Самое прекрасное

Когда по улице идёт молодой красивый мужчина, хорошо одетый, и ведёт за ручку своего крошечного сына — лет 2–3, сдерживая свой шаг и прилаживаясь покорно и без раздражения к его маленькой неровной поступи.

Когда про кого-то можно сказать, что этот человек занимает своё место.

Безобразное

Когда по улице идёт женщина, одетая в красивую и дорогую одежду, недавно купленную, а с ней рядом идёт её ребёнок — мальчик или девочка лет 11–12, одетый во всё старое, заношенное, с чужого плеча, в полуразорванных сапожках.

Когда женщина курит на детской площадке от скуки, пока её ребёнок ползает по горке или копается в песочнице.

Обманывающее приятно

Когда встречаешь на улице женщину — в возрасте, но хорошо сохранившуюся, ухоженную, с маленьким хорошеньким ребёнком, и думаешь, что это её внук, а оказывается — это её сын или дочь. Также приятно, когда так думаешь про мужчину.

Приятное

Без детей, без хозяйственных сумок, с пустыми руками, быстро нестись по улице куда-то.

Надрывающее сердце

Вечером одной, без дела, без цели, оказаться на Невском, когда уже чернота, блещут витрины, а пойти некуда.

Грустное

Когда человеку больше 40, а он ездит в метро.

Весёлое

Когда кто-то на улице начинает знакомиться с тобой.

Радостное

Когда приходишь домой, а навстречу бежит радостно улыбающийся сын с хорошей новостью о своих успехах в школе.

Печальное

Когда думаешь — надо вырвать на хрен больной зуб, всё равно не вылечить, только деньги зря потратишь, а ночью вдруг начинает болеть другой, никогда не болевший зуб.

И понимаешь, что лечи не лечи, а его тоже когда-нибудь придётся вырвать.

Когда в прихожей думаешь перед зеркалом — какая я красивая, а потом вдруг видишь своё лицо вблизи. В ярко освещённой комнате.

Ещё приятное

Молодой мужчина, зашедший в церковь помолиться.

Необъяснимое

Ночью, в 4 утра, по улице куда-то идёт мужчина и ведёт за руку ребёнка лет 5, возбуждённо разговаривающего. Куда? На поезд? У него нет в руке ни сумки, ни чемодана. В детский сад? Он ещё закрыт. В гости? Или мама в запое? Или этот мужчина — извращенец или маньяк? Просто вышел на прогулку? Найти ответ невозможно.

Традиционное

Идёт по улице мужчина с женщиной — иногда с очень красивой, иногда просто с женщиной. А глаза его бегают по сторонам. Видно, что процесс не завершён. Что мужчина завистлив и всегда готов. Ведь он же был пионером в детстве, и его учили: «Будь готов — всегда готов!» Он всегда не прочь подыскать себе ещё кого. Никогда не скажет той, что рядом: «Ты самая лучшая из всех, потому что Я Тебя выбрал, потому что Бог мне Тебя дал». Он всегда готов, потому что не верит ни себе, ни ей, ни Богу. Боится, что его осудят другие за то, что у него не самая наилучшая из всех. Что такое самая наилучшая, кто такие другие? Ему следует ходить с резиновой Барби, которая никогда не старится, не болеет, не толстеет и не худеет. Всё равно осудят.

Неожиданное

Едем в гости по страшному серому городу, с грязными разрушающимися домами. По пыльному асфальту в колдобинах, под небом, сгустившимся в серое над дорогами, с мельканием серых деревьев без листьев над пепельными газонами в хламе. Торжество крысиной шкурки. Дно чистилища. Мелькает народ, одетый в серое, чёрное, старое или грязное. Приехали. Серый квадратный дом с незабываемым ароматом Петербурга — крепкий настой подвала, мочи и жареной картошки. Входим в квартиру. А там — светло. Солнечный луч в окне. Золото и лазурь перед закатом. Все вертикали, кроме дверей и дверец, завешены картинами. Лазурь, золото, рубин, изумруд. Уходящие в мелочь цветные миры. К тому же в этой квартире жили муж, жена и взрослая дочь, которые любили друг друга.

Вызывающее сочувствие

Недалеко от дверей бара «69», на котором написано «Только для взрослых» (бар для меньшинств — для братьев наших меньших), сидит на корточках оно. То ли юноша, то ли девушка. Молодое. Худенькое. Хорошо одетое. Вот ведь — приоделся. Может быть, просто все деньги потратил на то, чтобы одеться как противоположный пол. Может быть, даже сделал операцию, органов лишился, чтобы стать счастливее, привлекательнее. Отказался от продолжения рода, наплевал в душу прадедушкам и прабабушкам, трудившимся на брачном ложе до посинения ради него, далёкого и красивого потомка. А всё равно обломилось. Одиноко и печально, и счастья нет. Сиди и страдай под дверями, и никто не обращает внимания, идут мимо.

Необъяснимое

В метро в электричке едет рядом парень. Странный такой. В очках, с острым носом. В коричневой кожаной куртке с чётко прошитыми швами. С дыркой левее правого кармана в форме крокодилистой линии. Остановка. Вышел. Еду дальше. Через две остановки — опять входит. Не может быть. Как это? Не мог же он по тоннелю бежать… Я ошиблась, наверное. Нет, те же очки. Та же куртка. Та же крокодилистая линия левее правого кармана…

Заставляющее задуматься

У ларьков лежал на асфальте нестарый бомж. Бледный и весь дёргался. Все шли мимо и не обращали на него внимания. «Наверное, эпилептик», — подумала я. Через полчаса я возвращалась. Он лежал и не дёргался. Закостенел. «Умер», — поняла я.

Вызывающее улыбку

Моя подруга собралась сделать у себя в квартире деревянные полати — разделить на два этажа нишу в тёмном углу. Рассказала об этом своему кавалеру. Прошло две недели. В три часа ночи звонок в дверь. Он звонит. Она рассердилась. Он жалобно говорит: «Открой дверь. Я бревно для полатей принёс». Она открыла. Изумилась. Он приволок огромное хорошее бревно, метра два длиной. Говорит, шёл по берегу — смотрит, бревно. Действительно, мокрое, подсмоленное.

Привлекающее внимание

У нас была вечеринка. На следующее утро подруга пошла выносить мусор на помойку. Видит: белая мышка в синей жилетке возле бака. Протёрла глаза. Белая мышка в синей жилетке сидит, никуда не исчезает. «Ну всё, — решила подруга. — Пить надо меньше. Пора к врачу». Белая мышка в синей жилетке вдруг полетела и села на край бака, стала что-то клевать. Это был волнистый попугай — белый с синим.

Самое ужасное

Ждать его звонка. Звонит телефон. Бежишь с капризной раздражённой физиономией, чтобы сказать в трубку презрительно: «А, это ты…», чтобы он не догадался, как ты ждала его звонка, как радуешься ему, хотя и не знаешь, о чём говорить с ним. А это не он. Другой мужчина, лучше его, умнее, красивее, выше ростом. Который лучше к тебе относится. Но не он. Заканчиваешь разговор торопливо. И опять ждёшь, ждёшь. И понимаешь, как дорог он тебе. За что? Почему? Ругаешь Амура, пытаешься отвлечься, но ничего с сердцем своим сделать не можешь.

Разочаровывающее

Подруга приглашает пообщаться с её знакомым — очень интересным человеком. Знаешь, что он женат, а всё равно наводишь марафет. Приходишь — а это твой старый знакомый, который 10 лет назад пытался ухаживать за тобой…

Ползание по дну. По дну ада.

Неплохое

Он перестал ночевать у меня. Сначала я страдала. Как же так. Потом поняла — неплохо. Начала опять по ночам читать. Писать, болтать по телефону с друзьями.

Вызывающее слёзы на глазах

Когда белокурый кудрявый ребёнок прижимается всем своим худеньким тельцем, обнимает, говорит: «Мамоська, я по тебе так соскучился. Я так тебя люблю. И бабуску люблю. И братика Сасу. А папу не люблю. Почему он ко мне не ходит?»

«Ты мой любимый ребёнок», — говорит бабушка. «Нет, я твой любимый господин», — уточняет Андрей.

Вызывающее помутнение рассудка

У ребёнка температура выше 40 градусов. Он то бредит, то плачет, весь горит. Отец смотрит на часы. 10 вечера. «Ну, мне пора». Уходит. Уходит, я знаю, к любовнице.

Требующее объяснения астролога

Идём с сыном по двору. Выбегает рыжий молодой кот. Жалобно мяукает, трётся об ноги, даже на задние лапки привстал. Вдруг поднял хвост и меткой струёй оросил мне ногу. Даже под брюками потекло в ботинок. Ах ты, мерзавец! Иди, иди отсюда, мерзкая тварь! Ничего не поделаешь. Идём дальше. Кот орёт, бежит за нами. Догнал, опять оросил ту же ногу, столь же обильно. К чему бы это?

Особенности русского размножения

Россияне размножаются при помощи космической панспермии. До 30 лет ищут пару. Как правило, не находят. Всё не то, всё чем-то недовольны. Наступает беременность от очередной пробы пера, от на что-то намекающей встречи. Приличный мужчина женится. Неприличный — уходит, или его отстраняют от отцовства. Так, как правило, продолжается род россиян. Где ты, любовь?

Засасывающее в пропасть

Работа на полный рабочий день с обеденным перерывом и зарплатой 3 доллара в день. Деньги, которых хватает только на очень скудную еду и на транспорт. На одежду уже не хватает.

Вызывающее чувство жизни на 90 %.

Ехать на красивой машине «опель» по шоссе с ним и детьми. Музыка вырывается из квадросистемы. Ветер свистит за обтекаемыми стёклами. Мимо проносятся другие машины, в большинстве своём похуже. Рядом кряхтит старый сельский автобус, битком набитый местными жителями. Они смотрят в грязные свои окна сверху вниз, завидуют. Думают — обеспеченная хорошая семья. Их ошибка и есть те 10 %, которых недостаёт чувству полноты жизни.

Олицетворение предпоследней капли калорий

Идёт женщина. Тяжёлая, в слоновьих брюках, в мощной куртке, в кроссовках, пищащих под её чрезмерным весом. Несёт маленький тортик в руке.

Об использовании даров судьбы

Девочку, полную прелести и грациозной живости, пригласили сниматься в кино. На главную роль. Необходимо было разрешение матери. Мать разрешения не дала. Прошло несколько лет. Дочка собралась поступать в театральный институт. Мать ей сказала: «Ты знаешь, доченька, все актрисы — проститутки. Их раньше даже на кладбище не хоронили. Только за оградой. Это не профессия». Дочка послушалась маму и пошла на «Ленфильм» ученицей гримёра и прожила, безусловно, исключительно целомудренную жизнь. Пропустила через своё исполненное потрясающей прелести тело полки заслуженных, влиятельных, знаменитых и просто приятных деятелей культуры, политики и производства, но актрисой не стала, выполняя наказ матери.

Подросла её дочурка, столь же живая и грациозная. И тоже собралась поступать в театральный. Мать ей сказала: «Ты знаешь, доченька, все актрисы — проститутки» и т. д., всё то, чему учила её мать. Дочка также не стала поступать в театральный институт, чтобы жить целомудренной жизнью, как мама.

Теперь у неё растёт сын…

О неудачах

Идёт молодой человек. Очень модный, красивый, привлекающий внимание к себе. Видно, что сам чувствует, какой красивый. Впереди — барьер из цепи, за ним — тропинка, чтобы срезать путь по газону. Решил особенно элегантно перепрыгнуть барьер, осознавая, что взгляды многих прикованы к нему. Подпрыгивает — и цепляется ногой за цепь. Не рассчитал. Падает в своём красивом костюме прямо в грязь передом и боком. Хреново ему.

Моя подруга, очень красивая, высокая, идёт по Невскому с прекрасным кавалером. Решили зайти в дорогой кабак в подвале, несколько ступеней вниз. Подруга, с гордым видом леди, не рассчитала, что дверь низкая. Бьётся лбом об косяк, поскальзывается на ступенях, вкатывается в бар с сильным ускорением, широко расставив красивые ноги. В баре все были приятно удивлены. Некоторые даже привстали.

Об уходящих мужчинах

Прожили 12 лет вместе. Раскормила. Был худой, стал с пузиком. Она не работала, всё суетилась по дому.

Утром он открывает глаза, смотрит на неё, говорит:

— Что я здесь делаю?

Она удивилась:

— Как это «что»?

— Что я здесь делаю?

Встаёт, начинает собирать чемодан.

Она наконец-то поняла смысл его фразы.

— Милый, любимый, это безнравственно, как же наш сын, что произошло, — и т. д. и т. п.

Собрал вещи и ушёл в неизвестном направлении навсегда.

За 12 лет никогда не ссорились, он всё в дом нёс, семья процветала.

О возвратившемся мужчине

Любил уходить за сигаретами на неопределённое время. Уйдёт — и придёт домой или через 15 минут, или через час. Или вечером. Она уже привыкла. Не удивлялась.

Ушёл. Вечером не пришёл. Не пришёл утром. Неделя прошла, другая. Она его разыскивала всюду, где только могла, — через милицию, в моргах, в больницах. Нет нигде. Прошло 4 месяца. Она его в душе оплакала и похоронила.

Возвращается из магазина домой. Свет на кухне. Она удивилась, потом испугалась. Подкралась к двери. Там он сидит. Чай пьёт. Увидел её. «Ты где шляешься?» — был его первый вопрос.

О хироманте

Немолодой, но импозантный преподаватель художественного вуза, хороший реставратор, пришёл в гости. Я тогда была авангардисткой в стихах и картинах.

Он всё осмотрел, что я рисую, кое-что прочитал. По его брезгливому виду поняла, что чужак. Он злобно разругал всё, что я люблю. Я из вежливости сменила тему.

Тут он сказал, что увлекается хиромантией. Взял меня за руку. Стал что-то объяснять — там бугор Венеры, там — Юпитера и т. д. и т. п. Потом говорит: «А самый страшный человек тот, у которого бугры отсутствуют. Такого нужно остерегаться. А вот у меня, например, все бугры ярко выражены, очень крупные, пышные бугры. Признак гармоничной творческой личности. Хочешь посмотреть?» Я заинтересовалась. «Хочу», — говорю. И он показал мне свою ладонь — абсолютно плоскую. Таких плоских я ещё никогда не видела.

Ещё о хироманте

Хиромантией увлекался ещё один знакомый — тихий, заблудившийся в поисках свободы. Он был не глуп, неплохо образован. От армии закосил — как все — через дурдом. Я пригласила его на сейшн, где было много девушек, впрочем, много и мужиков. Глаза его вначале, при виде конкурентов, потухли, но потом, при виде дам, заблистали дико, замаслились. Девушкам он не очень нравился, они не любят робких. К тому же он имел привычку носить скрипучие брюки из синтетики — когда в моде были джинсы. Угрюмый традиционалист. Он решил использовать, очевидно, проверенное и безотказное оружие, чтобы подержаться за женское тело, пусть это будет даже просто рука. Стал разъяснять и толковать бугры и линии. Женское тело в виде женских рук к нему так и потянулось со всех сторон. Хорошо ему было.

Ещё о привлекающих девушек

Один знакомый, чтобы казаться более привлекательным, знал ужасно много матерных частушек, поговорок и стишков. Просто кладезь народной похабной мудрости какой-то неисчерпаемый. Всеми своими обширными познаниями он щедро делился с девушками. Увидит — возьмёт за руку и прочитает на память всего «Луку Мудищева».

Другой мужчина не был красноречив, зато он виртуозно делал стойку на голове. Знакомясь с новыми девушками, после небольшой, невыразительной беседы он утверждал, что способен встать на голову и простоять несколько часов. Одни не верили, другие изумлялись, третьи говорили: «Ну встань, постой хотя бы 15 минут». Он делал стойку и стоял вверх ногами действительно очень долго, даже скучно становилось. Всем надоедало на него смотреть, вверх ногами стоящего.

Третий мужчина занимался йогой, и поэтому у него всегда была масса всяких историй, способных изумить самую твердокаменную даму. Один из наиболее потрясающих рассказов — о том, что, чтобы открылась одна из чакр, его учитель посоветовал ему сделать следующее упражнение: медленно, не спеша заглотить 5 метров бинта, а потом аккуратно его вытащить обратно. «Изо рта», — уточнял он поражённой девушке. Судя по всему, здоровье этой современной Каштанки от этой процедуры не слишком пострадало; йог утверждал, что какие-то новые удивительные ощущения. Очень мощная прочистка чакр.

Он же умел мастерски наигрывать всякие мелодии, постукивая себя кулаком по голове и щекам, меняя лишь форму ротового отверстия. Лучше всего у него получался «Танец с саблями» композитора Хачатуряна.

Четвёртый представлялся девушкам: «Я Гриф. Я люблю падаль», намекая, очевидно, на то, что падшая (девица) и падаль — однокоренные слова.

Пятый любил рассказывать страшные дорожно-транспортные истории, свидетелем которых был сам. Об этом следующее повествование.

О публичной казни девушки

Три девушки шли по Дворцовой площади, взявшись под руки. Была белая ночь, девушки, как и многие выпускники школ, наслаждались началом новой жизни, свободой, юностью. Ехал грузовик под мигающим жёлтым сигналом, хотел увернуться от внезапно выскочившей из-за поворота легковушки, не рассчитал, врезался в фонарный столб. «И столб упал и убил всех трёх девушек», — догадалась я. «Нет».

— Произошло вот что. Столб разломился на три равные части от удара…

— …И каждая из частей убила по девушке, — опять догадалась я.

— Нет. Все три части стали падать, и средняя часть при падении срезала голову средней девушке. Подруги сначала по инерции сделали ещё несколько шагов, держа под руки обезглавленную девушку. Потом я специально интересовался судьбой оставшихся в живых девушек. Одна из них, та, что была справа, сошла с ума. Навсегда. Подошедший милиционер взял голову девушки за волосы и поднял. Это была белая восковая маска. Всех, кто это видел, даже мужчин, пригнуло к земле от ужаса.

— Странный узор судьбы. Умереть почти как английская королева, на главной площади города, — быть обезглавленной на виду у праздной публики, поддерживаемой под руки не палачом и священником, а любимыми подругами. Как? За что? Кем была она в предыдущей жизни, может быть, мужиком-палачом? А главное, участь свидетелей — зачем им дано было это видеть?

Ещё раз о требующем объяснения астролога

В одной семье праздновали день рождения женщины — преподавателя философии. Пришли гости — все философы тоже. И ещё одна женщина — сестра мужчины-преподавателя философии, который не смог прийти, так как в этот вечер устраивал смотрины невесты. В доме была кошка с новорожденными котятами, она обосновалась с семейством прямо в шкафу с посудой, в нижней его части, в гостиной, где собирались гости.

Прозвучал очередной тост. Один из философов — по совместительству бизнесмен, который, как видно, любил вкусно поесть и выпить и ни в чём себе вообще не отказывал, произносил речь на игриво перевранном французском. При словах «культурная программа» под раскрасневшейся виновницей торжества вдруг рухнул стул — то ли подломились ножки, то ли провалилось сиденье. Гости бросились вынимать хозяйку из-под стола, поднялся гам, возгласы, но сквозь этот шум вдруг прорезался ужасный крик сестры философа-жениха. Она сидела за столом, взмахивала руками и ужасно кричала. Никто ничего понять не мог. Лишь минуту спустя выяснилось — под столом её стройные ноги в колготках рвала когтями и зубами непонятно от чего озверевшая вдруг кошка, вылезшая во время тоста из буфета.

Кошку отодрали от дамы, хозяйку вынули из стула. Даму отвели в соседнюю комнату — обрабатывать кровоточащие ноги йодом, а кошку побили и засунули в буфет к котятам.

Большинство окружило бедную даму. Все успокоились, насколько это было возможно. Прошло минут 15. Вдруг в гостиной опять раздались страшные вопли. Выяснилось, что кошка опять зверски набросилась — на этот раз на ноги маленькой дочки пострадавшей дамы. Мужчины бросились спасать девочку и были изодраны сами. Вторая комната превратилась в перевязочный пункт. Йоду хватило на всех. Кошку с котятами изолировали в третьей комнате.

Через час после того, как все перевязанные гости успокоились и подбодрили себя напитками, муж хозяйки произносил тост. И под ним тоже проломился стул.

«Что бы эта аллегория значила?» — вот истинная задача для философов. Низвержение телесности, бунт звериного начала и вовлечение невинных свидетелей? Или что другое? Может — некое разоблачение тайны семьи? Падение жены, вызванное чрезмерной любовью к науке, чревато разгулом животных инстинктов и ведёт к падению мужа?

Об улыбающихся

Один знакомый отличался голливудской улыбкой. Белые зубы, серые глаза (хорошо, что не наоборот). Хотелось ответить взаимностью, но нечем. У окружающих зубы обычно серые, жёлтые, кривые или отсутствуют на заметном месте.

Был у него друг. Он тоже всё время улыбался. Оскал его был не так ослепителен, но всё же приятен, хотя казалось, что улыбается он не тебе, не тому, что ты такая приятная, а самому себе, даже не самому себе, приятному, а глубинам своего «я» — какой-то запретной своей зоне. Глядеть на его улыбку было даже страшновато. Смотришь на человека, говоришь с ним, а он не видит тебя — видит тайного самого себя, табуированного, и себе явно улыбается. Он жаловался — все русские такие неулыбчивые, а я всё улыбаюсь, так меня за дурака считают…

Действительно, неулыбчивого Ивана-дурака представить трудно, так же как американского президента.

И вообще, раньше люди больше улыбались. Особенно дети. У меня на коллективных детских фотографиях самые сияющие лица — в детском саду, все улыбаются и сияют, во главе с воспитательницей. Поменьше улыбка в 1-м классе, хотя тоже от души. Ещё меньше — во втором и т. д. В 5–6-м — лёгкая усмешка. В 7–8-м — нет и тени улыбки. Суровое позирование. Язвительность и вызов.

Сейчас улыбка в детском саду легка и еле заметна, как раньше у детей вторых — третьих классов. Веселья и сияния стало меньше. Зато больше скепсиса и серьёзности.

Недавно я увидела удивительно радостное лицо. На детской площадке бегало и прыгало человек пятнадцать детей — от 2 до 7 лет. Одна девочка вся сияла, с красным шариком в руке. Она гоготала, прыгала от радости. Мама никак не могла её снять с горки. Я подумала, что всё же бывают ещё радостные сияющие дети. Девочка вдруг посмотрела вниз — глаза у неё были очень косые, улыбка заторможенная, движения скованные. Это была больная девочка. Но ни один здоровый ребёнок так бурно не радовался ни шарику, ни горке.

Ещё об улыбке

В детской больнице ужасно кричал ребёнок. Я оставила своего, спящего, подошла к палате, откуда раздавались крики. Маленький цыганёнок, семимесячный, стоял на ножках в мокрых ползунках, без распашонки, вцепившись чёрными ручками в кроватку, на шее его на бинте висела соска, и он безутешно, душераздирающе плакал. Я поменяла ему ползунки. Он опять зарыдал. Я поняла — он голоден. Медперсонала найти не удалось. В холодильнике стояли рожки с молочной смесью. Я кое-как подогрела, дала ему. Он вцепился и жадно высосал всё, как маленькое животное. Я ещё принесла. Он выпил. Я сунула ему соску в рот. Он тут же послушно лёг, свернулся калачиком и уснул. Укрыть его было нечем. У него не было простыни — одна клеёнка.

Я заглянула в соседнюю комнату. Там стояли три кроватки. На голых клеёнках, без простыней и одеял, лежали голые дети в тонких рубашонках, над ними тянуло морозом из распахнутой форточки. Я в ужасе наклонилась над кроватками. Один ребёнок был с дефектом черепа — какая-то шишка на затылке. У другого — асимметрия лица, у третьего — тоже что-то, какой-то внешний дефект. Первый ребёнок, полутора лет, Кристина Козловская, как было указано на табличке, увидела меня и улыбнулась. Она улыбалась, будто увидела солнце во тьме или прекрасного ангела. Наверное, узник, выпущенный из темницы, меньше сияет и радуется. Она улыбалась во весь рот, показывая все свои детские зубки, по клеёнке разметались её белые волосики. Не знаю, кто ещё так радовался мне за всю мою жизнь.

«А ведь её положили сюда умирать. Родители родили с таким вот дефектом на затылке. Назвали шикарным именем и сдали в детский дом. А воспитатели приговорили к смерти от пневмонии», — поняла я и зарыдала. На следующий день эта палата была пуста. Куда перевели детей — неизвестно.

О терпении любви

Дети тискали котёнка. Заставляли плясать задними лапками, дули в нос, кутали в тряпочки. Котёнок расслаблялся и позволял делать с собой всё, что угодно. Иногда он убегал и прятался в шкаф, когда совсем было невмоготу. Хочешь жить с человеком — умей терпеть его любовь к тебе. Хочешь принимать еду из чьих-то рук — позволь любить тебя и выражать восторг в извращённой форме. Мечтаешь быть познанным и потреблённым — готовься терпеть любовь извне.

От чего можно успокоиться

Он позвонил: «Завтра приду с утра, погуляю с ребёнком». Горечь обожгла сердце. Сказала тускло: «Приходи», хотя хотелось бросить трубку. 9 утра. Ребёнок: «Ну где мой папоська, ну посему он не едет?» 10, 11, 12 — детские игры на ковре, за окном — синее небо, роскошные деревья закипают от летнего ветра. Ехать за город — поздно. Да и гулять — поздно. Невроз матери — ребёнку пора спать. Он звонит: «Сейчас приеду». Я знаю, что такое «сейчас». Хочется ругаться, выть, кусаться за поруганный выходной день, за душную клетку квартиры, за поруганную детскую любовь. Стерпела. «Приезжай». 1 час дня. Приехал. Мне позвонили, назначили деловую встречу. Он говорит: «Нет, никуда не пойдёшь». — «Почему?» — «Потому что мне пора». Ребёнок смотрит на него своими огромными глазами, я своими небольшими, но выразительными. Я знаю, рвётся к любовнице. Я говорю: «…Уйду и не приду… Это твой ребёнок… Ты отец…». — «А ты мать… нечего было рожать…» После такого довода трудно считать его человеком. Неожиданно соглашается посидеть с малышом ещё 2 часа. «А иди куда хочешь!» Но встреча уже сорвана. С работой опять обломилось. В душе чад, ад. И ничего сделать нельзя. И идти некуда. Но всё же ухожу.

Бегу по соседнему лесу среди молодых берёз и счастливых с виду людей, сама не знаю куда и зачем. Кажется, от горя лучше умереть. Желаю ему всех моих мук. Хотя знаю, он тоже мучается и плачет. Но не так, как я. Он — оттого, что я не та. Я — оттого, что он не может любить ребёнка так, как я. Горе моё нарастает. Прихожу домой, хотя хотелось прийти ночью или утром — но некуда идти. Друзей не осталось. Друзья не вынесли моего материнства.

Дома никого нет. Сначала — ужас! Украл ребёнка! Потом смотрю — его вещи. Заглядываю в его сумку. Там зубной протезик, очки, пустой кошелёк (деньги мне отдал). Просто пошёл погулять с малышом в соседний двор. Боже! Нездоровый, слабый человек, молодой и симпатичный, но бесконечно слабый и беззащитный. И бесконечно одинокий в слепой тьме жизни. Такой же, как и я.

О перепёлках

Василий был крупный и одинокий. Он завёл перепёлок. Перепёлки были чувствительны к нерастраченной попусту любви и начали сами, вместо хозяина, активно предаваться любви и размножаться. Вскоре в маленькой квартирке их было так много, так много, как много было нетронутой никем любви в сердце Василия.

Могло бы быть ещё больше. Но Василию наконец перепёлки надоели, и он их съел.

О стригущей машинке

Василий, крупный, лохматый и бородатый, шёл по Невскому. К нему подбежала девушка и сказала, что она парикмахер. У неё только что клиент украл машинку для стрижки под ноль. Не мог бы он, Василий, этого мужчину догнать и отобрать у него дорогой инструмент парикмахера. Василий удивился такому странному грабежу среди бела дня, но мужчину, на которого указывала девушка, догнал, нащупал у него на животе машинку и увидел свисающий из-под рубашки шнур. «Не ошибся», — успокоился Василий. Василий был похож на бандита, мужчина машинку отдал безропотно.

В знак благодарности девушка бесплатно обрила Василию голову налысо спасённым инструментом. Василий первый раз испытал блаженство ходить с голой головой. Можно сэкономить на шампуне, и прохладно.

О разоблачающем

Мы шли по шоссе с одним знакомым. Впереди был пригорок на дороге. Знакомый мне рассказал историю про этот пригорок.

— Видишь? Я однажды видел, как из-за такого вот пригорка разбились две машины. «Мерседес» и «форд». Они мчались одна за другой на приличной скорости, километров под двести. Первая подпрыгнула на таком пригорке, как на трамплине, и перевернулась вверх колёсами, упала на обочину. Вторая шла следом, тоже подпрыгнула, полетела, много раз переворачиваясь, но не загорелась, как первая. Там, наверное, были пьяные бандиты.

Я уже знала, что все, у кого иномарки, — для него бандиты. Спорить и приводить примеры было бесполезно.

— Вы, наверное, побежали к ним, чтобы помочь выбраться, оказать помощь, вызвать «скорую»…

— Нет. Таким не помогают. Я побыстрее пошёл прочь. Несколько раз оглядывался, из машин так никто и не вылез.

О катании на слонах

Знакомый актёр хотел помочь мне устроиться на работу на киностудии. Не вышло. Он предложил выпить кофе. По пути его позвали по каким-то делам. Он сказал: «Подожди меня в кафе. Я освобожусь минут через 40». «Хорошо», — ответила я послушно. Сижу, пью кофе. Мимо проходит молодой мужчина. «Пойдёмте, я вас на слоне покатаю», — говорит. Я удивилась. Какой слон? Может, это аллегория? Или шутка? Нет, вид у него серьёзный, деловой. Думаю — я на киностудии, может, тут принято ничему не удивляться, и отказываться — неприлично. «Вы кто?», — на всякий случай спросила его. «Дрессировщик», — гордо ответил он. Пошла за ним.

Долго шли. Пристройка двухэтажная к дому. Заходим. Там слон. Огромный. Серый и морщинистый. А глазки умные, человеческие, лукавые, с прищуром мудрости — как у доброй пожилой женщины. Оказалось — да, я права. 55-летняя слониха — что почти соответствует человеческому возрасту. В углу сарая — гора морковки. Дрессировщик пошёл в тот угол морковку чистить. «Зачем?» — спросила я. «У неё от нечищеной морковки живот пучит». — «О, это круто. А это что такое?» — Тут я заметила в углу ведро с какой-то жидкостью, явно не водой. «Это вино, прекрасное виноградное вино. Слонихе положено в день выпивать ведро вина. Её ведь из Сочи привезли, а у нас холодно. Она простудиться может. Вино — для сугреву, так сказать, слоновьей души». Я всё больше изумлялась. «Хочешь попробовать?» — «Да что вы. Неудобно слона обделять, вдруг этих 50 граммов не хватит, простудится». Через полчаса мы так напробовались слоновьего вина, что сарай у меня поплыл. Я вспомнила об актёре, который ждёт меня в кафе. Дрессировщик стал меня удерживать: «Подожди, а как же покататься на слоне?» Я посмотрела на стоящую у входа громаду и ужаснулась. Ноги не слушались меня, в глазах вальсировал потолок. «Нет, в другой раз. Я могу упасть со слона, и он на меня наступит». — «Исключено». Я попыталась пройти к двери, слониха крепко, как мужской рукой, схватила меня за локоть и не пускала. «Нет, не пустит», — равнодушно подтвердил дрессировщик. «На, дай ей сахара». Слониха ловко запустила себе в рот кусочки сахара — один за другим полпачки, а потом сделала мне хоботом подсечку под коленями, и через секунду я болталась в воздухе, под потолком, где-то на высоте второго этажа. Ещё мгновение — и я сидела у неё на голове, на покатой серой поверхности. Хмель от слоновьего вина не проходил, всё вокруг плыло и качалось, боязно было пошевелиться — чтобы не попасть на круглый край и не соскользнуть вниз, на цементный пол ей под ноги. Мне казалось, что слониха тоже пьяна, и запросто, не от злобы, а от пьяной неуклюжести, может уронить меня на пол и наступить ногой. Я поделилась опасениями с дрессировщиком. «Нет, ей ведро вина, что человеку рюмочка. К тому же мы помогли ей стать неполной», — захихикал дрессировщик.

Потом слониха качала меня на хоботе, как на качелях, потом лукаво смотрела на меня, когда дрессировщик расхваливал мягкость слоновьего сена. Ревности со стороны слонихи как женщины я не видела, но рисковать не хотелось.

Утром я пришла на работу в состоянии похмельного синдрома, чувствуя себя зорькой розовой среди серых небес. Серая кафедра, серые стены, серые прокуренные лица, серая одежда. Мой оранжевый свитер был как осколок клоуна. Я вынула из разлохмаченной головы соломинку. Лаборантка с всевидящими глазами, похожими на глаза вчерашней слонихи, спросила, прищурившись: «Что это?» — «Да так, соломинка». — «Откуда?» — На меня устремилось ещё пять пар испытующих глаз. «Да так. Я вчера на слоне каталась».

Кстати, потом выяснилось, что тот молодой человек был не дрессировщиком, а просто помощником дрессировщика и устроил пирушку в отсутствие хозяина.

О пьяных девушках

Девушки, выпив, ведут себя по-разному. Чтобы напиться до интересного состояния, необходимо стечение многих благоприятных обстоятельств — приятное общество, располагающая обстановка, необходимое количество алкоголя.

Одна знакомая девушка, сильно выпив, впадала в оргаистическое состояние. Тут же с маниакальным видом начинала искать партнёра. У неё происходили некие судороги, типа присядки. Я однажды наблюдала, как она, не найдя искомое в студенческом общежитии, в тонком платье и колготках, в двадцатиградусный мороз, едва накинув на плечи тощую куртку, бросилась на улицу, ловя машину и надеясь на легкомыслие водителя. Потом, через три дня, она вернулась, довольная. Её кто-то не один тогда отвёз на дачу. Наверное, о таких девушках мечтают мужчины, но сразу рассмотреть их и использовать по назначению не хотят.

Другая девушка, выпив, виртуозно кричит чайкой, размахивая крыльями. Это элегантно и говорит о чём-то духовном, о некоем порыве ввысь, на свободу.

Я, выпив, однажды наблюдала ядерный взрыв. Утром, открыв глаза и посмотрев в окно, я увидела ослепительную, почему-то синюю вспышку. Я спряталась под одеяло. «Так, вспышка была, взрывная волна доходит не сразу. Раз, два, три…» Дом не развалился. Я удивлённо выглянула из-под одеяла. Опять вспышка. «Раз, два, три…» С третьего раза я успокоилась. Вспышки прекратились. Но осталось воспоминание о чём-то очень красивом. И о радости от того, что ядерная война отменяется.

О дарах мужчин

Вообще, все девушки мечтают о мужчинах, способных красиво что-нибудь подарить, подарить так, чтобы не обидеть ещё больше и не разругаться совсем и навсегда.

Одной девушке иностранный арабский жених подарил кольцо с бриллиантом. Но не женился. После расставания с ним она жила одна. Но с бриллиантом в душе. Может, избаловал — и она ждала другого, способного делать подарки не хуже.

Другой — антикварщик — подарил серебряную вазочку. Встретил и говорит: «Хочешь, подарю серебряный портсигар?» Она говорит: «Спасибо, не курю, не надо». — «Тогда серебряную вазочку». — «Нет». — «Тогда — кувшинчик. Настоящее серебро. Старинная работа. Конец девятнадцатого века». — «Нет». — «Ну денег дам, 500 долларов. Просто так». — «Иди на хуй». — Она обиделась. Он потом выпросил прощения и вазочку всё же подарил. Маленькую. Просто так. А потом пригласил в гости. Не к себе, к друзьям, которые оказались разлагающимися бандитами обоих полов. Она еле убежала из этой компании вооружённых алкоголиков. Наверное, пригласивший хотел похвастаться крутизной своего окружения. Или наехать. Это была форма платы за вазочку. Мужчины редко просто так что-то дарят.

Ко мне один знакомый пришёл, принёс в зубах кусок сырого мяса. Большой кусок. «Корми, — говорит. — Настоящий мужчина любит мясо». Это было оригинально. Питательно.

Другой подарил на Новый год голубую живую гвоздику. Это было странно, но изысканно и даже трогательно. Донёс сквозь мороз и метель живой и невредимой. Его соперники наговаривали на него, что он голубой. Увидев гвоздику, которая целый месяц стояла в вазе и не вяла, говорили: «Ага, вот видишь. Не скрывает». Я думала — завидуют, испытывая желание защитить от них и цветок, и дарителя.

Третий, немец, подарил маленького Микки-Мауса, похожего на него — носатого и шустрого. Вместо себя оставил своё изображение, чтобы присматривало за мной и меня любило. Уехал. Другой мужчина увидел. «Что это? Откуда?» — говорит. Я сказала. Он схватил мышонка и сунул в морозильник. Чтобы лишить любовных чар. Сработало. Немец резко перестал писать о том, как безумно любит меня, и исчез наглухо. Потом, оказалось, женился на другой и сделал ей трёх детей за два года. Фантастическая его любовь ко мне вернулась к нему утроенной, но направленной на другой объект.

На встрече с одноклассниками я попросила вспомнить мужчин, какие самые оригинальные подарки им приходилось делать в жизни своим любимым женщинам. Один сказал: ребёнка. Второй задумался, сказал: двух детей. Остальные говорили то же самое. Один нестандартный одноклассник, лётчик, сказал, что наибольший восторг от дамы он видел, когда подарил свежий зелёный огурец. Это было на Севере. Даже живые цветы там не вызывали такого эффекта. Сидящий рядом со мной сказал, что каждый раз дарит жене золото. «Ну и как?» — спросила я. Он задумался: «Да так как-то».

О жадности

Вообще, иногда мужчины бывают удивительно жадны, иногда по-глупому расточительны. Иногда это свидетельство о чём-то важном.

С одним другом, очень интеллигентным, мы собрались на выставку. Смотрю, он копается в метро, у турникета. В то время проезд в метро стоил 5 копеек. Я спрашиваю: «Что случилось?» А он: «Ничего. Так. Сейчас». Опять копается. Я подошла. Он что-то за спину прячет. Я говорю: «Покажи. Наверное, монета кривая». Он прячет. Я схватила за руку. Успела увидеть — трёхкопеечная монета заклеена куском лейкопластыря — для веса. Он пытался сэкономить 2 копейки. Я сделала вид, что ничего не заметила, хотя в душе изумилась его скупердяйству. Сейчас он директор банка.

О хитром негре

Как-то на день рождения напросился негр-однокурсник. «А, пускай придёт, — решила я. — В пироге должен быть изюм». Было очень мило. Молодой человек-негр был импозантен. В костюме, при галстуке, с импортными подарками из «Берёзки». Девушки от неожиданности повизгивали. Свой визг традиционные девушки объясняли ужасом от его чёрной, как нефть, кожи. Девушки более хипповатые — сексуальным возбуждением, которое он у них вызывал. Но всё было очень чинно. Говорили тосты. Ели. Пили. Танцевали. Нет, не зажигательный негритянский танец. И даже не русский, не менее зажигательный. Так, что-то спокойное, международное. Фотографировались на фотоаппарат иностранца.

Потом он показал фотографии. Человек 7 гостей — все с виду какие-то пьяные и косые, что не соответствовало реальности. И он в углу — трезвый, благородный, импозантный. И так на всех фотографиях. Потом он ещё показывал свои фотоальбомы. Вечеринка у дочери посла в Швеции, день рождения друга во Франции, у подруги в Англии. И всюду белые — пьяные и косые, а он импозантный и благородный, в золотом пенсне. Даже стал вырисовываться какой-то расовый замысел — возвеличить достоинства чёрного человека и показать истинное лицо белых людей — кривых некрасивых алкоголиков. Наверное, его друзьям неграм эти снимки доставляли удовольствие. Они их рассматривали с удовлетворением. До сих пор не понимаю, как это так получалось.

О завистливых

Бывают завистливые люди. Они любят говорить гадости о том, что для них недоступно, особенно по материальным соображениям.

Одной даме был недоступен зубной врач. И когда кто-нибудь говорил, что собирается в платную клинику, она любила рассказывать историю о враче-извращенце, на которого она нарвалась однажды. Сделав пациентке какой-то странный наркоз и вырвав зуб, он, воспользовавшись её беспомощным состоянием, занялся с ней оральным сексом. Так и сидела она, с открытым ртом, не в состоянии двигаться, используемая врачом для странной услады.

Услышав, что кто-то эмигрирует в другую страну, она говорила: «Пусть едет. Там её (его, их) разымут на органы. На трансплантанты. И следов не найти. Очень там русские нужны! Только для этого. Больше не для чего». Узнав, что ребёнок занимается в платной секции каратэ, она говорила: «Зря. Подрастёт и на родителях приёмчики и применит».

Один обнищавший в новых условиях художник, раньше когда-то заслуженный и обеспеченный, любил наблюдать за номерами шикарных иномарок. Утверждал, что цифры на них всегда предвещают несчастья и гибель хозяину. То 666, то 999 или ещё что-то зловещее. Когда такая машина разбивалась, он не мог скрыть злорадства. Особенно он ненавидел компьютеры. Говорил, что это порождение Сатаны, знак конца света.

Девушки любят завидовать по поводу мужчин своих подруг. Увидят — и непременно скажут какую-нибудь гадость. Ум девичий виртуозно изворотлив. Или «метр с кепкой», или «зачем такой тебе сдался», или «где такого откопала». Глупые девушки часто ведутся на такой базар. Задумываются, болезненно поражённые в сердце: действительно, зачем? Остаются одни, в надежде найти принца прекрасного. А те, доброжелательницы, сами в итоге выходят замуж за какого-нибудь из той же компании — за «метр с кепкой» и т. п. Любят девушки нагадить друг другу.

О профессорах

Профессора бывают разные.

Один знакомый профессор-физик, молодой совсем по профессорским меркам, лет тридцати шести, был в душе хиппи и бунтарь. Носил кудри с проседью до плеч, кембриджскую небритость и костюм рокера — чёрную кожаную куртку с красными подлокотниками и жёлтыми вставками. Виртуозно матерился, любил рассказывать о самочувствии своего «болта». Был прекрасным музыкантом — играл одновременно на 7 инструментах. Этим подрабатывал себе на жизнь летом.

Ещё один профессор, тоже физик, тоже молодой, лет сорока, тоже был хороший музыкант. Импровизировал на рояле так, что кроме музыки ничего от него не хотелось. Это даже вредило ему. Девушка заслушается — ещё! Ещё! А уже и утро, и ни на что другое времени уже и нет. Жена скоро приедет с дачи.

Третий профессор из Москвы пригласил в кино — на элитарный японский фильм о жизни гейш. Гейшу любил старый заслуженный художник. На ней и умер. В кульминационные моменты их любви профессор во тьме дико тискал меня и раздевал себя — как школьник какой-то. Я била его по рукам, старалась это делать беззвучно, а также старалась держать спину ровно и не дёргать головой. Что люди, блин, подумают! Профессор кончить не успел. На улице затащил в парадняк и сонанировал. Было ему 73 года — я сама ему документы печатала. Ну, блин, гейша и художник по-русски. Хорошо хоть не умер.

Четвёртый профессор занимался проблемой крови. Как философ. Пошёл с друзьями в баню. Принёс пиявок. Прочитал лекцию о философской символике пиявки. Пиявка как одно, пиявка как другое. А у древних кельтов — и т. д. Под шумок всех пиявок присосал — к себе, к друзьям, к банщику. Потом в парилке укусы от пиявок открылись — и хлынула потоком настоящая, реальная кровь. Лилась и давала себя увидеть и ощутить во всей своей красе. Так философия и реальность соприкасаются и посрамляют друг друга. Кто кого.

Пятый профессор преподавал атеизм. Был ужасен, несмотря на трогательность своего преклонного возраста. Бог любил учить его чему-то. Однажды профессору оставили обед в термосах, так как был он беспомощен в быту и полностью зависел от обслуживающей его жены, заботящейся о том, чтобы все силы отдавал он своей лженауке. Профессор открыл термос, а в нём, в кипятке, грелись и разбухали сардельки. Сардельки выпрыгнули на волю со свистом, пройдясь по кончику и без того красного и толстого профессорского носа. Был даже ожог. Долго профессору не давал забыть о себе полёт горячих сарделек. Вообще, все профессора-марксисты были очень какие-то некрасивые и неопрятные. Очень плохо пахли — потом каким-то лошадиным.

О глобальной скуке

Хуже всего медведю в зоопарке. Зэк может выйти на волю. Бывают и у него работы под открытым небом, физические усилия, переезды, общение с себе подобными.

Огромный, почти целиком заполняющий собой клетку медведь, обречён на худшую жизнь. Развлечений мало. Медведь любит выпрашивать сладкое, указывая лапой на свою открытую пасть с кариесными зубами. Народ идёт мимо и забрасывает ему как в урну конфеты и пряники. Медведь равнодушно сглатывает и опять обнажает своё жерло. Скучно ему.

Весной я видела ещё одно развлечение медведя. Воробьиха с воробьёнышем забрались в клетку к медведю. Воробьишко, разинув абсолютно жёлтый клюв, истошно давил маме на инстинкт: «Покорми!» Воробьиха с опаской поглядывала на медведя, но дело делала — какую-то блевотину подбирала с пола и совала в рот малышу. Медведь, раскачиваясь из стороны в сторону, как маятник, расхлябанным движением пытался лапой прибить пищащих воробьёв. После каждого удара подносил когти к носу, обнюхивал — нет ли там добычи. То ли медведь был подслеповат, то ли воробьи слишком мимикрировали под цвет его мехов… Судя по коричневатым перьям, застрявшим у медведя между когтями, остальные воробьиные братья здесь уже полегли. Лакомство разнообразило рацион хищника.

От скуки легко стать извращенцем и убийцей. Даже если сыт и есть крыша над головой.

О пути по игральным картам

С подругой должны были подойти в дирекцию музея, договориться о предстоящей выставке. Встретились. Идём. Под кустом на снегу лежит игральная карта. Красивая, яркая семёрка. Я не выдержала. Подошла, ногой перевернула. На обратной стороне фотография голого мужчины с удивительно, неправдоподобно длинным фаллосом. Надо же! Мы с подругой изумились, решили подобрать. А вдруг дети увидят? Безобразие! Три шага — опять карта. И на обратной стороне — опять, только с непомерно толстым. Так и шли по цепочке, восклицая. Насобирали штук десять. Я говорю: «Стоп! Так мы дойдём до какого-нибудь маньяка. Там, за кустами, где-нибудь притаился и подглядывает. Поджидает. И вместо последней карты в колоде мы увидим кого-нибудь живьём. Возможно, он хочет нам показать то, что на картах изображено. Хочется ли тебе этого?» — «Да. То есть нет. Пора это дело кончать. Не поддадимся хитрому плану!» — высказалась подруга, и мы сошли с карточной тропы. Пошли по своей, другой дороге, хотя карты в стороне продолжались.

В музее нас ждал невежливый отказ. Можно сказать, нас послали. Туда. На те три буквы, которыми обозначаются предметы, чьи изображения нам повстречались в изобилии. Можно сказать, мы возвращались с карманами, полными концов.

На следующий день эти концы выпали из кармана моей подруги в самом неподобающем месте. В пункте обмена валюты. Она стала искать в кармане паспорт, но оттуда посыпались концы. Народ в очереди был шокирован и изумлён, особенно когда девушка стала всё это запихивать обратно. Выйдя, выбросила в ближайшую урну. Конец концам.

Ещё о жадности

Дима был с однокурсниками послан в поля, на уборку картошки. Есть всё время хотелось. Кто-то заметил неподалёку сарай, в нём стояли бидоны с молоком. Ночью студенты украли бидон, приволокли к себе в барак, разлили молоко по кружкам, стали пить. Диме молоко показалось особенно вкусным и жирным. Все выпили по одной кружке. Дима — пил и пил, и ещё — пил и пил. Он вообще любил много пить и есть, особенно на халяву. Вскоре у него начался дикий понос. И одновременно возникла сильнейшая эрекция. Он не мог понять, что происходит. И то и другое его очень мучило. Побежал бы к девушкам, но говно беспрерывно струячит. Так, под кустами, со стоячим членом, он провёл три тяжёлых дня.

Вскоре выяснилось, что сарай, из которого украли бидон, принадлежал звероферме, на которой разводили то ли песцов, то ли хорьков, то ли ещё кого. И это было специальное молоко, предназначенное для повышения потенции у зверьков, для увеличения их плодовитости. У остальных студентов питьё хорькового молока прошло без заметных последствий.

Переедание ворованного никогда не идёт на пользу.

Опять о неопускаемом члене

Мне ещё историю знакомый рассказал. Ему показалось, что он подцепил что-то. Пошёл к врачу. Это был врач-Хачик. Врач-Хачик что-то ему вдул, какое-то лекарство. У знакомого неожиданно член поднялся в метро. Он изменил маршрут и поехал к даме. Выйдя от неё, ему захотелось ещё. Он поехал к другой. Полгорода объездил. Но успокоения не достиг. Прошло 18 часов. Поехал к врачу-Хачику. Говорит: «Что это?» Тот отвечает: «А ничего!» — «Верните как было!» — «А так и было», — пытается дерзить врач, и медсёстры ему подпевают. «У меня, кажется, начинается некроз. Я вас засужу. Делайте что хотите, но верните как было!» Тогда доктор выпустил из него много крови — полтаза. После этого у моего знакомого много проблем. Он даже занялся садомазохизмом.

О змее

Мы выпили пива и пошли на экскурсию в горы, в развалины старого замка. Все ушли вперёд, а я отстала, всё что-то пристально рассматривала. Что-то зашипело вблизи — там, в каких-то колючих зарослях под полуразрушенной бойницей, к которой мне хотелось подойти. Знакомое шипение, что-то напоминавшее. Я сделала шаг вперёд. Передо мной высоко поднялась чёрная змея, её головка блестела, раздвоенный язычок трепетал перед моим носом. Я в ужасе отпрянула. Змея ещё пошипела на меня и ушла в траву. Я отскочила на несколько метров назад, помчалась догонять свою группу. Я была изумлена. По этой тропе проходят сотни людей в день — а там змея, да ещё такая активная. Правда, я тоже хороша. Вряд ли кому из сотни людей пришла в голову мысль прорваться сквозь колючки к бойнице… Все шли по предназначенной для экскурсантов тропе. Я стала рассказывать о змее. Мне никто не поверил. «Надо меньше пить пива», — сказал мой друг и весело засмеялся. «Не была ли та змея зелёного цвета и мужского пола?», «Вот что бывает от лишней кружки» и т. д. и т. п. Экскурсовод сказал, что двадцать лет проводит здесь экскурсии и ни разу не видел никаких змей.

