поганцев": «"Перевешать всю жидову!" – раздалось из толпы… и толпа ринулась на предместье с желанием перерезать всех жидов… Бедные сыны Израиля, растерявши все присутствие своего и без того мелкого духа, прятались в пустых горелочных бочках, в печках и даже заползывали под юбки своих жидовок; но козаки везде их находили» (63). Конечно, Гоголь вряд ли сочувствовал "бедным сынам Израиля", однако он смог подметить, что как раз "интернационализм" Янкеля ("Мы с запорожцами как братья родные…") и оказывается действительной причиной погрома: "Как? чтобы запорожцы были с вами братья?.. Не дождетесь, проклятые жиды! В Днепр их, панове!" (64). Спасение Янкеля Гоголь мотивирует важным для Тараса обстоятельством: еврей некогда дал его брату Дорошу восемьсот цехинов, чтобы выкупиться из "плена у турков". Но при этом Бульба резюмирует: "Жида будет всегда время повесить", а Гоголь, подводя итог погрому беззащитного населения, подчеркивает действительные причины похода: 'Теперь уже все… с совета старшин, куренных, кошевого и с воли всего запорожского войска, положили идти прямо на Польшу, отмстить за все зло и посрамленье веры и козацкой славы, набрать добычи с городов, пустить пожар по деревням и хлебам и пустить далеко во всей степи о себе славу" (64).

Никак не симпатизируя евреям, Гоголь, тем не менее, счел нужным (то ли по причинам сюжетологическим, то ли по свойственной ему противоречивости) отметить, что Янкель вовсе не "мелок духом": "Тарас Бульба увидел, что жидок его, Янкель, уже разбил какую-то ятку с навесом и продавал кремни, завертки, порох… "Каков чертов жид!" -подумал про себя Тарас и, подъехав к нему, сказал: "Дурень, что ты здесь сидишь? Разве хочешь, чтобы тебя застрелил, как воробья?" (66). В ответ на это "доброе отношение" Янкель признается Тарасу, что среди козацких возов есть и его воз со всякими нужными припасами и что он собирается по дороге "доставлять всякий провиант по такой дешевой цене, по какой еще ни один жид не продавал". Запорожец только "пожал плечами" и вместе с автором "подивился бойкой жидовской натуре" (66). Думается, что на основе заключительного эпизода IV главы однозначно прийти к выводу о "природной трусости" евреев при такой "бойкости натуры" (хотя бы и проявленной в торговле), трудно. Впрочем, поведение Янкеля в Варшаве также не поддается однозначным оценкам.

Тарас Бульба, после поимки Остапа, решил во что бы то ни стало увидеться с сыном и "очутился в Умани" перед "нечистым, запачканным" домом Янкеля. Авторская характеристика "известного Янкеля" дана предельно откровенно: "Он уже очутился здесь арендатором и корчмарем; прибрал понемногу всех окружных панов и шляхтичей в свои руки, высосал понемногу почти все деньги и сильно означил свое жидовское присутствие в той стране. На расстоянии трех миль во все стороны не оставалось ни одной избы в порядке: все валилось и дряхлело, все пораспивалось, и осталась бедность и лохмотья; как после пожара или чумы, выветрился весь край. И если бы десять лет еще пожил там Янкель, то он, вероятно, выветрил бы и все воеводство" (126). Подобная характеристика "янкелевой вины" перед воеводством, несомненно, оправдывает, по мнению Гоголя, погромные действия и Козаков, и шляхты. Однако все дело в том, что "экономическое" зло "жидовского присутствия" (арендаторство и корчмарство) вовсе не является единственной и, следовательно, доминирующей дефиницией образа еврея, который, увидев Тараса и вспомнив о двух тысячах червонцев, обещанных за его голову, тут же "постыдился своей корысти" (Гоголь, конечно, не удержался, чтобы тут же не использовать мифологему "вечной мысли о золоте", которая, "как червь, обвивает душу жида" (126). Вместе с тем, следуя за художственной правдой, автор неожиданно вкладывает в уста Янкеля слова, мало чем отличающиеся от его обвинительного акта в адрес жида, но теперь направленные против Тараса: «"Ай, славная монета! Ай, добрая монета! – говорил он, вертя один червонец в руках и пробуя на зубах. – Я думаю, тот человек, у которого пан обобрал такие хорошие червонцы, и часу не прожил на свете, пошел тот же час в реку, да и утонул там после таких славных червонцев» (127). В этой двусторонней вине героев (разорительная деятельность Янкеля и разбойничество Тараса) сказывается не только оттенок "уравниловки", но, кажется, чувствуется подсознательно всплывшая в Гоголе общая неправота христианской ненависти к Израилю, хотя бы и сказанная не им, а Янкелем: "Схватить жида, связать жида, отобрать все деньги у жида, посадить в тюрьму жида!" Потому что все, что ни есть недоброго, все валится на жида; потому что жида всякий принимает за собаку; потому что думают, уж и не человек, коли жид" (128).