Так и носилась я с реальной змеёй в своих ощущениях, а остальные наслаждались безопасным отдыхом и безалаберным лазанием по камням и зарослям. Правда, мне со змеёй горы открылись глубже и живее. Да и я, допившаяся до змеи в глазах, приобрела более яркие и привлекательные краски в глазах окружающих. Была ли змея или нет — главное, произнести слово вслух.

В то лето я видела ещё куст со змеями, змею, толщиной со шланг, долго переползавшую мой путь, плавающих в реке огромных змей, а также маленькую, но очень красивую — она была изумрудная, с жёлтым брюшком и разноцветными пятнами. Другие ни одной змеи так там и не встретили.

О том, чего не исправишь никогда

Лет пять не виделись. Разговаривали по телефону. Был как светлый луч в тёмном царстве. Каждый звонок — радость. Живее всех живых, всегда говорил, как из сверкающего царства. Оттуда, где жизнь бьёт ключом. Радостно было, что звонит. Что хочет. Что стоит выбраться из сети условностей, долга, стоит захотеть — и есть тайная кнопка. Нажми — и тебя там ждут. Свобода радостно у входа. Любовь. Приключения. Сюжеты. Страсти. Жизнь. Не нажимала. Что-то мешало.

Прихожу — он в гостях. Живее всех живых. Утащил в коридор. Говорил комплименты. Хватал за все места. Мне казалось, главное — мой недавно родившийся малыш. «Нет, нет, нет». Он говорил: «Поехали. Сейчас возьму такси». Я, как затравленный зверёк, думала не о нём, любящем и прекрасном. А о других. Тех, кто со мной рядом, но без любви. Без любви вовсе, просто каких-то роботов своего долга. Тяжело вздыхала, говорила — «нет». Хотя почему — не знаю. Младенец был накормлен и мог быть без меня до утра. Муж ночевал у меня через день, деля меня со своей матерью. Никто бы не заметил потери бойца.

Ты уставал от моего непробиваемого «нет», звал уже по инерции, искусственно культивируемый мной холод обволакивал тебя… Уехала. Убежала. Гордо улыбалась в душе. Чему? Хрен его знает. Ожила. Когда-нибудь… обязательно… Всё впереди… Зачем уехала? Надо было ехать к нему. К своей большой нереализованной любви. Почему не звонит? Обиделся… Сама позвоню. Всё время, как с солнцем, говорила с ним.

Через неделю узнала. Нет его. Кто-то убил, какой-то Некто поэт, зарезал на его собственном диване. Вонзил раз тридцать нож в сердце и ухо отрезал, унёс с собой на память. Всё. Такая внезапная смерть того, кто был живее всех живых и любимее всех неполюбленных.

Была самой последней, кого он хотел среди живых. Почему не поехала с ним? Он говорил: ты раб по натуре. И в последний день его жизни оказалась рабом.

О нынешних и прежних девушках

Раньше девушки думали, как бы никому не дать, как сохранить себя для своего мужа. Наше поколение — девушки — переживали, как бы давать поменьше, не всем и не сразу. Пытались хоть какой-то порядок навести в лаве эроса. Нынешние девушки думают, как бы дать каждому, кто этого захочет, и как заманить ещё кого к себе из остальных. Меньше эроса, меньше жаждущих. Какими будут девушки через 20 лет?

О нереализованных проектах

— Называется «Выдавливать по капле раба». Резиновая женская кукла, величиной со взрослого человека. Наполнена водой изнутри (молоком, вином, свиной кровью, пепси-колой — дело вкуса, смотря кто и как представляет себе вкус раба). Протыкают ей, в пальце например, дыру (опять же можно и не в пальце). Все подходят — и каждый по капле выдавливает.

— Называется «Памяти знатных египтянок». Последние, как известно, пользовались при строительстве пирамид для себя незамысловатым приёмом. Каждый пользователь приносил с собой камень, вместо платы за проезд, так сказать. Камень на камень… Когда смотришь на муки любительниц садов и дачных участков, возникает оригинальная идея. Сад камней. Каждый камень — в память о половом акте. Со знаками отличия. Кусок гранита символизирует одно, осколок кремния — другое, плита известняка — третье. Может иметь место мелкая галька, гладкий валун, песок рассыпчатый… Есть где разгуляться фантазии. Из камней можно выложить дорожки. Построить гроты. В честь наиболее выдающихся событий можно поставить обелиски. Окаменелая история телесной любви. Соседки могут соперничать — у кого сад каменистее.

Об отличии бляди от приличной девушки

Это отличие затуманено. И у той и у другой может быть ужас сколько половых контактов. Попробуй разберись, с кем имеешь дело. Возможно, некоторые мужчины мучаются по этому поводу, хотят чётких определений и знаков. Возможно, это не так — мужчинам всё равно.

Девушку приличную от девушки неприличной можно отличить по дню её рождения. В день своего рождения блядствующая девушка, как правило, одна, без кавалера и друзей-мужчин. Хорошо, если подружки заглянут. Много у неё было любовных приключений, но не удалось завоевать ей мужчину выше пояса. Только одно интересует мужчину в такой девушке, а всё остальное, человеческое, не трогает. И скучно ему к ней идти не по своему узко направленному интересу. Завоевать мужчину выше пояса — это тоже искусство и тоже трудно, не у всякой это получается.

У девушки хорошей, не бляди, друзья мужского пола — есть. Не только секс она в этой жизни освоила.

О профессиональной пригодности

Мы с подругой шли по побережью. Вдруг она вся засияла, напряглась, как струна, улыбка во всю ширь преобразила её лицо: «Финны, финны идут». Я присмотрелась — действительно, навстречу идут двое немолодых, очень толстых, безобразных мужчин, с красными лицами, брюшками, опасно нависающими над голубыми джинсами, с какими-то пятачками вместо носов. Я удивилась восторгу своей подруги. Она продолжала вся сиять — как язычок пламени сияла она! Её огонь передался одному из иностранцев. Он тоже весь засиял, будто встреча их была запланирована на небесах. Вот чудо! Встретились! Они засияли, закокетничали и ушли вместе.

Я не могла заставить себя не то что разглядывать этих придурков, но даже улыбнуться приветливо из вежливости. Меня как-то скривило от отвращения. Я не могла ничем его преодолеть. Ушла в сторону, размышляя: отчего так искренне улыбалась моя подруга? Неужели от предвкушения финских марок и импортных шмоток? Меня даже это предвкушение не могло бы заставить так широко и дружелюбно улыбаться. Хотя очень хотелось финского комбинезона и голубых джинсов. И немного валюты бы не помешало. Может, она была хорошая актриса? Но попробуй так войти в роль! Станиславский бы прослезился…

Нет. Она искренне обрадовалась этому мужчине. Конечно, финские марки подогревали радость, но и сам по себе, красномордый, с брюшком и проседью, он радовал её, юную и стройную. На следующий день я расспрашивала её. Она сказала, что напилась и ничего не помнит, но при этом как-то всё же слегка покраснела. На её стройной заднице был шикарный джинсовый комбинезон.

Я поняла ещё раз, почему Христос не осудил блудницу. Она любила. Умела любить. Любила любить. Быть доброй, снисходительной. Уметь за телесным несовершенством увидеть сексуальный кайф. Вряд ли у финна было в жизни приключение более сладкое, вряд ли кто с таким восторгом потребил его мужскую сущность. Почти бескорыстно. Если бы он ничего ей не дал, она бы не злилась. Выеб, и ладно. Прикольно. Хорошо тогда было иностранцам в России. Ещё мне запомнилась фраза этой девушки: «Лучше от СПИДа сдохнуть, чем от скуки».

Жива ли она сейчас?

О девушке-философе

В метро ехала девушка. А может, женщина. Дать ей можно было от 20 до 50. С одинаковыми шансами на попадание в точку. Одета она была так плохо, так плохо — почти как бомжиха. Во что-то серое, старое, в стоптанных допотопных башмаках, в затёртом плаще, потерявшем давно свою окраску. Зоркими глазами, без очков, она читала шикарный том недавно изданного Шпенглера. Интересовалась «Закатом Европы». Читала взапой, как детектив. Судя по раскрытой странице — прочитала больше половины уже.

На окружающих ей было откровенно наплевать. Так же, как и на свой пол, возраст, внешний вид и одежду. Судя по золочёному новому тому и по обесцвеченности худого лица, все деньги тратила она на книги. Приятно было на неё смотреть.

Я подумала, что более свободного человека мне встречать не доводилось.

О японской душе

Я стояла напротив Эрмитажа. Светофор не работал, или его вовсе не было. Машины шли бесконечным сплошным потоком, не притормаживая. На нашей стороне собралась уже целая толпа жаждущих перейти улицу. В том числе группа японцев. Человек пять. Все одинаково строго одетые — в тёмных костюмах, белых рубашках, с галстуками. Их лица, и без того окаменелые, приобрели ещё более окаменелое выражение. Им хотелось в Эрмитаж, но окружающая дикость вызывала в них омерзение. Я стояла, поджав хвост, тоже с ненавистью глядя на мчащийся мимо поток машин, было стыдно за грязные туалеты, рушащийся асфальт и всё остальное, что потрясает окружающий цивилизованный мир. Да, это были сложные чувства.

Один японец был чем-то неуловимо похож на начальника — он был постарше и каменистее. Вдруг что-то дрогнуло в лице одного японца помоложе. Как будто последняя капля презрения. Он сделал шаг вперёд — прямо в поток машин — и спокойной размеренной походкой пошёл через дорогу. Наверное, с таким лицом самураи делали себе харакири. Машины визжали, притормаживая, сигналили, водители матерились. Но не уступить не могли. Так и прошёл он сквозь весь строй — рядов 6.

У японского начальника в лице сверкнула тень лёгкой досады и, одновременно, тень лёгкого удовольствия. Вскоре в потоке появился пробел, и мы все смогли перейти улицу. На другой стороне ждал свою группу не сумевший сдержать ярость и раздражение японец. Лицо у него было каменное, но как бы чуть более бледное и чуть более благородное, чем до перехода.

Об отличии простолюдина от благородного

На благородных и простолюдинов люди делятся независимо от эпохи, общественного строя, страны, местности, пола и семейного происхождения. В одной семье от одних родителей могут родиться братья — один простолюдин, другой — аристократ. Аристократ может родиться в глухой деревне от простых крестьян, может родиться он в перенаселённом Китае или в русской избе без удобств и электричества. Он может всю жизнь работать чернорабочим. Но что-то отличает его от простых людей. И наоборот. Простолюдин может отрастить интеллигентскую бородку. Девушка-простолюдинка может казаться элегантной, подтянутой, иметь тонкие черты лица. Но всё что-то не то. Истинного ценителя не проведёшь — ни слава, ни деньги, ни красота не могут спасти простолюдина от разоблачения.

Есть особые признаки, отличающие простолюдина от благородного. У простолюдина нарушены тактильные и все другие ощущения. У него грубая, менее развитая чувствительность. Нет тонкости чувствующего аппарата. А это всё. Это конец. Это невозможно развить, если не было этого изначально. Ум можно развить. А чувствительность — нет.

Он из тысячи предложенных вариантов, даже при наличии денег, выберет пошлые ткани и пошлую обувь. Подберёт грубую гамму для одежды своих детей. Простолюдин неприхотлив в еде. Из продуктов именно он предпочтёт дешёвый маргарин и мороженое из красителей и ароматизаторов. Он не в силах отличить натуральные продукты. Простолюдина всё что-то пригибает к земле. Робость какая-то рабская. Страх перед теменью вокруг. Отсутствие любопытства. Склонность к дешёвому, бесплатному труду. Зато простолюдины легче создают семьи и терпеливее несут семейное бремя. Хотя у простолюдинов хуже с дружбой. Простолюдины любят собираться в гигантские толпы и стаи, сплачиваться в массы. Они — плодородная почва для семян рекламы и благодарная публика для эстрадных певцов. Аристократы сторонятся слипшихся в толпу и стараются отличаться от её повадок и обычаев. Редко, но бывают взаимопереходы.

О зебре

Я вдруг подумала, что в зебре что-то есть. Вечно зарешеченная. Как сама себе тюрьма. Символ тюрьмоношения. Вечно в арестантском халате. Который может снять только смерть. Понятное, близкое сердцу животное. Как человек, который сам себе тюрьма. Куда бы не ездил, среди каких красот бы не пребывал, какими бы деньгами не располагал — никуда из своей клетки не вырваться. Никак не расстаться с одиночеством, безумием, грустью, зависимостью от чего-то извне. Зависимостью от какой-то искры, энергии, огня, которого нет внутри и неоткуда его раздуть. Как не хорохорься, но вонзаешься лбом в непрошибаемую стену, за которую ответственности не несёшь — вонзаешься лбом в волю Другого. Всюду встречаешь самого себя — как тело бледное, и свои нехотения и хотения без ответа — как решётку толстую. Жизнь — тюрьма. И все мы в ней заключённые. Даже те, кто думает, что им досталась участь тюремщиков.

Об умении радоваться жизни

Олиной мамаше стало плохо. Так плохо, как никогда в жизни. Сидит, еле дышит, челюсть нижняя отвисла, глаза помутнели. То ли давление, то ли сердце. Оля говорит: «Приляг. Может, врача вызвать?» Та отвечает, ласточка ласковая: «Ничего. Скоро сдохну. Нарадуешься».

Через два дня матери полегчало. Оля говорит:

— Сколько жизни тебе осталось? Ты же не вечная. У тебя 10 тысяч на книжке. Расслабься, доставь себе удовольствие! Съезди в Италию. В Прагу на Рождество. Зачем себе во всём отказывать? Хоть раз в жизни — порадуйся, повеселись. Ты же никогда за границей не была.

Мать смотрит на дочь жутким взглядом, через плечо.

Звонит друг семьи, Сергей. Оля ему рассказывает про мамашу и про свой совет ей. Сергей молчит. Потом произносит с нотой скрежета: «Ничего себе, совет дала. Думаешь, это так просто, радоваться жизни? Может это — самое трудное в жизни и есть».

О достигнувшей трудной цели

В Петербург приехала группа старых, очень старых туристок из Америки. Им было лет по 80. Самым молоденьким. Какой-то озорник в программу экскурсионного обслуживания включил обзор великого города с колоннады Исаакиевского собора.

Туристок завели на каменную винтовую лестницу и предложили подняться наверх. Дочери свободного континента пошли туда, куда им сказали. Через десяток-другой пролётов они поняли, что их предали. Ни вверх, ни вниз они идти были не в силах. Решили: лучше наверх.

В общем, путь наверх длился часа три. Были съедены все таблетки, имевшиеся у членов группы и у проходящих вверх и вниз посторонних. Элегантный костюм экскурсовода был исцарапан маникюром цеплявшихся за неё старушек.

Наконец дошли. Возгласы восторга сливались с голубиным воркованием в голубых и золотых просторах. Экскурсовод расчирикалась с особым воодушевлением.

Одна леди, когда наконец экскурсовод создала минуту паузы для особо восторженного обзора, вздохнула, потрясённая раскинувшимся под ней пейзажем, и произнесла: «Да-а-а… Красивый город Копенгаген!»

Тайна старушки

В вагон вошла старушка. Такая старая, ну такая старая, что, казалось, русские люди нынче так долго не живут. Или, по крайней мере, в метро не ездят. Сидят по домам престарелых или прячутся от агентов по недвижимости в потайных закутках коммуналок. Кроме всего прочего, эта старушка, несмотря на свой почтенный возраст, весьма плохо была одета. Плохо выглядела. Дыра на дыре, ветхое на доисторическом. Вместо духов «Красная Москва» — острый запах «Старая Моча». Как говорят французы — нет модных духов и модных запахов. Модно то, что идёт.

Старушка к тому же вся была трепетная какая-то. Вся мелко-мелко тряслась и трепетала. Половина вагона встала, когда она вошла. А говорят, русские потеряли уважение к старости. Бабушка равнодушно уселась (утряслась), все оставшиеся силы свои она сосредоточила на поисках чего-то в карманах. Наконец добралась до искомого.

На сиденье, на пол и колени посыпались мятые бумажки.

Молитвы? Рецепты? Больше ничего увлечённым старушкой зрителям в голову не приходило.

Я заглянула. Это были написанные крупными буквами английские слова — с транскрипцией и переводом рядом. В своём почтенном возрасте, подверженная старческой немощи, она прилежно изучала английский язык. Прямо как Карл Маркс!

О молоденьком Ельцине

На Невском переходила дорогу на красный свет. Меня за локоть поймал молоденький Ельцин. Конечно, не он, он в то время был уже стар, но этот тип был его двойником. С розовым гладким лицом, чистыми алкогольно сверкающими глазами, белоснежными волосами, мягкой соломой откинутыми назад. Начал мне парить мозги, что он дирижёр оркестра. Вёл меня куда-то вглубь, взял подержать сумку. Заглянул в кошелёк. Стал ругать, что сумка у меня не из кожи, в кошельке денег нет и что нет у меня машины. Я в первый раз задумалась о том, что не иметь свою машину — это очень стыдно. Я смотрела с изумлением на него: дирижёр какого-такого он оркестра? Не Магаданского ли областного? Не сидел ли он на зоне последние 5 лет — он не знал, сколько стоит жетон в метро, например. Но, сволочь, как хорошо при этом выглядел! Как будто с курорта вернулся. Или солнце в Сибири здоровое такое! И костюм на нём был добротный, такие обычно любят носить американские мужчины старшего возраста, приезжающие в Россию по делам небольшого авантюрного бизнеса. И ботинки с белыми подошвами.

Навстречу нам шла старушка с тележкой двухколёсной, вся согбенная, но прямолинейная в душе. По виду её было ясно, что никого не пропустит, что это ей и её экипажу надо уступать дорогу. Мой Ельцин не стал это делать. Он нагло шёл по прямой, прямо навстречу старой карге.

— Ты чего, блядь, такая старая, а? — сказал он ей. — Ты чего вся согнулась так, а? Чего так плохо одеваешься и за собой не следишь? Мы ж с тобой ровесники, может, за одной партой сидели!

Старуха посмотрела на него неожиданно абсолютно умным, всё понявшим взглядом. Злобно посмотрела.

— Взгляни на меня — вон какой я красивый. И зубы себе вставил белые! А ты только старость позоришь!

Старуха вступать в разговоры не стала, попёрла дальше свою дрянь на тележке.

Ельцин завёл меня в кафе, стал приставать к официантам, нет ли у них телефона. У них не было. Он сказал, что пойдёт позвонит своим музыкантам, и будет у нас вечерок весёлый, музыкальный. Я тут же выскользнула и удрала налево. Что-то в нём было такое, что вызывало сомнение в том, что он дирижёр Лос-Анджелесского филармонического оркестра.

О близком в толпе

Идёт юноша. Худенький такой. Летящая, слегка вразвалочку походка. Стремительность, порыв. Свой человек, сразу видно. Свободный любитель свободных приключений. Сам себе песня. Кудрявый такой, кудри до плеч. Абсолютно седые кудри. Кожа желтоватая. Лёгкая сеть морщин. И походка — лёгкая, молодёжная. Джинсы, курточка лёгкая. Бежит, что-то насвистывает, на девушек посматривает многозначительно. Девушки, какие ему нравятся, — всё те же. Незаметно подменились новыми. И он — подменился. Но не заметил. Не очень это до него дошло. Наверное, удивляется, отчего кое-что другое.

Я подумала, что лет через 10 буду, как он. Летящая походка. Лёгкая сеть морщинок. Абсолютно седые кудри. Вглядывание в статных сочных жеребцов лет тридцати. С красными лоснящимися губами среди молодой шелковистой щетинки. Интерес к любимому типажу и любимому возрасту. И, наверное, тоже буду ощущать лёгкий дискомфорт.

О различиях

Старый минетчик — это не то же самое, что старый попутчик. Старый комитетчик — это не то же самое, что старый минетчик. Старый лётчик — это не комитетчик. Рождённый вползать взлетать не может. А старый космонавт — это вообще совсем, совсем далеко от состарившегося лётчика. Между ними пропасть, как и между предыдущими персонажами сравнений. И разница между ними — один летает, другой от полёта рыгает, один ползает сам, другой даёт вползти товарищу. Так же различаются пулемётчица и минетчица, миномётчица и аппаратчица, гладильщица и вязальщица, аспирантка и божья коровка. Все они различаются. Можно приветствовать эти различия.

О катании на лошади

— Хочешь покататься на лошади? Садись.

Колхозник Пётр, пожилой корявый мужчина с удивительным, кирпичным, покрытым бороздами лицом, будто по нему трактор пахал, подсаживает меня, пятнадцатилетнюю, худосочную и серого какого-то цвета, больно и грубо, за молодую девичью ляжку. Я на коне.

Незабываемые ощущения. Высоко. Седла нет — одна скользкая, круглая спина, как выгнутое крупное бревно между моими ногами. Боже, да это живая спина! Воняет конским потом. Тёплая. Чувствуется шевеление конского мяса под конской кожей. Я сижу на живом животном, которое что-то испытывает по поводу моего живого задка, взгромоздившегося на него. У меня есть вес. Я тяжёлая. Не тяжело ли бедной лошадке?

Бедная лошадка неожиданно резво и быстро устремляется куда-то, по одному ей известному маршруту.

— За поводья держись! — успевает крикнуть колхозник Пётр. В его голосе слышны насмешка и пренебрежение. Он уходит куда-то, наверно опохмеляться. В колхозе все взрослые мужчины имеют кирпично-корявые лица, от них всегда разит перегаром и луком, и они или уже выпимши, или идут опохмеляться.

Я успеваю уцепиться за поводья. Лошадь не слушается меня, скачет довольно быстрым шагом, неприятно переваливаясь подо мной, отчего я, сгорбленная вся какая-то, съезжаю то на один бок, то на другой. Намерения лошади не ясны мне. Конечная цель маршрута — тоже. Но у неё явно есть какой-то план передвижения. Колхозник Пётр ретировался, спросить совета мне не у кого. Все инструкции по поводу того, как следует управлять лошадью, не срабатывают. Я зло тяну правый повод — лошадь ещё злее наклоняет голову вниз, хотя ей, наверно, больно из-за железных хреновин в зубах, называемых, кажется, удилами. О, эти удила вызывают во мне живой отклик, во мне, кривозубке, несколько лет носившей скобку на зубах.

Лошадь не слушается меня и сама выбирает путь — вовсе не по дороге, по которой я собиралась «скакать на лошади» туда-сюда, «красиво держась в седле». Лошадь неожиданно для меня скачет вниз, к балке, в сторону зарослей кустов. Моё сползание то направо, то налево, которое казалось мне верхом неудобств, сменяется подбрасыванием на каждом скаку лошадиных ног. Меня подбрасывает ежесекундно, высотой до десяти сантиметров, я грузно приземляюсь на живую спину четвероногого друга, испытывая ощутимый шлепок и удар по заднему месту. Одновременно меня мучает стыд. Мне стыдно перед лошадкой — стыдно делать ей больно по спине своим задом, который безвольно, как раскисший гриб, плюхается ей по спине. Я пытаюсь натянуть поводья, лошади больно, она задирает голову, но упрямо несётся к кустам.

Мы врезаемся в кустарник, лошадь пригибает голову, низко пригибает, образуя живую катальную горку. Я съезжаю ей на шею. Прыгаю на её шее при каждом её подскакивании. Я с ужасом думаю, что сейчас ей переломлю один из её шейных позвонков.

Густота веток становится столь плотной, что я уже не в силах победить их сплетение. Я, в позе впереди ногами, беспомощно оказываюсь охваченной лабиринтом ветвей со всех сторон. Ещё мгновение — и лошадь преспокойно выезжает из-под меня. Я зависла в сцеплении веток, подобно огромной птице.

Лошадь уже впереди. Она остановилась, помахивает хвостом и как ни в чём не бывало щиплет траву. Я с ужасом смотрю вниз — довольно высоко! А самое главное — я прочно запуталась, ветки оплели меня всю, как лилипутские верёвки Гулливера. Я слабым голосом зову Петра, чувствуя, что не стоит рассчитывать на его помощь, — он, наверное, уже вне зоны досягаемости моего голоса.

Лошадь как бы насмешливо фыркает, лукаво поглядывает на меня, избавившаяся таким изобретательным способом от своей слабой мучительницы, на призывы вернуться под меня не реагирует. Жуёт, смеётся и не уходит. Проявляет формальное послушание.

Я в отчаянном положении, кричу, зову на помощь дурашливым голоском, как бы рассчитывая, что если меня услышат — это будет шутка. Стыдно так вот висеть и видеть, как лошадь издевается над тобой.

Неожиданно появляется Пётр. Он такого, наверно, ещё не видел. Но виду не подаёт. Лошадь он хладнокровно возвращает под меня, дёргает меня за ногу, я падаю на спину коня, ухватываюсь за поводья, ложусь грудью прямо на шею лошади, сливаюсь с ней в одно целое. Петра уже не видно.

Наконец мы оказываемся на свободном просторе луга, поля. Лошадь понеслась. Сидеть на ней теперь намного удобнее, перестало трясти. Впереди — пруд. Лошадь несётся туда. Её насыщенные рыжим цветом волосы на гриве развеваются от ветра, жёстко треплются перед моим лицом. Мне это приятно.

Лошадь выбирает крутой спуск к воде. Пить хочет. Передние её ноги скользят по глине вниз, задние враскоряку топочут где-то выше на склоне. Шея лошади сильно наклоняется вниз. Я опять начинаю соскальзывать на её уши, зацепляясь за её выпуклые скулы. Деликатно соскальзываю на глинистую полосу у воды.

Ноги у меня словно окаменели от напряжения. Внутри что-то ритмично ёкает, в такт лошадиному бегу. Если бы меня о чём спросили, я отвечала бы, ритмично заикаясь.

Появляется Пётр. Больше тем летом я у него не просила покататься на лошади. Решила лучше поучиться на мотоцикле. Лошадь — она живое существо, надо уметь ей понравиться.

На мотоцикле

Сев за руль мотоцикла с коляской, я заехала на обочину дороги. Мотоцикл задрало люлькой вверх. Подобно каскадёру, проехала на одном колесе. Чуть не перевернулась. Хозяин мотоцикла, мальчик, мой ровесник, бежал рядом, успел вскочить, остановить.

Я решила, что лошадь лучше. С ней интереснее. Она может идти на контакт, может понять тебя. Хотя добиться послушания от неё так же трудно.

Самое трудное в жизни — добиться чьего-либо послушания. Человека ли, животного или просто неодушевлённого предмета — без разницы. Мир не настроен принимать во внимание реальность твоего существования.

О приятном ведовстве

Мы с Сашей шли на станцию Росинка. Вечернее солнце нещадно палило. Дорога, прямая, как дорога, ведущая в ад, вела навстречу закату. Кругом стояло болотное живое марево, являя собой жаркий, застывший снегопад из цветущей болотной травы — пучки ваты на сухих, невзрачных, мёртвых с виду стеблях. А поди ж ты, тоже хотят размножаться, цветут по-своему, по болотному, противопоставляя себя привычной среде, привлекая внимание (чьё? зачем?) своей противоположностью. Ибо что может быть противоположней болотной жиже, чёрной воде, как не пучки белоснежных седых волокон? Жажда быть увиденными…

Наши распаренные тела сопровождал приятный спутник — мощный, жёлтый, в полоску, как Митёк, жадный овод. Подобно истребителю, он носился с самолётным звуком вокруг, пытаясь урвать кусок живого тела с нас, обливающихся потом. Не удалось.

Дорога была подозрительно пустынна. Позади — никого. Впереди — трое и жирное жестокое солнце. Вдруг — о, ужас! — раздался лязг, свист и уханье улетающей вдаль электрички. «Странно, очень странно. Этой электрички нет в расписании…»

На перроне никого не было. Серая пустыня асфальта, рельсы и провода, сходящиеся в точку. Из этой точки ничего не увеличивалось.

Перрон высоко возвышался над лесной травою. Пышно развитые растения были так хороши, так подробно при взгляде сверху показывали все свои цветы, семена и бутоны, так точно соответствовали идеалу и растительной норме, что невольно вспоминался гербарий Леонардо да Винчи. Высокие ромашки упруго замерли. Хлипкие гроздья колокольчиков вносили в угрюмую зелень флёр меланхолии. Лохматые розовые гвоздики легкомысленно кудрявились. От загадочных голов растений отделяло метра четыре высоты и грубые железные трубы перил, разгорячённые солнцем.

Поезд всё не шёл. Стояла мёртвая, редкая тишина, нарушаемая осмысленными вскриками птиц. Лес в своей имманентности, наконец-то ставший услышанным, который я так любила, вдруг показался мне таким же грубым и беспощадным, как эти железные перила, как эта слоновья грубость асфальта. Деревья, обездвиженные, обречённые беззащитно принимать всё, что им предназначено, — жару и холод, дождь и лёд, удары топором или ещё чем грубым — без права отойти в сторону или заслониться, — они были одинаково солипсисты со сделанными вещами, все со сдержанной внутри сущностью, в скупом напряжении своих сил. Им плевать было на меня. Они меня не видели. А я жадно подсматривала их угрюмую жизнь.

Какая-то птаха живенько повисла вниз головой, уцепившись лапками за черенок берёзового листа (Боже, какая мелкая жизнь!). Что-то склюнула, взвизгнула, перелетела. Как много мошек, листьев, птиц! Птахи возбуждённо ужинали.

Болотные серые мошки, серые и мягкие, как плоть беса, лезли по голым ногам. Мошек было много, несмотря на прожорливость птиц. Одна из птах вдруг резво перелетела над проводами на другую сторону железной дороги, в чахлый, гнилой лес. Полетела осознанно и целеустремлённо. Что она там забыла?

Асфальт перрона был пуст и тошнотворен. В этом забытьи, в этой игре в морскую статую прошёл час, перевалило за другой. Саша сердито смотрел в одну точку. Он сидел прямо на полу, обняв свой детский рюкзачок. На лбу его под козырьком блестел пот. Я сказала: «Сейчас я дойду до края платформы. Когда я буду проходить мимо провала, появится электричка». Так оно и вышло.

Перрон

Перрон. Весь в перьях перрон. В перьях — это осыпались крылья деревьев. У деревьев на лето отрастают крылья. И перья. Они ими машут, машут — но так и не получается взлететь. Они, подобные большим птицам-инвалидам, как бы преувеличенно жестикулируя, поощряют к полёту настоящих птиц. Те улетают… Деревья сбрасывают со своих лжекрыльев ненужное, так и неиспробованное оперение, истрёпанное в учениях, подвергшееся жестокой амортизации. Хлопья изодранного парашютного шёлка.

Ничего. Через некоторый срок дадут новые. И новое трепетание, новые попытки вскипеть — снизу доверху, от корней до макушки, жадно подставляя свою разрозненную парусность свежим порывам ветра. Увы. Крылья есть. Но кости, тело! Тело слишком тяжело, одеревеневшее, морщинистое от рождения тело. Погружённое по пояс в землю от тянущей вниз тяжести, от страха завалиться набок…

Ощущение юга. Пыльная, в пыльной полыни провинция. Мерцание разомлевшего солнца сквозь квадратики грубой решётки… Ласковая, несостарившаяся ещё листва, простодушно утопающая в тёплом, сером от зноя небе…

Об опасности превращения в принцессу

С Андреем смотрим тупо по телевизору — о том, как добывают блох после пойманной и увязанной собачниками собаки. Внимание, аппетитно сконцентрированное на душезатягивающем фильме, автоматически переносится на тянущийся за ним шлейф из наколотых, подобно мясу на шампуре, дымящихся и жарких пучков рекламы. И вдруг, чудо, долгоиграющая реклама. Очень убедительно выступающий мужчина, бешено доказывающий, что необходимо приобрести колечко с бриллиантами. На экране выплывает палец с кольцом, усыпанным бриллиантами крошкообразно.

Андрей смотрит завороженно, в немигающих голубых глазах накапливается медленно стремящаяся выйти из берегов слезинка. Я машу перед его лицом рукой, зову его разными голосами, тормошу. Бесполезно. Он в гипнозе. Вдруг заговорил:

— Мама! Мы не будем покупать это кольцо!

— Не будем? Конечно, не будем. У нас и в мыслях не было. Кто сказал, что мы будем? А кстати, Андрюша, почему? Может, всё-таки купим? — Я лукаво улыбаюсь…

— Это очень опасно, — говорит полушёпотом.

— ???

«Странная логика», — думаю я.

— Да, это очень опасно. Можно стать принцессой. Если купить кольцо, то можно превратиться в принцессу. А это очень, очень опасно, — говорит белокурый, кудрявый Андрей, и в голубых глазах его, обрамлённых загнутыми чёрными ресницами, читается искренний испуг.

О неприличном поведении в гостях

Нехороший случай произошёл со мной в гостях, в какой-то безобразной коммунальной квартире с длинным изогнутым коридором и массой обшарпанных дверей. Я попросилась в туалет. Мне рассказали, как пройти. Вот он. Облезлая дверь, четырёхметровые потолки. Посреди обширной комнаты — унитаз, вверх от него ползёт по стене длинная труба, увенчанная наверху сливным бачком. Из него свисает мокрая почернелая верёвка. На конце — что-то вроде ручки от детской скакалки. Журчит красиво, романтически вода. Унитаз с рыжей змейкой ржавчины, с мокрым деревянным стульчаком — наверное, от неверных мужских струй.

Я брезгливо поднимаю стульчак, становлюсь ногами на пожелтелые края — и, о ужас! Унитаз падает набок, вместе с трубой и сливным бачком наверху. Всё это оказалось сцеплённым между собой, но не приделанным к полу и стене. Содержимое унитаза выплёскивается на пол. Я изо всех сил борюсь с произошедшей ситуацией, поднимаю в стоячее положение унитаз и прикреплённую к нему конструкцию — но нет, не то. Труба вертикально не держится, как-то изогнулась, и бачок не прилегает к стене, как раньше. Долго я возилась. Нашла тряпку, подтёрла, но бачок так и болтался теперь криво и угрожающе над головой.

Тем, к кому я пришла в гости, призналась в содеянном. Они удивлялись причинённым разрушениям.

Ещё о неприличном поведении в гостях

Андрюша в гостях любит есть колбасу. Не всю, а определённого сорта. Какую-то полукопчёную, нарезанную кружочками. Больше ничего не ест. Вообще ничего. Зато не усмотришь — может всю съесть один. Приходим — я знаю: та огромная тарелка с колбасой — его. Спасибо, маленькую тарелку ребёнку не надо.

О разминувшихся во времени

Зашла на Главпочтамт. Отправить бандероль. Очередь. Бандероли запечатывает как-то фирменно, добротно, по-старинному, но очень медленно, старый-старый старичок. Абсолютно лысый, с запавшими щеками, с жёлтой морщинистой кожей, в толстых очках. Лет 80 можно ему дать. Но дело своё делает добротно, основательно. Что делать? Ждём.

Подходит моя очередь. Он берёт дрожащими пальцами мой пакет, начинает свою работу. «Какая изумительная девушка! О такой, как вы, я мечтал всю свою жизнь. Мне всё в вас нравится. Глаза, волосы, фигура. Мой идеал», — говорит мне, перевязывая бечёвкой пакет и делая аккуратные сургучные кляксы на местах пересечений. Прижимает почтовой печатью. «Ах, если бы я был на 50 лет моложе. Хотя бы на 40. Я бы обязательно на вас женился. Мы были бы счастливы. Жаль, очень жаль, что мы разминулись во времени». Я смотрю на него изумлённо, пытаюсь увидеть за этим черепашьим лицом — молодого человека, моего суженого… Ничего не получается. Слишком большая разминка во времени получилась. Я ему мило улыбаюсь.

В другой раз я ехала куда-то на поезде. Ехать надо было долго — двое суток. Среди соседей по купе была женщина с маленьким ребёнком — примерно полутора лет. Мальчик был с мужским личиком, не очень красивым. Это не было лицо кукольного ангелочка. Ныл. Мама достала неприятный эмалированный горшок с ручкой. Я раздражённо отвернулась — ну вот, не повезло с соседями! Через некоторое время малыш притих. Он смотрел на меня. Смотрел как заколдованный. Его серые глаза были полны тихого обожания и любви. Он любил меня, даже дыхание его затихало от восторга при виде меня. Я смотрела в его глаза — и мне становилось так хорошо. Необъяснимо хорошо. Тихо так. Спокойно. Мать мальчика была поражена. «Приворожила ты его, что ли?» — проворчала она. Так всю дорогу и ехали мы. Стоило ему посмотреть на меня, и он уже глаз не отводил восхищённых. Никогда я не встречала такого полного обожания. И мне тоже становилось от его взгляда так хорошо. Тихо и спокойно, полнокровно как-то. Он, судя по всему, любил во мне всё — и лицо, и одежду, и душу.

«Ну вот. Опять разминулись во времени. Лет на 18. Две родственные души», — думала я, долго вспоминая тихую радость на сердце от мужских восхищённых глаз младенца.

О способе утолить жажду

Мне очень хотелось пить. Очень. Никогда так не хотелось. Не помню, после чего. То ли после огурчика. То ли после сабантуйчика. Совсем не помню, после чего. Но очень хотелось пить. Я шла по залам Русского музея. С кем-то. В буфет вернуться было нельзя почему-то. Надо было обойти весь Русский музей. Я умирала. Пить, пить, хоть каплю воды. И — дальше, дальше от места, где можно попить. Хоть каплю, хоть стакан — как жадно бы я выпила.

И вдруг — Айвазовский. «Девятый вал». Во всю огромную стену. Вода! Много, много воды… Прозрачной, пенистой, пронизанной лучом кое-где. Масса воды. Ишь, колышется, неспокойная. Боже, как много воды — вот бы в неё, к ней, на неё, под неё, — и пить, пить, плыть и пить, пить и плыть… Я стояла и испытывала чувство насыщения водой. Да, я непременно выпила бы весь девятый вал. Тот, кто был со мной, тянул меня в следующий зал. А я не могла оторваться. Отсосаться. Не могла насытиться этой изумрудной, вкусной, чистой…

Мне полегчало. Физически. Как будто я выпила реальной воды. Я стойко обошла все залы. Подумала, что настоящие произведения искусства многомерны. Имеют дар непредсказуемой пользы.

Два отношения к жизни

Напротив, в метро, сидит шесть человек. Из них вдруг привлекла внимание женщина с зажмуренными глазами. Глаза у неё были зажмурены так, как будто она это сделала в другом смысле — зажмурилась навек. А рядом сидел мужчина с невероятно трагическим лицом. Волосы его как бы встали от ужаса дыбом и переплелись. Глаза были необычайно выпучены — как бы от чрезмерного кошмара бытия, который ему нежданно открылся. Ну, бля, и пара!

Два отношения к жизни! Зажмуриться, замаскироваться под посмертный слепок. Чтобы ничего, ничего всего этого ужасного не видеть никогда. Или, напротив, выпучившись и всё-всё обозрев, поняв всю безысходность, превратиться в трагическую окаменелую маску.

В принципе, и в том и в другом есть нечто схожее.

Гармония лиры

На перроне был забор, узор — сеткой. А вот столбы имели украшение. Что-то вроде лиры.

По центру — прямая стрела. По бокам к ней прильнули две изогнутые ленты. Они напоминали то ли лошадиные, то ли лебединые шеи. И даже не прильнули, а будто кто привязал их за тонкие шеи к центральному направлению, и головки их мелкие обиженно и безвольно поникли.

Вот такая лира, вот такой инструмент для гармонии звуков — одной струне тяжко держать, двум другим — быть привязанными и удушенными, подумала я.

А все вместе поют сладкую гармоничную песню.

По-русски — это тройка, упряжь тройкой. Центральный конь — правильный, а правый и левый — с извращениями в беге и зрении. Связать их в пучок, воедино — и помчится Русь-тройка куда надо!

О выпивании на троих

И ещё я подумала: отчего любят распить бутылку на троих? Всё очень просто. Тезис-антитезис-синтез. Диалог скучноват. Тезис-антитезис, тезис-антитезис. Не хватает зрителя, судьи, внешнего не хватает. Не перед кем спектаклю разыгрывать. Для русских чрезвычайно важна Троица. Никулин, Вицин, Моргунов. Три богатыря. Чапаев, Петька и Анка. Зайчик, Волк и Ну Погоди! Двоих мало.

О сбывшейся тайной мечте

Во дворе гуляла пожилая женщина с другой немолодой женщиной. Мать с дочерью. Дочь была отчасти или совсем — дауном. Огромная, толстая, с детской раскормленностью, похожая на огромного пупса, с маленькими, видящими что-то своё детское, глазами. Мать по сравнению с ней была красавица — нормального телосложения, с тонкими, правильными чертами лица, прилично одетая. Обе чинно прогуливались под ручку. Мать руководила. Дочь подчинялась. Выгул старой послушной собачки, потерявшей половой интерес к жизни. Мечта женщины сбылась — дочь под боком, мать красивее и руководит, соперница побеждена по всем статьям, одиночество скрашено постоянным присутствием зависимого беспомощного существа…

О том, зачем матери нужна дочь

Ей — тридцать семь. Десять лет назад вышла замуж. Родила дочку. Развелись. Несколько лет уже одна. Но не совсем. С кем? — маленькая тайна большой неприличной российской драмы под названием «мать». Шестидесятилетняя старушка вклинилась на освободившееся место вместо выжатого ею же мужа дочери. Говорит: «Зачем тебе муж? Я тебе вместо мужа. У меня яйца больше. И ребёночка помогу воспитать. Нету лучшего дружка, чем родная матушка. Ты держись меня, родная. Всё тебе за это будет». Конечно, она так не сказала, но вся её народная мудрость сводилась к этому. Чтобы не остаться одной в своей скучной безжизненности. Чтобы навластвоваться всласть царицей беспредельной, ничем несдерживаемой. Пизду потеряв, отрастила хуй, виртуально, по-фрейдистски научно выражаясь.

Молодая женщина встретила новую любовь. После нескольких лет унылых воспитательных манипуляций над своей дочуркой, в могильной тишине однополого царства. Глаза светятся счастьем. Есть кроме матушки и другие кайфы. Настоящие яйца, настоящая сила, настоящие деньги, настоящая помощь и натуральная любовь.

Она стала задерживаться после работы и приходить домой на пару часов позже.

Приходит — а матушка, в качестве территориального самца, встречает её валенком по голове. Многократно. Живительно — где-то сохраняла так долго, а теперь вынула и применила. Очень больно дерётся.

О симметрии, ниспосланной свыше

Поразительную историю я слышала о семье художников. И он и она раскрашивали яйца — имеются в виду деревянные, сувенирные. Очень удачно. Стали хорошо жить. Вдруг он заболел — ему отрезали правую ногу. Через год она попала в дорожную катастрофу. Потеряла левую ногу. На двоих у них в семье две ноги теперь. Зачем? Что за баловство небес? Или забавы ада…

Ещё одна история. У женщины была счастливая супружеская жизнь. Муж, два сына, почти подростки. Всей семьёй отправились за город. Муж с сыновьями плавал на лодке, ловили рыбу. Жена оставалась на берегу у палатки. Лодка перевернулась на глазах у женщины — муж и двое детей ушли под воду почти без всплеска — как будто и не было. Прошло 15 лет. Подруга случайно её встретила. У неё опять муж и два сына. Только новые. Данные взамен? Потому что так должно быть у неё? Зачем же отбиралось… И каково тем, при помощи гибели которых её чему-то хотел научить Господь?

Две сестры вышли замуж почти одновременно. У обеих по ребёнку. Жили хорошо, по соседству. Вдруг каждой из сестёр свой муж стал надоедать, казаться всё более отталкивающим, а чужой — муж сестры — наоборот, всё более привлекательным. С мужьями произошло то же самое, каждый полюбил сестру жены. Разошлись. Поменялись местами. У сестёр — новые мужья. У детей вместо папы — бывший дядя, муж тёти. Вскоре в каждой семье появилось по новому совместному ребёнку. Что за хитросплетение корней?

От этой симметрии крыша съезжает. Кто, кто тот Математик?

Вовлечение в игру симметрии

Я сама однажды была вовлечена в странную симметрию. Мы с подругой гуляли по побережью. Познакомились с двумя братьями-близнецами. Эти братья были так ужасно похожи друг на друга, что различить их было невозможно, и они бессовестно этим пользовались. Справа Миша, слева Гриша. «Нет!» — хохотали они. — «Всё наоборот!» И уже неясно было, кто брал за руку слева, кто справа. На заливе мы разделись и стали купаться. Близнецы предложили забаву — сесть верхом им на плечи и устроить скачки в воде. Так и сделали. Брюнетка против блондинки — обе на конях гнедой масти и неразличимых статей. Мы перепробовали всё — скачки, рыцарский турнир с заваливанием в воду и всадника, и лошади, ныряние с плеч, дельфиньи пляски. Что-то в этом было очень фундаментальное и грациозное. В этих симметричных кавалерах и музыкальных перестановках. Двойное удовольствие — пользоваться под собой и лицезреть со стороны. Большего удовольствия испытывать не доводилось. Будь их не двое, радости было бы вдесятеро меньше.

О разоблачении тайны начальника

Заведующий кафедрой был мужчина без возраста. Он любил подойти сзади к хорошенькой лаборантке, прижаться к ней брюшком и, покряхтывая, продиктовать что-нибудь.

Однажды он ушёл читать лекцию. И все остальные сотрудники — тоже куда-то ушли, остались я и хорошенькая лаборантка. Какой-то особый дух стоял на кафедре философии. В прямом смысле слова — это была самая вонючая кафедра в институте. Там нечем было дышать — то ли от сигарет, то ли от гниения и брожения. Мелкие бесы пронизывали всю кафедру. Главным их олицетворением была начальница над лаборантками. Она интриговала, сплетничала, доносила, выполняла волю начальника, под её взглядом сохли и гибли в муках комнатные растения. И всё это с вертлявыми манерами, инфернальной чернотой глаз и волос, вечно грязными пальцами — она любила приносить салатики в баночках и есть это прямо пальцами, облизываясь. Несмотря на страшную вонь. Редкий случай — в тот день её тоже не было.

Мы вдвоём с подругой разрезвились, даже вонючий воздух в тот день был не так прокурен и вонюч. Двери кабинета начальника были открыты. Мы зашли в эту святая святых. Покрутились в кресле, постучали по столу кулаками, подудели в трубки телефонов. В углу висело скучное, но добротное пальто заведующего. «А интересно, что у него в кармане?» — вдруг возникла новая тема у подруги. «Наверное, журнал по философии, носовой платок, кошелёк…» — «Нет, это всё чушь. У него там джентельменский набор — бутылка водки, хвост селёдки, презерватив, возможно. Сегодня — суббота. Он после работы пойдёт в гости к даме!» — «Какая дама? Он же старый холостяк. Живёт со своей мамой. Она ему не разрешает, он разучился…» — «Нет, ничто человеческое ему не чуждо. Там водка!» Так спорили мы, дурачась, в душе будучи уверены, что карманы пусты и неинтересны, как избранная им наука.

Расшалившись, подруга подкралась к пальто, как если бы оно было живое и могло кусаться или громко кряхтеть, двумя пальчиками отогнула полу и обшарила внутренний карман. Лицо её вдруг перекосилось. «Что, неужели? Неужели я права?» — не унималась я. «Там действительно водка. Не веришь — посмотри». Я подошла, заглянула. Овеществление шутки было поразительным. Водка, сушёная селёдка, презерватив.

Через минуту вошёл заведующий. Он подозрительно, очень подозрительно посмотрел на нас и в первую очередь направился к своему пальто, ощупывать карманы. Как будто наблюдал за нами в подсматривающее устройство.

Об абсурдном пении хором

Бывают случаи абсурдного пения хором.

Однажды, перед сдачей экзамена по научному коммунизму, мы — группа студентов — марксистско-ленинских философов — сидели в аудитории в ожидании пришествия преподавателя, самого научного из всех коммунистов. Атмосфера царила удушающая. Скучные, тоскливые, как бы боящиеся чего-то, неразговорчивые студенты.

Лидером серости была невзрачная девушка — то ли староста, то ли комсорг. Крупная, рыхлая, неулыбающаяся, с бородавкой на носу и проволочными волосами. Взгляд на мир у неё был какой-то осуждающий и уныло-цепкий. Абсолютно лишённая всякой живости и игривости. И вот вдруг она выступила инициатором идеи — в ожидании самого научного из коммунистов спеть песню хором. Более живые и разбитные девушки, некоторые просто Венеры какие-то пышнотелые, отреагировали одобрительно. Даже немки и венгерки в толстых очках на прыщавых носах, даже лунообразные монголки из красных степей Монголии… После некоторой спевки и припоминания текста получилось довольно стройно: «А ба-боч-ка крылышками бяк-бяк-бяк-бяк!!! Аза ней во-ро-бу-шек прыг-прыг-прыг-прыг!!! Он её го-лу-буш-ку бац-бац-бац-бац! Ням-ням-ням-ням! Да и шмыг-шмыг-шмыг-шмыг!» Живительно — выбор пал на фривольную, прославляющую половую разнузданность песенку. С глубинной девичьей тоской о желании быть потреблённой. И весь этот женский хор имени Катюши Масловой возглавляла чистая комсомольской душой и телом девушка староста.

Потом она хорошо кончила. Осуждая девушек, которых уволакивала куда-то вдаль коварная волна сексуальной революции, она сама стала её жертвой. Или героиней. На пятом курсе она, северная комсомолка, забеременела от жгучего, растапливающего все льды и ломающего все преграды бразильянца. Ей, с поруганными идеалами провинциальной чистоты, пришлось пережить немало печальных месяцев, но всё же в конце концов он на ней женился и увёз в Бразилию.

О том, каких женщин любят

На одной остановке, Богом забытой, я стояла, ждала автобуса. Мела метель. Под фонарём плясало и свистело. Нас становилось всё больше.

Среди ожидавших привлекала внимание семья. Это были три девочки лет пяти, десяти и пятнадцати, отец у них был красивый, стройный брюнет, с усиками и румянцем, а вот их мать была слепая. Белёсая квашня, рыхлая, без возраста, один её глаз был с бельмом, второй — слишком маленький, безнадёжно косил. Девочки были милы, нормальны. Мать что-то сказала им — голос у неё был нежный и очень приятный, спокойный тон. Отец, по всей видимости, не испытывал никаких неудобств. Он не стыдился своей жены-инвалида, он не выглядел усталым и затравленным. Он трогательно и трепетно обращался со своей слепой женой. А она стояла под фонарём, и улыбалась, и была спокойна. Что связывало их? Какое чувственное влечение влекло его к ней, очевидно, полуслепой от рождения? И каким сильным и многократным оно было, судя по количеству детей! Он любил её, безобразную и не видящую своего безобразия и его красоты, или жалел так сильно, что сперма лилась потоком — жалел с бельмом и имел, жалел — и имел… Какой кайф! Вот она, настоящая любовь!

С одним интеллигентным молодым мужчиной зашла речь о том, какая женщина для него — идеал. Он стал восторженно описывать, как его друг познакомился с какой-то полудикой то ли гаитянкой, то ли индианкой. Его фантазия разыгралась: «Да, какая удача — любить женщину, которая не говорит по-русски. Так, бормочет что-то на индейском наречии — ничего не понимает, что ты ей говоришь. Одни жесты, объятия, улыбки и любовь…» «Боже, как же достали его женщины… — подумала я. — Как трудно скинуть языковую завесу, оберегающую наготу и истину, одежду скинуть намного проще».

— Знаешь, тебе следует купить крупную человекообразную обезьяну, самку. Обрить её. Смазать душистым кремом. И употреблять по назначению. Слов от неё не будет совсем. К тому же не надо ухаживать, дарить подарки, воспитывать детей. Одни тактильные и сексуальные радости.

Мой знакомый обиделся. Может, я не поняла его — может, он на что-то намекал, описывая свой идеал…

Что-то есть в Венере с отколотыми руками, ногами и головой. Потаённая мечта мужчины — наблюдать и пользоваться главным, не отвлекаясь на второстепенное.

О настоящей женщине

Ей было лет пятьдесят с хвостиком. Была она коренастая, в крашеных кудряшках. С красным лицом и лиловым носом пожилого клоуна. Парикмахерша. Настригла себе на квартиру и машину. Лихо водила. Сын был уже взрослый. Ни в чём себе не отказывала. Нашла себе молодого возлюбленного, огромного, под два метра ростом, любящего выпить и склонного к плотским утехам.

Он ей изменял. Она это быстро заметила. Полоснула в порыве ревности ножом по яйцам. Вызвали «скорую». Пришили. Опять у них началась любовь.

Опять изменил. Опять полоснула. Опять пришили. Тут уж не на шутку рассвирепел. Не мог простить. Грозился железным ломом раздолбать самое любимое её — после него — машину. Она так и бегала — то выслеживала его блядки, то машину стерегла, чтобы её не раскурочил.

Вскоре парикмахерша удачно вышла замуж за финна — то ли ровесника, то ли постарше. Он по достоинству оценил её темперамент. Полюбил страстно. Через несколько лет она нам позвонила. Скучно, говорит, в Финляндии. В России было веселее.

О смерти от любви

Один знакомый рассказал, что бывшая жена его сидит в тюрьме. Я с брезгливостью посмотрела на него. «За что?» — следовало спросить из вежливости.

Он рассказал, как она пригласила как-то к себе мужчину, они активно развлекались, она оказалась сверху. Прямо у него на лице присев. Она испытала какой-то чудовищный оргазм. Он захлебнулся и умер. Её осудили, и она сидит за убийство. Я где-то читала, в некупированных былинах, что такой смертью погиб Добрыня Никитич. Женщину, причинившую ему это, тоже нехорошо ругал народный сказитель.

Другой знакомый, Дима, выслушав, закручинился, потрясённый.

— Что, о чём ты?

— Вот бы мне так умереть, — размечтался он.

Об отличии еврейского и русского мужчины

Гриша плыл на Валаам на корабле. Тут можно много акцентов расставить. Гриша — на Валаам? Гриша — на корабле? Но не будем останавливаться на этом. Он плыл, время зря не терял, познакомился с дамой. Дама казалась ему очень привлекательной и податливой. Предвкушая близость победы, он сильно выпил. Гораздо сильнее, чем его дама. Настала ночь, звёздная ночь. Увлечь даму прилечь оказалось некуда. Они бродили по кораблю, ища хоть щели какой-нибудь тёмной под канатом.

Грише вдруг нестерпимо захотелось отлить. Перед тем, как всё остальное. Заниматься поиском клозета было некогда. Гриша отошёл в темень, длинно облегчился вниз, за борт. Оказалось — там не море. Другая палуба. И два матроса. Матросы были разгневаны не на шутку — он нассал им прямо на головы. «Иди сюда, — сказали они ему. — Спустись на минуточку. Мы тебе пиздюлей надаём».

Тут начинается самое интересное. Что сделал бы подвыпивший русский парень? 1. Он скрылся бы во тьме от стыда, не забыв о даме. 2. То же самое, забыв о ней. 3. Выматерился бы, чувствуя свою недосягаемость. 4. Сказал бы матросам нечто такое, отчего — слово за слово — рукопашный бой был бы неминуем. Может, очнулся бы за бортом, среди рыб. 5. Он свернул бы содеянное на даму.

Все варианты исчерпаны. Но еврей, он на то и еврей. Он пошёл не таким путём. Нетвёрдой походкой, галантно извинившись перед дамой, он спустился вниз, несмотря на нелюбезные слова и угрозы, сыпавшиеся на него со стороны обоссанных матросов. Спросил, где тряпка, — и подтёр. Не унижаясь и не унижая. Дама была в восторге. Но совокупления не произошло.

О немецкой любви

Нет, немецкая любовь отличается от русской. Если есть у русских антиподы, то это «не мы» — немцы. Если Россия — дама, сладкое пышное желанное, то немцы — Он, жених, покоритель сердец, мужской напор, тот, о ком думается плодотворно и приятно мечтается. Где у русских — хаос, эмоции, тёмное вино заливает голову, там у немцев — порядок, доводы, аргументы. Россия как дом похожа на жилище одинокой женщины без мужчины. Всё заросло грязью, бесхозяйственностью. У женщины нет стимула принаряжаться, мыть, чистить, убирать, стирать — всё равно никто не видит, чего зря стараться. Никто — имеется в виду — Он не видит. Возлюбленный, желанный, тот, без кого свет не мил. Остальные — не Он — не люди, ради них и стараться не стоит. Германия как дом уж слишком ухожена. Мир закостенелого, педантичного холостяка, любящего комфорт. Каждая вещь до последней мелочи на своей полочке. Предусмотрено всё. Механизм быта отточен до совершенства. Ничто живое не нарушает его, никакая стихия — будь то шалости детей, капризы озорной любовницы, разгул пьяных друзей, писающих мимо унитаза и сующих окурки в цветочные горшки. Свинство русских и стерильность немцев противоположны как две противоположности одного и того же, какого-то полового невроза, связанного с переизбытком односторонних гормонов. Им бы совокупиться…

С такой вот противоположностью, с таким вот женихом Хольгером, высоким белёсым, лысоватым, в очках, гуляла по берёзовому лесу моя подруга, тоже высокая, стройная, но без очков. Она хотела поделиться с немцем самым русским — и вот вела его в ночь, по сугробам, среди ёлок и берёз, с безумным взглядом голубых глаз. Он, видимо, струхнул. Она же вдруг предалась неприличным фамильным воспоминаниям — о своём дедушке-партизане, убивавшем всё, что в лесу найдёт немецкого. И о бабушке, очень толстой бабушке, которую русская добротная толщина спасла. Немцы решили отомстить ей за мужа-партизана. Партизана они поймать не могли, а бабушку — легко. Они повесили её на берёзе. Деревце не выдержало веса и сломалось. Её — на другую берёзу, то же самое. Немцам надоело, после очередной попытки они развеселились и оставили бабушку в покое — живой и невредимой, только берёз много наломали.

Хольгер слушал, слушал — что-то понял, что-то — нет. Потом расчувствовался. Признался, что его дедушка тоже воевал — в России и много ему рассказывал о ней. Вдруг он сжал сильно-сильно пальцы русской красавицы, даже они захрустели, в глазах появилась немецкая геттингенская поволока. «О, я ошень хорошо это знать: лубить, лубить — а потом повесить на бэрьёзе».

Они были в чём-то идеальной парой. Она обожала, когда ей до хруста сжимают пальцы, как бы в экстазе, он любил сжимать, чтоб хрустело.

О любви культуриста

Она через несколько лет смогла найти ещё более идеального партнёра. Это был юноша по имени Миша, который на её глазах взматерел донельзя. Научился съедать 11 яиц на завтрак, руки его стали по обхвату как талия средних размеров девушки, грудь могла поместиться в женские чашечки лифчика. Он был трогателен когда-то. Юный, гладкий, холёненький. Теперь он трогал воображение. Еле ходил. У него ноги с трудом носили его растренированную тушу.

С потенцией возникли проблемы, но он их компенсировал эстетикой монстриозного тела. «Есть ли порох в пороховницах, есть ли ягоды в ягодицах?» — задавала моя подруга пикантный вопрос своему возлюбленному. Ответ был незамедлителен. Её заваливали на полированный столик, и вся эта груда мяса и костей взгромождалась на её хрупкую грудь. Грудная клетка её хрустела и скрипела под натиском то ли ягод, то ли пороха, то ли ягодиц. Последнее пыталось взлезть ей на лицо. Прикрыть красоту. Оставить лишь существенное. Если это не получалось — остальное получалось очень редко, он садился на её любимую маленькую подушечку и ёрзал на ней, как победитель. Хорошо им было. Что там немец с хрустом пальцев. Хруст рёбер — вот победная песнь русского медведя! И никаких сантиментов.

Правда, Миша плохо кончил. Объевшись яйцами и специальным раскормочным питанием для боди-билдингистов, Миша внезапно озверел не на шутку. На него и раньше находило — он иногда любил впасть в немотивированную ярость. Теперь его прихватило на улице, на заснеженном Невском. Он внезапно обхватил случайного прохожего, завалил его на грязный снег и стал сдавливать, приговаривая: «Чьи в лесу шишки? Мишки! Мишки!» Бедолага не спорил с Мишкой, но последний впал в животный экстаз и сломал несчастному несколько рёбер. Родственники восходящей звезды бодибилдинга заплатили пострадавшему по 100 долларов за ребро, и на этом дело замяли.

Тайна маленького интеллигента

Саша родился в семье одиноких страдальцев и с детства был одиноким страдальцем — не ходил в ясли, не гулял один на улице. Видя других детей, он их даже щипал, не от злости, а от изумления — надо же, живой мальчик, не из телевизора, не из зеркала…

Однажды он в сберкассе взял чистый бланк и положил в карман. Зачем — неясно. Потом они с мамой отправились на детскую площадку.

Там был Сашин двойник — такого же возраста, такого же роста, тоже мальчик — и занимался таким же любимым делом — гонял голубей. Саша ужасно обрадовался, увидев своё подобие, занимающееся знакомым занятием. Дети стали гонять голубей вместе. Голуби, умные, как и подобает домашним животным, снисходительно отнеслись к погнавшимся за ними малышам, они лукаво изображали испуг, бежали мелкими шажками от детей, как бы говоря: «Ох боюсь, боюсь, боюсь, ох догонит», а когда становилось опасно, вспархивали прямо из-под детских ног, чтобы приземлиться поблизости и опять побегать с ними наперегонки, поиграть в салочки.

Сашин двойник в голубом комбинезоне устал, стал прятаться за маму. Саша захотел близко подойти, обнять своё ожившее отражение. Голубой малыш совсем испугался и не давался. Тогда Саша достал из кармана бумажку — чистый бланк и стал протягивать её голубому комбинезончику. Двойник убежал. Саша мчался за ним, поминутно заглядывая в бумажный лист. Бумажка как бы служила ему посредником в деле контакта с живым человеком.

Тут набежала целая толпа разнокалиберных человеческих детей, все они не слишком удивлялись присутствию своих маленьких подобий. Один Саша изумлялся и размахивал своей драгоценной бумажкой, словно бы стремясь воздействовать на живого человека своим бумажным законом.

Таков и взрослый интеллигент — без вынесения в бумажный мир он не может полноценно ощущать себя в реальном мире и не может прибирать этот мир к рукам.

Красота и польза

Кот безошибочно среди овощей на кухне выбирал себе хвостатую свёклу и самозабвенно гонял её по квартире, таскал в зубах, подпрыгивая и распушая хвост. Это был кот с правильными врождёнными инстинктами.

Но однажды на даче он повстречал настоящую мышь с двумя мышатами, которые направлялись куда-то к себе в нору. Инстинкт подсказал коту — что вот она, долгожданная встреча, и наступила, встреча, к которой всё детство он готовился и для которой тренировался. Но мышь вдруг оскалила зубы, сделала страшную морду и противным голосом страшно заверещала и даже неприятно боком запрыгала. Кот изумился и не стал трогать мышь.

Вот как сильна оказалась любовь к детям у простой скромной мыши. Она не постеснялась скорчить отвратительную морду, чуждую своей природе и полу, — и это спасло её и её детей от гибели.

Бывают случаи, когда не стоит думать о пристойности и благообразии. Бывают случаи, когда внешности не следует доверять, а лучше попробовать на зуб.

О победе интеллигента

Кот Кузя был интеллигент — от ушей до кончика хвоста, жидковатого, правда. Мягкие, деликатные манеры, доброжелательность, склонность к мечтательности, плохой аппетит и слабые нервы — всё в нём выдавало интеллигента за версту. Деревенские коты, любящие плотно покушать, а также грубые плотские развлечения, недолюбливали и презирали Кузю, а при случае били и гоняли его. Деревенские кошки пытались соблазнить мечтательного кошачьего юношу — но напрасно. Его сердце стремилось к чему-то иному, хотя в глубине своего мохнатого тела он страдал от своей слабости.

Однажды он спал в доме, на хозяйском диване. В это время к хозяину пришёл приятель с огромной старой овчаркой. Кузя в этот момент открыл глаза и от ужаса тут же прикрыл их, а потом взвился на шкаф, судорожно пытаясь забиться в узкую щель. Собака даже его не заметила и вышла с людьми вон из дома. Кузя тем временем изучил врага, что-то смекнул, а потом осторожно пробрался за людьми в сад. Там он собрал всю свою силу кошачьей воли и из-за кустов клубники стал смотреть на собаку. Собака случайно увидела Кузьи глаза, устремлённые на нее, — и испугалась не на шутку. То ли она сама была старым интеллигентом и ей стало стыдно, что она гуляет по чужому, нарушая святость границ, то ли Кузя ей показался мелким, но чрезвычайно опасным сумасшедшим, но она поджала хвост и, осторожно кося глазами, мелкими шажками побежала прочь. Кузя, нагнув голову к земле и испуская по капле глазами страшную свою кошачью силу, бежал по параллельной дорожке. Взгляд у Кузи был как острие клинка, которое гнало и гнало прочь с участка застенчивую собаку.

И у интеллигентов случаются победы над очень крупным и сильным противником. Особенно если это тоже интеллигенты.

Интеллигент и опасность

Как всем интеллигентам коту Кузе было тесно в узком своём домашнем кругу, его манило неизведанное. Он любил совершать путешествия с хозяином по дачным дорогам. В первый свой вояж он отправился с задорным и важным видом. Он бежал возле хозяина, победоносно и изумлённо осматривая окрестности. Но радостная его восторженность вскоре была омрачена. То собака бешено набросится, то чужой кот прогонит со своей части дороги. Но Кузя всё равно считал почётным долгом сопровождать всюду своего хозяина. Но теперь он это делал по-своему, по-кошачьи — осторожно пробираясь по густой траве или по канаве вдоль дороги, предпочитая не попадаться лишний раз на глаза какому-нибудь бдительному зверю.

Но однажды всё-таки его засекла одна собака. Оказалась она ужасно свирепой до котов. Она злобно набросилась на Кузьму, загнала его на берёзу и так отвратительно подпрыгивала и скалила зубы, будто смерти жаждала своему пленнику. Кузя из последних сил удерживался на гладком стволе слабыми своими городскими когтями. Тут вышла хозяйка участка. Она страшно разозлилась, что на её территории висит на берёзе кот и дразнит её собаку. Она стала даже подстрекать собаку к более решительным действиям. Но потом сжалилась, подошла к берёзе и захотела помочь бедняге слезть с дерева.

Тут уж в Кузю вдруг словно бес вселился. Настрадавшийся, истеричный, весь в ожидании гибели от поганой собаки, он вдруг с остервенением прыгнул на хозяйку, целясь ей прямо в глаз. Промахнулся, повис когтями на её виске. К остервенелому лаю прибавился дикий крик окровавленной хозяйки и нервные вскрики Кузи. Коту удалось удрать.

Не будите в интеллигенте зверя. Сам он слаб. Но реакция его бывает непредсказуема.

Кузя той осенью сгинул навсегда. Слишком много страстей пробудил.

О развлечении мальчиков

Мальчики срывали ягоды с бестолкового куста. Кажется, японского, кажется, называемого «снежник». Ягоды действительно напоминали слипшиеся комки снега — белые, как бы хрустящие внутри, неровной формы. Наверное, предназначение этих ягод — создать среди чёрной слякотной осени предвкушение белой хрустящей зимы. Мальчики срывали шарики, бросали на чёрный асфальт и топтали ногами. При этом раздавался хлопающий звук и, вместо аккуратного шарика, на дороге оставались неопрятные пятна.

Цель мальчиков — объёмы превращать в плоскость? Белое — в грязное? Форму в бесформенность? Лишь бы хлопок получался погромче.

Об играх мальчиков и девочек

Девочки сильно в детстве отличаются от мальчиков.

Мальчики любят подбирать палки. Одни мальчики — толстые и короткие. Другие — длинные и тонкие. Некоторым подавай прутья с загнутыми кончиками. От чего зависят их пристрастия? Трудно понять. Старший любит таскать огромные дубины. Найдёт целый сук — до трёх метров длиной, с толстым основанием — и тащит, как медведь. «Брось», — говорю. Не бросает, кряхтит, но тащит. Младший любил сначала очень длинные тонкие ветви. Или, на худой конец, длинные тростинки с кисточкой на конце — тоже до 3 метров. Потом стал ветки обрабатывать, обламывать ответвления, и готовым прутиком сечь крапиву.

Девочки — другие. Им подавай куколок, человечков. Играют, и никто им не нужен. У моих знакомых двухлетняя девочка так самозабвенно играла, что они её одну оставляли на 6–7 часов. Уйдут — играет. Поест во время игры, покормит кукол, пописает, посмотрит видик. Придут — играет, разговаривает, поёт, танцует с куклами, на родителей смотрит как на помеху. Я тоже такая была.

А мальчики всё ноют. Всё их надо развлекать. Виснут, цепляются, будто стержень какой из них вынут. На минуту их не оставишь. Ты в туалет — и они скребутся под дверью, как будто навек от них ушла. Ты — у телефона, и мальчик уже лезет тебе по ноге наверх, ревнует. Так тяжело, всё надо что-то придумывать, чем-то завлекать. Они уже привыкли к вялому темпу моих игр. Однажды разрезвилась, стала на улице в прятки с ними играть, бегать. Они обрадовались, развеселились. Старший, догоняя, спрашивает с опаской: «Ты что, водки выпила, да?» Как это выглядит — не знает, но по-другому объяснить долгожданную резвость мамы не может.

Мальчики питаются мамой, хоть и примеряют для себя средства, как совершить экспансию в этой жизни пограндиознее. А девочки самодостаточны. Было бы что-нибудь рядом человеческое, которое можно переставлять.

Андрей сорвал цветок. Протягивает мне. «Почини», — говорит. Пытаюсь объяснить, что живое не чинится. «Из чего сделан котёнок? Из кожи?»

В каком возрасте лучше сочетаться браком

Знаменитые, гениальные художники Наталья Гончарова и Михаил Ларионов были одногодки, родились в 1881 году. Рисовали, жили вместе, любили, опять писали картины, опять любили, но браком не сочетались. Вместе покинули Россию. За границей опять жили вместе, писали великолепные картины, но браком опять не сочетались почему-то.

Когда им было уже за семьдесят, наконец поняли, что подходят друг другу, — и поженились, перестав смущать окружающий мир своим свободолюбием и вольностью во взглядах на отношения между полами. Устали от социального авангарда, так сказать. В 1964-м, прожив в законном супружестве 9 лет, Н. Гончарова не выдержала счастья семейной жизни и скончалась. М. Ларионов, вкусив сладость законного брака, не выдержал горечи вдовства и женился вскоре на своей бывшей натурщице, позировавшей ему 40 лет назад. Через 2 года он не вынес восторга семейной жизни с молодой женой и умер, оставив ей в наследство все свои работы и работы своей первой жены.

И в семидесятичетырёхлетнем возрасте не поздно насладиться услугами Гименея. Девять лет узаконенной брачной жизни с любимым человеком, после пятидесяти лет проверки любви на прочность, — это достаточно. Плюс два дополнительных года с любовью № 2. Единственное, что смущает, — плоды творческого соития достались побочной ветви.

Эту историю я привезла из Москвы, посетив выставку гениальных супругов.

О символе свободолюбия

Символом свободолюбия была для меня черепаха Чипка. Её трагическое лицо, её скребущие лапы, переваливающаяся старческая походка, на которую она была обречена с детства. Всегда выглядящая старше своих лет. Змеиная морщинистая шея и белые молодые зубы в молодой розовой полости рта.

Летом меня отправили вместе с черепахой в деревню к бабушке. Такого зверя там ещё не видели. Бабушкин брат, дедушка Коля, с крестьянской основательностью посадил черепаху в клетку для цыплят — это был куб из сетки с маленькой дверкой. Клетка стояла прямо на густой траве с жёлтыми жирными одуванчиками, которые так любила ныне покойная Чипка.

Утром черепахи не оказалось. Чернел свежевырытый подкоп. Где-то в конце деревни ужасно гоготали гуси и мычали телята, там явно что-то происходило, какой-то переполох. Я отправилась туда. О, какое зрелище! По деревенской дороге ввысь и вдаль, по колдобинам, островкам травы и засохшим лепёшкам навоза куда-то очень целенаправленно ползла моя черепаха. Гуси шипели на неё, коровы и телята косили на неё своими круглыми карими глазами в белых ресницах и со своеобразной грацией испуга отскакивали от неё. Чипка не обращала никакого внимания на них и со стоическим равнодушием ползла дальше, вперёд и вперёд. Голос любви ли звал её к черепашьему другу, тоска ли по Родине — но вид у неё был пафосный.

Черепаха была водворена обратно, в свой цыплячий загон. Утром её опять не было — опять подкоп, в другом месте. Опять её выдали бдительные гуси. Всё лето она убегала от нас. Свобода значила для неё смерть. Но на её зацементированном лице читалась жажда свободы и упрямство, готовность ради вольных прогулок и ничем не обоснованной надежды на встречу с себе подобным лишиться жизни.

Дамский пальчик

Писатель из Москвы говорит: «Нет, не умеешь ты кофе заваривать. Это не кофе. Давай научу. Где кофемолка?» Встал к газовой плите, собою заслонил черноту и синий огонь, колдовал некоторое время. «Приготовь маленькие чашки. А поменьше нет? Меньше только стопки для водки? Ну ладно, сойдёт, хотя…» Я заглянула в замызганную кофеварку — три четверти её были заполнены молотым кофе, сверху — ароматная коричневая лиловость в неправильном обрамлении из рыжеватой пены.

Налил на дно чуть-чуть. Я попробовала. Это было что-то потрясающее. Что-то с приятной кислинкой, но столь крепкое, столь крепкое, что вкус этого был схож с настоем из хабариков. Я никогда не курила, только нюхала чужой дым, никогда не жевала хабарики, тем более их не заваривала. Но это было то самое — адский никотиновый настой, какая-то странная взрывоопасная жидкость, удивительно прочищающая мозги.

Писатель завёлся с пол-оборота. Я — тоже. Он заговорил с такой бешеной скоростью, такие дикие фантазии полезли из него, так сильно зажигали они мой мозг, что я вся запылала изнутри, глаза мои дико горели, я дико хихикала, отзывчиво воспринимая любую мелочь, любой изворот, который порождался из него. «Вот это — настоящий писатель! Вот это — настоящая богема! Какая атомная энергия в нём! Как заражает она меня! Вот чего мне не хватало в моём свинском загоне!»

Пересказав сюжеты 10 своих повестей, одну из которых собирались наконец где-то в Москве издать, он наконец, из вежливости, попросил меня показать ему мои стихи и куски прозы. «И это всё? — ужаснулся он толстой пачке драных и серых листов. — У меня около 10 тысяч стихотворений. Около 100 пьес. 50 повестей, около тысячи статей и рецензий…» — «И ты ещё не известен миру! Как это печально, как печально!» Я смотрела на него с нескрываемым уважением. «Ему 33 года, но как он плодовит, как плодовит! Бальзак какой-то! Да, именно таким и должен быть настоящий писатель! Гений должен быть плодовит, как муха какая-нибудь, способная своими личинками заполонить весь Земной шар. Какие жалкие личности — все остальные мои знакомые, которые считают себя писателями. Какие жалкие… Ни качества, ни количества. Тяжёлые на подъём, скучные в общении, нелюбопытные какие-то к различным проявлениям жизни. Одни претензии…»

Писатель моё полистал, отбросил небрежно. Я посмотрела на него с уважением: «Представляю, что написал он в своих 10 тысячах — да, передо мной настоящий гений. Пусть непризнанный. Но его обязательно признают. У него всё впереди!»

Я смотрела на него с нарастающим восторгом. Мне всё в нём нравилось. Его бело-чёрное лицо, чем-то напоминавшее брюзгливую маску кокаиниста Бодлера, его огонь, пылавший и заражавший меня, его московский нос и губы. У москвичей есть что-то неуловимо общее, некий отпечаток, по которому безошибочно можно отличить их от жителей других русских городов. Почему-то типичные москвичи — кареглазы, черноволосы, у них сочно, капризно, даже несколько брюзгливо вырезанные губы, с приятной бледной обводкой вокруг. Носы москвичей обычно как бы посередине перебиты, кончик — картофелиной. В типичных москвичах есть что-то земляное, энергичное, княжеское… Мой знакомый всё более и более казался мне привлекательным. «Москва… Да, это — Москва! Земляные холмы! Приволье полевого воздуха! Сердцевина России! К чёрту — Питер, к чёрту лягушачью трупную утончённость, этот сон разума, эту вялую расплывчатость утопленников! Москва — вот где жизнь! Вот где писатели!» — так думала я, взвинченная донельзя настоем из хабариков.

На мне было индийское платье, очень весёлое платье. Оно было чёрное, с золотыми и розовыми некими индусскими рожами и птичками, на кокетке. Я была без лифчика в тот день, то ли осознанно, то ли впав в коллективное бессознательное. Потом я поняла, что ему было видно всё, я преувеличивала непроницаемость чёрного цвета. За чёрной завесой, очевидно, шла своя жизнь, которая чрезвычайно привлекала моего знакомого. Писатель говорил и говорил, пылал, как огнедышащий вулкан, но взгляд его при этом не был так шустр и разнообразен, как его речи. Глаза писателя, с милой московской округлостью — ну что-то очень напоминающее мишку, медведя (вот почему, наверное, русских называют медведями — это всё из-за москвичей, из-за из шоколадных округлостей под бровями), глаза писателя как-то странно всё время помещались ниже моего лица.

Ночью писатель оказался не так хорош, как при свете дня. Ему было никак не кончить. Он мучил меня, донельзя распалённую, заставляя дёргать его за левый, оттянутый чёрный сосок. Сосок на правой его сиське был нормален. А вот левый — писатель утверждал, что в левом его соске все его эрогенные зоны, и он заставлял меня скучно и долго доить и доить его, покусывать эту странную игрушку, по форме напоминавшую виноградину сорта «дамские пальчики». Я проделывала то, о чём просили, и думала, что все писатели — невыносимые зануды и вонючки, к тому же скрытые (скрытные) женщины, вот вам доказательство — из безусловно мужского, со всеми атрибутами, тела — вылезший зачем-то дамский пальчик, игривый, кокетливый, капризный, жаждующий отдаться, подобно материнской груди. Я совершала чмокающие движения, к тому же, в силу разницы в годах, мы играли в малышку и папу (маму).

Как это концептуально! Маститый писатель услужливо подставляет свою грудь начинающей поэтессе! Мудрая, женственная Москва вскармливает грудью более юный, мужественный Петербург! Передача энергии, опыта и таланта посредством припадания к груди!

Утром писатель позвонил своей жене. Его голос был свеж, бодр, никакого юления и просьбы о помиловании, напротив, даже некое чувство превосходства: «Привет, Минетова! Как дела? Скоро буду!»

Потом мне рассказали об этой писательской чете поподробнее. Они не спят друг с другом, но живут вместе и с удовольствием, растят двух детей. Он любит спать с петербургскими девочками. В Москве у него не стоит. Она, напротив, спит в Москве с кем придётся, а в Питере — не с кем. Дети — не от него, а, разномастные, неизвестно от кого — наверное, и сама мать с трудом может вычислить. Они оба пишут. Пишут и курят и сбрасывают пепел прямо на пол, на ковёр, под ноги, туда, где ползают их грудные ещё дети. Прямо на лысые их головки стряхивают пепел. Дети уже привыкли.

Я пришла в восторг от этих сценок: «Вот это я понимаю — настоящая семейная жизнь! Какая прелесть! Настоящая богема!»

Через неделю я ехала в Москву к своему «дамскому пальчику», с целью присосаться и испить, не одна. Ко мне прицепился юный поэт Гриф, который втайне лелеял мечту переспать с женой писателя. Он пристроился ко мне, подобно тому, как прицепляется к дёргающемуся от тока электрику неопытный спасатель, но сам при этом попадающий под воздействие буйствующей электрической силы. Всю дорогу во мне что-то пело и плясало: «Москва! Москва!» В Москве у писателя не стояло, жену он от нас спрятал, и мы, разочарованные в своих обломившихся надеждах, переспали друг с другом. Под утро разодрались и разругались навек.

Под крышей у Вампира

Побывала на Петроградской, в гостях у Вампира. В его семи комнатах. Купил весь последний этаж, окна на три стороны. Всё в дерьме, он только что переехал. Сквозь стеклопакеты видны заснеженные крыши и завитки на окнах в стиле модерн напротив. На стене у входа висит циркульная (или циркулярная?) пила. Говорит — для распилки дров. У него что-то типа камина, топит дровами, когда холодно. В нескольких комнатах на стенах, на гвоздиках, — школьные старые угольники. Я спросила — зачем? — Он говорит — учился в третьем классе, нашёл и сохранил — единственная память о детстве. Я его поймала — таких угольников у него несколько, и про все он говорит одно и то же. Странный. Какой-то масон. Угольники — чтобы ими бить, может?

Вампир спит с лазерной мышкой, у изголовья его кровати — монитор компьютера и клавиатура под подушкой. На мониторе их тусовка — ужас сколько упырёнышей. Все с красными глазами и нехорошими ухмылками.

Я сказала: нельзя ли вас пощекотать, длинная груша?

Кто не садомазохист — тот ваниль на их языке. Я — ваниль. Он пил водку, а я выпила 450 граммов мартини. Потом он пытался показать мне семихвостую плётку, я наотрез отказалась на неё смотреть. Потом он дёрнул меня за волосы (подумала — надо всё-таки обстричься налысо). Я сказала, что могу дать сдачи. Он чуть не всплакнул, так хотел стукнуть меня хотя бы один раз по лицу, профессионально, без следов. Ни фига не дала. Надо постараться сделать его нормальным парнем, для этого следует обратиться к одному художнику-колдуну. Он привозит травы с Тибета — полчашки чая, небольшая здоровая эрекция, и, может, перестанет вампирствовать?

После ещё одной «Русского стандарта» глаза у Вампира стали цвета его футболки — серо-зелёные такие, линялый анилиновый чёрный краситель. Он попросил помыть посуду. Я мыла, он смотрел внимательно. Я спросила — чего смотрит? Он сказал: «Думаю, сколько придётся тебе заплатить за мытьё посуды». Я вошла в раж и перемыла ему всё, что нашла, даже плиту, подоконник и часть стены.

Он сказал: «Спасибо за бескорыстную дружбу», стал угощать тортом с клубничным бледным желе и пластмассовой белой шоколадкой сверху, на которой были изображены два микроскопических медведя.

Потом я его острым зазубренным ножом чуть не отпилила себе палец, отрезая кусок колбасы. Вампир перетянул мне ноготь лейкопластырем, чтобы прирос на место. Потом на меня упала какая-то дубина.

Обещал дать напрокат цифровик, чтобы я снимала мужские обнажённые портреты в его квартире. Считает, что это модная и денежная тема. Он, наверное, прав. У него нюх на бизнес.

Ещё рассказал о друге из Москвы по кличке Колобок. Он занимается нефтью, убил нескольких человек конкурентов. Богатый, катается на красивой машине «ламборджини». Весу в нём 170 килограммов, и рост около двух метров, налысо бреется. Последнее время он увлёкся философией, танатологией — читает труды философов о смерти. Правда, хороший у Вампира друг?

Пригласил на Новый год на садомазохистскую тусовку, человек 100 вампиров сбежится со всего города. Жуть!

На пиру у вампиров

В заведении снаружи типа бара оказались внутри обширные помещения без окон и с минимальным количеством дверей, с зеркальными потолками. Нижние и верхние могли увидеть себя ещё и удвоенными, сверху. Это было концептуально. Слоистый пирог из нижних, верхних, сверху в иллюзорном повторе. Длинные столы, покрытые скатертями цвета свекольной крови бордо, ломились от яств и напитков. Среди блюд потрясали масштабами тарелки с горами языков. Я прицепила себе на свой натуральный один подлиннее и потолще, говяжий отварной, чтобы сфотографироваться на память.

Публика была потрясающая. Девушки фантастической красоты, в чёрных бальных платьях, в купальниках и сапожках, многие в ошейниках и с девайсами (это такие разнообразные плётки, «собаки», арапники, многохвостки и т. д.). Мужчины в костюмах и фраках, с бабочками. Плетёные девайсы некоторые были очень хорошенькие — настоящие произведения искусства. У некоторых дам был соответствующий макияж — инфернальная чернота вокруг глаз и рта. Маникюр, разумеется, кровавый и блестящий. Было несколько девушек со свастикой на рукавах, в защитного цвета рубашках и юбках. Для тех, кого с детства возбуждал Штирлиц и Мюллер. «Глаза цвета стали/ Юбка до колен./ Нет, не зря прозвали/ Тебя Лили Мадлен», — как написал поэт Всеволод Емелин.

Когда вампиры уселись за столы, выстроенные буквой П, на сцену вышел ведущий Протей — симпатичный, чуть бледноватый красавчик, который радостно произнёс поздравление вампирствующему люду.

— С Новым годом вас, господа извращенцы! — так воскликнул он, и на его приветствие раздались в ответ хлопки открывающегося шампанского.

Я стала внимательно изучать тех, кто справа, слева, напротив и сзади. Я бы всю эту тусовку взяла на съёмки соответствующего фильма. У всех присутствующих некая тайна сквозила в улыбке или уголках глаз. Чуть прыщавый блондин с прилизанным чубчиком напротив улыбался несколько слащаво. Его бы с удовольствием взяли на роль предателя Родины, старосты-извращенца, прислужника у врагов. Несколько молодых людей интеллектуального вида в очках были как-то слишком бледны, губы их — красны, и глаза их казались слишком бегающими. Девушку с голыми плечами и хорошим бюстом явно следовало отнести к разряду искательниц приключений, которые ни перед чем не остановятся. Несколько красоток были похожи на глыбы льда, и только девайсы, пригревшиеся на их талиях, выдавали их способность к бурным и жестоким телодвижениям. Тема замороженности и отмороженности витала над столами. Мужчины были также несколько куклообразны. Казалось, из этих людей отчасти вынута душа.

Присутствующие разделились на две команды — команду Зла и команду Добра. Начались садомазохистские состязания между командами, победители на разных этапах получали милые безделушки типа наручников. Особенно мне понравились массовые фашистские флагелляции (порки). Сразу три пары показывали своё развлечение: девушка девушку таскала нежно за волосы по полу, мужчина сёк девушку, женщина воспитывала юношу. Насколько я разобралась в Теме, это были разогревающие процедуры, совершаемые мягкими многохвостками. Победила команда Добра. Лидерша добряков вышла на сцену со своим рабом, бледным блондином, похожим на виртуального мотылька, вынутого на свет божий из тени Интернета. Сначала она с ним что-то эротично-секущее проделывала. Потом она прижгла ему сигареткой язык, аж шипение раздалось. Я в это время поедала очередной язык, но в этот миг он у меня чуть не выпал изо рта вместе со своими уже давно проглоченными друзьями. Бесцветный блондин не стал от садистской процедуры ни розовее, ни белее. Он был как неживой.

Весьма оживленна была Снегурочка. Она порхала в белом халатике с красным крестиком, показывала лёгкий стрип, потом раздела догола одного из «нижних». Саму её периодически кто-то подогревал чёрной многохвосткой. Попка её алела к концу вечера, как грудка снегиря. Леди железный задик получила, судя по всему, необходимую ей порцию эндорфинов и помогла этим самым эндорфинам выделиться у части присутствующих. Возможно, она достигла сабспейса. («Сабспейс — это особое трансовое состояние нижнего, возникающего вследствие выделения эндорфинов в процессе экшена на фоне эмоционального подъёма» — цитата из книги «Путь плети», пособия начинающего садомазохиста.) Сабспейс пришёл, видимо, и к прижогшемуся юноше. А может, и нет. Мне показалось всё же, что это было хорошо разыгранное шоу, и шипел от огня не язык этого несчастного саба, а его собранная в лунку слюна. По крайней мере аптечка садиста (см. § 17 главы 7 вышеупомянутого пособия) не была внесена в зал и использована по назначению.

Вампир к этому времени после нескольких стаканов водки был почти готов. В глазах его сверкнуло нечто инфернальное, своими треугольными зубами он начал меня прикусывать, и руки его уже замотались в моих волосах. Надо признаться, что голова и волосы на ней — самое слабое и больное моё место. «Нет, только не это! — воскликнула я, а потом прошипела ему на ухо: Счас сдачу дам, отцепись!» Главный Вампирище не отцеплялся, и мне это ужасно не нравилось. Я изловчилась, выскользнула из его нежных изящных рук и, спустившись под стол, ловко пробежала на четвереньках метра два. На выходе пришлось просочиться между ножками стула. Господа извращенцы были заняты кто чем — от пения караоке до хвастовства девайсами и поеданием яств. На нас никто не обращал внимания.

Мой Вампир увидел меня вылезшей из-под стола и обрадовано устремился навстречу. Мы воссоединились с ним на сцене почему-то. Он якобы стал танцевать со мной, что-то проделывая с моей спиной. «Нащупывает бородавки или рубцы от предыдущих экшн», — подумала я. Внезапно Вампир пригнул меня в рабскую позу, выхватил у проходившей мимо девушки-топа семихвостку и попытался заняться со мной Темой. Я опять была вынуждена почему-то на четвереньках ретироваться от своего нежного товарища. Эти эпизоды не испортили наших отношений, после вечеринки извращенцы разбрелись по городу небольшими группами, мы же с Вампиром осели в кафе «Барракуда» до утренней зари.

Кто-то неожиданно всхлипнул. Я вспомнила параграф «Слёзы нижнего». В нём объяснялось, что целью экшн является довести нижнего до рыданий, пока он не вскричит своё стоп-слово, которое одно способно остановить разгулявшегося Топа. Доведённый до рыданий саб ближе к сабспейсу.

Я посмотрела в угол. Там спали два китайца, лицом между заказанными в «Барракуде» морепродуктами. Всхлипывали во сне.

Переживание о Китсе

С детьми гуляли по заснеженному новогоднему лесу. Вдруг Андрюша вспомнил дом, бабушку, кота Китса. Бабушка терпеть не может кота. Еле уговорили её его покормить, пока нас не будет.

— Ой, бедный — бедный Китс!

— Почему это он бедный?

— Он весь в поте. Его бабушка хлыщет.

Революционеры в белой ночи

После бурной агитации, после листовок, митингов и пикетов, после водки у Салье, революционеры шли ко мне, благо недалеко, и пустая трёхкомнатная квартира, и сидеть можно всю ночь до рассвета, можно играть на фортепьяно и предаваться всяким беседам не только о революции.

Мы только что переехали из однокомнатной квартиры в трёхкомнатную. Всюду свисали лохмотья обоев, комнаты были завалены ужасными тюками моей матушки с еённым накопленным в течение жизни добром. Тюков было так много, так много, что даже видавшие виды грузчики удивились. Как это у такой маленькой, бедненькой, потёртой женщины так много тюков и имущества. Перевозчикам груза пришлось делать два рейса. За один раз увезти всё не удалось.

Революционеров было человек десять. Бесспорным лидером был Саша Б., огромного роста, с помятым лицом аристократа, декадента и извращенца. Бледные губы кривились от утончённых гнусностей, серые волчьи глаза были холодны и печальны в какой-то запредельной глубине. Руки аристократа были то ли в веснушках, то ли в рыжих волосках — что-то матросское. Вроде бы папа был моряком. Устав от революции, он любил, хорошо одетый пижон, прилечь на гнусный тюк с дерьмом, в хорошей изысканной позе, одной рукой придерживая рюмочку с коньяком, а другой — теребя нежно чью-то мужскую молодую голову. Особенно он любил потрепать небольшую шевелюру одного утончённого молодого человека, из очень хорошей семьи, но с несколько странным, надтреснутым голосом. Юноша обычно пристраивался у ног вождя. Сейчас он далеко пошёл по дипломатической линии.

Другим, лирическим, лидером был Илья. Пухлый, бородатый, кудрявый, эротичный отец большого семейства, среди товарищей по борьбе он отличался не только тонким художественным вкусом, но и неким творческим даром. Что-то писал в своей уютной кочегарке в свободное от революции время. По ночам к нему на кучу угля любили прибегать грязные дворовые кошки. Однажды они со страшным мяуканьем пришли к нему, кем-то отравленные, и все умерли на его глазах. Это была некая аллегория будущей смерти демократических идей об устройстве России.

Среди революционеров пламенел неясным пламенем красивый еврей Костров. Он любил Гегеля, а с коммунистами как-то не очень определился. Он, в отличие от остальных, не испытывал к ним сильной неприязни.

Пробегал хорошенький блондин Борисов. Ему из всей компании досталось больше всех. Настоящий инвалид революции. Духовный и физический. Работал в престижном вузе, был подающим надежды преподавателем политэкономии. Приютил всю свору революционеров у себя на кафедре, под видом заседания клуба «Альтернатива». За это вскоре лишился работы. Навсегда. Какое-то время держался на плаву. Был директором культурного центра Василеостровского района. Боже, кто там только не собирался! Какая жизнь кипела и бурлила! Авангардисты, гомосексуалисты, поэты-лесбиянки, актёры и художники, кокаинисты и начинающие бизнесмены — все переплелись там, а потом рассыпались. Куда, где, почему… Как быстротечно бурление и веселье, как кратковременны связи! Где ты, стабильная богемная жизнь? Борисов уже тогда, потеряв преподавательскую работу, был надломлен, как нежный колос, и тихо спивался. Через несколько лет его не стало. Того голубоглазого, розовогубого, стройного блондина.

Пришёл брюнет с кирпичной мордой, выбитыми в драке зубами, корявым сломанным ребром, которое он предлагал ощупать девушкам. Голубизна глаз сменилась унылой бурой пеленой, борода уже не росла, изысканная речь сменилась паранойей — он искал кагэбистов у меня в шкафу и под кроватью. Белые руки стали корявыми и красными. Аромат самца сменился банальной вонью алкоголика. Две его фотографии — до и после — могли бы послужить основой для памятника Жертвам Революции 1986–1989 годов.

Ещё одной колоритной фигурой в революционном движении был Дима. Толстый, огромный Мальчиш-Плохиш, ковыряющийся в носу, угрюмый политэконом, злобный враг коммунизма. Когда перестройка кончилась, он заламывал руки и восклицал: «Боже, и что я только буду теперь делать? Кроме злобы, я ни на что не способен!» Неудачный сын двух университетских профессоров математики. Он тогда любил меня, а его любил Саша Б. Гнусный соперник интриговал, наблюдая за мной острым цепким взглядом влюблённого, у которого похищают предмет любви.

Однажды он куда-то вёз нас с Димой на своей шикарной по тем временам машине. Я, как затравленный зверок, смотрела на эту любовь большого к крупному, и коварные планы исправления ориентации Б. зрели в моём маленьком, покрытом кудрями мозгу. Шансов привлечь внимание к своей женской сущности у меня не было никаких. Всё, что ниже метра восьмидесяти, не попадало в его поле зрения. К заднему стеклу машины Б. был приделан гнусный антикоммунистический лозунг. Пока мы ехали и, особенно, стояли у светофоров, не один прохожий выкатывал на нас круглые шары, а кое-кто показывал локоть. В знак солидарности. Вальяжный демократ в шикарной волчьей шубе за рулём выглядел эффектно.

Приехали в грязный, пустынный гараж. Дима и Б. стали прибивать какую-то отвалившуюся полочку. Влюблённый в Диму Б. звезданул со всего размаху себе по пальцу. Аристократическая слеза выскочила из него и упала на землю. Стон раненого зверя пронзил морозный воздух. Саша прыгал на одной ноге с грацией костистого динозавра и сосал свой собственный палец. Я думаю, он в этот миг мечтал об ином предмете у себя во рту. За дело взялся Дима. Погаными, нежными, не знающими физического труда руками он взялся за молоток. Кажется, не за тот конец. Размахнулся, звезданул. Ещё один крупнозадый динозавр скакал и выл в такт с Б. Я, мелкая, но меткая, вскарабкалась на какой-то ящичек и, пока молодые люди перевязывали себе раны и заливали их йодом, двумя ловкими, но сильными ударами вогнала гвоздь куда надо. Вот вам вся аллегория женщины и революции. Мужчины разрушают языком и мозгом старый мир, женщина забивает молотком гвозди, прибивает полочки.

Был день моего рождения.

Гитарист Гриша с линией на ладони, говорящей о его необычайной силы таланте, продолжил знойную импровизацию, рассказывающую что-то о мучениях верблюда, пролезающего в игольное ушко, посреди ассирийских пустынь. Илья был нежен. Впереди его ждал высокий взлёт и жуткое падение в пропасть. Стать членом Верховного Совета РСФСР, давать интервью по всем каналам телевидения, называться восходящей звездой политического Олимпа — и так долбануться: через Матросскую Тишину, и всё ниже, ниже, ниже — в тихие, насвистывающие ни о чём таксисты. Художник Исам — был наблюдателен и бесконечно красив. Дима — ипохондрил гнусаво, по-немецки. Олег лукаво щурился под своими позолоченными, в тонкой оправе очках, предчувствуя в отдалении запах поста директора банка. Б. занимался распределением портфелей в новом, демократическом Ленсовете и присматривался к ликам мужской красоты среди новых людей. Снейк змеился. Борисов, ещё белолицый, был пьянее, чем нужно. Костров тоже. Гриф закручинился. Стол был заставлен июньскими цветами.

За окном пламенела белая ночь революции.

О русском народе

Какой демон напел мне в уши — но напел. Я взяла маленького трёхлетнего Андрея и поехала на первомайский салют. Что-то подозрительное началось уже в метро. Чем ближе к «Горьковской», тем чаще привычно сонную вечернюю толпу прорезали агрессивные и истеричные вкрапления. Юноши нагло пили пиво из бутылок и бросали тару прямо под ноги, подростки матерились, их девицы слишком откровенно повизгивали в их руках. Молчаливый обычно народ, самая молчаливая его часть — из недавних, подавляемых взрослыми детей, как бы пробовал свой голос и свою способность издавать слышимые миру звуки. Ну и мерзкие же это были звуки, надо сказать.

Что-то подсказывало, что надо немедленно сменить маршрут и возвращаться домой. Но было уже поздно… На предпоследней остановке в вагон набилось такое огромное количество любителей салюта, что сопротивляться воле толпы было уже бессмысленно. На «Горьковской» нас вынесло наверх. Небо появилось над головой, но ощущение погружённости в длинный путь по кишечнику не исчезло, а усугубилось. Подпираемые со всех сторон, мы влеклись к Неве.

Мне всегда казалось, что я среднего роста, даже ниже, и нога у меня маленького размера. В другой, не праздничной жизни. Тут я с удивлением обнаружила, что нет, это не соответствует реальности. В толпе я была высокой и пышной даже блондинкой. Смотрела на всех свысока — и на мужчин, и на женщин, не считая их детей. Толпа была чернявой, смуглой, мелкой, похожей на стадо взбесившихся цыган. Только в отличие от цыган, которые любят яркие лоскуты и вкрапления, всяческие блёстки и жизнерадостные цвета и цветы, окружающее море людское носило тона глубокого траура или присыпанности пеплом. Прямо некие дети Помпеи, на предпоследнем вздохе исходящего смрадом и пеплом вулкана. Сплошь и поголовно в чём-то чёрном или сером, иногда — коричневом. К тому же ощущение вулкана нарастало. Толпа вся сплошь была курящей и вливающей в себя дешёвый алкоголь. Дымилось, искрило тлеющими красными кончиками, булькало и пенилось. Над толпой стоял пивной смрад и сигаретный смог. Под ногами копошились, спотыкались и семенили ножками нарядно одетые дети, некоторые с шариками и флажками. Родители сбрасывали пепел с кончиков сигарет прямо им на весёлые шапочки и розовые щёчки небрежным движением любящих кайф и свободу взрослых людей.

Я смотрела на эту чернявую толпу низкорослых, худосочных, каких-то почему-то черноглазых людей (или это чернота вокруг глаз легла от пепла?). Я смотрела на них, сплошь подверженных мелкому сладострастию курения и алкоголя, на эту матерящуюся, улюлюкающую толпу, и думала с удивлением — это что, он и есть русский народ? Да, это он и есть. Так, когда видишь отдельных его представителей — то там, то тут, больше в приличных местах, то вроде — ничего. Отдельные экземпляры русского народа весьма и весьма благообразны. Откормленные, рослые юноши с лоснящимися от здоровья волосами, розовыми щеками, красными губами, хорошо одетые, стремящиеся к образованию. Красивые девушки, стройные, некоторые — голубоглазые блондинки, как и положено быть потомкам славян и финнов, заселивших невские берега… А тут… Боже… Что это? Откуда? Какой такой они все породы, откуда она взялась в таких количествах? Асфальтовые, блин, человечки!