К сожалению, исследователи, упрекавшие Гоголя в антисемитизме, акцентировали внимание только на "черных красках" еврейской темы в повести Гоголя, отказываясь видеть многочисленные детали авторского сочувствия к бесправным и беззащитным жителям Варшавы и Умани – на лице Мардохая "было столько знаков побоев, полученных за удальство, что он, без сомнения, давно потерял счет им и привык их считать за родимые пятна", "у Мардохая уже не было последнего локона… Янкель прикладывал очень часто руку ко рту, как будто бы страдал простудою", Тарас "согласился… переодеться… для чего платье уже успел припасти дальновидный жид". О жидовском уме и их разумности искренне говорит запорожец: "Слушайте, жиды!.. – сказал он, и в словах его было что-то восторженное. – "Вы все на свете можете сделать, выкопаете хоть из дна морского; и пословица давно уже говорит, что жид самого себя украдет, когда только захочет украсть…" И как следствие этой тирады Тараса автор приводит слова Мардохая: "Когда мы да Бог захочем сделать, то уже будет так, как нужно". То, что увидеться с сыном запорожцу не удалось, вина не евреев, а Тараса, который в ответ на обидные слова гайдука выдал свое православное происхождение: "Сам ты собака! Как ты смеешь говорить, что нашу веру не уважают? Это вашу еретическую веру не уважают!" (135) (ср.: "Это собаки, а не люди. И вера у них такая, что никто не уважает" или же "рассобачий жид", "нечистый жид", поляки – "проклятые недоверки" и т.д.). Повествовательное ударение в этом эпизоде падает не на "грустную мысль" Янкеля о даром потерянных червонцах, а на обиду и злость запорожца: "И на что бы трогать? Пусть бы, собака, бранился! То уже такой народ, что не может не браниться! Ох, вей мир, какое счастье посылает Бог людям! Сто червонцев за то только, что прогнал нас! А наш брат: ему и пейсики оборвут и из морды сделают такое, что и глядеть не можно, а никто не даст ста червонных" (136) (нечестными оказываются не евреи, получившие деньги и старавшиеся исполнить просьбу Тараса, а гайдуки, взявшие плату и не сдержавшие слово).

Следует отметить, что рядом с Тарасом во время казни Остапа стоит, как верный его товарищ, и Янкель. Так что говорить об однозначности оценок в еврейской теме не приходится, хотя, несомненно, искажения и следования "народному мнению" очевидны. Не случайно Гоголь в перечислении обид "нации" ("посмеянье прав своих", "позорное… унижение", "оскорбление веры предков", "посрамление церквей", "бесчинства чужеземных панов", "за унию") включил и "позорное владычество жидовства на христианской земле" (т.е. корчмарство и арендаторство), хотя до этого, рассказывая о жизни в Запорожской Сечи, отмечал: "Только побуждаемые сильною корыстью жиды, армяне и татары осмеливались жить и торговать в предместье… Впрочем, участь этих корыстолюбивых торгашей была очень жалка" (53). Возможно, понимая "кровавую жизнь" этого "свирепого века", Гоголь все-таки не смог до конца признать за месть Божью действия тех, кто "не внимали ничему… и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя" (143). Плен Тараса – вот высший суд справедливости, и хотя не "найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу", вряд ли героическая смерть запорожца оправдала "неуважение" чернобровых паненок, которые "у самых алтарей не могли спастись": "зажигал их Тарас вместе с алтарями". Поэтому и смерть его – на костре, а не на плахе, как бы уравнивает атамана с жертвами разбоя, подчеркивая общую вину того "закаливания", в котором "не чуят" человечности и человечества" 8. В этом смысле, отрицательные черты евреев, в соответствии с мифологемами, не обосновывают их "нелояльность" к обеим враждующим сторонам, наоборот, судя по Янкелю и его друзьям, в них, скорее, сказывается сочувствие угнетенным, нежели угнетателям.

Конечно, отсутствие положительного образа еврея в творчестве великих писателей – досадно, но, видимо, это – следствие исторически сложившихся представлений и мифологем, национально и религиозно окрашенных. Еврейская тема в творчестве Пушкина и Гоголя в достаточной степени свидетельствует о том, что их антисемитизм по своей природе был "христианским", но ни в коем случае не националистическим или же политическим.

Появление образа еврея в произведениях русской литературы XIX в. на злободневную тему, конечно, влияло на резко отрицательные характеристики еврейских персонажей, однако они были ориентированы в той или иной степени на "евангельские" аллюзии. Но отсутствие в образе еврея каких-либо общественно-политических дефиниций, обвинявших инородцев в антигосударственной или антипатриотической деятельности, требует осторожного обращения с понятием "антисемит", иначе придется вообще всю европейскую культуру и всех ее творцов усадить на скамью подсудимых. Пользы от такой, "лобовой", точки зрения быть не может.

Причинами "аполитичности" евреев среди племен и народов было их положение, исторически связанное с экономическими инфраструктурами, а не с государственно-политическими институтами. Вместе с тем для любого националистического произведения противопоставленность положительного отрицательному на основе национальной принадлежности персонажей – исходна и окончательна9. Но являясь такой постулированной нормой шовинистических воззрений, подобная противопоставленность присутствует в качестве "категорического императива" и, в силу этого обстоятельства, лишена какого бы то ни было индивидуально-оценочного параметра10.

Иначе обстоит дело в том случае, когда к "категорическому императиву" добавляется конкретика "государственно-политической" и "историко-социальной" исключительности вневременндй вражды "туземцев" и "инородцев". Следствием этого "симбиоза" оказывается та, на самом деле "зоологическая", ненависть к "инородцам" (необязательно к евреям) со стороны "туземцев", которая всегда рядится в одежды "истории", религиозного фундаментализма, "вечной истины" и объявляется, "священной войной" добра и зла. Вот почему, какими отрицательными или положительными персонажами евреи бы ни являлись в тех или иных произведениях, сами по себе их образы еще не свидетельствуют ни об антисемитизме, ни о филосемитстве автора до тех пор, пока им не предъявлена историко-политическая вина в государственном неблагополучии. Все остальные свойства евреев, определенные на мифологемах или же на традиционных "штампах", – вряд ли должны оцениваться как "состав преступления", т.е. как антисемитизм. В противном случае за антисемитизмом закрепляется мистически однозначное значение той же самой, излюбленной антисемитами, идеи "вневременной вражды", хотя бы и сионистски истолкованной.