Из каких смрадных щелей, из какой нищеты и порока вылезла эта жалкая голытьба, посыпающая пеплом головки собственных детей? Как их много! Где, где потеряли они светлый цвет волос и голубизну глаз, куда делась дородность тел и приятная рослость, где мускулы и плечи у мужчин, где сиськи у женщин, где, где их задницы? Таков он, русский народ… Он будет населять берега Невы в третьем тысячелетии, плодиться и множиться… Боже, чем, каким местом? Не трудно ли будет ему это делать, засыпанному толстым слоем самим собой произведённого пепла? На берегах пивных рек, усыпанных мириадами хабариков? И вообще, не опасно ли это — жить среди такого населения? Не вредно ли?

Рядом блевал низкорослый сероволосый юноша, что-то матерное бормоча. Прилив лавы замучил. Под ногами хрустели битые бутылки. Под бутылками предполагался газон со свежевыросшей майской травкой. Травы не было. Её вытоптали до грязи, подобно стаду слонов, эти стада мелких, но представляющих собой мощную, засирающую землю и воздух силу двуногих. Наверное, таким было население Содома и Гоморры, и ничто не могло смягчить библейский гнев Ветхозаветного Божества. «Чего тут жалеть», — наверное, думалось Ему. Вместо воскурений и фимиамов — вонь табака. Вместо молений — грязная половая брань и угрозы, непонятно кому и по какому поводу.

Раздались взрывы. Прекрасное майское небо, каких-то дивных оттенков изысканного серого с прозеленью и розовостью перламутра, то и дело посещала кисть гигантского художника-акварелиста. Золотые, красные, зелёные хвосты, россыпи долго не гаснущих бриллиантов — вся та царская роскошь, стройность и соразмерная мощь, которой так не хватало грязеподобному потоку русского народа на земле.

О хороших и плохих концах

«Я попала под машину», — раздался в трубке загадочный голос Руру. «Как „попала“? Ты где? Ты жива? Да? Ты в больнице? Откуда ты звонишь?» — задавала я всё более абсурдные вопросы. «Всё нормально. Я дома. Жива. Здорова. Но меня действительно только что сбило машиной. Пять минут назад. Прямо у нашей парадной. Из подворотни выскочил „форд“, на хорошей скорости. Я не успела увернуться, было скользко. Удар пришёлся мне… Ну ты знаешь. Догадываешься…» Я мысленно представила рост подруги — метр восемьдесят, представила высоту передней части машины, подумала, что мне удар пришёлся бы по талии. А ей — пониже.

«Ну и как?» «Удар был силён. Меня подбросило на полтора метра ввысь и в сторону». — «Какой ужас! Ты могла бы получить ужасный перелом тазобедренного сустава или разрыв внутренних органов! Там так много органов! И так много суставов! Ты уверена, что ничего не сломалось и не порвалось? Посмотри на себя в зеркало. Нет ли у тебя в лице бледности? Каков пульс?» — напрягла я все свои познания по гражданской обороне.

«Всё нормально. Ничего не сломалось. Просто неожиданно. Будто удар током. И знаешь… Я кончила». — «Как „кончила“? С чем кончила? То есть с кем? То есть от кого. Нет, от чего». — Я запуталась. «Я испытала оргазм. Первый раз в жизни такой сильный. Живительный кайф. Полное удовлетворение. От кончиков пальцев до вершины макушки. Всё содрогнулось во мне. В глазах возникли цветовые галлюцинации. Такого никогда со мной не было. Ни с кем. Ни с одним из мужчин я такого не испытывала».

«Хороший конец», — подумала я. И вспомнила о плохом. При таких же обстоятельствах.

Один знакомый, тогда молодой волосатый красавец, мчался по мокрому шоссе, в условиях плохой видимости. На дорогу неожиданно выскочила пожилая алкоголичка, размахивая пустой авоськой. Свернуть не было возможности. Её подбросило высоко. Она была бездыханна. Было долгое расследование и суд. Несколько раз водителю пришлось выслушивать и зачитывать показания медицинской экспертизы. Больше всего его потрясла подробность, которую назойливо заставляли выслушивать или зачитывать. В описании телесных повреждений, которые машина причинила пострадавшей, присутствовало заключение, что у старушки во время удара произошло обильное семяизвержение, короче — оргазм. Погибшая в момент смерти как бы стала любовницей шофёра.

Такие вот романы бывают у человека с машиной.

О магическом способе привлечь любовь

Руру вычитала где-то о простом, доступном способе привлечь любовь. Берёшь каплю месячных, подливаешь в бокал красного вина. Даёшь выпить избранному объекту. Он твой навек. Очень могучий приворот.

Решила испробовать на ближнем. На Гусеве. Он и так её любил, по-своему. Ей хотелось любви изобильной, страстной, навек прибитого гвоздями сердца, и гвозди — из платины.

Он пришёл. «На, выпей». Он смотрит на неё близоруко и бледно. Вздыхает тяжко: «Нет. Что-то не хочется». — «Ну выпей, милый. Прекрасное вино. Пре-пре-красное-красное. Чудесный бокал! А какой вечер!» Он посмотрел на неё подозрительно, отвернулся, махнул рукой: «Нет настроения». Вдруг оживился: «Ты сама выпей». Она: «Нет, что-то не хочется». Он: «Выпей, голубка, не стыдись. Давно я что-то не видел тебя разогретой хорошим вином». Она: «Нет, нет, нет. Это специально для тебя. Специальное мужское вино, полезное особенно мужчинам. К тому же разлито мною, моими руками». Он: «Ну ладно. Сделаем так. Отпей. Я допью после тебя. Да-да. Только так. Иначе ни за что не прикоснусь». — «Так. Он что-то заметил неладное. Не доверяет. Надо же, какой осторожный. И что ему только в голову взбрело? В чём он меня подозревает? Прямо какой-то Моцарт. Или Сальери. Или и то и другое в одном флаконе. Ну что ж! Придётся соглашаться!»

Она сделала глоток с величайшим омерзением. Он смотрел на неё пристально. Тяжёлым, испытующим взглядом. Без тени улыбки. Так тигр смотрит сквозь ветки на охотника, не замечающего его, но держащего наготове ружье, правда не в ту сторону. Она заметила эту суровую, жуткую трезвость, поняла, что он не так глуп, как ей кажется. Засуетилась и, неожиданно для себя, выпила весь бокал до дна.

«Ну вот, девочка моя. Ты выпила без меня! И ни капли не оставила!». — Он смотрел на неё с искренним участием и любопытством, даже вроде бы повернул её лицо к свету, чтобы получше рассмотреть.

Я спросила у Руру:

— Ну и как?

— Что — «как»? Никак! С тех пор я люблю только себя. Безумная влюблённость. Другой любви не знаю!

Об опущенной розе

Прочитала книгу В. Пелевина «Генерация П». «Да, — думаю, — литературное слово — вещь сильная! За это надо брать с них деньги. Тем более что, судя по опыту автора, платить они готовы… „На пиру у Флоры“! Воспетая мелкая жизнь под ногами. Правда, в конце вставки о берёзе, яблоне и поле ржи. Переход поэтического глаза к более крупным формам. Надо попытаться продать! И есть кому, как кажется!»

Боже, как много растительности удалось вскормить, вспоить, собрать в пучок. Зеленщики! Озеленители! Чу! Шуршание зелёного! Вот, вот где они. Деньги. Доллары. Зелёная сень. Приют поэзии зелёных… Салон цветов! Пробираясь сквозь строй горшков и рой цветочных листьев. В плену у пестиков и в лапках у тычинок…

В кабинете директора — трое. По углам — несметные полки пустых бутылок. Любят, любят любители цветов взбодрить себя живительным нектаром. Хороший нектар предпочитают. Коньяк «Хэннеси» любят. Остальным тоже не брезгуют. Всё метут, судя по разнообразию тары и этикеток. Недопитого не оставляют.

— Уважаемые господа! Я поэтесса. У меня есть цикл стихов, воспевающих цветы. Да-да, господа. Много цветов воспела я. Почти всё воспето мною, что встречается в наших окрестностях под ногами. И кому, как не вам…

— И кому, как не нам оказать вам спонсорскую поддержку для издания ваших стихов… (Улыбается мило своей догадливости.) Это нам знакомо. Давайте, что там у вас…

Говорящий мужчина проявляет наибольшую активность, берёт первый протянутые в пустоту листы рукописи. Да, вот он, вот он, наверно, директор и есть. Тот, что слева среди этих троих, — не очень русский. Другой — чересчур благороден. Нос — попугайчиком. Глаза — чуть-чуть навыкате. Граф Гурьев с портрета Энгра. Только острота облика как бы размазана мышкой в программе «фотошоп». Срединный путь присущ директору.

Директор роется, углубляется. Сейфулю Мулюковичу перепадает пара страниц. Орлоносцу — ничего. Последнего директор рекомендует, со смешком таким лёгким: «А это наш поэт. У нас тоже есть свой поэт»… Я трепетно жду привычной реакции на свои стихи. Лёгкое выкатывание глазных яблок, приподнятые пёрышки бровей. Выпячивание всё ощутимее, приподнятость всё сильнее. Уголки губ при этом опускаются всё ниже. Ниже. Ниже. «Нас предали, господа!». «Я не виновата, что немного угловата…!!!» Ей-ей, эта реакция вовсе не нужна мне, нет. Хотелось бы спокойного удовольствия от своих стихов у народа. Увы…

— Гм… Да-а-а… Кто-нибудь ЭТО читал? Где-нибудь печаталось? — Строгие вопросы задаёт Музиль Мухтарович, очень строгие.

— Ну, впрочем, ладно. А что-нибудь о сирени у вас есть? А о ноготках? А есть о мышином горошке? Дело в том, что я знаю о цветах всё. Почти всё. Я не специалист в области поэзии, но сопоставить своё ощущение цветка — и ваше, узнать, насколько похоже… — Директор роется в листках… — «Сирень по средам хороша. Сиренам тело и дыханье твоё…» — Директор выразительно смотрит на меня поверх очков.

Внутри меня всё хихикает и трепещет от веселья и восторга. «Именно так, именно да, по средам, милостивый государь…» — что-то этакое проносится в голове моей поэтической.

— Ха. Ха-ха. Ну! Ну и ну! По средам хороша! А по четвергам как? По пятницам или субботам? Ради ваших стихов мы будем продавать сирень только по средам. А вообще сирень по цвету типа как труп. И воняет трупом. И покупают её для трупов в основном. Вот что я скажу.

В интонациях проступает строгость. Орлоносов и Фазиль Искандерович заметно ожили. Заговорили сразу все. Серая сирень цвета разложившегося трупа и с его же ароматом вызвала в народе одобрение. К мнению директора присоединились все.

— «Сирень по средам хороша»! Чушь какая-то. Бред. Полный бред! — Я вжимаюсь в кресло с ущиплённым авторским самолюбием. — Бред. Но запоминается. Что-то в этом есть. Сирень по средам хороша (бормочет себе под нос)… О, да тут одуванчик!.. Тэк-с. «Вчера блондином шелковистым ты был. Сегодня весь седой. А завтра — лысый…» Что ж. Это предстоит. Это ещё только предстоит. Что ж поделаешь. «Десант парашютистов летит по небу! Грядёт солнцеголовость, седина и лысость!» Хм-м. Опять лысость. Да, грядёт, без этого не обойтись. Хотя можно и пересадку волос сделать. — Смотрит строго на Орлоносова. Тот елозит, похохатывая неявно.

— А что там, кстати, о розе?

— Да-да, хотим о розе!!!

— Посмотрим. Тэк-с.

Орлоносов и Мулюк Гафизович опять заметно оживляются. Сами подобные вчерашнему трупу розы, вспрыснутому водой сегодня и заметно в результате этой процедуры посвежевшие.

Я объясняю скромно, но с достоинством, что о розе написано слишком много. Так много, так много, что пристраиваться в длинный хвост поэтов, воспевших розу, даже неприлично как-то. Всё равно в первых рядах оказаться трудно. Поэтому о розе я написала по-своему. Неожиданно. Свежо. Лаконично.

Писать о розе я не буду. Шаг один От розы к роже. Свежи ужи, А розы вянут.

Директор читает стихотворение громко, с нарастающим изумлением. Гуляф Шокирович и Орлоносский начинают, перебивая друг друга, рассказывать истории из своей жизни о встрече с ползучими тварями, которые, действительно, всегда свежи.

Директор забивает всех своим красноречием. Все молчат и слушают. О том, что в младенчестве ребёнок близок к земле, к растительности, к цветам. Ползает среди цветов, и они кивают головками над ним, яркие, прекрасные, как радостная весть из рая. И ничего ярче и сильнее этого впечатления у человека нет. У взрослого младенческие впечатления вытесняются другими, но память о самом красивом, потрясающем тлеет где-то на дне души и даёт о себе знать. Во время самых важных событий своей жизни человек волей-неволей обращается к цветам. Хочет кого-то порадовать — но слов нет у него, одни неясные эмоции, и свои чувства он выражает при помощи цветов. Они, такие яркие, выразительные, с таким богатством цветовых оттенков, ароматов, форм, лучше всего способны отразить эмоциональную сферу человека. Дарить картину, открытку или стихи — это что-то совсем другое. Цветы говорят о чувствах дарителя не так прямолинейно, не так навязчиво, грубо, но зато и более эмоционально, включая почти весь спектр ощущений — зрительные, тактильные, обонятельные. Цветы — универсальный язык для отображения человеческих чувств, понятный всем народам. К тому же простой и доступный любому — и бедному и богатому, и умному и не очень, и галантному и простоватому… Цветы — это…

Тут Орлоносов прервал излияния директора. Посмотрел на меня удивлённо:

— Я думал, что ваша речь будет литься беспрерывным потоком. Что вас будет не остановить. Будете обосновывать значимость своих стихов и необходимость больших денег. А вы…

— Мне интересно узнать мнение господина директора о цветах. Пусть выскажется. Всё, что я думаю о цветах, я выразила поэтически…

Приятная беседа о цветах, стихах и женщинах длилась часа три. Директор сказал, что должен подумать дня три-четыре о том, как можно использовать мои стихи в цветочном царстве, в коем он был и королём, и розой, и садовником, и ужом по совместительству.

Я пришла в назначенный день. Кабинет был пуст, если не считать копошившегося там Орлоносского. Количество бутылок возросло с тех пор. Их стеклянная волна сползла со столов по бокам кабинета на пол и начала взгромождаться на центральные столы — столы для переговоров. На стене висела изящная литография какого-то современного французского художника, судя по подписи. Изображала она в весьма раскованной манере расплывшийся и совершающий экспансию в пространство цветок, с намёком на распирающие его силовые поля.

Орлоносов был с большого бодуна. Глаза его алели, как революционная гвоздика на фоне свинцового неба Октября, покрытого ненастными тучами. Он посмотрел на меня как-то снизу и сбоку одновременно, несмотря на вполне высокий рост красивого мужчины.

— Ты чего розу опустила?

Я нервно задёргалась, пытаясь осмыслить его вопрос и дать правильный на него ответ. Я правильно почувствовала, что речь идёт об опускалове в смысле «опустить Коляна на тонну баксов» или ещё чего такое. Мне захотелось залепетать что-то о том, что: «Да нет, что вы, не опускала я, это вам только показалось. Почудилось. Даже и в мыслях не было…»

— Чего, хочешь круче всех быть, да? Ишь, и рифмочку придумала… Мол, ссала я на вас всех, на всех поэтов…

Я почувствовала в душе свою запредельную поэтическую крутизну: да, такая вот, крутая… Но вошёл Нариль Хайфизович, вид у него был сильно похмельный, простонал что-то о том, что директор в этот день вряд ли сможет выйти на работу.

Через неделю абсолютно трезвый директор дал-таки мне сотню баксов на стихи. Было мне неловко как-то прятать деньги в дамскую свою сумочку, но я подумала, что поэты всегда были приживалами при столе богатых, всегда их приближали и сбрасывали им крохи за приятную беседу… Ничего в этом позорного нет.

Маша, выслушав мой рассказ о посещении цветочного магазина, долго потом применяла в своих репликах различные модификации выражения: «Ты чего розу опустила». Типа: «И пришёл он, грустный. Розу свою опустил». А больше всего ей понравилось выдавать целый каскад, в той же последовательности: «опустил розу», «нассал на всех», «круче всех хочешь быть, да?»

О грусти клоунов

Ехала куда-то по делам в метро, в Москве. В золотых кудрях и в красных брюках. Подошли трое молодых людей. Говорят: «Поехали с нами в цирк на Цветном бульваре. На премьеру — бесплатно! Будет очень интересно. Мы — студенты-клоуны». — «О, как это круто!» Я стала говорить с ними о чём-то смешном, о всяких сценках и прибамбасах. Они смотрят угрюмо и не смеются. Стала даже изображать чью-то походку — кажется, как негры ходят. Они опять смотрят невесело, угрюмо. Едем дальше — в автобусе. Они разговорились наконец-то. О том, какой Олег Попов ужасный человек, почти негодяй. Как женился на молоденькой, как зарабатывает бешеные деньги, а с другими не делится, держит коллег в нищете.

Приехали. Они говорят: «Подожди нас в общежитии полчаса. Мы скоро». Заходим в их цирковое общежитие. Я сижу, жду. Двое вышли. Один остался. Стал робко, трепетно приставать. Совсем скучно. Хоть бы фокус какой показал, встал бы на голову, проглотил шарик или ещё что. Я посмотрела на него, как на дурачка. Он вздохнул, перестал приставать. Двое вошли. Вчетвером отправились в цирк. Действительно, посадили на хорошее место. Не дожидаясь окончания представления, сбежала. Вдруг опять пригласят в общежитие и скучно начнут приставать — сразу втроём.

О читателях и об остальных

Написала: «У него были белые зубы и серые глаза. Хорошо, что не наоборот». Развеселилась. Дети даже спросили испуганно: «Мам, ты чего, а?» Решила развеселить знакомого физика, любителя изящной словесности. Он захихикал одобрительно. Позвонила приятельнице, тоже начитанной девушке, знатоку остро сказанного слова. Ей тоже стало смешно: «Боже, какой монстр получается!» Решила продолжить. Поделиться смешным ещё с кем. Рассказала о написанном преподавательнице вуза. Она посмотрела на меня с каменным лицом. Я заюлила: «Ну, представляешь, если наоборот — переставь прилагательные, какой ужас выходит: серые зубы, белые глаза. Смешно?» Она повторила мою фразу загадочно. Мне показалось, что до неё не очень дошло. Или она привыкла радоваться другим вещам. Позвонила ещё одному знакомому. Один раз я довела его своей поэтической строкой до падения со стула. Он выслушал и почему-то ужасно разозлился. «Какую, — говорит, — ты гадость пишешь. Лучше не писала б вовсе».

О разоблачении тайного при помощи шляпки

Моей подруге 38 лет исполнилось. Но выглядит она неплохо. Маленькая, стройная. Такая маленькая и обезжиренная, что трудно разобрать, сколько ей лет. Искусно одевается под девушку из сэконд-хэнда. Бессовестно этим пользуется. Сделала себе поддельную студенческую карточку и бесплатно ездила в метро. Никто не замечал, не останавливал.

Однажды возникла необходимость съездить в солидное учреждение. Она засуетилась. Надо что-то надеть посолиднее. Сменить имидж. «Да, шляпка спасёт!» — решила она и нашла старую женственную шляпку, видавшую виды. Тут ударил мороз. Она решила соединить приятное с полезным. Украсить шляпку куском старого меха. И тепло и солидно. Пошла в метро. Вдруг контролёр говорит: «Женщина!» Она засуетилась, поняла, что к ней, и что это нехорошо. «Женщина! Покажите ваше удостоверение. Вы — не студентка. Вы, женщина, давно вышли из студенческого возраста. Очень давно. Стыдно! Заплатите за проезд!» Действительно, было очень стыдно.

Шляпка — важный атрибут женского гардероба. К её выбору следует подходить щепетильно.

О силе любви

Я снимала квартиру. Я никогда не была так счастлива и адекватна самой себе, как тогда, среди чужой мебели, чужих стен и следов чужой жизни.

Из тех следов одним были звонки ухажёра хозяйки. Судя по скрипучему голосу, ему было за 50. Он звонил мне, двадцатипятилетней, и предлагал себя в мужья. Скучный, старомодный, как пропахший нафталином пиджак из бабушкиного шкафа. «Вы немолоды, — говорил он мне. — Соглашайтесь, я ваш последний шанс обзавестись мужем». Другим хозяйкиным следом был кактус на кухне, почернелый, с какими-то потерявшими остроту колючками, в зацементировавшейся без полива земле. Хозяйка настаивала на том, что поливать кактус вредно. Я её ослушалась.

Почти каждый день ко мне приходил мой возлюбленный. Мы познавали с ним снежные вершины любви. Он спрашивал, какое ещё место во мне осталось девственным и им не потреблённым. Девственности становилось всё меньше. Приходилось проявлять фантазию и выдумку. Кактус от полива позеленел, колючки ею посвежели. Он бурно начал расти, толстеть сам и своими ответвлениями. Через несколько месяцев на нём появился бутон. Вскоре он зацвёл.

«В нас столько любви, что она пропитывает всё вокруг. Даже кактус не смог выдержать её напора».

О голубе

Возвращались с демонстрации. Свернули на тихую улицу. Где-то гремела музыка, улюлюкала и вскрикивала толпа, нагруженная бумажными цветами, шарами и транспарантами… Праздничное напряжение алкоголизировало народ, у женщин пьяно румянились щёки и сверкали глаза, мужчины готовились сильно принять, некоторые, нетерпеливо перебирая пальцами по древкам доверенных им красных знамён, — в ближайшей рюмочной за углом.

На непраздничной улочке царил нездешний покой и тишина. Как в прошлом веке. Серые доходные дома подставляли свои верхние этажи золотому солнцу, умиротворённо ворковали голуби. Голуби-мужчины, раздувая грудку и выглядя солидными, приставали к своим птичьим дамам, требуя взаимности. Голубки прикидывались целками и скромницами, целомудренно перебирали ножками и убегали от ухажёров, впрочем, позволяя тем ворковать себе в уши голубиные слова любви.

На первом этаже широко были распахнуты форточки. За добротным, полноценным петербургским окном, высотою метра в два, угадывалась кухня. Старинная, ручной работы занавеска, с мережками, изобилие цветов и цветочков в разнокалиберных горшках говорили о том, что хозяйка квартиры немолода, как и этот дом.

Несколько голубей, не вовлечённых в любовные игры на чахлом газоне, расселись на раме и с любопытством что-то высматривали внутри кухни, повернувшись хвостами на улицу. Это были ужасные, больные голуби. Их худоба и грязная чернота делали их похожими более на орлов, нежели на голубей. Клювы кривились крючками, на тощих головках хищно сверкали выпученные жёлтые глаза. Им хотелось жрать.

Они нетерпеливо перебирали ножками по грязной раме, им и хотелось, и было боязно. Судя по жадности взглядов, на кухне их привлекло что-то съедобное для птиц. Эти орлы были трусами, толкаясь, взмахивая крыльями, они не смели, не могли, но очень хотели…

Один, самый страшный, самый тощий, заплюзганный, не выдержал, полетел внутрь кухни.

— Представляешь, хозяйка войдёт на кухню — а там такой подарок. Грязный гость.

Вдруг птичьи оборвыши испуганно затрепетали, захлопали громко полыми своими крыльями, подобно серым брызгам, разлетелись в разные стороны.

На кухне послышались возгласы и биение крыл испуганной птицы. У окна появилась древняя старушка, лет под 90, сухощавая и поджарая, как истощавшие голуби, взалкавшие её оставленной на кухне пищи.

— Кыш, кыш! — дряблым кротким голосом гнала прочь незваного неопрятного гостя дряхлая бабушка, взмахивая слабо своей узловатой костлявой рукой.

«А ведь этот исхудалый орёл за ней прилетел… Олицетворение ненасытной исхудавшей смерти…»

О желании развеселить друга

У моей подруги была собачка. Страшная такая дворняжка. Правда, от сытой жизни её плебейская шкурка стала как бархатная. Но лаяла она отвратительно. Проникала сквозь уши куда-то в подкорку. Эта мерзкая привычка издавать звуки громче необходимого выдавала в ней низкое происхождение.

Простолюдина от аристократа отличает отсутствие чувства меры; запредельность самовыражения по пустому поводу.

Подруга решила развеселить собачку. Стала с ней бегать по длинному коридору. Бежит — та догоняет, противно лая. Подруга сильно обогнала зажиревшую собачку, спряталась за угол. Когда та добежала наконец до угла, недоумевая, куда делась хозяйка, подруга неожиданно выскочила с пугающим криком: «А-а-а-а!» Собачка не ожидала, присела, обоссалась.

Желаешь развеселить друга — будь готов подтереть за ним.

О том, какими способами мужчины пытаются позабавить женщин

Один красавчик, чтобы развеселить, брал в руки литой железный топор. Потом он делал страшные глаза, начинал бить этим топором себя в грудь и по животу. Плашмя. Показывал, какой мощный у него пресс. Тело его отзывалось на удары гулким, пустотным звуком, как африканский какой-то барабан. Да и он сам издавал при этом громкие, пугающие воинственные вскрики. Здорово это у него выходило.

Другой мужчина, пожилой, полный писатель, решил меня позабавить другим способом. Охая, кряхтя, рассказывал, что ему предстоит сделать имплантацию зубов. Наконец момент настал. Заходит после процедуры, речь невнятная, вокруг глаз — чернота после наркоза. Говорит: «Хотите посмотреть?» Я говорю: «Нет, не хочу!» — «Давайте, покажу!» Я: «Нет-нет, увольте, что вы…» А он уже раскрыл рот у меня перед носом — ужасная, окровавленная пасть с торчащим железным штырём снизу. Позабавил, бля.

Третий, йог Гриша, вскричал после купания (конец июля, первый раз за всё жаркое лето): «Как прекрасно! У меня раскрываются все чакры, я чувствую, уже раскрылись, все до единой. Сейчас я даже сделаю мостик! Чувствую необычайную гибкость в спине!» — «Не надо, Гриша, в другом месте, в другой раз!» — стала я его отговаривать, предчувствуя нехорошее. «Нет, подстрахуй меня!» Я с ужасом убежала в кусты, якобы переодеваться. Сама подсматриваю. Он стал крениться головой назад. Опасно крениться. Рот безобразно раскрылся, по лицу побежали разнообразные морщины от натуги, кожа побагровела и посинела. Это вызвало необычайный интерес у пожилого пузатого грузина поблизости, судя по всему, ровесника Гриши. Добрый грузин, знойный волосатый толстяк с лысиной, мирно кормил персиками только что искупавшихся своих дочерей, примерно 6 и 8 лет. Установление Гриши на мостик заинтересовало человека. Он искренне болел всей душой за Гришу. Но Гриша безобразно рухнул на мураву, больно ударившись. Когда Гриша заметил, что меня нет рядом, что непонятно для кого он так прикольно корячился, добрый грузин показал ему пальцем на тот куст, где я укрылась. Я вышла и сказала: «Браво, браво!» — больше мне нечего было ему сказать.

Ещё один интеллектуал был тоже йог. Мастерски принимал разные позы. И крокодила принимал, и лотоса принимал. Однажды, на пляже, решил продемонстрировать своё мастерство. Заложил одну ногу за ухо, потом другую.

Тут плавки его подвели. Треснули по швам от чрезмерного напряжения мышц. Особенно шокировал шов, разошедшийся спереди по центру.

Об общении при помощи языка

Был мой день рождения. Пришло много гостей. Кто-то привёл друга — аспиранта Университета. Татарина, с кольцом на чёрном пальце. Ездили на катерах на форты. Я так устала дико, пока все играли в мяч на пляже, я забралась в дачный дом и заснула. Просыпаюсь: татарин в дверях. Двери запирает изнутри. Я поняла, к чему это. Пытаюсь отвлечь разговорами. Он молча бросился на меня, намотал на свою руку мои волосы, запрокинул голову; сам, здоровый мужик, подвернул мне руки под спину, ноги раздвинул коленями. Я себя почувствовала курёнком-гриль, готовым к обжарке. Сверху приплюснул всей своей жаровней килограммов девяносто — руки не выдернуть, ноги не сдвинуть. Хотела закричать, звать на помощь или просто высказать всё, что думаю, — он мне в рот засунул свой толстый язык, как кляп. Ещё немного, и порвёт мне то, что не хочет его приглашать к себе. Поняла: единственное спасение — впустить. Сдалась в плен. Испытала все те удовольствия, которые были доступны нашим прапрапрабабушкам в глубине веков, когда с ними забавлялись монголо-татарские мужики, не знавшие слов любви.

Впрочем, я испытала дикий кайф. Хотя в нём нет ничего удивительного. От цивилизованного человека — цивилизованный кайф, от дикого — дикий. Любовь как слияние языков — поглотить предмет обожания полностью, слиться с ним как с пищей хищник. Когда мой рот был освобождён от затычки, я высказала ему всё, что о нём думаю. Он весь задрожал и сказал, покрывшись потом, то, после чего я замолчала. Я ушла из домика, забралась в ивовый куст на берегу моря. Меня всю трясло от унижения. Тело моё унизило меня при помощи татарина.

Об агонизирующей собачке

На другой стороне улицы лежала на спине собачка. Грязно-белая, в кудряшках, в розовом собачьем пальто. Лежала и дрыгала лапами, как будто куда-то бежала. Переворачивалась на бок, замирала и опять начинала дрыгать лапками, будто какая-то сила не позволяет ей перевернуться и встать на ноги. Когда кто-то подходил, удивлённо на неё поглядывая, она чуть-чуть поворачивала голову, и опять, будто пытаясь перевернуться на живот и встать, начинала семенить в воздухе лапами.

«Подыхает!» — подумала я. Вдруг собачка перевернулась наконец-то, отряхнулась и очень бодро, помахивая хвостом от удовольствия, побежала куда-то целенаправленно. Наверное, у неё просто спина сильно чесалась.

Об осколке озера Коцит

Лицо у неё было бледное и одухотворённое. Лицо нежной петербургской чукчи. Её мать была великолепная кореянка, маленькая, экзотическая, нарядная, как фарфоровая китайская куколка. А отец — породистый альбинос, в юности прекрасный, как Аполлон, и, как Аполлон, жестокий. В роли Марсия выступала Религия. Именно с неё он живьём сдирал кожу. Несчастного гордого красавца угораздило вызубрить марксистскую философию и стать преподавателем кафедры научного атеизма. Отец, больше похожий на прекрасного поэта из Серебряного века, пытался и на своём месте в советском пекле быть изящным и необыкновенным, чего стоила только его романтическая женитьба на прекрасной кореянке. Скорее всего, его мечтой было бы жениться на негритянке, чтобы уничтожить свою белоснежную кровь: подчернить свои золотые кудри и глаза цвета весеннего неба. Но негритянок в то время не водилось, и он удовлетворился Азией.

Данте считал, что самых отпетых грешников черти помещают в жутко холодное озеро Коцит, что-то вроде омерзительной вечной мерзлоты. Я думаю, люди все при жизни размещены по кругам ада. И самых гордых воинствующих атеистов влекло и приковывало к духовной мерзлоте и мерзости.

От этого брака воинствующего безбожника — красавца и пылкого экзотического цветка родилась дочь. В её сердце как бы при рождении попал осколок из озера Коцит, и из всего мира ей досталось несколько человек, которых она считала за людей, все остальные жили за ледяным колпаком для неё, и не было ничего, что заставило бы её увидеть в призраках, населявших пространство за ледяным колпаком, живых людей и услышать их вопли.

О пути в бессмертие

«Нет, весь я не умру», — сказал Гриша, когда ему исполнилось 46. Когда ему исполнилось столько, ему стало грустно. Он понял, что надежд на женитьбу и продолжение рода, как это принято у простых людей, у него стало меньше. До этого он заботился о себе, реставрировал те части тела, которые начали ветшать, сохранял и сберегал себя «на племя», по собственному выражению.

Он пошёл в натурщики. «Нет, весь я не умру», — сказал он, позируя в разных позах многочисленным студентам и студенточкам. Гриша на одной ноге, Гриша на двух, Гриша лежащий, присевший. Привставший. На корточках. С шестом. С поднятой рукой. С опущенной. Грише удалось воплотиться, со всеми своими впадинками и бугорками, растительностью и отсутствием оной, в сотнях вариантах и в сотнях экземпляров. Причём копии и образы свои ему кормить было не нужно — что весьма удовлетворяло такого экономически несостоятельного мужчину, каким был Гриша. Сотни нетленных Гриш населяют теперь Землю… Он передал им всё — свой костяк, мускулатуру, огонь в очах, характерные позы и жесты. Вот только петь и играть на гитаре, как это умеет делать Гриша, они не могут.

О разоблачении тайных плюсов и минусов

Немолодой художник пригласил меня на нудистский пляж. Было понятно зачем. Хотел на голую посмотреть. Себя показать.

Не хотела потакать лёгкому пути к обнажённой натуре. Говорю: «Давайте просто погуляем».

Вёл по лесу, по песчаным холмам. Среди холмов — двое голых мужчин. Понятно. Ведёт к нудистскому пляжу. Ладно, веди.

Море — красивое, плещется, сверкает. Голые лежат, стоят, играют в мяч. В основном мужчины. Женщин мало, и они полуодеты — в трусах, но без лифчика, или наоборот. Художник лёг, скинул штаны, быстренько. О! Теперь понятно, почему рвался на нудистский пляж. Ему есть что показать. Свой плюс. Весь смуглый, стройный. Красивые ноги. Жира нет. Рубашку, правда, не снимает. На бритую голову надел косынку. Пошёл купаться. В рубашке. Наверное, не хочет показывать таящийся под рубашкой минус. Высокий, стройный пират. Седина сбрита под ноль.

Я раздеться отказываюсь. Думаю, ну пусть хоть одна из немногочисленных дам занудится до конца. Не люблю быть первой. Крайней. В середине приятнее.

Ушёл, купается, гад, в рубашке. Думаю, ладно, порадую. Разделась. Пришёл — приятный сюрприз. Он лёг рядом. Я засмущалась. Прилипла к песку. Пингвин робко прячет тело белое…

Рядом парочка. Крупный, холёный мужчина и его подруга — крупная, аппетитная, здоровая женщина. Судя по загару на попках — загорают здесь часто.

Тюр-лю-лю. Звонит радиотелефон. Голый мужчина достаёт его из отдельно лежащих штанов. Беседует о чём-то деловом. «Да, отвезти. Да вы что? Немедленно. Да, десять тысяч. Нет» и т. п. Видно, мужчина — директор. Решает деловые проблемы. Тюр-лю-лю. Опять телефон. Директор снимает трубку. «Да. Аллё. Главного бухгалтера? Сейчас». Передаёт трубку голой даме. «Да. Платёжные ведомости? Хорошо» и т. д. Деловые вопросы решены. Офис переполнен солнцем, морем, голыми мужиками. Большинство тихо дремлет. Скучно. Стыдно. Рядом перед глазами части тела маячат.

У меня от смущения активизируется речевой центр. Я говорю, говорю. Начинаю читать стихи. Художник, очевидно, туговат на ухо, просит — читай медленно, громко, выразительно. Кругом все тихо дремлют. Шумит жёсткая трава на дюне, плещется синее море. Я читаю. Громко. С выражением. Как радиоприёмник. Стихи о метаморфозах одуванчика. «Вчера блондином шелковистым ты был. Сегодня — весь седой. А завтра — лысый» и т. д. (см. «На пиру у Флоры»). Директор с бухгалтершой заслушались. Два мужика за кочкой — тоже. Третий за кустом раскрыл глаза и перевернулся на живот. Всем по кайфу. Хорошо. Иду купаться. Прыгаю, ныряю в волнах.

Возвращаюсь. Все подглядывают. Особенно директор. О, им пора. Одеваются, прощаются как с друзьями. Уходят. Художник говорит, пока меня не было, подходили, знакомились (или подползали? Или, как черепахи, приподнимали головы, разговаривая?). Сказали, что мы им понравились, и они предлагают загорать вместе в следующий раз, вчетвером.

Старики и море

Шестидесятилетние дамы, с сутуловатыми спинами, в глухих купальниках, предавались на пляже тем же всеобщим радостям — солнцу, морям, красотам, что и люди помоложе. Точно так же, когда юными полнокровными и полноправными на пиру жизни, со своей никому ненужной свежестью и совершенством, излучали в пустое пространство свой юный аромат, чрезмерный, дурманящий голову им самим и безразлично любующимся окружающим, подобно чрезмерно прекрасным магнолиям и олеандрам.

Что делать? Что делать, если футлярчик теряет привлекательность, изнашивается, выглядит старомодным посреди народившегося нового?

Ближе к девяти, к тому моменту, когда солнце постепенно тонет в своей же золотой и розовой дорожке посреди бирюзового пенного, на берег начали стекаться все — мужчины, женщины, старики и дети, собаки и младенцы с сосками и голыми попками. Особенно много было стариков — таких вот футлярчиков. Пятидесяти-, шестидесяти-, семидесятилетние дамы и их мужья, целомудренно облачённые в купальные костюмы.

Раздался хруст гальки — это по берегу шёл сгорбленный, морщинистый старик в трусах, сильно опираясь на палку, но при этом передвигаясь весьма быстро и целеустремлённо. В другом месте я видела старика, погрузившегося в пену прибоя по пояс прямо с костылём. Он сидел, уткнув костыль в гальку на дне, а прозрачная вода билась об него и колыхала его, цепкого и устойчивого, подобно крабу.

Народ сидел, лежал, плавал — и все лицом к румяному шарику солнца, этакому Колобку, поющему завораживающую свою песнь под аккомпанемент играющего на космическом рояле моря. И я поняла — нет, не человек влечётся к морю, этот жалкий хрупкий сруб, подверженный отрухлявливанью и амортизации в деталях и в целом. К морю влечётся его вечно юная душа, неизменная от рождения, а тело — на поводу у неё, хитросплетающейся с окружающими стихиями. Душа, подвижная, как мотылёк, несётся к морю словно на огонь, а тело, неуклюжее, неповоротливое и скрипучее, тянется, привязанное к ней, как дурацкий воздушный шарик.

О смеющемся Демокрите и плачущем Гераклите

В нашей семье я — Демокрит, а матушка — Гераклит. Несмотря на свою склонность к чёрному беспросветному нытью по поводу своей чёрной беспросветной жизни, люблю повеселиться. Обожаю развеселить знакомых. Чтобы увидеть хихикающими или рыдающими от смеха. Говорят — смех продлевает жизнь. А слёзы, брызжущие из глаз от смеха?

Матушкина коронная фраза: «Чего смеёшься? Плакать надо!» Атомы и пустота, и никого больше. Чему Демокрит радовался и над чем смеялся? Наверное, над тем, что сам себе режиссёр, сам себе хозяин среди всей этой пустоты и бесчувственных атомов.

Мне же ближе всего был плачущий почему-то Гераклит. Огненный космос, управляемый ребёнком, играющим в шашки, — это действительно слезу вышибает. Хотелось бы кого из взрослых. И чтобы не так жарко. Из четырёх стихий я предпочла бы воздух, Анаксимена, стало быть. Вдох — выдох, смех как сотрясение воздуха, как насыщенная живостью пустота.

О тихом часе

Самая ужасная пытка моего детства — тихий час. В детском саду. В пионерском лагере. Дома.

Кто, за что придумал эту пытку детей? Я помню, как мучительно проводила своё детское наказание, рассматривая до дури знакомый потолок и крашенные глянцевой краской унылые стены. Стены, отражающие блеск зимнего дня за окном или мутно-жёлтых скучных ламп. Я помню, как с лёгкой завистью посматривала на спящую девочку справа и как скрашивал мою детскую тоску неспящий мальчик слева. Говорить запрещалось, и мы смотрели в глаза друг другу, и что-то показывали друг другу тайно от нянечки.

Какая злобная ленивая баба придумала, что дети днём должны спать, и ночью должны спать, и вообще, лучше бы им спать побольше, не просыпаясь, давая отдых взрослым, давая им самих себя в безраздельное пользование?

Что-то нарушилось в людском племени. Общение с собственными детьми стало восприниматься как пытка, обуза, мучение, лучшее спасение от которого — сон объекта педагогики. То ли дети перестали играть сами с собой и друг с другом, нудно требуя развлечений от взрослых. То ли взрослые настолько потеряли непосредственность и игривость, что требование игры с ребёнком вызывает в них неловкость и досаду.

Недолюбили их. И им, ставшим родителями, хочется кокетства, внимания к себе, взрослых забав и бесед — за ширмой от всепоглощающих детей. А няни, мудрые народные профессионалки, повывелись. Всеобщий плач по Арине Родионовне. Несколько поколений, взращенных без детских профессионалов, — и вот вам результат…

Даже за хорошие деньги трудно найти надёжную няню. Может попасться полукриминальная стерва, которая будет давать ребёнку снотворное, чтобы поменьше работать и побольше отдыхать самой.

О встрече Нового года

Какой-то нервный стресс охватывает население в канун Нового года. Дурацкая атмосфера всеобщих соплей и мандариновых шариков посреди ежовых колючек, присыпанных бутафорским снегом из блёсток, компенсирующим хиленькое отсутствие зимы настоящей. Народные массы настроены на обязательное ночное счастье и мясное переедание — во дни тяжкого православного поста перед русским Рождеством. Что-то не срабатывает. По крайней мере, у меня. Ёлка (колючее агонизирующее существо с очаровательным запахом) всегда даётся мне, остальное — в виде встречи с принцем, эротических и пьяных приключений — не очень.

Зависть к чужому топоту, к ржанию и громкой музыке убивает удовольствие от менее откровенных в выражении своих чувств друзей. Кажется, что там — за стенами — веселее. Несколько лет младенчества детей, когда всю ночь они просыпались и не могли заснуть от царящего вокруг грохота и шума и сердце матери не билось в унисон со всеобщим праздником, а сжималось и страдало от потревоженного сна маленького дитяти, ставят под сомнение требование обязательности новогоднего веселья. Чужой пир, на который дают полюбоваться в замочную скважину телевизора, заставляет почувствовать всю ничтожность человеческих усилий побывать на истинном празднике жизни. Крошечные квартирки, требующие сна дети, вялые гости, отсутствие бального платья — трудно, трудно вписаться в установленное веселье.

Веселье исподтишка, вопреки всем — приятнее русскому сердцу. Веселиться всемирным стадом — что-то есть в этом унизительное. Наверное, поэтому русские любят старый Новый год — попраздновать тогда, когда все спят.

Мой самый весёлый Новый год не был связан ни с чем традиционным. Мы собрались на затхлой даче в скучном сталинском стиле у друга в Репино.

Сон под красным флагом

Мы собрались на даче у друга в Репино. Дача в Репино — звучит гордо. Но удовольствие ниже среднего. Добиться хотя бы плюс десяти градусов так и не удалось. Гости — юноши и девушки ближе к тем, «кому за 30», в ватных штанах и шапках-ушанках (из новогоднего бального гардероба у них были только блёстки, намотанные на голову или плечи) — всю ночь отчаянно боролись с зимней стужей при помощи горячительных напитков, которые не горячили, и барахтанья в тающих сугробах посреди почернелых елей. Самое весёлое было под утро, когда усталость начала валить с ног. Выяснилось, что у хозяина всего два спальных места. Одно, хозяйское, — интимная лежанка возле печки в отдельном кабинете, на которой можно спать вдвоём, тесно обнявшись, и второе — раскладной диван, на котором могут заночевать остальные восемь человек.

Так и сделали. Улечься всем можно было лишь при условии, что все ложатся на бок. Улеглись. Животом к спине новогодующего товарища. Спрессованность спасала от крепчающего холода. Одеял в доме не оказалось. Чтобы как-то согреть открытые в холод бока, использовали нашедшееся в кладовке бархатное красное знамя с какой-то золотой надписью — то ли «Да здравствует КПСС!», то ли ещё какой. Восстановить трудно. Знамени на всех не хватало, и мы его перетягивали с края на край.

Когда все уставали спать на одном боку, кто-то давал команду перевернуться на другой бок. Во время переворачивания крайние члены спального коллектива падали с дивана. После кряхтенья, поругиваний и барахтанья под знаменем сон всех восьмерых восстанавливался. За ночь было несколько команд. Я думаю, вряд ли когда это красное знамя нашло себе столь полезное для людей применение. А может, это был тайный подарок Санта-Клауса, позаботившегося о том, чтобы мы не околели от холода при помощи лоскута, сильно напоминающего его рабочий костюм.

О желании выспаться

Родился ребёнок. Убаюкала, укачала, в кроватку положила. Легла. Через пять минут — детский плач, подъём. И так десять раз за ночь. Говорю мужу: «Иди спать на диван. Зачем мучаться вдвоём. Тебе утром на работу». В семь утра смотрю на часы — а может, и не надо вовсе ложиться? Зачем?

И так три месяца. Пошла погулять с коляской. Иду и как бы сплю, наподобие лошади, которая спит стоя.

Позвонила своей любимой, доброй, мудрой бабушке. Говорю: «Бабушка! Что это? Я три месяца не спала. Так, часик-два за ночь. Меня качает. Когда всё это кончится? Когда он даст мне выспаться? В каком возрасте?» — «А никогда, милая. Уж коли стала матерью, о сне забудь. Выспишься ужо только в могиле».

Действительно, зачем тратить время на сон? Настанет момент, когда отоспишься за все бессонные ночи, сладко вытянувшись.

О том, как можно проспать самое главное

С одним из многих физиков в моей жизни мы познакомились, играя в большой теннис. Измени букву «т» на «п» в последнем слове — смысл будет тот же. Он был крупный русский медведь, похожий на барда Никитина, который поёт с женой, перебирая гитарные струны: «Под музыку Вивальди» и т. д. и т. п. Всё тело его, каждая его клеточка излучали невостребованную эротическую энергию.

Однажды занимались стоя, в закутке за лифтом. Лифт периодически оживал. Со страшным лязгом начинала двигаться вверх-вниз прямоугольная плоская штуковина. Но это была ложная тревога. Однажды мимо нас проплыло само тело, почти бесшумно. Лифт остановился выше этажом. Физик в серо-буром (о, понятно, почему у нас так любят серое!) прижал меня к серо-бурой стене. Удалось слиться. Люди громко потопали, позвенел ключ в замочной скважине. Ушли. Чувство опасности придавало любви яркие тона.

В другой раз он пригласил к себе. Я удивилась — знала, что у него жена и сын-школьник. Говорит, никого дома нет. Заходим. Он: «Тсс!» Обманул! Сюрприз — оба дома, спят. Сын — в одной комнате, мама — в другой. Я затрепетала. Он крепко держит за руку, влечёт в самую дальнюю по коридору. И уйти — не пускает, и говорить нельзя — вдруг проснутся. Жена спит удивительно крепко, храпит, как мужик, с улюлюканьем и присвистом. Себя вообразить на её месте я никак не могла — я просыпаюсь от малейшего шума. Вообще, сон для меня — тонкая паутина, всегда рвётся для меня первой. Не люблю толстокожих. Они для меня чужие. Он, наверное, тоже не любит. Всегда ругал жену за то, что была в детстве троечница. И сын — весь в неё, троечки, четвёрочки иногда. А он из отличников, как и я. Университет, аспирантура… Слияние двух бывших отличников под аккомпанемент ужасных всхлипываний и всхрюкиваний бывшей троечницы за тонкой стеной было дерзновенным и вносило дополнительную сладость. Что-то типа утончённых извращений аристократии, недоступных плебеям в силу их простоты и тупости. Что ей снилось в ту ночь? Что бы делал он и они, если бы проснулись? Что бы испытала я?

«Вот видишь, — сказала подруга, выслушав мою историю, — как вредно крепко спать. Можно проспать самое интересное».

О 138 головастиках

На даче мальчики наловили 138 головастиков. Где они их наловили, как пересчитывали — я так и не поняла. Но все 138 головастиков были принесены почему-то на наш участок и размещены в старой ванне, стоящей под крышей в тени. Жара была страшная. Мальчики куда-то убежали. Часа в 4 я проходила мимо ванны, заглянула на эту выставку Дуремара, ужаснулась. Несколько десятков головастиков плавали на поверхности кверху брюшком, остальные не играли и не резвились, как утром, лежали на дне и тяжело дышали. «Саша! Саша! Экологическая катастрофа! Немедленно отпусти головастиков в пруд. Иначе они все умрут. В природе не выведутся 138 лягушат! Бери ведро, и быстрей за работу». Саша равнодушно посмотрел на агонизирующих существ, потрогал некоторых, которые были кверху брюхом, рукой. Они ожили, попытались вяло перевернуться, не вышло. «Ничего, не умрут. Потом. Я занят». — И убежал. Трёхлетний Андрюша, бывший свидетелем этого разговора, вдруг куда-то отлучился. Через минуту он шёл с маленьким своим детским ведёрком и маленьким совочком. Молча он подошёл к ванне и стал вычерпывать головастиков вместе с водой в своё ведёрко. Работа оказалась непростая. Вычерпывали и носили на пруд маленькими партиями не меньше часа. Все головастики, даже самые неподвижные, с помутневшими глазками, в пруду ожили и уплыли куда-то вглубь, подальше.

Андрюша изумил меня. Саша проявил какую-то неслыханную активность по ловле и пересчёту головастиков, какую-то тупую жестокость исследователя, не интересующегося последствиями своих научных изысканий. Андрюша, молча, без излишних диспутов и рассуждений, проявил волю, совершил поступок. Последнее встречается так редко, первое — так часто в мире мужчин.

Об осквернении Мавзолея

Знакомый физик, будучи небольшим мальчиком, был с мамой в Москве. В обязательную программу обзора достопримечательностей столицы в то время входило посещение Мавзолея.

Гигантская очередь вела в Мавзолей, составляя вкупе с параллелепипедом святыни нечто вроде извивающегося бикфордова шнура со взрывной коробочкой на конце. Человек из очереди, действительно, был подобен искре, медленно, очень медленно продвигающейся по шнуру, для того чтобы в самом главном предмете устройства, ради которого весь этот сыр-бор, испытать взрыв эмоций, вспышку чувств, удар коммунистической сентиментальности.

Они заняли своё скромное место в многочасовой очереди и стали медленно-медленно, носом в спину товарища, продвигаться к цели — побывать у ложа вождя. Что-то было в этом перформансе не дурацкое, важное. Какое-то олицетворение стержня нашей жизни. Вместо бега наперегонки, состязания и борьбы в достижении цели — возможность лишь единого для всех пути, пути бесконечно нудного, скучного и медленного. Олицетворение всех бесконечных очередей, которые отстаивали люди, — за колбасой, за хреноватыми индийскими джинсами, за квартирой и машиной. А в центре вожделения — обман. Вместо «вечно живого» — восковая обездвиженная мумия. Символ неисправимой работы смерти, к которой неумолимо двигался каждый очередник. Впрочем, строгая очерёдность доставляла чувство порядка, царящего на этом свете, стабильности, надежды на некое жизненное пространство, которое тебе гарантируется для делания твоих земных дел. Существование безвременных кончин каких-нибудь там детей, девушек, двадцатипятилетних юношей всеми силами скрывалось.

Вот в такую очередь попал наш юный герой, в такой плотный переплёт трепещущих, подобно знамёнам на ветру, от холода тел. Наконец они с мамой зашли за верёвочное ограждение, поближе к святая святых. Но тут открылась новая реальность. За этой чертой шествующие уже как бы признавались отрешёнными от земной скверны, из этой очереди уже никого никуда не выпускали — ни вперёд ни назад, даже в туалет. Боялись осквернения святыни классовыми врагами? Занесения взрывчатки? Обмена шпионскими записочками? Террористического акта с массовым присоединением любопытных к заоблачным эмпиреям кумира? Предстоящие у входа должны были быть проверены на лояльность многочасовой физической выдержкой и преданностью идее.

А мальчику захотелось пи-пи. «Терпи! — шипела на него мать. — Нельзя!» — «Почему?» — выкатывал круглые, даже немного выпученные от переизбытка жидкости в организме, глазки мальчик. «Нельзя!» — был нелогичный и бездоказательный ответ. «Почему?» — шептал страшным голосом мальчик, чей мочевой пузырь вот-вот была готова разорвать глупая влага. «Нельзя!» — так же нелогично, как голос тела, звучал ответ. Может быть, именно тогда пробудился у мальчика интерес к высшей математике и физике.

Волнение в очереди от предвкушения встречи с трупом вождя нарастало, подогреваемое душераздирающей музыкой, исполненной печали и гордости. Мальчик устал спрашивать: «Почему?» — и получать ответ: «Нельзя!» Истерзанный непобедимой силой природного инстинкта, требующего немедленного мочеиспускания, он начал потихоньку писать в одну из штанин. Шажок за шажком, капля за каплей. Он по капле, можно сказать, выдавливал из себя раба. Страдание его смягчилось. У самого бородатого лица заснувшего благородного сатира мальчик испытал окончательное блаженство. В грубом, но прочном детском сапожке фирмы «Скороход» сильно хлюпало, но звуки траурной музыки, а также что-то вроде всхлипываний, вздохов, посмаркиваний, которые издавали наиболее слабонервные, заглушали подозрительный звук. Дядя мочевой пузырь праздновал полную и окончательную победу.

Ещё об осквернении святыни

Тот же физик, когда подрос, говорил по поводу КПСС: «В рот я её ебал». Ему очень хотелось это сделать на практике. Хотя его наверняка не столько волновал образ КПСС, сколько оральный секс. Политика — это был, пожалуй, только повод.

Он присмотрел для реализации своего плана двух дам. Обе были членами КПСС. С ними он и решил совершить то, о чём провозглашал. Одна дама вблизи оказалась столь неаппетитной, что не только туда, но и сюда ему не хотелось и не моглось. А может быть, не только сюда, но и туда. Очерёдность попыток установить трудно. Другая дама, воспитанная в рамках строгой половой морали членов коммунистического общества, считала ниже собственного достоинства дать ему выше. Послала его подальше.

Нельзя мешать йогурт с огурцами.

Ещё раз об осквернении

Тот же физик совершил ещё один акт осквернения. Осквернил главную мечту своего отца.

Отец сделал его, но через год после появления сына на свет передумал. Ушёл к другой даме, с которой сделал девочку. Там он и жил всю жизнь, позабыв о сыне. Но вспомнить о нём всё же пришлось.

Отец был профессором-востоковедом и всю жизнь мечтал о поездке на Восток. Наконец возникла возможность осуществить мечту всей своей жизни — увидеть в реальности то, что изучал по книгам и о чём писал, не изведав. Но отца на Восток не пустили из-за неблагонадёжного сына, не уважающего свою Родину. Сказали: «Сын ваш — диссидент, а вы — дерьмо, раз сына такого породили». И никакие объяснения о том, что сын сам по себе воспитался, без всякого присутствия отца, не принимались во внимание.

Отец был сильно опечален. Рухнул его жизненный план. Сын отомстил за поруганную любовь матери косвенно.

О пишущих машинках

Один мой друг тоже совершил оскверняющий поступок. Почитал рукопись одной писательницы, попросил у неё на пару дней пишущую машинку, чтобы кое-что допечатать на свой вкус, но увлёкся. Сильно увлёкся. Рукопись увеличилась. Писательница не была против. Когда была поставлена последняя точка в их совместном труде, мой друг запил. Очень сильно запил. И пропил пишущую машинку.

Услышав эту историю, я сильно смутилась и заёрзала на стуле. Я тоже пропила чужую пишущую машинку. Тоже — хорошей писательницы. К тому же близкой подруги той писательницы, которую обездолил мой друг.

Дело было так. Алла предложила мне взять свою старую пишущую машинку. «А чего, — говорит. — У меня их две. Зачем мне две? Бери, пользуйся».

Я взяла. Пользовалась. Может, всё самое лучшее написала на ней, старой раздолбайке. Появился у меня в гостях активный религиозный деятель некий. Ходил в монашеской рясе. Ездил по монастырям. Молился часто, вставал на колени, бился лбом об пол. Тоже что-то писал — о бронзовых яйцах железного Феликса, как помню. Очень мне его текст тогда понравился, хотя как одно соотнести с другим — я не понимала. Монашеский пост и авангардное веселье. Говорит: «Дай мне на один денёк машинку, текст напечатать. На один только вечер, на одну только ночь». Я — нет, нет, нет, чужое не даю и т. д. Он — крестится, молится, уговаривает. Дала.

Прошёл день, другой. Никакого телефонного звонка. Звоню сама. Дома нет никого. Звоню его родителям. «А он в Америку уехал. Вчера. Улетел навсегда». Я: «Какая Америка? Как „навсегда“? А где моя машинка? Не велел ли мне чего передать?» — «Не велел. Вот так. Навсегда». — «Поищите!» — «Нет, ничего не оставил. Нет никакой машинки. Ничего не знаем».

Прошло два месяца. Звонит Алла. «Знаешь, такая фигня приключилась! Ко мне пришла в гости английская писательница. Выпили. (Я подумала — сильно выпили.) Решила сделать ей подарок. Подарила пишущую машинку. Ту, свою, единственную. А она мне подарила в ответ свою, тоже единственную. Только, знаешь, вот какая гадость вышла — зачем мне машинка с латинским шрифтом? Стоит, пылится в углу теперь. Да и она, та писательница, — уехала в Англию с моей машинкой. Зачем ей машинка с русским шрифтом? Ерунда какая-то приключилась. Верни мне мою старую. Печатать не на чем».

Я позеленела, призналась в приключившемся не по моей воле, и ничего исправить нельзя. Хоть повесь меня, хоть четвертуй, машинку извлечь неоткуда. Алла была сильно огорчена, но четвертовать меня не стала. Только сказала: «Что ж ты! Я как слышу, что кто-то рядом бьёт себя в грудь и громогласно провозглашает, что он христианин, так я тогда сразу хватаюсь за карман, как бы чего не вышло…» Я удивилась тогда её замечанию, но впоследствии не раз замечала подтверждение её жизненному наблюдению. Почему так? Видно, на звуковой сигнал бесы слетаются и поощряют назвавшегося к мерзким поступкам, испытывая его добродетельность особенно жестоко…

То был год опускалова на машинки среди пишущих женщин. Плохо мне с тех пор. Лишить писателя пишущей машинки — это то же самое, что кастрировать наследника царского престола, или отнять у рыцаря меч, или сильно косметически попортить государственному деятелю физиономию. Ужасный, обезоруживающий поступок.

Наблюдение о христианских демократах

Христианские демократы — плохие христиане обычно. Часто — вовсе не христиане, а буддисты, кришнаиты, атеисты и сомневающиеся. Вот к ним демократ и прицепляется.

О шоколадной обёртке

Саша сказал: «Я знаю, для чего шоколадки всегда обёрнуты серебристой фольгой». — «Действительно, для чего?» — заинтересовалась я. «Для того, чтобы мама по громкому шелесту услышала, если ребёнок без спросу захочет шоколадку съесть».

О бабушках

Бабушки ухаживали за мной изо всех сил и даром. Никакого ответного ухаживания они от меня не дождались. И не требовали. И умерли. Не обижаясь, что их усилия по физическому вскармливанию не принесли никаких выразительных плодов. Они были как большие зрелые деревья, в куще которых юная птичка находила себе и пищу, и кров, и тень, и сень. Какова судьба будет у птички — даст ли она птенцов или же сгинет лютой смертью, не попев, не попив, не снеся яичка, — об этом деревья не думают, даром изо всех сил охраняя заведшуюся в их кронах жизнь.

О реакции на детей

Я нахожусь в постоянной прострации. В некоем оцепенении. В просрации находится К., он вечно любит скрываться от семьи на унитазе, изображая бесконечный понос, а может, ему предаваясь. Живые крики детей утомляют его и способствуют облегчению желудка.

У одних вид трогательного ребёнка вызывает умиление, даже слёзы чувствительности, желание веселить и забавлять дитя, доводить его до счастливого заливающегося колокольчиком смеха. У других — скуку, сопливость и понос. Русские относятся ко второму сорту. Русские обречены на растворение в волнах чадолюбивого Востока.

Об одиннадцати женихах

У меня сначала был хороший жених — молодой аспирант, математик из бывших вундеркиндов. Потом меня сильно любили два художника — оба пьяницы. Один был с подозрением на гениальность, в дальнейшем подтвердившуюся, другой — с лёгкой потугой на неё же, не подтвердившуюся в течение биографии.

Потом появилась целая компания молодых мужчин с высшим образованием, все в самом соку. Придут в гости — все 8 человек сразу, а я одна, редко с подругой, отдуваюсь за всех отсутствующих дам перенапором женственности. Эти качели — на одной стороне я, на другой — 8 мужчин — имели, видно, под собой реальное основание. Все женихи оказались с изъяном. Первый — гомосексуалист. Второй — с тоненьким, как у гомосексуалиста, голоском и подозрительными глазками. У третьего — 2 жены и трое детей. Может, наоборот, неважно. Но жених с сильной порчей. Четвёртый — сильно вдруг начал пить, не остановишь нахлынувший поток в его инфернально изжаждавшуюся бездну. Пятый — всем хорош. Но импотент. Шестой — неврастеник, и нос у него большой. Родишь от него ребёночка, а он в папу окажется, будет маму ругать. Седьмой был какой-то жалкий. Носил скрипучие брюки и свитер с оленями. Восьмой был тоже какой-то жалкий учитель истории. Потом оказалось, что это от молодости. Ошиблась я в нём, потом выяснилось, что он очень хороший семьянин оказался, но не со мной.

Как ни перебирай, а самый лучший — первый. Надо было соглашаться. Всё равно получше найти трудно.

О самом счастливом дне

Мне только что исполнилось девятнадцать. После долгой, долгой, затянувшейся серой весны, лихорадочно больной и без просыпа серой, с пронзительным ветром и ожидающими чего-то лужами, первый раз выбралась за город. Стояли на платформе «Университет» с двадцатидвухлетним женихом Колей. Ждали электричку. Кругом щебетали и как бы визжали от счастья тихие кроткие берёзы, балуясь и играя своими молодыми свежими листьями, ещё ничего дурного в жизни не изведавшими.

Я вдруг поняла, что ужасно, ужасно счастлива. Что так счастлива никогда уже не буду.

Об учителе жизни

Ей было 19. Она давно уже, года три, чувствовала себя старой. В 15 лет в ней проснулась и пышным цветом расцвела женщина. Эта женщина была ослепительно прекрасна. Венера какая-то, вышедшая из солёной пены своего детства.

В 15 лет она влюбилась в художника, на 20 лет её старше, молча и без зримого сюжета. В кого и как ещё влюбляться юной девушке? Какого героя возможно найти и что с ним делать?

В бедной голове её всё мутилось, земля плыла под ногами, тяжёлая, большая, в виде заляпанного красками пола, крылья вырастали за спиной, когда входил он. Впрочем, она посмеивалась над собой, над своим вышедшим из под контроля телом и своей трепещущей неуправляемой душой. Она любила его как мужчину. Как художник он ей не нравился. Она видела как-то картину в его мастерской, засунутую за диван. Бледная девушка, очень похожая на неё, с зелёной розой. Скучная картина.

По ночам она не спала. Ночь превратилась для неё вдруг в ослепительное, бесконечное пространство, полное восторга. Промечтав всю ночь о любви с ним, утром она вставала, свежа и весела, и непонятно было, зачем ночью спать. В одну из таких ночей, когда всё словно сияло и от оттепели всю ночь стучала вода по жести и рушился талый снег с крыш, она едва не стала женщиной, всего лишь от безумной силы воображения. Его жена не догадывалась о том, чья сила воображения столь сладострастно уносила её мужа в свои детские объятия.

В 16 лет она посмотрела на себя в зеркало и с ужасом поняла, что такой прекрасной, какой она была год назад, она уже не будет никогда. Она поняла, что жизнь кончена, реальная любовь прошла стороной в цветущий период её жизни.

Был один момент, один лишь момент — она неловко, в школьном озорстве, с другими девочками, с грацией гадкого утёнка, влезла на стену какой-то кладовки, выше всех, упала оттуда, хуже всех — на какое-то стекло, стекло разбила, порезала сильно руку, стояла, истекая кровью, как раненый боец, сгорая от стыда и боли. Вошёл он, учитель, солнышко, учитель жизни. Он был неуклюжий, застенчивый, не знал, о чём говорить с детьми. Увидев окровавленную девочку, он подошёл к ней, стыдливо утирающуюся платком, взял её руку в свою большую ладонь и вылизал ей ранку. Ноги подкосились у неё, крылья, готовые распахнуться, замерли и не раскрылись от ужаса реальной встречи. Она стойко перенесла эту пытку, как стойкий оловянный солдатик, и только взгляд ей удался. Ей удалось первый раз превозмочь себя и заглянуть ему, ослепительному мареву, в глаза. Неужели он ничего не понял?

Вскоре удалось получить разгадку. Она познакомилась с девушкой, на шесть лет моложе. Та только что закончила ту самую художественную школу, по классу того же учителя. Юная девушка рассказала ей, как была платонически влюблена в него, в её учителя. Всё стало понятным и светлым, как день. Бедный учитель жизни! Сколько юных Лолит затащило его в свою детскую кроватку в детском своём воображении!

У бедного учителя жизни был такой колоссальный выбор — такое количество прекрасных дев проходило мимо него, в самую нежную пору цветения. Она была отнюдь не самым прекрасным цветком в этом саду, развлекавшаяся всю юность некрофилией — общением с умершими лет сто-двести назад писателями и философами.

Она вдруг вспомнила, что шептал этот вынужденный евнух в гареме падишаха, этот несчастный учитель жизни — её матери. Он говорил ей такие слова, а мать эти слова, не переварив, ей, четырнадцатилетней, пересказывала. Он говорил: «Ваша дочь талантлива. В ней столько творческой потенции, это раз в сто лет бывает. Берегите её».

Он говорил о ней это. Особенно что раз в сто лет. В четырнадцать лет услышать такое о себе… А потом он вылизал ей ранку. Долго держа её руку в своей большой ладони.

Потом она встретила его в метро, потом, после смерти в себе прекрасной женщины, наступившей в 16 лет. Когда началась долгая тоскливая ничтожная жизнь взрослой девушки. Гумберт Гумберт был прав, когда с омерзением смотрел на толстых прыщавых одноклассниц Лолиты старше 15 лет.

Учитель ехал вниз, она наверх. Ей показалось, что он узнал её, сильно, с отвращением смутился и быстро-быстро куда-то побежал. Подальше от неё. Так прилично бежать девушке во время случайной встречи от своего случайного и грубого растлителя, лет на 20 старше. Скорее всего, он с отвращением посмотрел не на неё и бежал не от неё, а глубоко задумавшись и ничего не замечая вокруг от своих мыслей…

Потом она ещё раз видела его на открытии выставки. Вид у него был жёлтый, мутный. Она не подошла к нему… Ей нечего было сказать. Творческая энергия, снисходящая раз в сто лет, дремала в ней крепко. Так крепко, что многие ровесники и те, кто был младше, давно её обошли. У них были выставки в Париже, книги или некоторых уже посетила смерть в расцвете славы и молодости. Её же энергия спала беспробудным сном, никем и ничем не пробуженная, не направленная ни в какое русло, только мешавшая ей спать по ночам, и то только в те ночи, когда она спала одна, без очередного любовника.

Она вдруг поняла, что ненавидит своего Учителя жизни. За всю ту эстетику возвышенного и гениального. За ту фразу об энергии и столетии. Та фраза подломила в ней что-то, какую-то простую жизненную волю, необходимую в повседневности. Она превратилась в длинношеее существо, глядящее поверх голов. А нужно ей было другое — научиться входить в толщу жизни. Соединить парящий взрослый дух и ползающее по земле наивное тело.

И когда он вылизывал ей ранку — может быть, всё было по-другому? Вампир заразил её вирусом лени и бесплодной гордыни.

О национальной гордости

В одном старом американском фильме индеец говорит бледнолицему: «Раньше нас было много, как травы. Сейчас нас совсем мало. Но наша гордость не позволяет нам — то-то-то и то-то-то. Дайте нам оружие, и мы покажем, как умеют умирать команчи».

Первый раз мне не стало жалко индейцев. Стало понятно, почему они вымерли. Когда есть гордость, которая выше ценится, чем дар жизни, — ну что ж, скатертью дорожка.

Об истинном желании

Желание бывает истинным и неистинным. Второе трудно симулировать, первое — невозможно скрыть. Можно рассуждать о своей вине, что не так посмотрела, не то сделала. Если желание было истинным, то оно осуществилось и материализовалось.

О проявлении одного такого поразительного желания мне поведал Дима, огромный, толстый, с проклёвывающейся ранней лысиной.

Он был мучительная сова. Всю ночь маялся невнятно, засыпал под утро, спал до двух часов дня. Если его будили раньше — был болен и зол. Молчалив или гундосил.

В тот день ничто не мешало выполнить ему норму сна. Мартовское солнце уже устало глядеть на мир. Дима вышел на балкон своего девятого этажа в чём мать родила.

Показать своё усталое тело усталому солнцу. Он был уверен, что в 2 часа дня никто наверх не смотрит, только под ноги. И нагота его никого не шокирует, кроме голубей и ангелов, наблюдающих за ним из небесной синевы. Хотя, думаю, он лукавил сам с собой, в тайной жажде быть увиденным кем-то.

Вскоре он отправился в душ, прихватив полотенце, но раздался звонок в дверь, и он сменил маршрут. Обмотав тугие чресла, открыл. Стоит чёрненький, маленький, немолодой, в очках: «О! Я потрясён! Какое зрелище! Это было бесподобно, молодой человек!» Дима покраснел всем телом, сослался на занятость, попытался вытолкнуть незваного гостя и захлопнуть дверь. Незваный гость (надо же, по балкону вычислил номер квартиры, оббежал весь дом, чтобы добраться до нужного подъезда со двора, молниеносно поднялся на девятый этаж! Живительная скорость реакции!) подсунул ногу в щель. Наклонился, зашептал жарко: «Ну хочешь, пососу?» Дима, неожиданно для себя, прокрутил эту возможность, понял, что не хочет. «Нет, — говорит, — не хочу». Гость настырно потянулся шаловливой ручонкой к полотенцу, прикрывающему солнце души своей. Но Дима проявил неожиданно изворотливость и вытолкал гостя за дверь.

Об ангелах

У большого человека с маленькой душой ангел должен быть тоже мелкий. А вот у маленького человека с большой, огромной душой и ангел должен быть большой, расторопный Ангелище. А бывает, что душа совсем неразвитая, точечная — ну, у бандита какого-нибудь одноклеточного, который ни свою, ни чужую боль не чует. У него и ангел зародышевый должен быть, маленький, как инфузория.

О демонстрации победы на трубе

Один мой предок, с которым не удалось в жизни пересечься — он умер в год, когда я родилась, был личностью легендарной. Окончил гимназию ещё до революции с серебряной медалью. А может — после революции. Трудно представить, что в двадцатые годы кто-то учился в гимназиях и кто-то отливал серебряные медали для лучших учеников. Обладал какими-то феноменальными математическими способностями. Перемножал в уме огромные многозначные числа. К тому же статный красавец. Высокий, с усиками, как у Гитлера, — по моде сердцеедов той эпохи. Великолепный танцор. И какой-то речной начальник.

Дамы были от него без ума. Балерины, актрисы, красавицы. А он любил простую хохлушку из Воронежской области. Любил безумно и единожды в жизни. Она вскоре попала под поезд, нечаянная Анна Каренина, на стыке зрячей ревности и слепой любви.

Этот вот красавец отличался свободным нравом и дерзостью. Когда какая-то огромная заводская труба начала рушиться с кончика, с крайней плоти, так сказать, и начали сверху на прохожих рушиться кирпичи, мой предок вызвался устранить недостаток. Кроме него желающих не нашлось — даже за приличную денежную премию, обещанную смельчаку. Скобы, ведущие наверх, расшатались.

Герой вскарабкался на глазах толпы на вершину, разбросал неверные кирпичи и, распрямившись во весь рост на круглом жерле, достал детородный орган (я думаю, он был малоразличим для зрителей), помочился прямо на зевак внизу.

Показав тем самым то ли крайнюю степень пренебрежения к земной прижатости, то ли свою заоблачную степень удальства. А может, это было естественной реакцией организма на пережитую опасность.

Толпа снизу зааплодировала и засвистала в порыве восторга, но, возможно, в тот миг он пробудил к себе затаённую зависть и ненависть — к тому, что смог то, чего другие не могут никогда. Случай для судьбы, затаившей кулак, вскоре подвернулся. Мой предок вернулся из Украины, где был страшный голод и люди вымирали сёлами. В ответ на вопрос, как дела, пропел задумчиво: «Жить стало лучше, жить стало веселей». На него настучали. После чего провёл в сталинских лагерях лет 15.

Безудержная демонстрация победы привлекает демонов.

Об авторском «я»

То не «я». То не «я» — это кошечка моя. А может, крошечка. В любом случае пушистая шкурка. А «я» куда-то всё заныривает. Глубины теребя — тер — ебя. Тер — ебя, тер — ебя. Сказал бы поэт Вознесенский крупноблочным опоясывающим стихом. Terre — ебя — тер — ебя и т. д. (По-французски la terre (тер) — земля, для тех, кто не знает иностранных языков.)

О переводе Мопассана

Мы с подругой армянкой сидели на занятии по французскому языку и переводили новеллу Ги де Мопассана на русский язык. Книга была ярко-оранжевая, в середине её чернел овал, на овале — золотая надпись. Внутри новеллы бушевало море, солёные волны хлестали через край. Переводили мы с середины. Речь шла о том, как сильному мужчине оторвало обломком мачты un membre (член), он его хладнокровно положил в бочку с солью, перевязал рану, доплыл-таки до берега и un membre похоронил.

Армянка была похожа на персик стадии вот-вот перезревания. Попка у неё была столь пышная, что свешивалась через край учебной скамьи. О, учебная скамья! Сколько попок в самом соку ты видела! Расплющенность и распущенность чуяла на своей аскетической старой спине… Страшно представить, тебе ведь лет сто. И всё новые и новые юные девы притрагиваются к тебе своими молодыми, невидимыми миру румяными щеками…

Но вернёмся к французскому. Мы, изумлённые рассказом об «un membre», беззвучно всхрюкивали. Преподавательница была по своему изысканна, любила делать зверские квадратные глаза и называла нас, студентов, строго — «camarade» — товарищ такой-то. Заливались и покатывались от смеха мы беззвучно, прячась за огромную спину местного философского великана Тродского.

Он был так велик, что ноги его под столом не помещались, одна стояла у стенки, другая сиротливо выглядывала в проходе, грозясь завалить нашу вышколенную французско-рабочую преподавательницу с дворянской фамилией. Это были гигантские ноги, какого-то запредельного размера. Я локтем подталкивала в бок армянку и, когда смех от засоленного члена утихал, показывала на ужасный башмак camarade Тродского и предлагала выпросить у него стоптанный башмак, с целью прибить такое чудище к стене, в туалете, поражая воображение посетителей, или делать отпечатки на снегу, а потом утверждать, что это был снежный человек.

Тут мне в голову пришла мысль, что, может, это был не «membre» в смысле «член», а просто член тела, как член партии или член сообщества. Рита сказала: «Нет, это же Мопассан. Скорее всего, это то самое. Представляешь, он описывал разнообразные любовные совокупления, а в этом рассказе — мужество потерять свой стержень жизни. Засолить. Довезти. Похоронить». Мы опять дико заржали. Сейчас, задним числом, я думаю: а была бы эта тема так смешна в среде мужчин? Мы же продолжали давиться от хохота и умирать, взвизгивая беззвучно при каждой встрече с «un membre».

Я полистала новеллу назад. Нашла наконец «un bras». Речь шла о руке. О мужестве похоронить свою руку.

Сейчас, вспоминая эту историю и глядя на некоторых знакомых мужчин, активно онанирующих, я думаю, что потерять «un membre» в смысле руку — это тоже мужество не меньшее.

Будь я концептуалистом, то непременно бы использовала этот сюжет. Об отделении, потери некоего члена от приятного, привычного целого, да ещё и в соответствующих декорациях — буря, натиск, взбунтовавшаяся неподвластная стихия страсти. Соль, сельдь, член тела — скользко, свежо, немного крови, холодное наблюдение со стороны, после ужаса отделения и боли. Прямо некое олицетворение полового акта, ужас отдачи себя другому. Инфернальная чёрная бочка, огромная, просмоленная, просоленная — и в ней маленький член. Пусть это даже будет оторванная рука. Консервация, надежда на длительность хранения. В принципе, даже путь в бессмертие. Продолжение рода через бочку-космос. Страдание эгоцентрического современного человека, не желающего отдавать, всё своё держащего в целостности. И вдруг — неприятность извне, и насильственный отрыв, ужасная кровоточащая потеря. Горе солипсиста, изнасилованного реальностью извне. Жертвоприношение реальности.

Символ творчества Мопассана. Разбушевавшееся море — чрезмерная половая чувственность, сила Эроса — и маленький обессмерченный «membre».

О выявлении тайного при помощи демонстрации

Один знакомый, миловидный и тихий с виду, как девочка, отличался тягой к запретному плоду и был, по сути, маргинал. Советской армии он предпочёл психушку, университету — свободное образование в дебрях жизни.

В то время всё начинало бурлить и кипеть в котле под названием «Россия» цвета линялого красного флага. Рождались партии, подобно пузырям на болоте, сливались, дробились, лопались. То тут, то там назревали гроздья герпеса — демонстрации, митинги, пикеты.

Ментов вооружали.

По какому-то поводу собирался несанкционированный митинг у Казанского собора. Стягивались серые силы милиции с одной стороны и чёрных червячков озлобленных демонстрантов — с другой. Милиционеры выстраивались линиями, этакими стенками сосудов, демонстранты шевелились и растекались как жидкость неорганизованная по этим сосудам. Милиция придавала форму толпе. За углом в тени пряталась подмога — стаи автобусов и крытые фургоны с надписью: «Люди». «Люди» были вооружены автоматами. Милиционеров, мирных серых голубей, также отличала обнова — на боку у них появились невиданные доселе резиновые дубинки. Чёрные такие, тугие с виду.

Миша заторможенно улыбался, но внутри его мужского организма зародился, видно, островок страха. Назовём его осторожностью. Мне нечего было терять, кроме своих цепей. Было весело и забавно.

Миша махнул мне рукой — тише, мол, не мешай, и вежливой походкой подобрался к ближайшему стражу порядка: «Извините, а-а, так сказать, э-э, нельзя ли, у-у, нельзя ли палочку потрогать-с?» Мент вскинул надломленные и без того брови, удивляясь наглости предполагаемого объекта воспитательных воздействий при помощи той самой палочки, и сказал: «Ну на, потрогай». Миша, как опытный ласковый хирург ощупывает ногу больного, быстро, как будто играя на флейте, ощупал милицейскую дубинку, пробежав всю, снизу доверху. Лицо его приняло озадаченное выражение: «Простите, а не могли бы вы помахать ею? Как она, в действии, больно бьёт?» Замёрзшего милиционера это уже начинало развлекать. Он улыбнулся дружелюбно: «Пожалуйста». Милиционер расставил ноги на ширину плеч для устойчивости и резко замахал чёрной тугою кишкою. Дубина была великолепна. Свистела и пружинила. Я миловидно улыбалась расходившемуся не на шутку менту: «Как мило! Удивительно!» Мент улыбнулся мне в ответ, красуясь удалью молодецкой крепкого жеребца. «Хрясь, хрясь», — пела дубинка. Любезный мент похлестал лоснящуюся колонну Казанского собора. Стукнул не больно пару раз себя по ватному рукаву. Миша весь сгорбился и сжался, наблюдая за играющим ментом, как мышкин гном за бьющей хвостом кошкой.

Демократические тучи густели. Мелькали знакомые всё лица (узок, узок круг бойцов из народа). Уже тучи выдали первые всполохи молний — первые ораторы карабкались куда повыше с мегафонами, трясли диссидентскими, видавшими виды бородками. Уже полились потоками речи — обличительные, зажигательные, злобные. Кто-то тряс самодельным плакатом — Солженицын на палке вместо привычного Ленина. По толпе пронёсся слух о вооружённых омоновцах.

Из окон Дома книги напротив, с третьего загадочного этажа, за толпой расхристанных демократов наблюдал некто в чёрном, с белоснежным воротничком и при галстуке. Наблюдал Никто. Тихий князь мира сего тихонечко придерживал прозрачную занавеску за уголок. Из соседнего окна поблёскивал объектив камеры. Лилипуты, вышедшие из-под контроля, аккуратно заносились в анналы киноплёночного бессмертия.

Кто-то что-то выкрикивал, потряхивая видавшим виды триколором, пошитым из бабушкиного ситца. Представители властей убеждали разойтись и не толпиться, бессмысленно своей овечьей шкурой пугая волков. Народу не хотелось. Горячительное действие свободы на затвердевшие умы было трудноисправимо.

Менты выстроились «свиньёй» и ею же, молчаливой, стали разрезать всхрюкивающую толпу. Кто-то из толпы упал в грязь, изгвоздался в хлам, обиделся, зацепился за ногу ближайшего милиционера, чтобы тоже извалять в грязи. Кого-то под белы рученьки, самого незатыкаемого, уволокли в автобус и повезли в ближайшее (как передавалось из уст в уста) отделение милиции.

Толпа хлынула туда, прерывая движение машин. Менты активизировались. Засвистали недавно ещё девственные дубинки. Демонстранты бросились врассыпную, не желая быть схваченными и унесёнными злыми коршунами на нары, на расклёв.

Миша тоже побежал, но поскользнулся слабыми ногами, не прошедшими армейских тренировок. Из него что-то маленькое выпало прямо в грязную лужу. Серые менты с чёрными дубинками приближались…

Менты приближались.

«Побежали, что ты медлишь?» — дёргала я за рукав приятеля по борьбе. Он же в этой экстремальной ситуации занимался чем-то странным. Погрузил руки под воду лужи кофейного цвета. «Что ты делаешь? Ты хочешь сполоснуть руки?» — Не самое удачное объяснение пришло мне в голову. «Нет! — Он нервно вырвался от меня. — Мне надо это обязательно найти». — «Ты что-то ценное потерял, да? Золото, да?» — поняла я наконец. Мимо нас пробежал милиционер, не обращая на нас никакого внимания, как воин на поле брани не принимает во внимание распростёртые на земле трупы.

Миша стоял на карачках и продолжал ощупывать планомерно дно лужи. На миг он поднял ко мне лицо с раскрытым от досады ртом, и я увидела, что вместо его чудесных белоснежных передних зубов, которыми я восхищалась втайне, зияет чёрная дыра. Мой друг был беззуб и в суматохе потерял протез.

Много тайного можно узнать, занимаясь политической борьбой.

О трате партийных денег

Встретились на вокзале. Знойное лето. Хочется на природу. Поехали в Комарово. Илья сладострастно купался в озере Красавица. Бросался розовым пухлым телом в коричневое стекло лесной воды, подымал брызги павлиньим хвостом, раз пять переплыл «туда» и «обратно», преодолевая водную гладь, как мужиков покоряет блядь.

Я любовалась на этого мощного лосося, сидя на колючих сосновых хвоинках и лакомясь пирамидкой арбуза. Вспоминала слова своей подруги о том, что, чтобы узнать человека получше, следует наблюдать его общение с водой. Каков он с водой, таков и в любви. Водный тест моего друга следовало оценить наивысшим баллом.

Наконец акт с Красавицей завершился, вылез голый, довольный, сверкающий от воды, будто обмазанный канцелярским клеем. Как нефритовый ствол, только что вышедший из яшмовых ворот. Между бровей — ямочка, след от буддистского третьего глаза, родинки.

На ежовом ковре полежал в изнеможении и истоме. Оделись. «А теперь — в ресторан!» — «Какой ресторан? На что? Откуда деньги?» Я знала, что у него двое детей и три жены, или наоборот. Заработки оператора газовой котельной вряд ли позволяли кутить с девочками по-купечески. «Денег достаточно. — Он похлопал себя по карману брюк. — В „Репинскую“ гостиницу! В ресторан!»

Всю дорогу я высказывала сомнения и мучилась совестью. Ему надоел мой напряжённый вид. «У меня взносы Народного фронта. Тут вполне хватит на ресторан», — раскололся он, демонстрируя мне туго набитый мятыми бумажками карман. Я вспомнила экзальтированных маргиналов, делавших революцию в России, трясших рубликами и медяками у партийных касс демократического движения. Мне открылась в тот миг вся будущая судьба русской демократии.

Руководители революционеров, после достигнутой смены власти, отрежут от денежного пирога кусок побольше. Высокий уровень интеллекта позволял им оправдать свою сатанинскую жадность и бездонный цинизм наилегчайшим умственным усилием.

Поели мы вкусно. И хорошо выпили. Деньги Народного фронта хорошо легли в желудок.

О микробе

Бывают микробы небольшие. Бывают поменьше. Бывают побольше. Бывают жирные, сочные микробы. Очень большие. Они натыкаются на лезвие бритвы. Ранятся до крови. Если микроб был болен или заразен, то лезвие тоже становится заразным. Кровь из микроба вытекает, распространяя заразу по металлу.

Поза ожидания

Как плохо быть девушкой!

Когда внутри всё горит, полыхает ясным пламенем, и спать невмоготу. (Откуда Пушкин знал о девичьих страданиях Татьяны? Подсмотрел? Услышал от неё? Ведь сам же он не девочка и по ночам если и терзался, то совсем, совсем не так, вот вопрос!) И самое главное — некому это пламя отдать. А ведь кому-то оно очень бы пригодилось и могло бы доставить неимоверное счастье. И сколько гореть девушке этим адским пламенем беспредметной любви — никто не знает: день, месяц, десять лет… Когда пламя начнёт угасать, волосы потускнеют, позолота осыплется, а на зубы врач предложит поставить коронки.

Пытка ожиданием Годо. Невроз. Оттого, что вывелся человек неправильный. Оттого, что человек неправильный — мечтатель. Он мечтает о полноте жизни. Он чётко знает, чего ему не хватает.

Не хватает Годо. Вот когда Годо придёт… Будет счастье. Всё, что кругом, — это нехватка, недостаток, это не то… А счастье — оно там. Когда оно придёт, его нельзя будет не узнать. В XIX веке вывелся идеалист. У кого идеал. Он алкал идеал. В среде романтиков, юношей пылких со взором горящим и конгруэнтных им дев. А потом идеалист пошёл в массы. Массовое производство идеалистов.

Откуда, откуда в нём эта уверенность, что именно достижение идеала даст ему счастье? А всё остальное, всё, что под ногами, вокруг ног, до идеала, вне идеала, — всё это не то, не счастье, нет, не оно.

Прав ли он, глядя вдаль? Или же надо по-американски, как учил Карнеги, улыбнуться — в никуда и всем, всему миру сразу, и с улыбчивым оскалом, над которым хорошо поработал дантист, взглянуть на ближних. А так как они тоже улыбаются, как бы тебе, то иллюзия счастья ближе, доступнее.

Русские уже лет 100 ждут Годо. Чеховские герои «Вишнёвого сада» как отвернулись друг от друга, нелюбимых, как посмотрели в даль светлую — туда, за горизонт, откуда приплывёт счастье, так и стоят в таких позах, не глядя друг на друга, а глядя поверх голов, примерно как на салюте.

Маша смотрела на Сашу, Саша смотрел на Дашу, Даша на Копытова, а потом все устали страдать от неразделённой любви и посмотрели вдаль. Туда, откуда должен прийти Годо. «Увези меня в даль светлую», — просит русская женщина русского мужчину. Там хорошо, а здесь плохо, даже с тобой плохо здесь, плачет она. Не хватает только третьего, Годо, из прекрасного далека, для полноты счастья.

Летка-енка — замечательный танец. Каждый тянется руками к ближнему, но натыкается на его спину. К крайнему сзади никто не тянется. Он лишён знания о том, что значит быть любимым. Крайний спереди любим, но не нашёл, кого любить. У остальных также нет гармонии в любви, но им знакомо, что за мука — не любить, но быть любимым, и что значит — наоборот. Летка-енка — танец современных людей, не нашедших своей половинки. Может, просто центр разреза Андрогина сменился — не по центру разрез приходится, когда соединяется правое и левое, а по центру — разрез на перёд и зад. Чреватый разгулом гомосексуализма.

Поза ожидания — замечательная поза современного человека. «Мыслитель» Родена в характерной позе, которую юмористы любят переделывать в сидящего на унитазе, — нет, не мыслит он. Он ждёт.

Об имидже дам

Соседка по дому умела удивительно подчеркнуть свою красоту. Волосы красила в яркий белый цвет, джинсы носила цикламеновые, шубку — светящуюся изнутри, изумрудную. Очень дешёвую, но безумно шедшую ей, подчёркивающую нежную розовость лица, голубизну наивно распахнутых глаз и солнечность вьющихся волос.

Летом она обожала короткие и совсем сходящие на нет брюки, шорты и юбочки, плотно сидящие на её белом, рыхлом, но привлекательном теле. Она даже специально укорачивала доставшиеся ей обновки. Говорила: «Чем короче, тем моложе». Её ровесницы, забывшие о том, что такое шорты или короткая юбочка лет 20–30 тому назад, а может, вовсе не знавшие об их существовании, только отплёвывались или отворачивались стыдливо.

К любому выходу в свет из комнатной тьмы, к любому походу на улицу, даже на 10 минут — в соседний ларёк за сигаретами, она готовилась как к выходу на сцену. Зачем? К чему? К чему эта рассеивающаяся в никуда, по пустякам, доведённая до высшей степени совершенства красота?

Когда она выходила из дому, мужские головы, подобно железным опилкам под воздействием магнита, все оборачивались к ней по радиусу. Она шла — и всё мужское, что встречалось ей на пути, приподнималось.

Однажды я шла и издалека заметила её, дворовую непревзойдённую королеву красоты. Цикламеновые джинсы, сапожки с узором, лучезарная шубка, яркие волосы. Рядом с ней стояло что-то, чей пол, возраст и внешность не вызывали никакого интереса рядом с этим ярким зайчиком. Оказалось — её подруга, ровесница, очень обеспеченная сама собой дама. На ней был дом. Если всё снять и продать — на полученную сумму можно купить небольшой сельский дом. Весь этот ассортимент элегантных дам — норковая шубка, песцовая шапочка, золотые украшения с «брюликами», парфюм, косметика на лице и косметические шрамы под нею, вплоть до резиновых узорчатых трусиков и шёлковой сорочки ценою в двухмесячный оклад какой-нибудь бедолаги. Хорошо сделанные зубы невероятной стоимости. Чересчур солидная дама, начисто убившая своей солидностью эротическое начало.

Впрочем, представить подходящего кавалера и для той и для другой было трудно. Обе были одиноки, несмотря на чрезмерную красоту одной и чрезмерное богатство другой. Природа любит срединный путь.

О бабочке

Смотрю, под цветами, на голой земле, лежит половина бабочки. Одно её крыло откушено, очевидно. Потеряно навсегда. Безвольно лежит, и треплет её свежий летний ветер. Но полбабочки за что-то зацепилось, лежит на одном месте, ветер не уносит этот лёгкий цветочный полутрупик. Грустное зрелище. Всё цветёт и радужно трепещет, стремясь к плодоношению и заселению земель своими растительными и порхающими подобиями, расставив пестики и перебирая тычинками, подавая сигналы запахами и красками. А она — всё, отпорхалась, бедная, ни на что уже не годится. С одним крылом — не до любви.

Вдруг — три бабочки, о чудо, прибывают из голубого эфира, резвясь и играя, переплетаясь траекториями, со своими бесподобными полупадениями в воздушные ямы. Летающие треугольники и пятигранники, порхающая геометрия праха.

Две бабочки — любовная пара. В восторге любви, друг над другом, меняясь ролями… Дело идёт к слиянию. Третий — лишний.

Вдруг он, бедолага, увидел то, мёртво лежащее крыло на земле. Встрепенулся, бросил компанию, с которой прилетел, стал призывно, настойчиво порхать над мёртвой девушкой. И так трепещет, и этак, красиво, словно голубок, пытающийся эротично привлечь Марию… Грустное зрелище… Не выйдет у тебя с ней ничего, мой милый, не ответит она на твой страстный призыв! Но и какова жажда любви! Он хочет её даже мёртвую! Вот она, жестокая жизнь! Один взывает к любви, другому уже не до неё…

Вдруг у полутрупика безвольного и бездыханного появляются признаки жизни. Дохлая полукрасавица разворачивается, как бы приподымается с одного бока, у неё появляется второе крыло! Оно не было откушено злодеем, о радость! Бабочка была жива! Красавец летун вынудил её изменить свою трупную позу инвалидки.

Бабочка-девочка распускает крылышки свои во всей своей красе, но не взлетает. Уцепившись за что-то у самой земли, выгибает ствол своего тела. Приподымает попку свою и не шевелится, распластанная и красивая, как крупный цветок с торчащим пестиком. Бабочка-жених вьётся над ней величественно, надменно и целенаправленно, снисходит до нее, опускаясь все ниже и ниже. Они совокупляются, ура!

Подумала о том, что все красавицы, пользующиеся особым признанием в мужской среде, обычно малоподвижны. Статуарны. Обладают чёткими, заметными чертами лица. Предпочитают яркие тона. Всё, как у бабочек: чтобы позволить себя заметить издали, дать себя рассмотреть повнимательнее. Может, прикинуться спящей или инвалидом каким. Чтобы изумился, затормозил свой полёт…

О лысых девушках

Я как-то видела очаровательную девушку, обритую налысо. Актриса из театра «Дерево». Нежная её кожа лоснилась на голове сексуально, напоминая то ли сладкую общипанную курочку, приготовленную для обжарки, то ли бритый лобок. Я написала стихи:

Как хорошо быть лысой! Чтобы дедушки писали, А бабушки ссали. А ты купаешься в славе! Волос долой — Череп там голый, С тонкой женской кожей, На глянцевое яблочко похожий

— и т. д. и т. п.

Посматривала на себя в зеркало, с любопытством зажимала волосы в кулак, примеряясь. Мечтала прийти однажды на свою ужасную работу, в комнатушку возле уборной, куда любил заходить в определённое время тучный наш директор… Он громко и смачно делал своё дело (перегородка была тонка), а потом, следом за ним, прибегала его немолодая секретарша с отечественным освежителем воздуха, большая любительница докторской колбаски… Я всё это видела и слышала, задыхаясь в смешанных газах. Ох, как мечтала выглянуть из двери в момент появления директора из уборной, потрясти его своей новой причёской. Но публики для этой акции было всё же маловато.

Директор, его секретарша и мой научный руководитель — нет, слишком мало зрителей, слишком мало. Хотелось большего отклика. Мечта осталась неосуществлённой.

Ещё о том, каких женщин любят

Мне ещё рассказала историю одна девушка-аспирантка о том, каких женщин любят. Ей нравился один философ, изысканный, тонкий с виду. Наверное, не из тех, которого, встречая, приветствуешь не вслух такими вот словами: «О, здорово, хиломысл и словоблуд!» А может быть, из тех самых.

Он ей нравился, она к нему и так и сяк. Не обращает внимания. Загадочный какой-то.

Потом выяснилось — ужасная трагедия. Этот молодой человек влюблён. Сильно и безнадёжно. В девушку. В девушку-олигофрена. Где её подцепил, половозрелую и беспризорную, на свободе, — неизвестно. Но она показалась ему соблазнительной. Говорит, добрая она, ласковая, безответная. Мало говорит, всё время улыбается. Бурно проявляет радость, активно реагирует на ласку, всем всегда довольна. Среди нормальных такую не найти. Привык к ней, привязался, на то, что олигофрен, внимания не обращает уже.

Бедная моя подруга! Я думала, мне хуже всех. Мой К. ушёл к женщине — зубному врачу. Крепко она держит его за зубы!

О красавицах

Красивой девушке, высокой, яркой, труднее, чем некрасивой. Она издалека привлекает внимание. И вблизи тоже привлекает. На неё облизываются, из-за неё ссорятся, бьют друг друга больно. Делают подарки, пытаются снискать расположение. А зачем? И сами не знают. Какая-то генетическая эстетическая надежда на лучшее. Но, добившись расположения, на обладании не настаивают. Пользуются другими для этой цели. В постели и для дружбы ищут тепла, задушевности, доброты — не обязательно у самой яркой красавицы.

Мою подругу один такой тип пригласил в казино. Там он с друзьями играл то ли в бильярд, то ли в рулетку, то ли ещё во что. Она в вечернем платье, с разрезом на спине, наблюдала в чужом дыму и угаре, как он проиграл за два часа несколько тысяч долларов. Она стояла и еле сдерживала слёзы от жадности. Ей так хотелось этих денег. Дома сын, мать, ботинки прохудились. А он пригласил с целью похвастаться перед друзьями. Близости не требовал, денег не предлагал. Пригласил в качестве украшения бильярдного стола, так сказать. Как зелень петрушки кладут в рот к жареному поросёнку, чтобы оттенить румяную корочку (в нашем случае наоборот — оттенить зелень стола аппетитным румянцем красавицы). Она испытывала все муки ада. Он перед ней попонтовался, какой весь крутой, какой такой богатый и спустить несколько косых баксов — для него как сплюнуть. Отвёз её домой, поехал ещё куда-то.

Красивой быть любимой не легче, чем обыкновенной. Красота как дополнительная трудность перекрывает путь от сердца к сердцу. Мужчина хватается за красавицу, чтобы удовлетворить свои низменные инстинкты — тщеславие, гордыню, похоть. Использует как оружие, при помощи которого можно опередить соперников на турнире жизни — кто круче. Кто на пиру номер первый, а кто номер второй. Красавица больше весит на весах тщеславия.

Но красивая девушка — тоже человек. Ей хочется, чтобы её любили, как других, — за то, что вечно, за то, что внутри. За тот огонёк, который нужен другому человеку, невзирая на изнашиваемость футляра. Красавица ищет такого мужчину, который любил бы её и некрасивой, и в болезни, и в старости. По-человечески. По-настоящему. Но где такого найдёшь?

Дурнушке проще. Если её, такую невзрачную, без талии и ресниц, с бородавкой на носу и с лошадиными ногами, кормят, одевают, делают детей, живут ноздря в ноздрю, сексуально используют — не это ли свидетельство истинной любви?

Истинная любовь редка повсюду, несмотря на выигрышный билет в виде ослепляющей и вызывающей разгул страстей внешности.

О еде

Ешь не то, что хочется, а то, что принято есть. Завтрак — кофе, бутерброд с маслом. Так тошно. Черно! Жирно! Так, что вскоре этот принятый внутрь яд необходимо чем-нибудь закусить. Принять пищевое противоядие. Апельсин какой-нибудь. Плюшку. Конфету. Потом, после конфеты, — опять тошно. Нужно опять эту мерзость чем-нибудь заесть. И так всё время: яд — противоядие, яд — противоядие.

В результате эта плюшка проступает на попке.

Где ты, чистая, любезная телу пища, привлечённая чистейшим голосом тела? Как узреть её в хаосе стереотипов? Где ты, не заплывшее жиром хотение?

Пельменные и пышечные

Пельменные, где можно поесть горячих скользких пельменей с многообещающей, но часто обманывающей начинкой! Надкусишь — а там что-то в мясе хрустит — нет, не так, как смолотая кость. Скорее, похоже на хитиновую оболочку. Чёрно-коричневые вкрапления, явно не перец по вкусу, подтверждали отвратительную догадку.

Более приятные воспоминания вызывают пышечные. Бог знает, из чего пышки делались, но есть их было приятно. Особенно в сочетании со столовским кофе. Дома навести такую вкусную пропорцию суррогатного напитка и сгущёнки не удавалось. Слава вам, мастерицы ведёрного разлива!

Столики в таких заведениях были обычно круглые, из чего-то серого, надколотого — типа мрамора, на высокой железной ноге, окружённой, подобно юбочке мухомора, железным кольцом со штырьками для сумок. Полы в таких заведениях были обычно очень неровные, показывающие наглядно, как тысячи, десятки тысяч ног за годы эксплуатации уносят на подошвах молекулы, горы молекул камня, отчего в полу появляются углубления и выемки. Вследствие этой кривизны столы тоже были все чуть перекошены. Ставишь на такой стол гранёный мутноватый стакан, непременно чуть надкусанный, а он начинает от тебя убегать.

Скользит, скользит, медленно, но верно в сторону напротив кушающего соседа. Постой, погоди — а он уже примостился у чужой тарелки, того и гляди из него попьют.

Среди леса из этих фундаментальных грибов всегда затерялся где-нибудь в уголке нормальный четвероногий друг — столик о четырёх ногах, по краям — четыре кресла, обычно с надрезанным кем-то дерматином и свисающей из дыры ватой. Над столиком и израненными креслами — табличка, оповещающая о том, что это места для избранных счастливцев — пенсионеров и инвалидов, и, действительно, за ним примостилась какая-нибудь трясущаяся престарелая сладкоежка (сладкоёжка), с отвислой сине-слюнявой губой, поедающая пирожное и запивающая его горячим (годячим) кофе (гофе). В 90-х в таких заведениях появился новый персонаж — бомж или дошедшая до крайней степени нищеты (наркоты, быть может) молодёжь того или противоположного пола. Стоит скромно в уголке, потупив глаза, незаметно. Не успеешь отойти от столика, оставив одну треть недопитого кофе или недоеденный пончик, — и уже бежит, галантно выхватывает, быстро допивает или прячет в заветный мешочек. Испытываешь первобытное ритуальное содрогание — волей-неволей оказываешься вступившей в магическую связь с этим падшим существом, долизывающем твою слюну и уничтожающим энергетическую линию твоего объедка.

Ещё один непременный персонаж такой забегаловки — падшая синюшная посудомойка. Выходит она вразвалку, как из лесу, в люди, хватает жирно-мокрыми пальцами стаканы, норовя из-под носа выхватить тарелку с недоеденным…

Ещё эта дама обычно подтирала пол. Любила она это делать со злобным, угрожающим видом. Ловишь убегающий от тебя по скользкому столику стакан, придерживаешь пирожок на тарелке и, одновременно, пританцовываешь, чтобы ненароком её тряпка не обмоталась вокруг твоей ноги, не сделала подсечку и не увлекла на пол, под стол-гриб.

А какая удивительная бумага предлагается в этих кафе вместо салфеток! Откуда берут они эту ужасную твёрдую бумагу, кто её режет, почему она дешевле, чем салфетки, — неясно. Но пользоваться ею для вытирания губ нельзя. Можно порезаться до крови. Будешь ходить со шрамом на губе. «А! Понятно! — скажет знаток русского общепита. — Вытирал рот общепитовской картонкой!» Но вот соскоблить присохшие крошки к подбородку — можно. Можно также побриться, если у кого над губой растут усики.

Ещё о кафе

Однажды мы с Руру зашли в другое кафе. Приятные интерьеры, идеал чистоты и стерильности доведён до крайней степени — столики сделаны из прозрачного стекла. Всегда можно понаблюдать за выражением ног соседа или соседки.

Выбор Руру упал на кусок шоколадного торта, в завитках и финтиклюшках, а мой — на привлекательного вида сооружение под названием «клюквенное желе со сливками».

Руру, откусив своего шоколада, сказала, что есть пластмассу не будет.

У меня возникла другая проблема. Ложка, легко пробравшись сквозь сугроб сливок, застряла в желе. Я сделала отпиливающее движение — никакого результата. Я попыталась вынуть железо из желе — вместе с нею поднялась на воздух вся стеклянная толстая креманка. Я поелозила этим сооружением по столу, постучала, помахала приветливо им проходящей мимо официантке. Она не реагировала.

Ну, бля, и «Лакомка»!

О послушнике, так и не ставшем монахом

Под могильной плитой на островном монастырском кладбище покоился послушник, так и не ставший монахом. Он пробыл послушником 50 лет, но, когда у него спрашивали, почему он отказывается от пострига — ведь всё равно живёт, как монах, по монашескому уставу, и уходить в мир из монастыря не имеет желания, и проверил себя достаточно, — он на это отвечал: «Говорят, молитвами монахов земля держится. Я не чувствую достаточную силу своей молитвы». Так и умер в глубокой старости, прожив, как монах, но монахом не став, пострига не совершив, оставаясь послушником.

Плохо верил? Или мечтал о вере более страстной, но так и не получил её примет? Но, чтобы почувствовать свою большую силу, может, стоило стать монахом? Замкнутый круг, из которого не выйти: чтобы стать монахом, нужна более сильная вера. Чтобы сильнее верить, надо стать монахом… Остановившийся на пороге и умерший, не начав пути…

Так у многих людей вся жизнь проходит в надежде на чувства более страстные, которые засвидетельствовали бы правильность жизненного выбора, но которые так и не приходят, — и не было ничего страстнее и сильнее, чем надежда на более сильную страсть…

Электричка

Ехали в электричке. Зелёная такая вся внутри. С заржавелыми потоками на мутных, пыльных стёклах. На потолке что-то поблескивает — как бы рябь капель, которые вот-вот упадут. Навечно пугающие капли, застывшие в своей сиськообразности. Стёкла запотели изнутри. Лампы, как в тумане. Светят темно и желто. Мы в желтке, господа! — писк.

Народ розовый какой-то, глаза блестят, щёки горят. Тусклые голоса какие-то у всех. Тусклые и весёлые. Думаю — что-то знакомое напоминает… Ба, да это — баня! Мы едем в бане! Баня третьего разряда на колёсиках, общий класс… весёлые попутчики! Экая мерзость. Вся страна, имеющая налёт эстетики дешёвой бани. Жизнь, как вечное обмывание…

О семейном счастье

На платформе Дачное расположился табор не то узбекских, не то таджикских цыган. Мужчины, женщины, дети — человек сто. Смуглые, стройные, в восточных ярких одеждах — кстати, незаношенных и негрязных. Дети были одеты похуже, в ужасной обуви — каких-то зимних рваных сапогах, истлевших тапочках или вообще босиком. Многие семьи обедали — сидели на цветастых подстилках по-турецки, ели из одной большой чашки какие-то овощи, суп, с большими ломтями хлеба в руках. Хорошо ели. Вполне аппетитно. Все, без исключения, были красивы — от младенцев до самых старших.

На электричке подъехала ещё одна семья. Немолодая женщина, красивая, с длинными тяжёлыми волосами, кормящая грудью хорошенького младенца, человек пять её детей — от полутора до двадцати лет. Дети играли друг с другом. Старший юноша с улыбкой на лице нянчился с полуторагодовалой сестричкой, терпеливо, заботливо, весело. Чумазые дети сияли здоровьем. Каждый из них был окружён заботой целого роя братиков, сестричек, родственников. На перроне их встречал папа — стройный, красивый таджик в халате, встречал белозубой улыбкой, сразу взял на руки одного из младших.

Видно было — это прекрасная семья. Жена активно сексуально используется мужем, плодонося и красиво стареясь, как румяное, чуть подсыхающее яблочко. Отец относится к детям как к счастью, а не как к обузе, любит их, прижимает к сердцу публично, не стесняясь чувств. (Ах, где ты, публично целующий детей отец?) Свобода, пение птиц, щебет детей, сексуальные радости — что ещё для счастья надо? Кто знает? Грязные босые ноги — это, может, не самое страшное в жизни. Что они испытывают среди странных русских, смешных, нелепых, недостойных их восточного уважения, добрых к ним, чужакам, и ненавидящих друг друга?

По перрону ходили русские, дивясь, ругаясь, иногда расставаясь с рублишкой в пользу живописной голытьбы. Все были белые, бледные, нездоровые. Одни слишком толстые, рыхлые, с обвислыми животами, другие — слишком тощие от голода, курения, алкоголя. Одни были одеты очень дорого, элегантно. Другие — особенно обнищавшие мужчины и женщины, а также некоторые предающиеся огородным радостям пенсионеры — были одеты плохо, хуже, чем цыгане. Русские были разрознены, одиноки. Иногда слеплены по двое — две подруги, мать и дитя, муж и жена. Очень редко — по трое — семья или три товарища. Большинство курило, воняло дымом и дешёвым пивным перегаром хуже, чем цыгане без бани и горячей воды.

Русские недоверчиво относились друг к другу и не любили детей. Что-то мешало им любить друг друга и активно заниматься сексом. Желание вместо лишнего ребёнка иметь новый холодильник? Побольше тряпья в шкафу? Видно было, что радостный половой акт у них — на вес золота.

Один невзрачный немолодой мужик сказал хорошенькой молодой цыганке, вокруг которой прыгало три очаровательных большеглазых цыганёнка: «Ты дырочку-то зашей. Нарожала, а я должен твоих детей кормить!» Судя по его виду, вряд ли он выкормил за свою убогую жизнь хотя бы одного. Скорее всего сделал на стороне, бросил, алименты платил с зубовным скрежетом. Прожил один с правой рукой, может, какое-то время с рыхлой женщиной, заставляя её быть бездетной. В свои сорок пять он уже старик. Русский русскому — пищевой конкурент. А чужому — добрый дядя.

О стволе жизни

Все стареют по-разному. Одинаковое лишь в том, что стареют, как деревья. Отпадает всё случайное, остаётся ствол — самое крупное и основное от жизни. В старости все черты утрируются. У кого основным было делание добра — тот так и копошится в заботах и хлопотах, так и копошится. И всё-то у него выходит скоро, ладно, денег на всё хватает. Всё случайное отпало, осталось лишь здание важного и главного, учебник жизни. Они нарастили свой ствол добра и стареют, как дубы, сохраняясь стволом и опадая несущественными ветками. Такие старики обычно похожи на себя в детстве, в возрасте девяти-десяти лет.

А другие, старея, рассеиваются и рушатся всё больше и больше, превращаясь в форменную Бабу Ягу. Видно, плох был тот цемент, на котором была замешана жизнь этого человека. Вместо благородного пути к дао — путь ко лжи, эгоизму и копилке хлама. Ствола-то не было, или был он трухляв; так, от пня жалкого ростки тощие лезут — неприлично молодые на закате жизни, неприлично безнадёжные, не успеющие развиться в дерево и обречённые умереть слабыми и никчёмными. В таких стариках бывшего ребёнка ни за что не рассмотреть. Какое-то ужасное зрелище. Морщины, безумный, недобрый взор или обращённый внутрь себя. Взгляд пизды или разрушившейся кости.

А ведь были и они когда-то детьми.

Что такое эти старики? Не выполнившие поручения и не вырастившие ствола? Или вырастившие ствол зла, выполнившие своё злое и разрушительное предназначение? И что делать с ними, чему учиться у них?

Две дурацкие русские проблемы — «Что делать?» и «Отцы и дети» — одолевают нового русского. «Отцы» Тургенева спрашивали, что делать с «детьми». Нынешние «дети» спрашивают, что делать с «отцами» и их наследством в виде хлама, плохо построенных домов и порушенных ценностей? Рушить, расчищать, строить прочное, облагораживать. Если чёрному, никчёмному человеку дали долголетие, его следует понять.

О жизни в центре

Любят задавать вопрос: «А вы из самого Питера?» Я не понимаю, что хотят от меня узнать, удивляюсь: «Как это „из самого“? Что вы имеет в виду? Да, из самого» — «Да нет. Вы прямо из самого?» Я опять не понимала: «Вы имеете в виду, из центра ли я или же с окраины города? Ну, раньше я жила в самом центре. На берегу Обводного канала. Две остановки метро до Невского проспекта. Уж центральнее не бывает. Теперь в семи остановках. Хотя это тоже не окраина». — «Ну из самого Питера?» — продолжали что-то выпытывать из меня. Наконец до меня дошло, что пытаются узнать — из Питера ли я или же из пригорода. Не из Пикалёво, или Красного Села, или Пушкина, или Всеволожска ли я. Для них имело большое значение кипение в котле городской жизни, факт проживания «в самом», в самом что ни на есть.

В дальнейшем я не раз сталкивалась с разной степенью в почтении, которое люди испытывали к людям из «самого» центра и к жителям окраин, в пользу первых. «Ну, конечно, эта девушка из самого центра. Конечно, другое образование, воспитание, культура. Это не то, что мы». Эти суждения крайне изумляли меня. Я видела столько серых, невзрачных улиток, алкоголиков, старых дев, вонючих подзаборных спившихся бабушек-туалетчиц, проживавших в «самом» центре, юношей, загнивающих на антиквариате своих предков в квартирах с огромными потолками, бледных детей кавказской национальности, народившихся в извилинах коммуналок, — я видела всего этого столько, что никакой разницы между людьми из «центра» и с окраин я не чувствовала.

Вот блистающий грязью под ногами Невский. Вот слышна иностранная речь зевак из других стран. Вот шикарная машина стоит, из неё вылезает шикарная дама в неслабой дублёнке. Ну и что. Да ничего. В двух шагах есть лаз через обоссанные подворотни. Проход в дом, на каждом этаже которого по 20 комнат с двумя унитазами и одной ванной на 20 семей. Самый что ни на есть центр. Центральнее не бывает. Среди жильцов — половина приезжих из других городов, очевидно из завороженных магией «центра», размножившихся на берегах Невы. Есть мужчина по фамилии Кошмар. Есть пожилая алкоголичка, оба сына которой сидят в тюрьме — может быть, так решился их маленький квартирный вопрос. Мама победила. Среди жильцов — лица обоего пола, разных возрастов — от младенца в коляске, загромождающей проход, до пенсионеров, которые тот же проход периодически загромождают, но уже по другим, более неисправимым причинам. Несколько соседей помогают выносу тела из унылого лабиринта, не знающего света дня. Среди жильцов — атеист и католик, буддист и православные, коммунисты бывшие и настоящие, фашист и один предприниматель, безупречный красавец, как говорят, скрывающийся в коммуналке от наехавших на него то ли бандитов, то ли налоговой инспекции. Разные люди прилепились и вылупились в «самом» центре.

Мой приятель жил над кинотеатром «Нева». Окна его комнаты выходили на Невский, на притягательный в то время «Сайгон». Дима, одинокий молодой мужчина в цвете лет, разведённый, 10 лет провёл в «самом» центре. Каждый день он жадно и жалобно подглядывал за мельтешением жизни во всём её многообразии. Для жителя окраин побывать на Невском — это праздник, лакомство, развлечение. Долг. Центральный пункт кипения жизни. Куда, как не на Невский, выйти в самом лучшем своём прикиде? Где, как не на Невском, попытаться найти своё счастье или позевать по сторонам, помечтать о возможном счастье?

Дима наблюдал за кипением жизни из самой приближённой точки. Но, увы. Жизнь кипела рядом, бурлила, дразнила. Его ровесники щеголяли немыслимой свободой. Одевались, как хотели. Говорили о том, о чём нельзя. Делали то, что под запретом. Кто только не тёрся в «Сайгоне» в то время! Дима смотрел, вздыхал, завидовал. Ходил пить кофе, как на работу. Ничего с этого не поимел. Девушки, мужчины жили своей, чуждой ему жизнью. В свои игры его не брали. Он старел, терял волосы, набирал лишний вес, будоражась от сознания того, что в центре российской действительности, что всё самое передовое, что в России делается, — рядом с ним, на его глазах, но как в телевизоре. Не-до-ся-га-е-мо. Кричи не кричи. Дрочи не дрочи.

Дима иной раз раздевался голым, становился у окна, в надежде, что какая-нибудь живая роскошная девчонка из настоящей, всамделишной жизни увидит, что и он живой. Что он рядом. В самом центре, наизготове для самой сказочной жизни. Не получалось ни разу. Изнывающий от зависти, от жажды жизни и днём и ночью, особенно ночью — о, эти сказочные ночи на Невском! — прожил он одиноко и скучно 10 лет и с радостью переехал на Московский проспект, окнами на нежилое производственное сооружение. Навсегда отравленный тем, что подглядел, тем, о чём мечтал, но не получил. Участь переводчицы, бывшей отличницы и умницы. Всегда тереться у тел исторических личностей, быть на самом верху — но не деятелем, хозяйкой, героиней, а обслугой без имени и права своего мнения. Самое ужасное — мыслить, разум иметь, но не сметь пропищать о своём «я» вслух.

О, если бы мне комнату на Невском в то время! Какие люди ходили бы ко мне на огонёк! Какие роскошные компании клубились бы, всё самое лучшее было бы у меня! Как радостно светилось бы моё окно, как грело бы оно и согревало! Но у меня никогда не было комнаты своей. Я жила вовне, под прицелом пустынных глаз… Какая неудачная раздача декоративных даров. Какой-то жирный дьявол сидит у рога изобилия, ведающего распределением недвижимости…

Я помню проказы Диминой соседки по коммуналке на Невском, девяностолетней старухи. Её любимым развлечением было иное. Нет, не глядела в окно, наслаждаясь виртуальностью. Глядела она в коридор, в замочную скважину. Внимательно вслушивалась в звуки за стеной и за дверью. Живые люди поблизости были привлекательны для неё. Она любила подслушивать Димины оргазмы с редкими его подругами. В 3 часа ночи, в 5 утра — в любое время ночи можно было быть уверенным Диме, что он не одинок. Что за ним наблюдают. Пристально и внимательно вслушиваются. Знают о нём всё.

Во время занятий сексом, как бы Дима ни таился, как бы ни старался не издавать звуков, вредная пристальная старушка начинала дубасить ему в стену. Ругаться. «Чего шумите! Спать не дают! Иж, проститутки проклятые!» Дима громко ржал, рассказывал анекдот, похожий на правду. В любое время можно узнать, который час, часов не имея. «А как?» — «Да очень просто. Стукни кулаком в стену, и услышишь: „Ишь, проклятый! Три часа пятнадцать минут ночи уже, чего стучишь!“» Я думаю, для пожилой леди это была разновидность бесконтактного онанизма. Она побеждала естественную потребность в сне и дожидалась чужой кульминации, чтобы принять косвенное участие в ней, хотя бы на словах.

Любимым развлечением старушки было выследить, когда подруга Димы шла по коридору в туалет, и, когда птичка была в клетке, подкрасться незаметно и свет всюду выключить — и в коридоре, и в туалете. Наступала кромешная тьма, облепляя лицо и тело невидимыми кошмарами. Огромный, заставленный вещами и мебелью коридор был извилист и абсолютно тёмен. Я помню, какой ужас испытала, когда оказалась во тьме.

Я с трудом нащупала спусковую грушу, с пятой примерно попытки, натыкаясь рукой в черноте на осклизлые трубы и обшарпанные стены. Бумагу найти так и не удалось. Да что там бумагу — свой зад найти было трудно. Я слабым голосом деликатно попыталась звать Диму на помощь. Поняла, что тщетно это. С трудом общупав дверь — всю-всю по периметру и справившись с неимоверными трудностями с защёлкой, я очутилась в коридоре. Неясно было, куда надо идти. Сделала шаг вперёд и ужасно звезданулась лбом об висящий железный таз напротив. Это меня, однако, не спасло. Звук был недостаточно звонок. При следующем шаге я воткнулась в вешалку, в пальто и тяжкие шубы, висящие на ней. Зацепившись ногами за что-то — пожалуй, за обувь или порог на очередном повороте, я стала падать во тьме, цепляясь инстинктивно, как кошка, за первое встречное. Я сорвала на пол вешалку со всем её нанафталиненным содержимым, отчего произвела ещё больший шум, нежели при битье головой об таз. Старушка, сладострастно подслушивавшая, поняла, что ей грозит порча имущества, вышла из засады. Появился долгожданный луч света. На крики и ругань выскочил Дмитрий. Включили свет. Я была спасена и выведена из чудовищного лабиринта.

Старушка имела вид бодрый, здоровый и весёлый, несмотря на желчные её развлечения. Жить реальной жизнью всегда полезнее, чем виртуальной.

О том, как сделать ремонт

Заходит Антонина и говорит:

— Так жить нельзя! У тебя же нет своей комнаты, бедная ты, бедная! Это же ужасно! И хватит надеяться на будущее! Сколько лет прошло, а ты всё надеешься на то, чего никогда не произойдёт!

Я смиренно с ней соглашаюсь. Вынув голову из пыли и депрессии.

— Сделай перепланировку! Выломай стенной шкаф, через него будет вход в среднюю комнату. Здесь сделаешь стенку: да, большая комната уменьшится, но из прихожей будет коридор до кухни, и большая комната станет изолированной! Единственное — это стоит денег, надо минимум 500 баксов. Это грязная, тяжёлая работа, никто дешевле делать не будет. Займи у кого-нибудь.

Дети и бабка на даче. Я вынимаю всё барахло из встроенного шкафа в прихожей. О боже! Что там творится! Я нахожу залежи самогона и так называемых домашних вин — из протухшего варенья. Нахожу само протухшее варенье в количествах, которое превосходит всякое воображение. Нахожу банки с огурцами, которым 10 лет. Нахожу спизженную и припрятанную тушёнку, купленную по талонам в годы перестройки. О, как тогда хотелось этой тушёнки! Бомжи её съедят. Самое ужасное — стена внутри шкафа почему-то несущая, фундаментальная, а не фанера какая-нибудь. Это уже серьёзно.

Фронт работ готов. Осталось только ждать.

Ага, звонит режиссёр Юра. Я его нежным голосом зову в гости. Он приходит быстро, изумляется тому, что видит. Я перед ним в шортах и с топором в руках.

— Знаешь, это такой кайф — бить топором по стене, крушить, ломать! Кайф! Кайф!

Я бью топором по стене. Юра с удивлением, но и с пробуждающимся интересом смотрит на то, что я делаю.

— Хочешь попробовать? Я тебе голубую фирменную футболку дам, и шорты дам строительные, чтобы ты одежду не испачкал!

Юра робко переодевается, бьёт в стену топором. Озверевает, входит в раж. Бьёт мастерски. Какой он красивый! Какие у него прекрасные мускулистые руки! Какой торс! Первый пролом! Я улыбаюсь ему из него с другой стороны. Урра! Пока он отдыхает, я сама вонзаю лезвие в цемент. Хряк! Хряк! Хряк! Выломали одну плиту, вторая плита повисла на арматуре, сука, не поддаётся.

Мы с Юрой берёмся под руки и с остервенением бьём ударными своими ногами по плите. Как в каратэ. Какой кайф! Хряк! Хряк! Делаем это с разбегу. Потом с одновременным прискоком.

Плита обрушилась. Падение, блядь, Близнецов. Всё в белой цементной пыли. Пьём самогон с белыми мордами, как два Пьеро. Юра снимает голубую футболку, пропитанную его потом и моей пылью. Спасибо, друг Юра!

Заходит Антонина. Она довольна. Надевает мою голубую рабочую футболку и выбивает молоточком гвозди из оторванных косяков. Спасибо!

Звонит арткритик Сёма. Я его нежным голосом зову в гости. Маша, узнав, что сейчас придёт Сёма, прихорашивается и тоже заходит в гости. Сёма и Маша потрясены пейзажем после битвы. Я выдаю Сёме голубую футболку.

— О, да она растянута грудями Антонины! Какой кайф! Какие огромные пузыри! Да ещё и пахнет к тому же потом Юры… О, Юра, какой замечательный пот! Кайф! Кайф!

Сёма в голубой футболке взваливает на себя первый мешок с обломками цементной стены. В нём килограммов 70, мешок весит, как мужик. Но Сёма оказывается мускулистым и крепким пацаном, несмотря на интеллектуальный жопоотсидывательный труд. Он, как коренастый конь, носит мешки на себе вниз, носит и носит, медленно, красиво. Мужик с мужиком за плечами… Мы с Машей машем ему из окна, подбадриваем одобрительными возгласами и улюлюканьем. Там, внизу, ещё какие-то мужики заинтересовались, не прочь тоже вынести по мешку с цементом. Мы уже отведали самогона.

Сёма отправляется в ванну, обмывать цементную пыль.

Квартирка становится просто прелесть — огромная, кругом окна, посередине стриптизёрский столб из занозистой балки. Хочется вертеться вокруг него с садомазохистскими плясками.

Я захожу к Сёме в ванную и предлагаю ему помыть спинку. О, у Сёмы здорово встаёт! Я зову Машу — показать. А то она всякую хрень про Сёму выдумывала. Я нахожу килограммовую развеску сахара, кладу её в полиэтиленовый пакет с ручками. Мы предлагаем Сёме подержать это на своём хрене. Он соглашается. Супер! Висит, как на чугунном гвозде!

Ну а теперь перейдём к возведению стены… Заходит архитектор Лёня. При виде бутылок на полу с жидкостями у него просыпается потрясающий исследовательский интерес. Он начинает всё пробовать. Это опасный процесс. Из одной бутылки вырывается синий дым, из другого выпадает зелёная плесень, в третьем образовалось что-то чёрное и вязкое… Того и гляди выпадет седой Джинн.

Заходит художник Ахапкин. У него нюх на наличие алкоголя. Раньше что-то не заходил. Они начинают всё пробовать с Лёней вдвоём. Они ужасно уже напробовались. Находят странную жидкость в грушевидной бутылке. Она похожа на расслоившуюся кровь. Сверху бледно-жёлтая, как самогон, снизу ржаво-красная. Лёня делает затяжной глоток, глаза его вылезают из орбит, он замирает и сиреневеет на глазах. Мы бросаемся к нему.

— Что это? Скажи нам, что это было там? Что это?

— Ирка, попробуй, твоя очередь, — говорит мне хитрый Ахапкин.

— Нет, не пей, Ира. Не надо это ей пить, — говорит вдруг Лёня хриплым сдавленным голосом.

— Дай я попробую, — осмелевает Ахапкин.

Мы не успеваем вырвать у него бутылку из рук, он делает сильный длинный глоток. Глаза его вылезают из орбит. Он замирает и сиреневеет на глазах. Лёня не выдерживает этого ужаса. Он выхватывает бутылку из закостеневших рук Ахапкина и выливает решительно содержимое в раковину. Со дна бутылки стекают последние коричневые вязкие капли.

— Что это было? — спрашиваю я своих друзей.

— Не надо это знать тебе, — отвечают они.

Наконец Ахапкин и Лёня находят огромную длинную бутыль самогона и тут же выпивают её жадно. Лёня делает несколько шагов, как бы чтобы сделать обмер для будущей стены. Внезапно он синеет и падает на пол. Глаза его глубоко запали, нос заострился, как у больного голубя.

Ахапкин впадает в бешеную суетливость.

— Так, быстро, слушай, сердце работает ли у него? Расстегни рубашку, дыхание рот в рот! Не реагирует? Расстегнуть ширинку, помассируй член, может, тогда оживёт быстрее! Можно и ртом! Давай, давай, не мне же это делать!

Лёня неожиданно улыбается синими губами.

— Да он, блин, прикидывается! Ну его в баню! Давай уберём с дороги, чтобы не мешался под ногами!

Лёня спит у меня в углу три дня, на устах его витает синяя счастливая улыбка.

Через месяц перепланировка сделана. Совершенно бесплатно. И сколько кайфа было!

Позолоченная сеть гамака

Позолоченная сеть гамака, заплутавшая в нестарых, но корявых, покрытых голубоватой плесенью, яблонях. Расплавленное солнце, сверлящее дыры во тьме листвы. Покорные соблазнители — яблоки, глазком вниз. Светящиеся точки насекомых, оживляющих летний воздух. На подоконнике лежит труп крылатого муравья. Он на боку, лапы вытянуты, но усики расставлены твёрдо. Грушевидная головка, хоботком вниз, ни о чём уже не думает. Вместо неё думаю я. Нам равно хорошо было бы здесь…

Ещё о приятном

Приятно, когда ты дружишь с женщиной, у которой милый муж, с которым можно задушевно пообщаться, нестрогих правил и который с тобой не переспал. Даже если общались с ним за кулисами от жены. Ничем не омрачённая дружба с семьёй — что может быть приятнее.

Ещё об ужасном

Ужасно внезапно попасть на вечеринку к одноклассникам, большинство из которых не видела лет пятнадцать. При ярком искусственном освещении. В трезвом виде.

Это шок, который трудно пережить. Ужасный удар времени по лицу, по талии и ниже пояса. Время, прошедшееся жестоким утюгом по цепочке людей, ничем не связанных особо, кроме разве что даты в паспорте. Некая прихоть судьбы, бросившая в одну пригоршню кучку попавшихся ей под руку детей, вынужденных всю жизнь потом быть свидетелями, зеркалами друг другу и соперниками по бегу на дистанцию длиною в жизнь. Слипшиеся зачем-то навсегда, без всякой любви и симпатии в начале, в середине и в конце. Носители медицинской тайны.

Ещё ужаснее по прихоти судьбы и собственному слабоволию (а может, наоборот, от избытка крепкой воли, сумевшей превозмочь поверхностное, а может, и истинное «не хочу») — попасть в школу, в которой не была счастлива ни минуты и, уходя из которой после официальных церемоний, думала, что расстаёшься навсегда.

С любопытством и содроганием переступить нелюбимый порог, с содроганием и ужасом ожидать возможной встречи с нелюбимыми учителями. Нет, не то чтобы они обижали тебя, но были где-то за гранью твоего существования. Нет, не то чтобы тебя обуревала злорадная жажда узнать о них, как об умерших. Хотя, узнав о недавней кончине одного из них, оказавшейся, как выяснилось впоследствии, мнимой, вздыхаешь с невольным облегчением (боже, что за жизнь такая, что ни смерть, ни жизнь другого не радуют тебя).

Я с отвращением и любопытством оглядывала, как будто впервые, огромные сводчатые потолки, загнутые кишкообразные коридоры, раскрашенные убогой мармеладкой — зелёный низ, белый верх, с поблёскивающим сахарком ламп. Я ничего не помнила. Удивительно — ни-че-го! А ведь мне было 15–16 лет тогда, и бывала я в этих стенах каждый день. Память вытолкнула все подробности, оставив общее ощущение гнетущей тоски и напряжённой скуки. Что-то проклюнулось в вялых мозгах лишь при попадании в наиболее часто посещаемый класс физики. Чем же занята я была в те годы, что почти ничего извне не запало в мою память? Сексуальное созревание и пристальное всматривание внутрь себя? Одноклассников, я, впрочем, всех помнила… Атомы и пустота… Я и люди вокруг. Всё остальное — ничего не значащая, хотя удивительно мерзкая и тоскливая декорация. Достоевский был прав.

Размышление о пейзаже

Я смотрю на эту Вуоксу странного такого радостного цвета, это тёмное, томное голубое, коричневые тени волн, это небо, такое безобразно нагло торжествующее — нет, не мужик, напрасно торжествуя, на дровнях обновлял свой путь, — это небо напрасно торжествует, голубое до визга, в красных брызгах несъеденной рябины на деревьях. Январское солнце купается низко в Вуоксе, птицы какие-то купаются в Вуоксе и всё время норовят пролететь мимо солнечной огненной кляксы и плюхнуться возле солнечной огненной кляксы — какие-то странные зимующие гуси, жилистые и страшно морозостойкие, плавающие в дымящейся от мороза воде — выродки какие-то, йоги птичьи, зимородки, все сами как из огня — столько в них дюжести, так энергично они преодолевают запредельный холод, в котором всё цепенеет — всё цепенеет, но не они, они только сатанеют и обэнергиваются, будто внутри них ток и кипяток, преодолевающий зябь. Я смотрю и цепенею от красоты, от этих розоватых облачков, сосен, заснеженных сахарно. Меня уже нет. Я отдалась. Пейзаж, материя вязкая, засосала меня и похитила. Так бы и сидела, вмораживаясь в обломки снежинок.

Странная я какая-то с детства. У меня есть болезнь такая, отклонение от нормы — пейзаж для меня как музыка. Как у композитора откуда-то из пространства что-то прёт, смена мажоров и миноров, сплетения и расхождения мелодий, стакатто и легатто всякие, дребезжание ударных и глубокий обморок арфы, — так и меня прёт от пейзажа. Каждое передвижение больно бьёт по нервам. Один шаг — и минор затушёванного тенями леса, другой шаг — безумный кайф солнечной поляны. А эта лепка сугробов, рябины свежевыпавшего снега! Эта мёртвая, внечеловеческая красота завораживает и похищает. На хрен люди…

Я думаю: откуда, откуда в русской советской литературе такие великолепные природоведы? Ведь нигде такого не встретишь. Никто из писателей других стран так смачно не описывает какие-нибудь рефлезии под дождём и баобабы при луне, или пургу из перелетающих фламинго… Никто не сравнится с Паустовским, или Бианки, или Пришвиным, или Сладковым. Их ненавижу я. Ненавижу чувственные пейзажи. Ненавижу мастеров зимнего пейзажа, мастеров-маринистов, Рылова, Крылова, Куинджи, Лидию Бродскую и Левитана-праотца, всех ненавижу. Их засосала материя. Их прельстило мёртвое. Они погрязли в бесконечной этой прелести. А ведь люди кругом.

Легко любить пейзаж. Любить пейзаж — это низший вид любви. Художники с их любовью к видимому — ставленники низших бесов.

Легко понять пейзажистов, выпивших природную жисть до дна в эпоху Сталина. Повернуться задом к социальным ужасам, лицом к природе, зарыться в её пышные сиськи лицом. Ма-мма! Ма-мма! И ничего и никого не видеть, ничего и никого не слышать, кроме шелеста губ Природы. Да. Приятно. Но немужественно как-то.

Нет, не буду любить пейзаж!

Сборы в райсобес

Соседка Антонина собралась в райсобес. Леди с интеллектуальными и артистическими способностями, намного превосходящими способности многих окружающих, тем не менее совершенно не способна к добыванию денег в плотных весёлых объятиях трудового коллектива. Какая-то прореха в социализации сквозит. То ли у неё, то ли у социализации, к которой следует приобщаться члену общества. Единственный её источник доходов — это сбор справок, подтверждение инвалидности, вопль о малообеспеченности и всё из того же ряда. Собес — «содействие бесу социализма» — такая у меня расшифровка этого слова.

Антонина крутится перед зеркалом, которое висит в тёмной прихожей: «Подожди, я сейчас. Только оденусь. Вместе пойдём. Нам по пути до метро». — «Ну ладно, подожду», — соглашаюсь я опрометчиво. Жара. Июль.

Антонина убегает в угловую комнатку, через минуту выходит с ворохом одежд в руках — сама в трусах, без лифчика. Белая, как пожилая русалка. Тело как у осетрины. Свежее, упругое, чуть желтоватое от нежного жира. Спина и бока в складочку. Ноги — как у жирненькой пионерки лет 15, уже вступившей в половую зрелость. Антонина опять исчезает.

Выбегает в одном облике — длинной плиссированной юбке из шёлка: «Нет, что-то бабское. Слишком солидно». Выбегает в зелёных брючках цвета тропикано: «Жарко будет. Не то».

Выскакивает в коротеньком приталенном платье выше колен: «Ну как? Хорошо?» Я смотрю изумлённо. Голубые глаза её широко распахнуты — наивно так, мило. Стрелки накрашенных ресниц цветочно загнуты. Солнечные волосы так прекрасно гармонируют с белой свежей кожей, чуть розовой. Возраст и жировые складочки куда-то исчезают, шёлковое платьице озорной девчонки, еле сдерживающее напряжение в боках, кажется вполне уместным. Почему бы нет? Так мило! Так задорно! Озорная бабчонка в коротенькой юбчонке!

Антонина что-то замечает в моих глазах: «Нет, не то! Слишком коротко. Всё-таки в собес иду…»

Выбегает через минуту в чём-то новом, ещё не продемонстрированном. Комбинезон, переходящий плавно в комбидресс. Короткие шорты, розовые, с очаровательными бабочками — к ним сверху пришита футболка в обтяжку, с треугольным глубоким вырезом на спине, зелёная, с цветочками. Символ лета! Боже, как ей идут эти нежные сочетания и оттенки! Она просит помочь застегнуть молнию — от копчика до выреза на спине. Я с радостью подбегаю. С ужасом смотрю на предстоящую мне задачу. Комбинезончик явно не по размеру. Кажется — белую капроновую молнию не застегнуть ни за что. Не выдержит напора. Сломается ещё в начале пути. Антонина настойчиво требует: «Застёгивай!» — «Застегну-то застегну, — говорю я, вся вспотевшая от напряжения, стягивая её бока изо всех сил, даже чуть ли не нажимая коленом ей на зад, чтобы сбавить напряжение телес под молнией, — застегну-то застегну, а вдруг на улице разойдётся! Или, ещё хуже, — прямо в собесе!» — «Ничего, не разойдётся. Я в нём уже выходила. Сдавливай сильнее».

Наконец молния побеждена. Её приоткрытая в улыбчивом оскале пасть сомкнута. «Ну как?» — спрашивает экипированная красавица, отбежав на пару шагов назад, чтобы было видно её всю, с ног до головы.

Жирная девочка лет пятидесяти смотрит на меня широко распахнутыми голубыми глазами. Шорты чуть колеблются, подобно крыльям бабочек, над белыми пухлыми коленями. Такие же бабочки порхают вокруг плеч. Всё остальное плотно облегает сардельку тела. Попа сильно обтянута, между ногами — из-за обтянутости — видны все складочки и ложбинки. Инвалид и ветеран труда (можно догадаться с трёх раз какого) собралась выпрашивать пособие у чиновницы, строгой дамы примерно её же лет. Лето пришло к вам, грустная осень! Некоторые сомнения одолевают меня, не скрою. Антонина вертится передо мной: «Посмотри вот так. А сбоку? А со спины? Ну как? Ничего? Не слишком ли коротко? Не слишком в обтяжку? Не вызывающе? Нет, ты правду скажи! Как тебе?» Я, в шоке, пристально осматриваю её. Очень мило. Очень. Франция. Лето в Ницце. Очень идёт! Совершенно искренне говорю: «Всё нормально! Можно идти в собес!» — «Нет, ты внимательно посмотри», — настаивает чаровница. Чем внимательнее я смотрю, тем искреннее говорю: «Да! А что? Очень мило. Вполне», ослеплённая и парализованная её артистизмом, сочетанием свежих красок, экстравагантностью, которую может позволить она себе как по-настоящему красивая женщина.

Она уже собирается подбирать сумочку к наряду, успокоенная, но на миг задерживается в прихожей, у зеркала.

Какие-то сомнения появляются у неё, когда она видит свой плотно обтянутый пионерско-пенсионерский зад. Какие-то сомнения.

«Нет, — говорит она. — Что-то не то. Всё-таки в собес иду. Надо посолидней. А то откажут… Наверняка откажут! Что же ты мне не сказала, что что-то не то!» — набрасывается она на меня возмущённо. Я смущена. Что-то происходит с моими глазами. Экстравагантная красавица начинает как бы тускнеть, терять свою соблазнительность и ауру очарования, я вдруг вижу перед собой голую, неприглядную правду — кокетку, влезшую в молодёжный наряд, зачем-то стремящуюся привлечь внимание к своим голым ляжкам и рукам. Интересно, кому это будет интересно в собесе? Какую цель преследует она? Кого хочет поиметь — даму чиновницу или посетителей? За кого её примут в собесе — можно догадаться с трёх раз.

Наконец выходим из дому. Она — в зелёных брюках в полоску и яркой блузке цвета цветущих джунглей. Удивительно хороша. Машины на переходе бибикают нам. Одна притормаживает — в ней нам машут руками пара джентльменов, спешащих на пляж. Один постарше, другой помоложе. Может, папа с сыном.

Об отличии человеческого и нечеловеческого желания

Бывают такие летние ночи, когда всё просит любви, когда сладкий дьявол разлит в воздухе, когда трепещет каждая жилка в теле и каждая жилка в теле ночной природы. Ни ветерка, ни колебания, ни дуновения, но в каждом листике, в каждом расцветшем древесном цветке, в каждой пышно развившейся травяной твари — во всём биение пульса и сока, в каждой птахе, уснувшей в гнезде после бурного горластого дня. Даже кошки не орут детскими своими голосами. Кошкам пристало озвучивать как бы мёртвый, безлистный пейзаж, когда всё спит ещё и не проснулось, лишь дикое преждевременное желание распирает грудь. А в такую вот летнюю ночь прилично петь соловьям — песню созревшего чувства.

В такую ночь несколько перезрелых, распираемых соками дам вышли во двор покурить. Но чувства их переполняли, и они гоготали, и ржали, и хихикали, как безумные, как само лето — если бы оно обрело голос и хохотало бы сочным женским хохотом. Возможно, в иные века дамы пропели бы хором что-нибудь подобающее случаю.

Дамы хохотали абстрактно, в пустоту, но откуда, из какой щели, из какого далёкого далёка, каким сверхчутким ухом услышал их призывный смех кавалер на машине и подрулил в 3 часа ночи в этот дворик, один из сотен в этом микрорайоне? Прямо как самец какой-то бабочки, унюхивающий одну нужную молекулу в кубокилометре насыщенного всякой всячиной воздуха.

Кавалер прилетел, хлопнул дверцей, раздалась сдавленно-страстная мужская нота в женском созвучии. Дамское ржание многократно усилилось при материализации предмета призывного веселья. Но человек иначе устроен, чем бабочка, или цветок, или птичка, или домашние животные. Кавалер кавказской национальности вскоре разрушил задушевную утончённость дамского русского призыва какими-то непотребными действиями.

Раздались дамские матерные возгласы, раздались звуки потасовки грузных разгорячённых тел, взвизги, длинный звук опрыскивания из баллончика, мужской крёхот и придушенный кашель, убегание дамских ног.

Человеческий самец, опрысканный, как дурное насекомое, ругался и грозился убить дам. Дамы самца не боялись и угрожали ему ответно из форточек. Сладкая вечеринка закончилась разгромом, грубостью, лишь в природе всё противоположное предаётся совокуплению и любви, в обществе же царит разгул абстрактного, негуманного вожделения, редко обретающего плоть.

О нижнем белье

Некоторые очень небрежно относятся к своему нижнему белью. И мужчины и женщины. И старые и молодые. Демонстрирующие своё сокровенное противоположному полу и не демонстрирующие его никому, кроме врача или соседа по туалету без перегородок.

Одна знакомая красавица лет двадцати от роду удивила меня как-то своим лифчиком. Он был штопаный-перештопаный. Это было странно — недавно вступившая в жизнь девушка, едва распустившийся бутон — а на груди у него столь быстро одряхлевшее и разваливающееся чудовище, впрочем, со следами былого блеска и красы. Красавица и притаившееся на груди чудовище.

Одна соседка любила носить старомодные трико с начёсом, столь истлевшие, что, когда она их вывешивала на батарею после стирки, они смотрелись совершенно концептуально. Фрейдистский полуистлевший, но заботливо обновляемый лес на самом сущностнопроизводящем месте. Где заблудилась когда-то Алиса.

Бабушка, моя милая деревенская бабушка, дожила до 78 лет. Бельё она до последнего дня своей жизни носила подчёркнуто городское, шёлковые или синтетические комбинации с кружевами, сшитые по фигуре. Дырявого и затёртого не носила никогда.

Она же мне рассказала байку про свою подругу. У неё был сын, который небрежно относился к своему нижнему белью. Трусы носил до того грязные и затёртые, что старушка-мать как-то не выдержала, говорит ему: «Борька, чего такие трусы носишь, стыдно ведь!» Он ей отвечает: «А чего стыдиться, чай, никто не видит». Она ему: «А вдруг случится чего, в морг попадёшь. Стыдно ведь!» Против этого аргумента возразить нечего.

О способах удержать мужчину

Соседка Антонина, глядя на меня, исстрадавшуюся, предложила попробовать испытанное средство: «Ты попробуй вот что. Одна моя подруга всё время этим пользовалась Действует безотказно. Он приходит. А ты моешь пол. Чистоплотная хозяйка. Хорошо моешь. На четвереньках ползаешь с мокрой тряпкой. Залезаешь под все щели. Привстанешь, отожмёшь над ведром — и опять на четвереньки. К нему спиной. В коротком халате. Желательно дырявом. Надетом на голое тело. Самое главное — без трусов».

О кочующих трусах

В городе появились кочующие трусы. Началось с того, что после вечера поэзии, когда метро уже не работало и не было денег на такси, мы пошли ночевать к художнице Ирке Васильевой. Это была жуткая коммуналка. Кто-то из соседей настучал. В 4 утра ворвались менты и всех нас, полуголых, весь цвет творческой интеллигенции, выгнали на мороз, на улицу. У всех потерялись во время этой акции какие-то детали гардероба.

У меня пропал сиреневый лифчик. Ну и хрен с ним, пусть менты нюхают всем отделением, если это им нравится. Красивый, в кружавчиках, лифчик. Мы всему городу рассказали о пропавшей детали одежды — ради смеха.

Вот с этого то всё и началось.

Звонит мне художник Г.:

— Слушай, а ты у меня свои трусы не оставляла?

Я удивилась. Как это возможно! Я у него никогда не раздевалась. Два раза кофе пила в углу комнаты за столом.

— Я понимаю, что это невозможно! Но я даже не знаю, что и подумать! Моя мать открывает дверцу шкафа, а оттуда выпадают женские трусики в горошек! Жена от меня давно уехала и вещей после неё никаких в шкафу не оставалось — сто процентов! Я часто в шкаф лазаю, мой шкаф мною не забыт. И кроме тебя ко мне девушки не заходят. Некому, кроме тебя, трусы было мне в шкаф подкинуть!

— В своём ли ты уме? Ты чего, думаешь, пока ты за чайником на кухню ходил, я трусы сняла и в шкаф к тебе положила? Что за бред! К тому же в горошек у меня никогда не было!

Художник Г. обомлел и сник. Странная, необъяснимая история, которая может снести крышу.

Через неделю звонит рок-певец Р.:

— Слушай, ты трусы у меня не оставляла?

— Да вы чего все, сговорились, что ли? Что за бред?

— Ну тогда, помнишь, с моим другом в моей постели резвились…

— Прямо уж и резвились. За три минуты порезвишься, пожалуй! Ну да, ваш друг напал, утащил, кое-что снял. Вот и всё, что было. Ты же помнишь, что на минуту вышел тогда из квартиры. Ничего такого не было. Домой я вернулась во всей своей одежде. Без потерь. Сто процентов. Клянусь! Что за трусы, кстати?

— Большие, белые. Приехала жена из Парижа. Стала перебирать бельё для стирки. Нашла и удивилась. Говорит, что это не её. И сын развеселился. Говорит: «О, пап, да ты крупненьких любишь!»

— Блин, блин, ну нет у меня больших белых, хоть ты тресни! Я не понимаю, что происходит! Что, блядь, за трусы отовсюду выглядывают!

— Если это не твои, то я ничего не понимаю. Это какой-то бред!

В Москве мой друг поэт Емелин показал мне большие мужские трусы.

— Чьи это? — говорит.

— Не мои!

— Я понимаю, что не твои. Но и не мои. Чьи? У Андрюхи я спрашивал, он говорит, всё на нём. Ничего не терял. Валяются тут под ногами, понимаешь ли, мать их пинает, девушка моя их пинает.

— Да это твои, просто растянулись!

— Нет, так растянуть нельзя!

Внимание, милостивые государи и сударыни! В двух столицах появились кочующие трусы. Они вносят раздор в отношения между близкими людьми. Смущают всех, заставляют сомневаться в себе и окружающих! Найдя их в своём шкафу, засовывайте их обратно.

Мужичок-подорожник

В электричке ехал мужичок. Страшный такой, страшно одетый, со страшно загорелым лицом, с красноватыми, дико играющими глазами, будто спрашивающими: который, мол, век-то, ребята? Во рту его недоставало зубов — да и на какую пищу ему зубы, знает ли он чего, кроме хлеба да воды… Видно было, что он то ли всю жизнь пил, то ли сидел, то ли спал — в дичайшем углу жизни, типа койки мужского общежития безвестного села. Видно было, он из иной жизни занесён, что такого же точно мужичка можно было встретить и пятьдесят лет назад, и сто, и двести, и триста. Родился, жил, состарился, недоумённо глядя вокруг и ничего не замечая и не понимая, кроме простейших своих надобностей, но будучи почему-то всюду бит и презираем. За что? Зачем?

Видно, он вырос подорожником в этой жизни, в дерьме, при дороге, где вечно проходящие мимо по своим делам зачем-то задевают, не замечая даже, и больно задевают (судя по выбитым зубам), и уходят дальше, а он остаётся на прежнем месте, в сильном недоумении, сильно мятый.

Зачем такая участь, зачем такое прозябание дано, ведь не даун же, нормальный родился… «А! — вдруг осенило меня. — Такова участь подорожника, чтобы проходящие мимо разносили простодушное его семя на другие дороги, удивляясь его бесчувственному пребыванию в мире, вот зачем!»

Ещё о глобальной тоске

Есть несколько мест в жизни, от которых веет глобальной тоской. Это школа, работа и медицинское учреждение. Иногда также комната, где живёшь, если живёшь не так, как хочется.

Бывает, кому-то весело в школе. Кое-кому весело на работе. Идёт туда, весело насвистывая в душе. Чем он там занимается? Сколько получает? В какую приемлемую для себя сумму оценил ежедневную потерю свободы?

Водители любят свою работу. Особенно дальнобойщики. Метаются по просторам свободы, убеждаясь — нигде особого счастья не видно, а передвигаться в мире, полном неожиданностей, приятно. Преподаватели и врачи иногда любят, но их любовь к работе оскверняет жадное государство слишком невыносимо маленькой зарплатой. Считает, что врач и педагог должны мало кушать и одеваться раз в двадцать лет. Должны сами платить за получаемое удовольствие — властвовать над небольшим коллективом людей безнаказанно и безраздельно.

Я видела дряхлого старичка, лет девяноста, который ежедневно приходил в 5 утра на родной завод и слонялся по нему или дублировал вахтёра. Прогнать его было невозможно. Он ловил свой трудолюбивый маленький кайф.

А вообще, очень мало в жизни дыр, где можешь быть свободен и счастлив. В основном всё ловушки и облезлые скучные коридоры, с редким воспоминанием о точках, где сбылось яркое хотение. Или так — крестики на блёклом поле, где пересеклись «хочу» и «могу». А в остальном — ужасные очереди какие-то. Долгое сидение, когда хочется попрыгать. Или стояние, когда не прочь прилечь. Молчание, как на торжественной линейке пионеров, когда есть желание кое-что своё сказать. И пение неверным неприличным голоском в пьяном хоре о замерзающем ямщике, когда хочется промолчать, но неудобно — сочтут гордой. Жизненная муштра. Злой дрессировщик с облезлым хлыстом, похожим на хвост крысы. В награду — ломтик пряника фабричного изготовления. Никакого там тебе индивидуального подхода…

О потустороннем мире

У одной женщины муж уехал в длительную командировку. Вскоре выяснилось — она беременна. В положенный срок она родила мальчика. Назвала его Александром. Через сутки ребёнок умер. Женщину выписали из роддома только через неделю. Младенца похоронили где-то без неё. Где, как — она этим не поинтересовалась.

Приехал муж через полгода. Она не стала вдаваться в подробности, ничего ему не рассказала, так, кое-что о ничем не кончившейся беременности.

Прошло 18 лет. Детей у них не было, кроме того, прожившего один день. Мужчина тяжело заболел. Лежал парализованный, без памяти, тяжко страдал. Потом очнулся. Что-то произошло с ним. Время для него обернулось вспять. Он что-то говорил, было ясно — чувствует себя молодым мужчиной. Потом — юношей. Потом — подростком. Потом ребёнком. В последний день своей жизни он разговаривал так, как будто ему лет пять. Потом три. Два. Потом совсем что-то залепетал, обращаясь к жене как к матери. Она сидела рядом, держала его за руку, подыгрывала ему, говорила как с малышом. Потом вдруг замолчал. Как бы очнулся от своего бреда. Посмотрел на неё осознанно. Позвал по имени. Потом посмотрел куда-то рядом, будто кого-то ещё видит. Говорит: «Какой у нас хороший сын!» Она удивилась: «У нас нет сына». Он: «Ну как же, что ты говоришь. Вот он, стоит рядом с тобой, наш Александр. Какой прекрасный юноша. Он так похож на тебя. Только волосы и глаза мои. Прекрасный сын».

И умер.

Она была потрясена. Перед смертью он видел их умершего сына, как если бы он вырос, и в том возрасте, в каком он был бы сейчас, восемнадцать лет спустя, если бы не умер. И назвал его тем именем, которое он бы носил. За месяцы болезни его душа очистилась от страданий и стала видеть потусторонний мир. Тот, в котором вырастают умершие дети. Хотя и некрещёные, но прекрасные, как ангелы.

И мужчина и женщина были очень красивы, хорошо зарабатывали, жили, наслаждаясь материальным миром. Детей не было из-за абортов.

О красном галстуке

Мы с сыном были в деревне. Нас там никто не ждал. Бабушки не было в живых, приютили со скрипом дальние родственники.

За неделю пребывания в деревне Саша расцвёл, порозовел, у него появился впервые в жизни аппетит. Он пил молоко и ел хлеб. Хозяйка угостила его древним деревенским лакомством — куском чёрного хлеба с маслом, посыпанного сахаром. Саша, так с этим куском и не расставаясь, пошёл на улицу.

В это время возвращалось стадо с пастбища. Коровы расходились по своим дворам. Овцы не хотели идти домой, подъедали траву на обочине. Одна овца учуяла хлеб. Это был молодой черноногий баран в серой шубке, с характерными узкими ноздрями, прозрачными глазами и слишком тонкими, нервными чертами лица.

Он подбежал к ребёнку и попытался откусить кусок. Следом за ним набежала целая толпа серошубых. Один баранчик попытался встать на задние ноги, чтобы ухватить длинными зубами хлеб, который Саша поднял высоко вверх, на всю длину поднятой руки. Саша собирался заплакать, чуть не падая под натиском овец. Черноногий баран, подпрыгнув, отобрал у него хлеб и довольно равнодушно, как траву, съел. Я прогнала овец, и они побежали дальше.

«Бяш, бяш», — звала черноногого хозяйка. Он подчинился её воле. Так и шли они вдвоём в золотистой вечерней пыли, она погоняла его прутиком, он по пути прихватывал то лист, то веточку, мелко жуя добычу своими острыми желтоватыми зубами. «Что, не нагуляться никак, Ванька? Гуляй, гуляй ужо, сердешный. До осени. Пока красный галстук вокруг шеи не надели. Ха-ха-ха!» — сказала остроумная хозяйка. Баран ответил ей лучезарным взглядом и повышенным интересом к ближайшим зарослям лебеды.

Вся злоба на овец у меня вдруг исчезла.

Бывают случаи, когда перспектива красного галстука вокруг шеи маячит как метафора метафизического кошмара.

Об осквернении пионерских кроваток

В пионерских лагерях дети обычно спали на ужасных железных кроватях с панцирной сеткой. Кто изобрёл эту сетку? Или не так: кто придумал, что именно на таких кроватях надо спать детям в массовых масштабах, — век бы тому в аду спать на этих кроватях самому.

Когда ложишься на эту кровать, безвольная сетка проваливается почти до пола, но голова и ноги остаются наверху. Так и спишь, беспомощно ощущая тяжесть зада, с защемлённым пионерским сердечком внутри.

Матрасы обычно на таких кроватях шире, чем узкая сетка, и легко скатываются на пол — то на одну, то на другую сторону. Я помню, как в пионерском лагере проснулась однажды в незнакомом месте — в лесу среди железных ног и в темноте. Затаила дыхание в ожидании Бабы-Яги. Оказалось, сползла с матрасом на пол.

К тому же эти кровати при каждом движении пользователя ужасно лязгают и скрежещут. Впрочем, их звук даже приятен. Настраивает на предвкушение сна по детской привычке.

Будучи половозрелой девушкой, я дважды посещала лагерь не в качестве пионерки. Первый раз — в качестве руководителя кружка. Второй — в качестве художника, разрисовывающего клуб.

В первый раз за тонкой стеной барака, по которой бегали крошечные серые блошки, удивительно похожие на разнокалиберных вшей, жил повар с женой. Лицом к лицу, при свете дня, я его ни разу не видела. Но был он ужасно злой и всё время социально направленно матерился. Перестройка открыла в нём какой-то клапан, и весь поток придавленной энергии вырывался из него в виде ненависти — то ли к коммунистам, то ли к демократам — трудно разобрать. Ненависть изливалась из него, словно кипящий суп из пионерского котла, его же приготовления. Сексом с женой он почему-то не занимался. Может, от этого все революции. Жены плохо дают, семяизвержение неотрегулировано… Повар антисексуально скрипел кроватью, переливаясь крупным телом в панцирной сетке, подобно овощам в авоське. Иногда стучал в сердцах кулаком по хрупкой стенке, изливая душу. Барак содрогался, но выдерживал.

Меня использовал по назначению двадцатишестилетний тренер-велосипедист. Предательская пионерская кроватка акустически выдавала то, что для повара оставалось за кадром. Повар сопровождал наш подпольный оргазм мощными ударами в стену. Он был как бы третьим в интиме. Его вопли и ритмичный стук кулаком придавали сексу пикантность.

Я поняла идейного автора проекта, настаивавшего именно на производстве кроватей с панцирной сеткой для лагерей. Пионервожатому достаточно приложить ухо к замочной скважине палаты — и вся картина о жизни его подопечных будет ясна.

В другой раз в другом лагере за перегородкой ночевала юная медсестра с ангельским бледным личиком. Белокурая, в белом халате, в очках с золотистой оправой на нежном носике, по ночам, а иногда и днём, она активно забавлялась с трудными подростками. Подростки ставили на ней сексуальные рекорды. Предательская кровать всё доносила громко и членораздельно о своей хозяйке.

Ко мне приехал друг. Озверелый демократ с остервенением набросился то ли на меня, то ли на ни в чём не повинную пионерскую кровать, вымещая на ней свои детские пионерские обиды, всю свою накопившуюся ненависть к стояниям на линейке под флагом по стойке «смирно», к пионерской игре «Зарница», к тихому часу, пионерским постам и всему остальному, тошнотворно пионерскому: «Раздвинь ножки, дорогая… А теперь вот так… И ещё так. Крепче держись за железную спинку…» За перегородкой медсестра с очередным подростком завороженно притихли. Наш изобретательный скрип выдавал тайны применения пионерской кроватки, какие грубым подросткам и не снились.

О необычных ночлегах

Однажды я ночевала в картонной коробке.

Мы с подругой опоздали на последнюю электричку. Пошли на трассу с целью добраться до города на автобусе или попутной машине. Выяснилось, что автобусы не ходят. Машины ходят редко и не останавливаются. В основном грузовики. Остановили грузовик. Шофёр принял за плечевых. Потом поняли почему. Мы сшили себе нарядные блузки по выкройкам из чешского журнала «Девка». «Девка» — так братья славяне называют девушку. То, что у чехов считалось атрибутом девушки, у русских выглядело как атрибут девки.

Шофёру ответили гадко. Обиделся, уехал. Другие грузовики останавливались, и всё повторялось по тому же сценарию. Прошло часа два. Был май, и после тёплого весеннего дня наступила ледяная ночь. Мы, дрожа и содрогаясь, пошли куда глаза глядят.

В чистом поле во мраке стояли строительные вагончики. Первый же строительный вагончик оказался пуст и открыт. В нём были две лежанки и гора пустых картонных коробок. Я вспомнила о теплоизоляционных свойствах картона. Мы разломали коробки, сделали из них две гигантские упаковки для себя — с дном, боками и верхней крышкой. Забрались. Действительно, стало тепло. Теплые картонные гробы. Почти как под одеялом. Заснули.

Проснулись от стука двери. Дверь распахнулась. В проёме стояли то ли два космонавта, то ли два инопланетянина. В оранжевых сверкающих комбинезонах. С нерусскими голубоглазыми лицами. Мы зашевелились и приподнялись, картон посыпался с нас. У космонавтов глаза стали квадратными, они замахали руками в ужасе, даже с криками на незнакомом языке, побежали прочь, спотыкаясь. Мы посмотрели друг на друга и поняли тот мистический ужас, который внушили бедолагам своим видом. В растрёпанных пышных кудрях, в белых кружевах, мы были похожи на оживших кукол, выбирающихся из своих кукольных картонных коробок. Распрямив кружева, пригладив волосы, вышли из вагончика.

Кругом копошились оранжевые инопланетяне. Возились с аккуратно упакованными в полиэтилен контейнерами, среди ярких жёлтых и синих строительных машин и кранов. Оказывается, ночью забрели на финскую стройку.

Прошли сквозь строй окаменевших при нашем появлении сосисочно-игрушечных финских строителей. Две куклы. Одна подлиннее, другая поменьше.

Ещё о пробуждениях

Читала стихи в «Бродячей собаке». Листы рукописей веером раскинулись по залу. Проснулась и увидела чужой потолок. Незнакомый. Стала думать с ужасом, что это? Морг? Больница? Тюрьма? Вокзал?

Смотрю — рядом Денис. Всё стало ясно. Это он меня к себе в уголок уволок. Чтобы Муху-цокотуху у себя полюбить. У Дениса не получалось. Он встал, положил на антикварную тумбочку каменное надкусанное полушарие, зафиксировал в нём руку и вмазал себе в вену укол. Я от ужаса юркнула под шёлковое одеяло. Денис сказал:

— Не бойся. Это витамин С. Вчера я вмазал себе 4 куба героина, чтобы прийти к тебе на вечер. Мне сейчас нужен витамин С.

Я попыталась встать и со стоном рухнула обратно. Меня мутило. Желтоволосый Денис нежно заюлил около меня:

— Что ты хочешь, девочка моя? Скажи, что ты хочешь, я всё тебе принесу!

— Пепси-колы, — стонала я.

— Да ты чего? Может, кофе, чаю с лимоном, сока? Или огурчика солёного, капустки, а? Или знаешь, давай я сейчас схожу в магазин и принесу вина. Тебе надо опохмелиться!

— Нет! Только не это! Пепси-колы!

Денис вышел, и через пять минут раздались страшные вопли. Это Денис вытряхивал из своей старой матери деньги на пепси-колу. У него не было своих денег ни копейки, к вечеру должны были появиться — он давал частные уроки истории за деньги.

Вскоре я опять утром проснулась у Дениса. И еще раз. Вскоре я всё поняла про него. Его мать врывалась ко мне и говорила гадости про сына. Сыну в моё отсутствие она говорила про меня, но так, что у любого мужика бы опустилось. У матери и сына была дикая связь, замешанная на деньгах и власти. Сын незаметно подменил место мужа матери, выполняя эту роль в извращённой форме. Сын зачем-то отдавал все деньги матери. А потом отбирал их. Ему очень важен был этот акт — отбирания, желательно насильственного. Мать начинала орать на сына, дело переходило в драку. Мать начинала кричать тонким сладострастным голосом, как будто кончала. Может, физический контакт с молодым мужиком заменял ей половой акт в её возрасте.

Однажды Денис размечтался:

— Я потомок дворян. Я хотел бы жить в девятнадцатом веке. Встаёшь утром: «Ванька! Чаю!» Он бежит за самоваром. Выходишь ты, в кружевном пеньюаре. Девка Маланья спешит следом, шаль несёт. Утро, свежо! Пьём чай на балконе, кругом поля, леса, крестьяне коровок пасут. Ванька с самоваром входит, кряхтя. А я его — в морду! В морду! В морду!

— Да ты чего, охренел, что ли? Что за дикая фантазия?

Потом я всё поняла. Это от героина. Перекрываются какие-то там сосуды, кровь не поступает куда надо, зато хорошо бежит в кончики рук. Героиновые юноши не любят совокупляться, им нравится драка.

Мочеиспускание Ф.

Искупавшись в Лебяжьей канавке, отряхивая воображаемый лебяжий пух, вышли на Марсово поле. Облысевшее и пожухшее Марсово поле. Оно чем-то неуловимо напоминало, после всех проделанных с ним улучшений, присыпанную свалку. По серым дорожкам летали бумажки. Вечный огонь воспринимался как-то по-иному. Почему-то — как наземное напоминание о вечном адском огне, поджидающем грешников — там, внизу, откуда вырывается внаружу. Искра ада на поверхности города. Красный подмигивающий глазок. Недремлющее око.

У некоторых имён лежали скомканные цветы. Кто-то уловился на человеческое сочувствие по убиенным. Те, кто ставил все эти тумбы и дольмены и возжигал эту предтечу пионерского костра, были талантливы. Дыхание свежего, невянущего траура, обиды на внезапную пулю — оно сохранило свою обжигающую горькую силу.

«Котя Мгебров-Чекан», — сказала я. «Что?» — изумился плохо знающий революционную историю сын диссидентов. «Тут лежит мальчик лет восьми. Совсем ещё крошка, втянутый в революционную борьбу гнусавыми вонючими взрослыми. Мальчик-агитатор. Дьявол опалил его душу своими устами в столь юном возрасте. Возжёг его детское красноречие. Он тоже, наверное, призывал к уничтожению эксплуататоров, кричал: „Бей контру!“ — с детским энтузиазмом маленького неугомонного любителя приключений. Но добрый ангел послал ему пулю в сердце. Возможно, его маленькая огненная душа всё же была принята в рай. Он говорил, что Бога нет. Призывал к убийствам. Но это были только слова, до поступков ему не дали дорасти добрые ангелы. Давай положим луговые цветы с ближайшего газона на его могилку. И вообще — название памятника точно. Все эти люди — жертвы. Жертвы промчавшегося железного локомотива истории. Они не успели стать палачами. Только жертвами».

Мы с трудом разыскали плиту с именем мальчика, столь потрясшего меня в моём детстве краткостью своей жизни. Смерть была изгнана из нашего детства. Наши глаза прикрывались на неё, как на неприличие. А эта вышедшая из-под контроля надпись будила экзистенциальные чувства. Оказывается, коса висела над нами реальнее, чем портрет Ильича в венце из красных знамён и золотых звёздочек. Котя был тем, кто насмерть напугал меня, юную в то время пионерку, а может, и октябрёнка ещё. Ввёл надолго в чёрную меланхолию. Одна лишь пышная сирень могла противостоять смертной тоске моей. Намекала на то, что радость есть и на детских костях. Своим умопомрачительным острым дыханием завораживала, внушала мечты о любви — более приятном неприличии, чем смерть.

Ныне было не то. Грязное, пыльное Марсово поле не благоухало. Марс был не свеж. Мне мучительно захотелось пи-пи. Литр виноградного вина просился на природу. Дионис против Марса, так сказать. Ближайшее здание, которое могло бы поспособствовать облегчению, было так далеко, так далеко и ненадёжно… Чтобы тело проситься не смело. Предполагалось, что народ после 9 вечера уже не способен испытывать ни малую, ни большую нужду. Ничего не надо ему…

— Пойдём к тому угловому кусту!

— Зачем?

— Ну так просто. Он мне нравится. Густой и шарообразный. Полная противоположность твоей причёске. Напоминает о былом пиршестве растений.

Пока Ф. любовался, я заметила весьма хорошо протоптанную тропинку, ведущую в гущи и кущи. Зашла. Да, нюх меня не подвёл. Это был тайный приют для переполненного влагой горожанина. Прольём слезу, мой милый. Нет, не слезу прольём… Мы, право, слишком много пьём…

Ф. выкрикивал что-то типа «ау!», «ау!», «Куда, куда вы удалились?».

Я вышла. «Легко на сердце от песни весёлой…»

Он всё понял и тоже, пригнувшись, исчез. Но рядом где-то, близко совсем. Его струя длилась, и длилась, и длилась. И опять длилась, и длилась, и длилась. Я была потрясена, прислушиваясь. Мощная и очень, очень долгая струя. Такое тщедушное, худосочное тело, один остяк — и вдруг такая мощь! Такие накопления! Где всё это прячется, где скрывается, где? Где притаилось?

Я рассказала Маше о сделанном открытии. Она была растрогана: «Какой всё-таки у него организм! Ничего не задерживается. Всё вовне. Всё — людям. Ничего для себя…»

Смерть диссидента

Одна почтенная леди узнала, что скоро умрёт. Она всю жизнь любила знаменитого диссидента. У неё от него была дочь. Но диссидент кроме неё любил многих женщин. От других дам у него тоже были дети. К тому же он предпочёл жить всю жизнь с женой и законнорожденным от неё сыном. Та женщина никак не могла занять в его сердце первое место, как ни пыталась. Диссиденты были неистовы в политике, в личной жизни их отличала беспринципность и половая распущенность.

Диссидент уже 10 лет как был в могиле. Почтенная леди решила, что лучшее место для неё после смерти — это лежать костями подле единственного своего возлюбленного. Она сказала дочери: «Подхорони меня к нему. Иначе прокляну!»

Мать умерла. Дочь её сожгла и под покровом ночи с лопатой пробралась на кладбище и похоронила урну с матерью там, где та ей приказала. Тайно. Без всяких знаков и табличек.

Почтенная леди добилась-таки своей женской правды. Воссоединилась пеплом с костями того, кого любила. Законная вдова приходит на могилу мужа и не знает о том, что там возлегла ещё и любовница её мужа.

О полемике и агонии

Агон (греч.) — состязание — агония

Полемон (греч.) — война — полемика

Что для греков — состязание, для русских — агония. Что для древних греков война, то для русских — полемика.

Действительно, состязание предполагает равенство состязующихся. Равенство весовых категорий или денежных кошельков. Русские отвыкли от состязания. У них никогда не было равенства. Вместо состязания — совместного действия на стезе соперников — у них истязание — слабого — сильным и агония — гонка сильной смертью ослабевшего живого, безжалостное забивание в боях без правил. Где нет равенства, там нет места состязанию. Только борьба с предрешённым заранее результатом. С единственным победителем и единственным вариантом результата. Славянин — от слова «раб».

Полемика русских начала XX столетия напоминает войну. Какая-то ужасная брань, брань — поле брани, поле битвы. Как ужасно, интеллектуально, изобретательно умел ругаться Владимир Ильич! Так злобно умеет ругать противников только физически слабый отличник, терпящий поражение на всех других стезях. Самое кайфовое — лозунги, транспаранты и надписи на зданиях. Слово материализовавшееся. Написано из железа, бетона и стекла. Нет, не вырубишь топором. Никогда слово не было так противоположно своей духовной сущности. Никогда не было так мясисто, телесно, увесисто. Полемика как агония, как смерть незримой сущности слова, его перехода в иное.

Слово важнее дела. Слово вместо дела. Сказал — как будто сделал. Сказал — как будто поимел. Сказал — и удовлетворился, хотя бы в сознании своём поимел этот мир, неподдающийся твоему влиянию. Какое огромное количество читающих! Как много онанистов слова!

Когда я видела знаменитый лозунг «Мир. Труд. Социализм» — мне всегда хотелось его переделать. «Миф. Труп. Социализм» — небольшие такие опечатки. Мир как миф, созданный словами, «из леса слов пришёл к вам я…». Вместо труда — труп. Вместо материального труда, вместо реальных поступков, фиксируемых визуально, — трупы слов.

Труп — это то, что не трудится уже. Это следствие агона, состязания по-русски, следствие русского спора. Дойти до трупа. Говорить, говорить, и ничего не сделать. Умереть.

Сейчас, в век рекламы, полемика фирм — их стишков и картинок — это и есть война… Состязание доводит до агонии. Агонизирует предмет, который рекламируется. В результате блуда слов реальный товар оказывается таким заваленным обломками словоблудия, таким неважным, неинтересным в своей реальности, что конечный его словесный образ и изначальные качества соотносятся друг к другу, как слова и вещи в номинализме.

Съев «бабушкино масло», в котором о бабушке напоминает разве что цена, можно убедиться, что в реальном объекте нет ничего от традиции, доброты и добротности, на которой настаивает лубочная добрая старушка с экрана (и где такую только бесстыже лживую перечницу нашли!). Доверясь силе слова, употребляя рекламируемый продукт, можно сагонизировать и самому, вслед за товаром.

О вреде пьянства (стихи)

Изучала особенности телесного устройства. Слишком много выпила. Расплата была ужасной. Ночью начало рвать. Нестерпимое слюнотечение и дурнота сменились наконец-то крепким сжатием желудка. Дружеское пожатие желудка. Изнутри полезло всё прежде поглощённое. Интересно было наблюдать на разбрызганные по ванне извержения. Курочка с рисом, употреблённая последней из пищи перед выпивкой, исчезла полностью в кулуарах кишечника. Организм не захотел её, лакомую, отдавать. Зато овощной салатик, принятый ещё утром, вернулся весь в почти первозданном виде. Вонища от непереваренного винища была ужасна. Желудок опять крепенько сжался. О, какой умный, славный организм! Сколько у него приспособлений. Может родить, может принять внутрь, может извергнуть. Полезла страшная, соляная, кажется, кислота. Я испугалась, что будет ожог глотки. Самое неприятное — рвота через нос, высмаркивание вонючих кусочков. Промыла всё доступное воде. Стало легче.

Ночь в обнимку с унитазом. Лицо и таз слились в экстазе. Единые функции противоположных органов. Вчера рука держала рюмки гладь — Сегодня — унитаза стать. Белейшую стать… Держась за шейку унитаза, Щекой к прохладному прильнув, Забудь свободные экстазы, Когда так вольно дышит грудь. О-о-о-о! Двойное горловое пенье, Водоворотика вскипенье. Урчи — так легче песнь забыть. Как вредно есть! Как вредно пить!

О джазе

Контрабасист обнимал пышные бёдра своего контрабаса и дёргал за струны гигантские.

Саксофонист дул в совершенно неприличную трубку, объективируя неприличную мысль кишечника. Но как иногда была нежна и проникновенна эта мысль.

Барабанщик был локомотивом и скелетом. Он брякал в свою посуду и искрился как брызжущая сперма страстного мужчины в расцвете сил.

Джаз — искусство мужиков, нападающих, покоряющих, расчётливых и коварных.

Контрабас ходил ходуном — бёдра без головы, бёдра с маленькой, крохотной, вынесенной за скобки головкой. Представление мужчины о женщине, предмет вожделеющей мысли.

Саксофон надрывался — устройство матки, ждущей самца и призывно просящей, если бы она имела голос.

Один рояль стоял — кит из древних веков. Традиции и устои — он создавал дорогу, путь — ведь должна быть крепкая основа. А то на чём плясать и от чего отталкиваться?

У контрабаса даже были прорисованы косточки тазобедренных суставов — столь сладострастно он был сделан мужчиной как женщина.

О том, кто каким видит мир

Один писатель написал в одной из своих книг об одной даме — о том, что она видела мир в узкую щель своей промежности. В этой книге все мужчины были разнообразными привлекательными двойниками автора, а все дамы — воплощением его судорожно-онанистической мечты. Но фраза о том, каким образом дама видит мир, запомнилась.

Я вспомнила одну сумасшедшую кликушу в часовне Ксении Блаженной. В принципе, то, что она говорила, было мудрым и по сути верным. «Эх, тра-та-та. О своей пизде только и думаете!» — визжала старушка.

Я глубоко задумалась. А действительно, если хозяйка о ней не подумает, то кто же ещё будет заботиться об этом? Если уж досталось — хотелось бы использовать по назначению. Конечно, бессмертие души дороже. Ради него можно расширить обзор и сменить смотровую площадку. Но женщина кое-чем отличается от мужчины. Чуть-чуть обозрев мир с новой открывшейся для неё точки зрения, она, как правило, приобретает иные заботы. Взращивание детей, забота о них радикально меняют центр обзора. Не то у мужчин.

Если бы в часовне собрались мужчины, в чём бы тогда та прорицательница их упрекала бы? Неужели их нельзя упрекнуть в том, что они видят мир, так сказать, перефразируя нашего автора, «сквозь узкую щель на наконечнике своей промежности»? Женщина идёт туда, куда ведёт её мужчина. А мужчина — как по стрелке компаса — туда, куда влечёт его намагниченный наконечник. И ничего святого для него нет. Нет нам преград ни в море, ни на суше. Ни дети, ни жена, ни инстинкт самосохранения, ни инстинкт продолжения рода — ничто не прервёт движения по азимуту. Зомби. Зомби и сын-Зорро, зоркий глазок.

О стуле, лежащем посреди улицы

Шли со знакомым по холёной, лоснящейся от свежевыстланных плиток Малой Конюшенной. Кругом — витрины дорогих магазинов и ресторанов, ухоженные деревца в круглых чугунных решётках. Посреди улицы — лежит старый стул кверху ножками. Бред! Откуда выпал? Зачем? Говорю приятелю: «Ты поэт. Сочини стихи об этом». Приятель стал говорить длинными стихами — что-то в стиле сказок Андерсена. Я говорю: «Короче надо. Лаконичнее. Погоди, я сейчас сочиню». Сочинила:

«Вот кто-то сбросил стул. Не жидкий. Нет, густой».

Приятель долго хохотал, стихи перестали из него вытягиваться вязкой сентиментальной струёй. Я решила ещё больше развеселить его:

«На улице там стул лежит. Раздвинул ножки он бесстыже. Никто его, наверно, не ебит…»

Жизнь как вонь

Неплохое название для романа. Или для философского труда.

Жизнь как…

Жизнь как отвратный перформанс.

Жизнь как странный лепет Бога…

Жизнь в суши (в смысле в сухости запредельной, без воды и влаги любви).

Жизнь как перемещение перегородок…

Много названий для романа можно придумать… А написать его — лень.

Биологическое наблюдение

«Матушка, матушка, выпустите меня из своей манды» — так просила доченька матушку. «Я уже большая, роды ваши давно завершились, не ущемляйте меня ягодицами! Фу, кажется, полегчало. Освободило». — Доченька посмотрела наверх, почувствовав некоторое освобождение и приток свежего воздуха. Но нет, не тут-то было. Манда матушки душила крепко доченьку в своих объятиях. Голова была защемлена. Взрослое тело, уже начинающее ветшать, было в свободном состоянии. Его кто-то уже оплодотворил. Дочь также родила кого-то, но по скупости и недоверию к свободной жизни забыла разжать ягодицы…

У старых ёлок

У старых ёлок стволы были как бы обмазаны тёмной глиной, а места от сучков походили на маленькие застывшие грязевые гейзеры. Видно, как стволы вспучивало изнутри от переизбытка еловых сил и еловой крови.

Клёны растопырили плоские ладони, словно пробуя, не идёт ли дождь.

Рябины и ясени рябили и сквозили листвой, покрывая плотным узором голубую скатерть неба.

Липа тянула нижние ветви вниз, образуя шатёр для влюблённых из своих тёмных сердечек.

Берёзы, лысоватые, но весёлые, выглядели торжественно и пошло. Что-то в их чванливых и чрезмерно гостеприимных позах напоминало солисток из ансамбля «Берёзка».

Выглянул золотой луч солнца. Деревья, пышущие различными оттенками жёлтого, лимонного и виноградно-янтарного, столь ярко полыхали своим чистым ровным цветом, что голубое небо, приторным фоном лежащее на заднике пейзажа, показалось излишне тревожным и зловещим, и тёмным, как перед дождём. Весёлая, неправдоподобная желтизна делала мраком все остальные цвета природы.

А вот и руины. Розовый, загорелый кирпич — обнажённая мускулатура и скелет одновременно. Внутри некогда прелестного, сложного, из множества помещений дворца образовалась плоская скучная лужайка с пышной травой. Ближе к стене тянули к холодному солнцу свои кудряшки заросли пожелтелого, распушившегося на кончиках иван-чая. Несколько клёнов и грубых ив высились выше второго этажа…

Как хорошо…

Как хорошо утром выйти из дому. Летом в 8, осенью — в 9, зимой в 10 часов. Застать свежий, неиспачканный ещё свет.

Сделать вид, что куда-то надо идти. Обмануть самого себя. Прикинуться, что деловой человек. Что дела ждут. Работа какая-то мифическая.

Хорошо, когда хорошая погода. Круче, когда дождь как из ведра. Или просто дождь. А под деревьями — ливень от любой слабой потуги ветра. Идёшь, героически превозмогая непогоду. Куда? Зачем? Но шевеление приятно. И в лужах отражаются преобразованные виноградные деревья во всём своём блеске и красе.

О подсматривающей

Я никогда не знала, кто я — то ли красавица, которая от тяжёлой жизни часто выглядит плохо, то ли — дурнушка, которая из-за неизвестной игры природы при определённом освещении периодически кажется красавицей.

А это тяжело, ты знаешь… Самое мерзкое — неопределённость. Смиришься с тем, что ты — урод, жмёшься, прячешься, и вдруг со всех сторон (с одной, но значимой стороны) — ах, прелесть, красавица, как хороша! А потом — столько самоуверенности — да, красавица, очень даже ничего. Но это только до первого «Кодака».

Протягиваешь самоуверенно руку за пакетом с фотографиями и даже осмеливаешься тут же удовлетворить зуд любопытства — а там… Фуй, какие страшные морды и ракурсы. Какая непохожесть на того ангела, которого привыкла холить и лелеять внутри своего представления о своём лице и теле…

Стыдливо, не досмотрев, выскакиваешь за железный порог и стеклянную дверь, делаешь вид, что не очень-то и интересно. А фото нужны по важному делу, да, по очень важному делу, и начинаешь со стыдом припоминать ухмылку молодого мужчины, выдававшего по квитанции пакет с фотографиями.

Красота — это усилие воли или случайно упавший луч?

Ангел милый любви

Вот ангел милый прошёл, под стук дождя, горбиком сложив крылышки за спиной. И мокрые крылья пахли курочкой.

Я любила тебя. Я есть не могла, я, загнанная в тупик, я, умершая уже и снесённая потоком воды в сточную канаву сушёным трупиком в водовороте сора.

Я любила тебя. Внутри расцветали цветы, лопались больно бутоны — вскакивали подснежники, фиалки, незабудки, нежные и резные, как на картинах Боттичелли.

Я любила вновь, я, как змея, сбрасывала кожу, меня опять хотели, маленькую свежевылупившуюся змею с юным жалом в зубах. Я, молодая змея, вспоминала прошлое — оно было весёлым, оно было бурным, я была любима не раз.

И вот сижу я на кухне, высунув язык от вожделения, с помутневшим взором.

Что может быть милее? Этой нежной леденцовой зыби залива, стоячей кисеи неба и переливающейся рыболовной сети волн? Нёбо неба и сладкий язык воды — и я, песчинка на песчинках с песчаными ягодицами загорелой северной девушки. Сижу на фаллосе корабельного бревна, среди зубов и зубчиков волн, слизи неба и вод. Этого затянувшегося оргазма союза Земли и Воды.

Боль

Он ушёл в ночь. Она, напряжённо улыбаясь, сказала: «Позвони, когда придёшь домой. А то я волноваться буду». Последнюю фразу она сказала неискренне, а может быть, не сказала, а подумала про себя, что надо так сказать. Чтобы завуалировать приличием истинный смысл, сделать вид, что не ревность — главный стержень её души, а любовь к нему и забота о нём. Она просила позвонить его, потому что чувствовала, что он едет к другой, и что оттуда звонить ему будет неудобно, и он будет как уж на сковородке вертеться, чтобы исхитриться позвонить ей, или не позвонит, и остатки совести будут покалывать его.

Ей хотелось сделать ему больно, ну хоть чуть-чуть больно, хоть сколько-то отравить удовольствие.

Он бледно отвернулся в темноту лестницы и пошёл прочь, скользкий, как рыба.

Насильно мил не будешь. Но ребёнок! Мысль о ребёнке доводила до отчаяния. Для неё ребёнок был солнцем, центром. Ради его голубых глазок она готова была лицемерить, терпеть, унижаться, прыгать перед ним клоуном — лишь бы выстроить перед его очами идеальный уютный мир, декорации счастья, откуда счастливо улыбаются мама и папа, братик, любящие родственники.

Она готова была спать в обнимку с поленом, если бы это полено любил ребёнок и находил место его в маминой кровати необходимым для его детского уюта. Малыш часто любил среди ночи прибегать к её дивану, забираться между ею и мужем и засыпать успокоенно в позе маленького Вакха — забросив ножонку папе на шею, а ручонку — маме на губы, будто возжелав всю ночь испытывать мамин поцелуй на своих пальчиках. Папа злился, но терпел. До поры до времени.

У него были свои, иные игры с сыном. Малыш был неуклюж и эротичен. Он любил попкой елозить по маме, папе, бабушке и брату — скакать как на лошадке на различных частях тела, особенно на лице.

Папа подпрыгивал от боли и показывал искажённые гримасы, но при этом не уворачивался от сыновьих прыжков и оставлял детородные свои части доступными для грубых нападений невинности. Андрей был похож на Сатурна, примеряющегося оскопить своего отца Урана. Мифологические позы забавляли маму, они показывали беззащитность К.-старшего и его тайную жажду испытывать боль.

Теперь боль испытывала она. Она никогда не думала, что такое возможно. Этот месяц измен довёл её до какого-то исступления и безумия.

О главных актёрах моей пьесы

И опять был май — от слова «маяться», маяться… Как мается эта сыпь, эта россыпь юных листиков то от нечеловеческого холода, то от нечеловеческого зноя. Стволы, они старые, корявые, грубые, им всё равно… Впрочем, юность так любопытна к будущему, что безразлична к настоящему… В тот день ни зноя не было, ни холода — был свежий, душистый май, со свежей россыпью птичьего пения — настоящие кулисы любви (если жизнь — театр).

Самые милые актёры моей пьесы — не те, о которых грезилось в юности девственному девичьему существу, а те, которых дали, — бежали впереди.

Саша, со своей круглой спинкой и ручками — крылышками, как тонкий росток, чуть кривящийся перед каждым распусканием очередного листочка, лёгкий и тяжёлый для самого себя одновременно. Андрей — бегущий, выставив прямые ручки вперёд, словно подражая топоту лошадки.

Двигаться по прямой для Саши было очень трудно. Какая-то врождённая сила сперматозоида, наверное, заставляла его то резко тормозить, то метаться по обочинам, то обнимать ручонками встречные стволы и столбы, то пролезать через непролазные чащобы кустов (гущобы кустот).

Андрей, дитя любви, во всём подражал брату, совершая несвойственные себе рывки и торможения. Впрочем, в нём многое говорило о потерянном им рае. И ангельские золотые кудри, которые раздражали некоторых окружающих, водимых нечистым. Папа с бабушкой однажды состригли ребёнку кудри при помощи своего клиента-парикмахера, потреблявшего самогон бабушкиного изготовления. О покинутом рае говорила и музыкальность Андрея, его умение воспроизводить мелодии и звуки — от нежных птичьих до пронзительных электричьих. О донатальных путешествиях намекала любовь Андрея к бабочкам, голубям, к развесистым кустам, в которые любил Андрей забираться и, забравшись повыше, как ему позволяли его двухлетние силы, раскачиваться долго-долго в ветвях над землёй, под растительным шатром, наполненным пернатыми и гнёздами…

Саша до слёз раздражал Андрея своими негармоничными прыжками и метаниями по обочине. «Саса, не надо, Саса», — укорял он брата.

Зато Саша был грек душой. Он познавал мир через эйдос, через видимость. Его нежные ручки не сломали ни одной игрушки (но зато и не починили). Знание тысяч названий машин (как он их отличал — по каким внешним знакам — мать удивлялась) — это знание было для него важнее, чем копание в игрушечном автомобильном нутре. Андрей ручки имел крепкие, игрушек наломал он много. «Сказывалось коммунистическое прошлое предков? — думала мать. — Практика — критерий истины. Обезьяна превратилась в человека…»

Зато Андрея тянуло к куклам. Красивые куклы влекли его. Он с изумлением смотрел на игры девочек. Саша, увидев впервые человекоподобную куклу, заплакал. Решил, что это маленький конкурент ворвался на его территорию. Решил, что она — живая и испугался её волшебной мелкости. Потом, освоившись, подполз к кукле и выцарапал ей её человекообразный пугающий глаз. В дальнейшем оторвал ногу.

О брутальности ангелов

Тихий семейный вечер. Младший играет. Игра заключается в том, что младший подбегает к старшему, который делает уроки, и изо всех сил бьёт его кулаком по спине. С визгом убегает. Старший вскакивает, делает страшные глаза, взлохмачивает волосы, рычит и орёт одновременно, изображая монстра, догоняет младшего и наносит ему удар кулаком. Младший визжит, хохочет, прячется ко мне под мышку, говорит: «Я мыфка в норке, спряталась». Старший изображает змея, шипит, ползёт к младшему по ковру. Младший хохочет, заливается, извивается весь. Вдруг неожиданно, метко и прицельно, плюёт старшему прямо на голову. Бабушка включает погромче телевизор, по которому по чеченцам стреляют, а потом несут гробы с русскими.

Старший визжит, плюёт на младшего, попадает на К.-старшего. К.-старший уткнулся в экран, не замечает. Младший начинает весело кувыркаться на диване между папой и мамой. Он высоко задирает попку, смотрит на мир снизу вверх между ног, отталкивается ножками, становится на голову — заезжает папе ногой по уху, визжит, хохочет. Старший рычит на младшего, пытается ухватить его.

Беготня, удары кулаками, плевки, визги возобновляются. Я ухожу на кухню, чтобы съесть что-нибудь вкусненькое. На нервной почве. Крики на детей ни к чему не приводят. «Саша, делай уроки». — Визг, хлопанье дверью. Младший подползает к двери и попой стучит по ней. Дверь распахивается, там прячется старший и пугает младшего. Визг, переходящий в истерические вскрики. Папа идёт в туалет. Он уже всем позвонил. Единственное его спасение — унитаз. Он включает воду и надолго там застревает. Я прикрываю дверь на кухню, что-то жую. Маленький бьёт кулаком по стеклу, врывается на кухню, прячется у меня под стулом. Старший кидается в него кубиками и пластмассовыми буквами.

Дети обзываются новоизобретёнными ими словами, с вплетением неприличного детского смысла, типа «писька» — «сам ты писька» и т. д. Наконец маленький бежит на горшок. Снимает штанишки, делает маленькую каку. Я вытираю ему попу. Через минуту маленький опять кричит: «Я хочу какать!» Садится. Папа выходит из туалета. Я смотрю на младшего, третий раз кряхтящего на горшке. «Это у них семейное», — ставлю диагноз.

Наконец, младшего прошибают слёзы: «Я хочу какать. Мне никак. Почему мне никак не покакать?» Ему утирают то слёзы, то попу. Центр визгов и рыданий переносится в ванну, где его подмывают. Старшему делают внушение: «Не бесись с малышом! Не возбуждай его. Он на нервной почве не может покакать». Белокурый рыдающий ангел на красном горшке. Темноволосый Маугли наказан, стоит в углу и из угла старается напугать малыша.

О голодающих

Договорились встретиться у метро с Гришей.

Боже, какой ужас! Гриша, некогда вполне красивый, высокий и кудрявый еврей, — каким он стал! Такое трудно вообразить. Ещё год назад он был жилист и лысоват. Сейчас — живые мощи. Зубы повыпадали. Глаза сверкают неземным привлекательным блеском.

«Гриша! Что с тобой?» — «Наша группа пошла на голодовку. Я голодаю уже шестой день. Извини, я сплюну». — Он перевесился через перила платформы, стал что-то жёлтое сплёвывать. «Что это? Тебя, наверное, желудочный сок замучил. Выделяется. Тебе есть хочется, бедный. Зачем ты так себя мучаешь?» — «Я выдержу, обязательно выдержу. Помнишь, там, в рассказе „О настоящем человеке“, фашисты налили голодному русскому стакан водки. Он выпил — и не пошатнулся. Так и я. Я выдержу. Я всё выдержу до конца. Проявлю характер, волю. Нам нельзя есть. Ещё один день — а потом стакан сока. И медленно, медленно — выход из голодовки. Постепенно». — Гриша закатил глаза мечтательно. «О, если бы я был богат, я бы сейчас ел, ел икру, бутерброды с икрой, курочку гриль. Много курочек. Пир. Я пировал бы, если бы был богат. Знаешь, мне по ночам снится, что я ем. Много ем. Потрясающие вкусности. Торты. Икру, шашлыки, шоколад… курочки-гриль. Много-премного курочек!»

«Гриша, тут что-то не так. У йога должна раскрыться какая-то чакра, он должен насыщаться космической энергией. У тебя что-то не открылось. Что-то не сработало. Ты похож на блокадника, умирающего от голода. Йогу не могут сниться пиры. Йогу не может сниться мясо». — «Нет. Может. Вот она, колбасочка копчёная. Сервелат, бифштекс, курочка опять же гриль. Грилёныш маленький, крылышки румяные, похрустывают…» — «Гриша, опомнись, Гриша. Ты бредишь. Ты сейчас упадёшь в обморок».

Мы между тем шли по заливу. Я лоснилась от загара. Он машинально передвигал ссохшимися мохнатыми ногами.

«Нет, русские после первой не закусывают. Я вытерплю», — продолжал уговаривать себя Гриша.

Я была в ужасе. Вдруг он потеряет сознание, упадёт в обморок, что я буду делать с ним, на берегу дикого залива? «Плюнь на всё. Я куплю тебе сок», — предложила я. Гриша противно сплюнул чем-то вонючим в синий красивый залив, бурлящий ветром и солнцем. Проявил силу воли. Отказался.

«Зачем тебе это?» — «Полезно, шлаки из организма выходят. Моё тело подготавливается к новой прекрасной жизни». — «Да брось ты, у тебя нет шлаков. Это не шлаки из тебя выходят. Куски полезного тела». Гриша не поверил. Жадно закурил.

Голодать почему-то соглашался. Курить не мог бросить. Курящий йог Григорий…

О поедании неподобающих предметов

О том, как йоги спят на битом стекле, или Рахметов — на гвоздях, — все слышали, читали, видели. Многие знают истории о том, как некоторые люди обладают даром поедания стекла и других неподобающих предметов без вреда для себя.

Сергей, в присутствии моей подруги, рассказал историю о том, как в трудных обстоятельствах жизни, в тюрьме, то ли чтобы умереть, то ли чтобы попасть в лазарет, он проглотил несколько гвоздей. Когда в лазарете ему сделали рентген — гвоздей не оказалось. Переварились от желудочной кислоты, поработавшей во всю свою мощь для спасения хозяина.

Подруга рассердилась, не поверила: «Ну съешь, съешь хоть самый малюсенький гвоздик на моих глазах. Ну хоть эту маленькую кнопочку». Тут рассердился Сергей. Даже рассвирепел. Он своим рассказом хотел растрогать, вызвать сочувствие к своей тяжёлой жизни и к своему героизму в экстремальной ситуации. Есть гвозди без острой нужды, лишь с целью доказать феноменальные особенности своей желудочной кислоты, отказался наотрез.

Моя прабабушка рассказала одну историю на ту же тему, которая произвела неизгладимое впечатление на меня.

Однажды зимой, ближе к ночи, в деревне в трёх километрах от Волги, к ним постучались в дверь. Артель заблудившихся в пурге мужичков. Шли в другую деревню на заработки, да не дошли. Уже несколько часов кружились в белой мгле.

Пустили в дом всю ораву на ночлег. Напоили чаем, накормили, чем могли. Один мужичок говорит: «Ох спасибо, хозяюшка. Напоила, накормила. Только отблагодарить нечем за ваше гостеприимство. Без денег мы. Ещё не заработали». — «Да чего уж, с Богом. Не обеднеем» и т. п. Тут мужичок вдруг и говорит: «А хочешь, хозяюшка, я тебе интересное покажу?» — «Ну покажи, коли не шутишь». — «А дай мне стакан. Не бойсь, пустой стакан». Дала. Он взял его, надкусил крепкими зубами, разжевал, проглотил. Ещё откусил — разжевал — проглотил. Так весь стакан и съел.

— А что было наутро? — спросила я бабушку.

— «Что, что»! А наутро — помер.

Об отличии строительства коммунизма от строительства коровника

Меня в комсомол не с первого раза приняли.

Представитель райкома комсомола был молодой парень, с гладким розовым лицом затянувшегося детства. Комсомольские чины культивировали в себе комсомольский задор, к тому же работа у них была такая — с пионерами и юными, школьного возраста, комсомольцами. Наверное, поэтому работников райкома — мужчин отличала нездоровая моложавость, какое-то подозрительное отсутствие растительности на лице, пионерский блеск в глазах, я бы не сказала, что неприятный.

Моя неловкость, видно, передалась ему. Или он был шокирован моей одухотворённостью. Он неловко помолчал, потом, чуть конфузясь и ломаясь, желая казаться чуть разбитным и в меру ироничным, выдавил из себя оригинальный вопрос:

— Ну, тэкс, поговорим о коммунизме. Чем отличается строительство коммунизма от, ну, тэкс, — от строительства коровника, например?

Дерзкий ответ мгновенно пришёл мне в голову: «Коровники строят для четвероногого скота, а коммунизм — для двуногого». Я была девушка. К тому же умненькая. Глаза мои дико заблистали, выдавая гигантскую работу мысли. Но уста были заперты. Я с трудом соображала, что бы такое сказать. Соображать было трудно, так как хотелось поделиться только что народившимся смешным афоризмом с симпатичным пареньком.

Он понял по блеску глаз, что мне есть что ему сказать, нетривиальное.

— Ну? Ну-с? Тэкс. Глазки умные, а сказать не можем. Что ж, жаль. Приходите в следующий раз.

Так и живу по этому принципу: «Глазки умные, а сказать не можем».

О старом и молодом короле

Я читала Саше «Ослиную шкуру». Остановилась, спросила: «Саша, как ты думаешь, за кого выйдет замуж принцесса? За старого короля или за молодого?» — «Не знаю». — «Как? Подумай!» Я удивилась. Ответ казался мне очевидным. Сказка должна хорошо кончаться, значит, по всем статьям, положено молодой принцессе выйти за молодого. К тому же в сказке старый король выглядел недобрым. «Ну, Саша!» — «Трудно сказать. Конечно, молодой король приятнее. Лицо приятное и всё такое. Но старый — он важнее. Старый всегда сильнее и важнее, чем молодой. Не знаю».

О памятнике кошке

Я с детьми в Рощино перешла ужасный их мост, с латаными-перелатаными перилами, кое-где с отсутствием или прогибами прутьев и целых секций. Много машин, видно, с моста попадало!.. На другой стороне узкая тропа вела прямо вверх, на красивую заснеженную гору, над которой сияли в зимнем солнце старые деревья с ветвями цвета слоновьей кости и орали вороны, оживлённые каким-то вкусным обедом. А также в отдалении голубела молоденькая церквушка.

За забором церкви стоял памятник кошке. Хороший, из бронзы, размером с бюст героя из парка Победы. Я подумала: памятник коту учёному. Но где же цепь златая, и дуб далековато… Сейчас модно ставить бездарные памятники животным, но это что-то не то. Отличается добротностью.

Это была серьёзно сидящая кошка. Женственная. Скульптору не удалось передать её пушистость. Но глаза получились крупные. В принципе, лицо кошки чем-то схоже с лицом совы.

Самое потрясающее было дальше. На табличке под памятником была надпись. Цитата из финской писательницы. Смысл её сводился к тому, что «редко какое живое существо бывает достойно такой любви, как это». Памятник посвящался какой-то Путти или Тотти.

Всё стало ясно. Надгробный памятник любимому домашнему животному. На человечьем кладбище редко встретишь что-нибудь подобное. Заставляет задуматься. Кошка заслужила такую любовь и память о себе… Памятник порождал златую цепь раздумий.

Вспомнила знакомую семью. Невестка — иногородняя. Поселилась в квартире у мужа и свекрови. Двое детей. Старушка-свекровь была такая по-простонародному надменная, что к внукам, как отродью нелюбимой невестки, никогда не подходила и не входила. Даже младенцами они не умиляли её. Сидела на пенсии с гордо поднятой головой. Презирала невестку. К сыну, такому же надменному индюку, как она, была ласкова. Жили, как в аду. Свекровь — в двух комнатах побольше. Муж, жена и двое детей с попугаями — в двух малюсеньких комнатушках у туалета. Когда старухе надо было обратиться к внуку или внучке, она говорила: «Эй, мальчик!» или «Эй, девочка! Пойди сюда». Когда она умерла, моя приятельница, и даже, похоже, её муж, еле могли сдержать неприличную радость. Счастье так и распирало их. Они благодарили её за этот единственный хороший поступок, который она сделала в своей жизни.

Это как же надо так прожить жизнь, чтобы на твоих похоронах вместо слёз все близкие родственники плясали от радости…

О кошке

Андрей сказал: «А правда, котик странный?» — «..?» — «Уши у него на глазах». — «А глаза?» — «А глаза — на лбу. Ротик — на носике. Носик — на ротике. А ноги — на животе…»

О встрече с двойниками

Я купалась в Чёрном море, в Сочи. На берегу на гальке я вдруг увидела Диму. Сердце радостно забилось: надо же, какая удача, какая игра судьбы — встретить знакомого в этом стогу отдыхающих, две соломинки, лёгшие рядом… Хоть поболтать с живым человеком.

Дима равнодушно скользнул по мне взглядом, повернулся спиной. Привстал. Жирная спина — одно плечо выше другого. Мелькнула лысина среди русых волос. Брюшко. Нос толстого немца. Бегающие глазки. Донёсся голос — та же картавость, тот же нежный басок. Гундосит на свою девушку. Высокая, стройная. Да, в его вкусе. Всё совпадает. Может, причина — в девушке?..

Дима пошёл купаться. Прошёл мимо меня, как мимо какого-нибудь завитка волны. Далеко заплыл. Я — за ним. Может, вдали от берега не будет отрицать знакомства? Гад, слишком далеко уплыл! Я догнала, стала делать вокруг него круги, как акула вокруг подбитого дельфина. Плывёт. Ноль внимания. Я ему подмигнула. Он как бы слегка испугался.

Вылез. В воду зашла его девушка. Я подследила её у волнореза, подплыла, вежливо заговорила: «Извините, вашего друга, случайно, не Дима зовут? Дима, из Петербурга?» — «Нет, не Дима, — улыбнулась девушка. — Игорь. Из Саратова».

Двойника потом ещё раз встречала на экскурсии в горах. На вершине скалы у водопада. Так же равнодушно скользнул взглядом…

Зачем? Зачем такое настойчивое напоминание о себе человека, который навсегда ушёл из моей жизни, да и места особого не занимал? Пришелец из параллельного мира? Намёк на умерший и неосуществлённый сюжет?

Другого двойника встретила на Валдае, в мужском монастыре. Так плохо, как тогда, мне никогда не было. Разве что в подростковом возрасте. Когда мир земной истончается, истончается, как дневное небо зимой, выдающее эфемерность голубого небесного одеяла, сквозь которое просвечивают луна и звёзды. Кисея телесного мира становится совсем прозрачной. Кровь стынет в жилах от ужаса, от замогильного дыхания, от сознания хрупкости живого мира, который могут в любой миг отобрать…

И вдруг, во мраке духовном и скрежете зубовном, — входят пять-шесть монахов, и среди них — Сергей. Да, он. Его рост. Его волосы, с лёгкими нитками седины (они должны быть у него сейчас, пять лет спустя). Глаза опущены долу. Не поднимает их.

Шла служба. Он, в строю монахов, сложно передвигался во время службы. Я стояла из робости на одном месте, но сильно потрясённая тем, что вот, ехала, ехала, ехала — для того, чтобы за сотни километров, на острове, встретиться с ним. С тем, которого навязчиво подсунула судьба. Хотя такого не просила. Пыталась избежать не по плечам подарка. А он и тут настиг.

Он глаз не поднимал. Живо стала жестикулировать, гипнотизировать взглядом, вертелась следом за ним, отворачивалась от икон к нему, на 180 градусов. Поднял глаза. Его ресницы. Его голубизна с прозеленью. Его родинки на щеке. Его пальцы. Повернулся другой стороной лица. Нет. Не он. Точно. Не он — у него не было асимметрии лица.

А я-то так распереживалась. Растрогалась. Обрадовалась чуду. Нашёл себя! Боже, как прекрасно! Смирился… Укротил мятущийся дух. Преодолел. Оказался сильным. Настоящим мужчиной. Будет молиться за нас. В келью к нему. Задушёвный разговор. Слёзы, которые не сдержать.

Не вышло. Вспомнила о нём из-за двойника, когда совсем забыла и думать. Помолилась за него. Двойник напомнил и вызвал бурю чувств вокруг того, что могло бы быть прекрасного и чудесного, но не произошло.

О ничем не запятнанной чистоте сюжета

С одноклассницей зашли к однокласснику, благо жил возле Невского. В старших классах его одолевали дамы из журнала мод. Мог бы демонстрировать одежду в журналах. Или сниматься в кино. Киногеничный. Красивая улыбка красивого мужчины.

Поговорили о том о сём. Стали уходить. Подруга выходила первой. Я — второй. В дверях взял за руку. Сказал: «Останься». Внутри пламенел костёр. Сильно пламенел. Я чувствовала своё тайное происхождение из огненного мира. Он не был бесчувственным. Всё уловил. Взял за плечо: «Останься». Говорил, улыбаясь своей фирменной улыбкой, что-то дурашливое и иронизирующее над самим собой, чтобы не быть чересчур правильным и картинным.

У девушек свои принципы. Почему они говорят «нет», когда всё внутри говорит «да»? Почему хотят казаться из другого мира, которого, по большому счёту, и нет. Есть этот, реальный. И наоборот… Никто не знает. Только ангел-хранитель. Или дьявол-мешатель.

Ушла. Мало было у меня таких ночей, как тогда. Хотела Костю. Думала о Косте. Чуть с ума не сошла. Потом и думать забыла. Если бы проявил напористость, позвонил, преодолел робость перед моими мифами.

Потом была встреча с одноклассниками. Сказал ехидно, что знает обо мне многое. Больше, чем надо, знает.

Вскоре прошёл слух — Костя перенёс операцию на мозге. Частично парализован. Не женился. Детей нет.

Потом опять была встреча одноклассников. У него на квартире. Та же мебель. Те же мишки в сосновом бору, в тяжёлой золочёной раме. Но Костя — другой. Седой Костя. Хотя фигура и лицо — те же. Я в голубой кудрявой шубе. Белой чайкой в стаде голубей. Птица иного полёта. Подпольного полёта. Как была белой вороной, так и осталась. Я побаиваюсь их. Они меня. Приблудившегося колибри.

Костя сидит напротив. Молча смотрит. По сравнению с другими — мало изменилась. Несмотря на двух детей. Нечего на меня так смотреть.

Стала уходить. Взял за руку. Молча обнял, поцеловал в губы. Долгий, долгий, очень выразительный поцелуй. Вложил в него всё, что было пережито и не состоялось. Ничего друг другу не сказали. Я ушла. Опять не спала всю ночь. Теперь от слёз.

О постмодернистской смерти

Володя, в последние годы своей жизни, не избегал темы об Обломове, обломовщине, диване. Излюбленные темы русского человека. Говорил близким: «Похороните меня в моём диване. Это будет мой постмодернистский гроб».

Был недалёк от подстерегавшей его истины. На нём, родном, его и зарезали, как неловкий мясник режет свинью. Дело рук какого-то инфернального выкормыша, испарившегося в ночном петербургском тумане.

Но похоронить в диване постеснялись. Не выполнили волю покойного. Лишили исчезающую и распадающуюся его биографию яркого последнего мазка. Да и хоронить некому было. Последняя жена на похороны не пришла. Диван выбросила на помойку ещё до того, как его хозяин был предан земле. Возможная улика и возможный постмодернистский памятник. Предмет лени, недеяния, смерти творчества и его же зарождения, смерти жизни и её же зарождения — в пятнах сокровенного, эшафот и Голгофа…

Предпоследняя жена, самая длительная и основная в его жизни, формального доступа к покойному не имела. Прошло полгода. Приходит навестить могилку — а там кто-то крест поставил. Хороший. Деревянный. Кто поставил — неясно. Но точно известно, что не последняя жена. Если бы постмодернистская энергия бурлила бы и кипела всерьёз, а не так, по-петербургски, сквозь полусон и полузёв, могло бы быть и дальнейшее продолжение. Каждый из скорбящих друзей поставил бы свой памятник яркому постмодернисту. Кресты, обелиски, скульптуры, художественные объекты — все возможные знаки любви и почтения от разношёрстного его окружения, от людей, которые и на похоронах разделились на кучки и группки, некоторые передрались некрасиво. Постмодернистская бесхозная могила, принадлежащая всем.

Выяснилось: крест поставила самая богатая из любивших его женщин. Материализовавшаяся любовь.

Другой постмодернист, танатолог, был безвременно и жестоко похищен предметом своих философских исследований. Незадолго до этого похоронил себя на виртуальном кладбище. Там же и опубликовал себе эпитафию. Реальная его смерть потрясла его виртуальных соседей. На поминках молчаливое раздумье преобладало.

Постмодернистское ироническое веселье не всеобъемлюще. Есть и для него зоны «табу».

О постмодернистской любви

В той семье умели и любили устраивать перформансы и хеппенинги ещё тогда, когда мало кто этим занимался, а если занимался, то не знал, как это называется и имеет ли это художественную ценность.

В тот день Володя поджигал куколок своей жены. Поджигал и бросал в форточку. На снег. Они, из тряпочек, давали ужасный смрадный дым. Лена подбегала, подпрыгивала, отбирала куколок. Он, чтобы лучше горели, бензином их. Какие звуки, стуки, крики и выражения при этом раздавались — легко представить.

Приехала милиция: «Здравствуйте, товарищи! Что у вас за шум? Поступили жалобы от соседей…»

Не успели сбавить пары и мирно побеседовать с милицией, причём милиционеры разделились на две бригады — одна выслушивала мужа, другая — жену, опять звонок в дверь.

Распахивается — вваливаются пожарники в огнеупорных комбинезонах, сапожищах, перчатках, тянут за собой кишку, сшибающую всё на своём пути — все милые мелочи художественного быта. Заливают тлеющих куколок на полу. Поливают задымлённый двор. Понятно. Соседи вызвали.

Не успели пожать честную чёрную руку пожарников — звонок в дверь. Дверь распахивается, врываются омоновцы в масках и с автоматами наперевес. Разбегаются по всей квартире: налево — к жене, направо — к мужу. Оббегают все закоулки, заглядывают под ставшие вскоре постмодернистскими диваны. Никого не нашли. Милиционеры, пожарники и два мелких разнополых художника стоят по стойке смирно у стены, широко расставив ноги и подняв руки за голову.

В то время кто-то с кем-то боролся. То ли с диссидентами, то ли с демократами. Кто-то из прошлого на них наслал замаскированное будущее.

Побеседовали. Разобрались. Успокоились. Никого подозрительного не нашли, кроме карнавала служивых людей и переругавшейся семейки. Опять звонок.

Открыли дверь — люди в белых халатах. Из дурдома. «Кто здесь больной, товарищи, признавайтесь!» Вопрос на засыпку задал доктор. «Да-да, где больной?» — ухмыляются здоровенные санитары подлой простодушной улыбкой, потирая красные волосатые руки. С ходу и не разберёшь.

Молодому врачу стало дурно от заплясавшего перед ним хоровода милиционеров, пожарников, омоновцев и художников. Пришлось водки налить, чтобы пришёл в себя.

О том, какие мужчины бывают

Бывают трёх видов.

Первые — бездетные. Ни одного ребёнка. Это, обычно, крайние эгоцентристы. Те, кто не смог расстаться с затянувшимся детством. Как, место его, любимого, займёт кто-то другой, — да никогда! Лучше яички — собакам, как это делает бобёр из басни Эзопа. Только бегать мешают.

Вторые — безответственные сластолюбцы. Сластолюбие толкает их во все тяжкие. Кто будет воспитывать их детей, на какие деньги — это их не волнует. У таких мужчин, как правило, двое и больше детей. Никогда не бывает одного. На одном остановиться у них не получается. Зато бывает и трое, и четверо. Точное количество их не волнует. Падишахи в гареме на самоокупаемости. Я знала одного мужчину, у которого в 26 лет было шесть внебрачных детей. Девушки и женщины использовали его как космического осеменителя. Он был спортсмен, без вредных привычек. Хотя красавцем, пожалуй, не был. Он плакал, когда узнал о шестом. Ему хотелось жениться. Но был он нищий студент, а сладострастие его мучило и было непреоборимо. Благодаря блужданиям этих безответственных мужчин, заблудившихся во блуде, продолжается род россиян.

Третьи — состоящие в единобрачии, обычно пожизненном. У них обычно один ребёнок. Иногда — два. Смотришь на такого богатыря, когда ему около пятидесяти, а он вынянчил единственную деваху, — и становится печально как-то за него. Такие мужчины, как правило, любят комфорт и очень ответственны. Они воспринимают лишнего ребёнка как угрозу благополучию и комфорту. Нет у них такой пламенной любви к себе, к жене и к их союзу, ради которого — хоть трын-трава, лишь бы плоды любви выглядывали бы повсюду, резвясь и хохоча и повторяя в своей прелести родителей.

Для чего нужен мужчина?

Маша сказала, что мужчина нужен для того женщине, чтобы его соблазнить, оттрахать, родить от него ребёнка, а потом отобрать у него все-все его денежки.

Москва

В 7 утра шёл в Москве сильный дождь. На асфальте сидела полуживая намокшая бабочка. Бабочку я подняла и прицепила к стволу в сухом месте, дав ей шанс обсохнуть и выжить. Тут навстречу мне вышел пожилой армянин в трениках.

Армянин сказал, что его зовут дед Мурат. Он спросил меня, кто я и откуда в 7 утра? Я сказала, что поэт и рюкзак мой набит рукописями.

Он дал мне две конфеты и загадал армянскую загадку. Мне никак было не угадать, что же ответила принцесса. Я измучилась — и так и этак — мне всё никак не удавалось найти правильный ответ. Дед Мурат хитро улыбался, говорил, что это очень красивая загадка. Мне как литератору следует её записать. Что очень красивая концовка у этой притчи. Я попросила пощады, сказала, что сдаюсь. Он сказал, что ответ я узнаю лишь после того, как отсосу у него в кустах. И ещё получу сверх того 100 рублей.

Я сказала, что не пью, не курю и не сосу у посторонних. Он озадаченно спросил: а сколько берут поэты за это? Я сказала, что у поэтов речевой аппарат очень разработанный, и они привыкли делать в другую сторону. Поэтому если уж использовать таким образом, то никак не меньше 100 баксов. Мурат расстроился — у него не было 100 баксов. Я воспользовалась моментом и убежала. Он отстал у ларьков. Через несколько минут он догнал меня, тяжело дыша и харкаясь, сказал, что дедушка Мурат сейчас умрёт. Действительно, дыхание у него было прерывистое. Он зашептал что-то затверженное из своей юности: «Постой. Я полубил тебя. Я нэ могу. На, возьмы 500 рублей. Больше у меня нету. Я просто очень лублу красивых молодых женщин. Нэ могу удэржаться». Он сказал, что не будет меня долго мучить, кончит быстро мне в рот за две минуты, что у него чистый, белый, красивый, мне понравится, мне не будет противно. Что люди должны быть добрыми друг к другу. Я выскользнула из его довольно крепких рук и захлопнула перед его носом железную дверь с магнитным замком. Через три часа я, под проливным дождём, выходила из квартиры моих знакомых. Неподалёку, под козырьком ларька, меня караулил дед Мурат. Я прикрылась зонтом и убежала.

Бабочку я пожалела, а деда Мурата — нет. Убежала…

Вечером, прогуливаясь по Москве, я обнаружила обрывок афиши Артклуба — там был указан адрес и сообщалось о джазовом фестивале, выставках и т. п. Мне захотелось приобщиться к московской богемной жизни. Я нырнула в метро, вынырнула, свежая и бодрая, как бы из живой воды, где надо, прошла через парк.

Увы. Летний Артклуб был абсолютно мёртв. Ни афиш, ни людей. Двери и окна плотно закрыты. Следы разрушения и запустения повсюду. На углу невысокого особняка была роскошная некогда лестница, полукругами ведущая на обширную площадку второго этажа. Колонны балюстрады были надкусаны и кое-где покосились, изредка выглядывала арматура, а куски архитектурной плоти валялись тут же, у подножия своих тел. Под одним из отпавших цементных кусков какая-то бумажка лежала, углом утопая в луже. Вроде как 5 рублей. Я наклонилась — вроде с пятёркой соседствовал нолик. Сердце возбуждённо забилось. Через секунду ему предстояло забиться ещё сильнее, прямо-таки затрепетать от радости. Я подняла — это было 500 рублей, чудесная целая пятисотрублёвая бумажка, слегка сырая от непогоды.

Вечером в кармане, рядом с пятисотрублёвкой, я обнаружила две конфеты. Это были «Малиновая сказка» и «Петушок», привет от деда Мурата.

О встрече с раем детства

У каждого ребёнка должны быть свои райские кущи, сады и поляны.

Рощино зимой — это особый рай. Это изобилие снега, когда недалеко, в городе, зима тяжело больна, черна, грязна, с чахоточным нездоровым повышением температуры.

Эти шапки и шубки из белейшего и алмазного на всём, что можно укутать. Любовно облагороженные снегом ёлки, с прорисованным рыбным скелетиком ветвей, с рыбной головой из белого сверху. Напудренные сахарные головки сосен. Узорчатая утолщённая прелесть веток. Прямо Швейцария какая-то. Старинные открытки с надписью: «Счастливый Новый год».

Зелёное чистое небо поутру с мерцающей запоздалой звёздой. Розово-золотые лучи восходящего светила, запутавшиеся в молодых сосенках под снегом. Бело-голубые холмы, в которых сосенки укутаны с головой ввиду своего младенчества. Лыжня вдоль берегов незамерзающей речки Рощинки, весело щебечущей своими прозрачно-чёрными губами что-то среди пухлых от снега берегов и пожелтелого, слабого перед бегуньей льда. А потом, после длинного спуска с горы из леса, со свистом в ушах и пощипыванием щёк и носа, — выезд на холмистые просторы, где «лес вдали чернеет» и «речка подо льдом блестит». Всё точно сказано. И дым из труб деревенских домов, укутанных снегом по самые глаза — окна. Лай собак. Запах дыма и жилья… Сказочные весёлые картинки.

Весёлая турбаза. Оттаивающие шерстяные свитера и варежки. Запах просмолённых лыж с квадратиками стекающего снега. Ручеёк снежной слезы, скатывающийся на металл лыжного крепления. Горячий пар чая и кофе из термосов. Карты, анекдоты. Беседы часов до двух-трёх ночи. Бесполый сон усталых лыжников на пионерских кроватях. Чёрными вечерами — теннис и бильярд в спортивном зале. Бесплатный. Азартный, пока не надоест.

Я купила путёвку в Рощино, предвкушая введение в лыжный рай и зимние красоты моих детей. Лес тот же. Горы в лесу те же. Речка такая же. И солнце такое же золотое сквозь заснеженную хвою. Но на лыжах почти никто не катался. Лыжни носили укороченный и девственный характер, выезженные одиноким экипированным лыжником, гоняющимся взад-вперёд по средних размеров кругу. Не то что раньше — бесконечные лыжни, ведущие в запредельные дали и красоты.

Подростки из пионерского зимнего лагеря курили повсюду под ёлками и матерились. Потом разбили лагерную беседку, стали кататься с гор на кусках пластмассы. Их убогую ругань можно понять — детство без лыж, тенниса, коньков, хоккея. Без катания с гор, без трамплинов… Без весёлой музыки, оглашающей сосновую гору, без разноцветных флажков, старта и финиша, без тренера, внимательно записывающего твои блошиные лыжные успехи… Подростки матерятся по существу, проклиная своё неухоженное детство. Мир покинут взрослыми. Кругом одни бесхозные заброшенные дети. Молоденькие, маленькие и взрослые, состарившиеся, седенькие.

И вечерняя тоска — звериная тоска среди жутких облупившихся домов и деревянных мёртвых бараков непонятного назначения, среди белых унылых фонарей, задравших свои заржавленные плошки кверху, как бы в позе вытья на луну. Всюду намёк на бренность всего живого, следы разрухи. Тайное злорадство побеждающей всюду костлявой. И ни одной украшенной ёлки на улице в рождественскую пору… Тоска, тоска. Разлившиеся некачественные желтки света из окон детского лагеря, выдающие нищету и мерзость внутреннего убранства пионерских палат.

Однажды мы с сыном возвращались с лыж в жутковатой синеве зимних сумерек. Странное здание у красивой речки было всё освещено изнутри, высвечивая диагональные решётки на окнах. Ни одного окна без решётки. Что это? Завод? Нет трубы и дыма. Бюрократическое учреждение, лесной Сбербанк? Нет, не то…

За решётками замелькали тени. Мужчины в пижамах и халатах. Некоторые со странным метанием из угла в угол. Львы и тигры, запертые в вонючую клетку зоопарка с бессонно смотрящей на весь этот ужас лампочкой. Сумасшедший дом. Тот самый, о котором кто-то что-то говорил. Что нечем их кормить, и половину подопечных выпустили на волю. На самостоятельные поиски прокорма в заснеженных лесах. Воля в ледяной красоте.

Мы с сыном завороженно смотрели на мятущиеся в неволе тени крепких, молодых в основном мужчин. С лицами и движениями нормальных. Издалека, по крайней мере. Обезмужиченная турбаза, переполненная женщинами и детьми. А тут, поблизости, мужской отстойник. Вот где они, милые, скрываются. Во цвете лет, во всей мужской красе. В цепях узаконенной лени. Мужчины, выбравшие не самую лёгкую тропу бегства от жизни. С дистанции хода назад нет.

Хода назад, в рай, нет.

Мать и сын

Одна родственница, очень крупная, полная дама в круглых толстых очках, с завитками золотых кудрей, с ножками, ужасно напоминающими ножки Наф-Нафа своим высоким подъёмом и невинной прямолинейностью в коленях, безумно любила своего единственного сына. Юра Солнцев — он был солнцем жизни её, солнышком души. Я, маленькая девушка, лет тринадцати, помню его сорокалетним мужчиной, краснолицым, упитанным, с лоснящимся лицом и озорными в сторону матери глазками. У него было две жены. Первая любила его. Вторая — поощряла его избалованность. Она была богатая разведённая дама, у неё были влиятельные родственники.

Я помню игры матери и сына. Юра, после очередной неудачной выпивки, сидит, выпятив поросячий животик в распахнутой рубашке, и охает, пьёт огуречный рассол. Тетя Катя, озорничая, мешает хорошей мельхиоровой ложечкой горячий чай в своей чашке. Потом, неожиданно, прикладывает разгорячённую ложечку к его розовому брюшку. Вскрики, капризный разгневанный речитатив, грузные шлепки, сочный хохот влюблённой мамаши…

Сын умер раньше матери. Ему было чуть больше пятидесяти. Умирал после инфаркта в полном сознании. Перед смертью решил пошутить с мамой. Стал показывать пальцем на пустоту позади себя, чуть усмехаясь. Мол, не хочешь ли Туда? Нет, не хочешь… А то пойдём вместе!

Что это было? Неудачная шутка избалованного сына? Желание взять её с собой, чтобы без него, любимого, не мучалась? Или злобное раздражение и зависть к тому, что она остаётся, а его забирают?

Она, несмотря на всю любовь к нему, прожила ещё немало без него…

О некрасивых

Бывают такие люди, которые так некрасивы, так некрасивы, что словно ослепляют своей некрасивостью. На них больно смотреть. Взглянешь — и глаза опустишь вниз. И больше прямым взглядом не взглядываешь. Только искоса, мельком, исподтишка.

Впрочем, такое же ослепляющее действие производит и красота. Взглянешь и боишься ещё раз. Боишься обжечься об такое совершенство природы.

А остальные — ничего. Можно рассматривать, глядеть в глаза. Наблюдать, изучать, посылать флюиды.

Но некрасивость — это ужасно. Особенно если её можно приукрасить.

На турбазе потрясла одна дама лет пятидесяти. Тощая, как засушенная палочка. Седая и с чёрными усами. А сын у неё — ничего, приятный мальчик. А она, с усами чёрными, выйдет и курит у крыльца. И посматривает, посверкивает какими-то лесбийскими пронзительными глазками. Прямо Зинаида Гиппиус какой-то. Я первое время на неё глядеть боялась, поражённая и загипнотизированная этими усами на материнском лице. Потом привыкла.

О выборе котёнка

Когда хочешь завести кошку, следует подумать, каким он должен быть. Пушистым или гладкошерстным, девочкой или мальчиком, породистым или дворняжкой. Рыжим, серым или белым. Обо всём следует подумать и помечтать.

Дети сильно стали доставать меня. Купи, купи котёнка! Рыжего и курносого. Или хотя бы крысу. Она такая забавная. Можно носить в рукаве.

Решила — с крысой меньше хлопот. Будет сидеть в коробке и тихо поигрывать с хвостом. А котёнок — слишком много проблем. Туалет, питание, несварение желудка, что делать с его яйцами, просьба погулять в визгливых ночных формах и т. д.

Зашли в зоомагазин. За стеклом две крысы. Ужасно тошнотворные. С головами бультерьеров. Голое тело, вытянутое в шнурок. Воплощённая мечта садиста-электрика. Дети заверещали от счастья. Продавец сказала мне тихим голосом:

— Не надо покупать этих крыс. Одна из них старичок. Другая — беременная. Приходите через неделю. Когда появятся крысята.

Я обрадовалась. Иметь дома такую мерзкую тварь, которая будет с надменным прищуром поглядывать на тебя далеко снизу, — нет, только не это.

— Дети, дети! Пойдёмте в другой зоомагазин. Там хомячки, морские свинки, попугаи. Возможно — ужи. Надо всё посмотреть. А потом решить, что нам нужно из зверушек.

Дети согласились. В ближайшем магазинчике было пусто. Мешки с кормами. Поводки. Намордники. Искусственные кости. Всё, намекающее на живность, но при её отсутствии. По прилавку разгуливала простоволосая невзрачная кошка в шикарном ошейнике от блох. Вынюхивала корм из мисок.

Я деликатно пошутила: «Не продаём ли, мол, кошку? За неимением другого верещащего товара». — «Нет, кошечку не продаём-с. Наша любимица. А котёнка — пожалуйста». Вынесли мохеровый клубок чёрного пуха, с золотниками глаз и нитками усов. Устоять было трудно. Все рассуждения о том, что крыса лучше котёнка, что гладкий котёнок — лучше пушистого, что породистый предпочтительнее дворняжки, — всё куда-то исчезло. И суеверное отвращение к абсолютно чёрной масти — тоже.

Где разум? Где воля?

Я думаю, что что-то подобное происходит при выборе невесты. Хотелось бы высокую, гладкошёрстную шатенку с очами чёрными, в серебристом платье — под цвет любимой машины. А после долгих поисков, встреч с крысами, которые то девушки, а то беременные, после пустых прилавков с разобранным давным-давно товаром получается что-то совсем-совсем противоположное первоначальному замыслу. Маленькая, лохматая и не той масти. Но устоять невозможно.

Отчего бывает гроза

Саша, когда грохот и блеск разбушевавшейся грозы смягчились и вся окрестность вокруг превратилась в душевую комнату, с зелёным ковриком травы и чёрной грязью незастеленного пола, сказал:

— Я знаю, отчего бывает гроза. Тучи вдруг начинают нарушать правила небесного дорожного движения, сталкиваются, наскакивают друг на друга. Вот и грохочет.

То, что женщине не понять о самой себе

Идёшь, молодая, прекрасная и свободная. Мечтаешь о нём, молодом, прекрасном и свободном. Например, бородатом художнике, чтобы быть его музой и чтобы он долго, долго рисовал и прорисовывал все твои лики и блики красоты… А навстречу вдруг он, бородатый и прекрасный: «Я художник. Вот моя мастерская — там, наверху. Та мансарда слева. Нельзя ли написать ваш портрет?» А девушка, потрясённая сбывшейся мечтой, вдруг вся съёживается, будто дьявол её скукожил и сморщинил, изжевал и помял, и гнусным голосом, не своим, а каким-то козьим или ежиным, если бы ёж заговорил: «Иди ты на хуй!» Он, будто его ударили по прекрасному лицу и прекрасной бородке: «На хуй так на хуй» — и уходит дальше.

Что это? Откуда эта фраза? Кто её произнёс в тебе твоими устами? За что это он такое произнёс? Не понять. Через секунду раскаиваешься, а сделать ничего нельзя.

Три вещи, которые женщина не может понять о мужчине

1. Когда у ребёнка температура 40 градусов, а он уходит ночевать к другой.

2. Когда идёшь по улице, и к тебе пристаёт подвыпивший парень. На него вдруг как вихрь наскакивает другой, трезвый и прекрасный. Больно бьёт первого, будто показывая ему и всему миру — как смел ты, мразь, прикоснуться к прекрасной даме, чьего пальчика на ноге ты не стоишь! Вот, вот тебе — мордой об асфальт возле этого пальчика — там твоё место. Вот, вот, и ещё раз вот! Стоишь, наблюдаешь рыцарский турнир. Враг повержен. Победитель, гордо сделав своё дело, исчезает за углом дома навсегда, даже не поинтересовавшись твоим именем. Зачем, ради чего дрался?

3. Когда выходишь из церкви, послушав ангельское пение, и идёшь с большой авоськой домой, думая о возвышенном и семейном, а к тебе вдруг подходит молодой, симпатичный, абсолютно трезвый мужчина, начинает знакомиться, распаляться и предлагает немедленный секс в соседнем, грязном, обоссаном парадняке. Что это?

Ещё раз о том, который за тебя дрался

А оказался-то в итоге трус! Драться — это легче, чем преодолеть себя, подойти и познакомиться. И идёшь дальше по жизни одна, и вспоминаешь с умилением обоих — оба были свидетельством твоей красоты и ценности. А больше и вспомнить-то нечего.

Ещё о странном

Один молодой человек решил зайти к подруге, замужней художнице. Звонит в знакомый дверной звонок — крошечную белую кнопку. За дверью — шаги, шорох.

— Кто там? — раздаётся жуткий, незнакомый голосок. Писклявый, дурашливый. Не женский, но и не мужской.

Нет, это явно не её голос. Её матери? Не похоже. Подруги? Но почему такой идиотский… А! — осенило. Это, наверно, муж балуется. Хотя тоже не похоже. Он что, рехнулся? Перепил? Стоит ли заходить к ним, не опасно ли это, если у него такое настроение?

— Это я, Юра. А Лена дома? — отвечает оробевший гость.

— Ах, вам Леночку? Сейчас-сейчас, открою, — отвечает идиотский лилипут, подпуская в интонации кокетливость.

Юра совсем оцепенел в предчувствии тайны.

Дверь распахнулась. За ней здоровенный бородатый мужик. Юра аж присел и зажмурился от неожиданности.

— Вы кто? Где Лена?

— Проходите, проходите, — продолжает пищать.

??? Сексуальная травма, афганский кастрат, гормональный сдвиг и т. п. — проносится вихрем в голове поражённого гостя.

Бородач вдруг начинает говорить нормальным мужским голосом, густым басом, свойственным его комплекции. Оказывается, композитор. Оказывается, изучает особенности мужских и женских голосов — тембр, интонации и т. д. Решил потренироваться. Издавал за дверью женские звуки. Не очень убедительно получилось. Испугал.

О случайном пересечении взглядов

Идёт мне навстречу молодой мужчина с очень надменным видом. Ну очень надменным. Прямо демон гордыни какой-то. Я снизу вверх заглядываю ему в лицо.

Мужчина проходит мимо с высоко поднятой головой. Вот уже расстояние между нами шагов в шесть-семь. Вдруг, в прозрачной полутьме, раздаётся громкий неприличный звук. Это он оглушительно пёрнул.

А-а-а. Всё становится понятным. Его надменность объяснялась тем, что он мучительно хотел выпустить газы. Может, специально пошёл по пустырю. А тут мы неудачно подвернулись. Еле сдерживался. Лишь несколько шагов успел сделать…

Вообще, судить по глазам о человеке иногда очень трудно. Глаза — вовсе не зеркало души. Скорее, очки тела. Вводящие в заблуждение. Человек предаётся внутренним переживаниям — возвышенным или низменным, а глаза его бог весть что выражают.

Одна моя подруга-армянка, прогуливаясь по Невскому, вдруг вспыхнула, глаза её запылали гневом.

— Что случилось? — испугалась я.

— Это был турок. Как он меня ненавидит!

— Какой турок, где?

— Там, вон, вон, видишь. С какой ненавистью он посмотрел на меня!

Я обернулась — парень как парень, смуглый и черноволосый. На неё и не смотрит вовсе, вроде больше — на меня, блондинку. И вообще отвернулся и думать о нас забыл.

— С чего ты взяла? Тебе показалось. Он просто так, о чём-то своём. Ты случайно в его поле зрения попала.

— Нет, не случайно. — У армянской подруги висели слёзы на ресницах. Южные девушки чувствительны и внимательно относятся к каждому мигу своей земной жизни.

— За что ему тебя ненавидеть? И почему турок? — не унималась я.

— Турки нас, армян, ненавидят.

— За что? И как они узнают армян? Как по внешним признакам отличить армянина от грузина или азербайджанца?

— О! У них глаз намётанный. А армянина отличить легко. Несмотря на то, что все смуглые и черноволосые. По грустному разрезу глаз. Турки уничтожили миллионы армян. С тех пор у потомков армян грустный разрез глаз.

Не знаю, был ли тот парень турком и сквозила ли в его глазах целенаправленная ненависть против моей подруги, но с тех пор я почти безошибочно научилась отличать армян от других лиц кавказской национальности. Действительно, по грустному разрезу глаз.

Об убийстве бабушек

Я пошла в церковь, когда чёрные силы одолевали. Помолилась. Особенно просила прощения у прабабушки, которая в могиле уже 20 лет. Она знает, за что.

Когда мне было лет восемь, я безумно любила свою мать. Когда кто-то спросил меня: «Девочка, когда ты бываешь счастлива?», я, не задумываясь, отвечала, как само собой разумеющееся: «Когда я с мамой». А мама, по всей видимости, ужасно страдала от властного характера своей бабушки, которая тогда жила с нами, и втихаря смертельно ненавидела бабусю. Я улавливала эти флюиды чутким своим сердечком и была целиком и полностью на стороне своей матери. На Новый год я написала маме открытку: «Поздравляю милую маму с Новым годом. Желаю, чтобы никто не мешал нам жить». Вскоре я решила провести операцию «дядя» — «яд-яд». Я хотела отравить свою прабабушку. Но ничего путного придумать не могла. Положила в булку пластилин. Напихала в пирожок иголок. Прабабушка сразу просекла мои намерения. Есть не стала. После лета не вернулась из деревни. Устроилась в местный дом престарелых. Ушла сдаваться. Совесть начала меня мучить года через три-четыре. Я рыдала во сне. Целовала руки старенькой прабабушки. Обнимала её старенькую коричневую кофточку. Вспоминала каждый седенький волосок на её бородавке. Просила прощения. Прабабушка прожила до 98 лет — ещё лет двенадцать после ухода от моей матери. Навестили её один раз. У живой я не смогла попросить прощения…

Я никому не признавалась в самом страшном своём преступлении…

Но двадцать лет спустя мне позвонил Дима. Сказал, что только что убил свою бабушку. Мне эта тема была знакома. Я внимательно выслушала его историю. Его бабушка не была ему противна. Даже ближе, чем мать. Он съехался с ней и жил вместе в двухкомнатной квартире. К нему приехала любовница, красавица эстонка, безумно любившая его. Привезла свежие котлеты из Таллинна. Своего собственноручного приготовления. Решила подкормить угрюмого холостяка, подобраться к его сердцу поближе через его толстый пуленепробиваемый желудок. Дима устроил ей сцену нелюбви. Они ужасно ругались. Так ругались, что бабушке стало плохо с сердцем от их скандала. Вызвали «скорую». Бабушка была без сознания. Врач спросил у Димы, многозначительно подняв брови: «Сколько ей лет?» Дима ответил: «Семьдесят восемь». Врач выразительно повторил: «Семьдесят восемь…», глядя Диме прямо в глаза. И не стал делать укол. Дима промолчал… Бабушка умерла через полчаса.

Вскоре ещё один мой ровесник, Сергей, признался в том, что убил свою бабушку. «Как, ты тоже???» — ужаснулась я, глядя на него затравленно, с сознанием никому неизвестной тайны.

Его бабушка отличалась нудным характером. Она имела манеру долго, нудно и назойливо говорить, чем доводила собеседника до нервных припадков. Однажды бабушка решила провести воспитательную беседу с внуком-подростком. В сердцах, не выдержав, он легонько её пихнул в плечо. Она неожиданно упала. Упала неудачно. Головой об угол стола. Дужка очков сломалась. Впилась ей в висок. У бабушки распухла голова, и она умерла через два дня. Он один знал, что убийца своей бабушки. Добрая старуха никому перед смертью не призналась, отчего так неловко упала.

Зашла после церкви к подруге. Рассказала о том, в чём каялась. Она посмотрела на меня знакомым затравленным взглядом тайного ужаса: «Я тоже убила свою бабушку. Она была очень жестокая. Заедала жизнь своему сыну. Погубила трёх его жён, разрушала семьи с детьми, мучила мою мать. А меня любила. И моя мать отомстила ей за всё, за свои и чужие страдания. Она сначала отдала меня ей на воспитание, а потом, подростком, забрала. И вливала ненависть к ней. Я, с жестокостью подростка, изощрённо издевалась над ней. Грубила, говорила мерзости, доводила до слёз. Она этого не выдержала. Это её сломило. Она как-то быстро одряхлела, впала в слабоумие, умерла. Не смогла вынести такого предательства с моей стороны. Из-за меня умерла».

Ещё один знакомый вдруг впал в задумчивость, рассказал свою страшную историю. Тоже бабушку убил. Хранил под её кроватью мешок с анашой. Бабушка была наивна, не знала, что её внук — с 17 лет наркоман. Когда внук полез к ней под кровать, вбежала разъярённая мать, был страшный скандал. Бабушка узнала правду и умерла от инфаркта в тот же вечер. Прямо на мешке с анашой.

Меня удивила повторяемость сюжета. Люди всё сплошь утончённые эстеты, тонкие натуры, думающие, совестливые. А там, в тихом омуте…

Какая-то череда самопоедания рода. Массовое тайное убийство бабушек несовершеннолетними внуками. Наказание от крови своей. Проклятые в революцию до четвёртого колена. Наверное, поэтому такие ужасные, кривые судьбы.

О хомяке Хамурапи (о сущности наркомании)

У Яшиного друга, студента-медика, жил в банке хомяк по имени Хамурапи. В банке у него царил идеальный порядок, не то что у людей. В одном месте был домик, свитый из бумажек, в другом месте Хамурапи ел и пил, в третьем, строго определённом, Хамурапи гадил.

Яков любил наблюдать за жизнью хомяка, стоять возле банки и покуривать. Он размышлял о том, что для мелкого животного он, большой и огромный, пожалуй, как Бог. Наклоняется откуда-то из космоса, даёт пищу, уничтожает отходы. Всемогущ. Если бы хомяк был поумнее, он бы, пожалуй, стал бы Яше поклоняться и приносить ему в жертву семечки.

Однажды Яков курил афганскую анашу. Из озорства он напустил дыму в банку и прикрыл сверху газетой. Ушёл. Про хомяка забыл. Вечером заглянул к другу. С Хамурапи творилось что-то неладное. Он разрушил свой дом и поедал своё говно. Был чем-то обеспокоен.

На следующий день Яша узнал, что хомячок скончался. Хозяин произвёл вскрытие трупика. Хамурапи умер от прилива крови к голове, короче — от чрезмерно усилившейся мозговой деятельности.

Фантом

Ехала в московском метро и думала об одном — о том, что я вечно как бы на чужом празднике.

На чужом празднике. Всё время мне кажется, что я на чужом празднике. Всю жизнь. Активные суки меня оттеснили, резвятся, веселятся, водят собачьи свадьбы, облизывают друг друга, поддерживают. А мне отвели роль наблюдателя. Стоит мне приблизиться, осклабив дружелюбно собачью морду свою, меня прогоняют как чужое, они говорят: мы отказываем тебе в существовании. Тебя нет. Ты — фантом. Изыди, морда, из нашего сознания. Я боком, боком удаляюсь. Иногда перед уходом отвратительно провою, прогавкаю нечто невнятное, сделаю кувырок через спину. Но на меня никто уже не глядит и никто не слышит. Все отвернулись. Собачьи зрачки вытеснили моё изображение из себя как нечто несовершенное, не дотягивающее до чести быть реальностью.

Что-то во мне не так. Что-то отсутствует, при помощи чего один входит в сознание другого. Я слишком ослепляющая какая-то. Человек проходит, думает — я из его стаи.

А я как сверкну. Он машет, машет рукой, неприятно сморщившись. «Нет, нет, это не то. Изыди! Этого нет! Нет тебя! Неинтересно! Не то!». — И он уходит, помахивая головой из стороны в сторону, как бы говоря: «НЕТ». А сам, думаю, никогда не забудет. Ну как такое забыть. Будет друзьям рассказывать, веселясь и издеваясь, упрямо утверждая, что неинтересно, так, помеха блёклая какая-то, которая корёжится, раздувается, хочет прокричать о своём и быть замеченной.

Что за напасть такая… Будто дьявол при рождении моём плюнул на меня серым плевком своим и сделал чудесно невидимой, сливающейся с окружающей средой. Дьявол, дьявол, ты могуч… А ангел-хранитель слаб, нет у него утирки, чтобы обтереть мои заплёванные серым крылья.

Встреча с Лже-Пингвином

Я приехала на станцию «Полянка». Пора было сделать привал, перед тем как совершить небольшую процедуру в издательстве. Не зря, не зря я надела красные штаны и сделала себе зелёные ногти. Сдаваться не входило в мои намерения. Я приехала в Москву, чтобы быть победителем. Кое-что замечательное пришло мне в голову, и я собиралась это осуществить. Я должна была совершить поступок. Издатель хотел героя и поступка — и он должен был получить искомое. Я вся пламенела в предвкушении акта. Предстоящий акт вырисовывался мне всё в более мелких и живых подробностях. Чем ближе к издательству, тем большее волнение охватывало меня. Необходимо было собраться с силами. Надо было сильно выпить, набраться храбрости, предстать перед издателем свободной, раскованной. Пожалуй, надо было найти удобное место и сделать несколько хороших глотков коньяка.

Небо как-то скривилось, побагровело от натуги серым цветом щёк своих, вспрыснуло. Мне на сердце горечь легла. Я почувствовала холод в душе своей, леденящую скуку и холод. Апатия ко всему, как ватой, обложила меня. Мне лень было идти куда бы то ни было. Я потеряла ориентиры в пространстве. Задор исчез, стебель мой внезапно сник. Мне не хотелось идти к издателю. Мне не хотелось есть говно через 5 лет и не хотелось увидеть, как он будет его есть. Скучно стало.

Я зашла в красную палатку, купила кофе. Выбрала столик на улице, где краснота палатки прямо-таки вопила и кричала на фоне серой мглы дождя, хлынувшего из скукожившейся хари неба.

Пока я мешала белой пластмасской в белом стакане, пытаясь растворить чёрные капли по бокам, ко мне подсел толстый Пингвин. Это был тот самый, питерский Пингвин, его двойник, копия, его уклончивый клон — тот же рост, вес, небольшие, как бы лимонными дольками глаза, маленький рот, красивый и кукольный, почти как у меня. Весь красивый, лимонно-седой, с приятным абрикосовым цветом лица, холёный весь — он был точная копия Пингвина, только на 10 лет старше. Он попросил разрешения курить при мне. Рассмотрев меня вблизи, замолчал, разочарованный.

Я сама чувствовала себя разочарованной. Разошлись чары мои, опали, остался голый и нагой, торчащий без покровов пестик.

Я со смешком взглянула в глаза Лже-Пингвину. Он ответил, но упрямо, неловко молчал. Я достала из сумки наполовину опорожненную плоскую бутылку коньяка, долила в кофе до краёв, подмигнула всему миру, выпила. Пингвин, глядя на меня, взбодрился, будто сам выпил, сказал:

— А вот это правильно. Ну как, полегчало?

— Да-да-да. — Я распижонилась, мне захотелось с ним поговорить о самом главном.

Я оценивающе посматривала на незнакомца. Нет, клиент явно не был готов выслушать мою исповедь на эту тему и дать мне совет. Я поэт. Я должна говорить о главном. О пари с издателем. О поедании говна. Поэт не должен увиливать, трусить, ломаться перед толпой. Да, я отличаюсь от толпы своей мужественной темой, почему я должна юлить и прикидываться милой кошечкой, какого фига? Я опять заелозила на стуле, тяжело вздыхая, заглядывая в глаза незнакомца.

Он по-пингвиньи, абсолютно тождественно Пингвину, сморщился, указал взглядом на мои выкрашенные в салатный цвет ногти:

— Зачем это? Уже и возраст не тот. Зачем этот цвет? Надо красное, чёрное, соответственно возрасту… Не любишь сливаться с массой, понимаю… Хочешь отличаться от толпы? — догадался он неожиданно.

— Я имею на это право. Я поэт.

— Ну какой ты там поэт? Должен быть имидж. Вот Цветаева, Ахматова были, Пастернак…

И Лже-Пингвин самовлюблённо что-то начал пить и лить из Пастернака — что-то длинное, витиеватое, с отдельными вкраплениями живого — как слипшиеся заросли мышиного горошка: трудно сосредоточиться и рассмотреть, а уже новый лабиринт… Что-то на тему об ушедшей юности. Скучное, не задевающее сердце, какое-то ретро протухшее и сентиментальное, которое совсем-совсем никак не состыковывалось с моими красными штанами в белый горошек. Он говорил и смотрел на меня мило так, с печалью и усмешкой, как бы пытаясь сыграть на теме нашей предполагаемой общности — грусти по ушедшей молодости. Он был старше меня лет на 10, но молодость наша ушла от нас, возможно, одновременно.

Он говорил:

— Да, я тоже много лет писал стихи. Много лет потратил на это бесплодное, иссушающее душу занятие. Но вовремя понял, что надо жить для другого. Ты жаждешь бессмертия. Ты жаждешь его, презираешь обыденность. А скажи, зарабатываешь ли ты деньги?

Я сказала, изумившись точности его вопроса:

— Да, действительно, уже года два-три, как я практически ничего не зарабатываю. Так, ерунду какую-то — на проезд в транспорте хватает…

— Вот видишь! Надо пересилить себя. Да, это трудно, больно, но надо взяться за ум. Сколько у тебя денег в кошельке?

— Я вчера под камнем нашла 500 рублей… Можете верить, можете — нет, но это истинная правда, в это трудно поверить…

Пингвин сморщился:

— Нет, это не деньги. А вот настоящие деньги — несколько тысяч, 100 баксов на мелкие расходы, хочешь?

Жадности не было во мне. Я поняла, куда он клонит под общие вздохи об ушедшей юности…

— Вообще-то я думаю, можно зарабатывать стихами… Вот у меня был недавно поэтический вечер в Петербурге. Я…

Он замахал руками, не дав мне договорить:

— С чего ты взяла, что ты — поэт?!?! Ахматова, Пастернак, Мандельштам…

— Да отстаньте от меня со своим Аандельштамом (мондальштамбом, миндальштормом, мендельшумом…). Я не люблю его. Я люблю Хармса, Хлебникова, Маяковского, я люблю обэриутов, Бориса Виана люблю, Пригов мне симпатичен… мне нравится то, что происходит в моей жизни, то, что отражает мою современность, что совпадает с моими ритмами. Я весёлое люблю, живое, клоунское и шизофреничное… Вы не прочитали ни одной моей строчки, а уже отказываете мне в существовании. Это ужасно!!! (Кажется, я повторяюсь. Вчера я говорила то же самое издателю, кажется, слово в слово!)

Я вынула из сумки свою книжонку со стихами, он был вынужден взять это в руки, сурово пробежать глазами по первым двум стихам.

— Это всё слабое, ученическое… Игра со звуком. Это всё много раз было. Да, трудно в русской поэзии, после двух веков, написать что-нибудь новенькое. И я, я тоже через всё это прошёл…

Он начал, не отходя далеко от хаты, читать что-то муторное, непонятно о чём, своё…

Я терпеливо выслушала, робко похвалила. Он что-то неладное, но правильное почувствовал.

— Нет, это всё не то. Надо приносить пользу, жить, как все. Хорошо, я выслушаю тебя внимательно, но только одно, только одно стихотворение в твоём исполнении. Если понравится — то да, если нет — то не обессудь…

Прочитала звонко и с ёбнутым видом про Зебру. Высящаяся до небес зебра, стоящая за забором, насвистывающая блюз. Прочитав, подумала, что надо выпустить зебру из-за забора на что-нибудь более контрастное и однотонное.

Пингвин, выслушав, ужасно возмутился, совершенно по-пингвиньи:

— Там люди гибнут! 50 человек утонуло, а ты — о какой-то там зебре. Зачем зебра? Кому она нужна, эта зебра? Гадость какая-то. Эти три «3»!!! Что за бред!

— Ну это же поэзия. Четвёртое измерение. Кайф от слова и звука. Это же чистое искусство. Надо просто расслабиться и пить чистую энергию красоты… Как джаз… Как живопись…

Он вскочил как ужаленный, вскричал:

— Нет! Нет! Нет! Не то! НЕ ТО!!! НЕ-ИН-ТЕ-РЕСНО!!! Поэт должен чувствовать собеседника. Быть интересным ему… А тут какая-то зебра! Чёрт знает что такое!!! Ты мне неинтересна! НЕ ХОЧУ!!! Слишком много информационного шума вокруг, нет, не надо мусорить сознание. Не надо…

И он ушёл, жестикулируя и плюясь, не оглядываясь. Я осталась одна за красным столиком в своих красных штанах со своим пустым пластиковым стаканчиком. Я подумала: «Иди, иди. Убеждай себя, что неинтересно. Ты по гроб жизни будешь вспоминать встречу с шизофреничкой в красных штанах, прокричавшую тебе надрывно стишок о зебре за забором. Ни-ког-да не забудешь. Хотя так неинтересно тебе было!»

О влиянии искусства на душу интеллигентного человека

Мы с другом — математиком, аспирантом университета, юношей начитанным и образованным, знатоком и любителем древней китайской литературы — обошли весь Эрмитаж. Все закоулки — особенно мой любимый третий этаж и отростки, нашпигованные древностями, первого. Голова распухла. Ноги гудели. Я чувствовала себя лучше, чем мой кавалер. Любимое моё лакомство — лакомство глаз. Всё тело своё я любила, и глаза баловать — тоже.

Вышли на улицу молча. Я, поделившаяся с другом лакомством, спросила: «Ну как?» Предвкушала восторги, горячее спасибо за открытие неизведанной досель сладости и кайфа.

Он сказал, чуть картавя по-ленински: «Да-а. Вот бы всё это взорвать!»

О главном вопросе жизни

Лет от семи до семнадцати главным вопросом, затмевавшим всё для меня, покрывающим своим флёром всю вселенную — внутри и снаружи, был вопрос о смерти. Как может быть «Я», для чего? Для чего всё, если есть смерть?

Потом — любовь. Есть ли кто, кроме «Я», достойный любви?

Потом — проблема «Другого». Того, что другие тоже есть. А как жить с ними — непонятно.

Сейчас — творчество. Дать принести плоды вызревшей лозе. Крутишься, вертишься, зарываешь талант в землю. А он всё равно почему-то развивается. Вылезает, выпячивается. Требует материализации. Пепел Клааса какой-то. Вроде — сгорел, а всё равно лезет и стучит в сердце, как в дверь.

И всё время — проблема пола. Как быть, если девочкой «Я» уродился.

Об одноклассниках человека, достигшего высшей власти

Когда Владимир Путин стал президентом, мне начали бурно звонить подруги. «А ты знаешь, что твой Иванов — одноклассник и чуть ли не близкий друг детства Путина?», «А ты знаешь, что Петров — одноклассник Путина? И Милкин Сидоров — тоже?» Выяснилось, что трое знакомых — одноклассники президента.

Мы предались воспоминаниям о том, как пуля пролетела у виска, но не задела. Как линия судьбы шла рядом, но не пересеклась.

Мы тогда работали с Руру уборщицами пляжа. Девичья прихоть. Очередной побег за глотком свободы — из свинцовых вод Финского залива у посёлка Солнечное.

С граблями, под клики белых чаек, в одной упряжи с пожилыми леди в серых отрепьях, мы мерно шелестели мелодичными палочками сухого тростника, занесённого осенними штормами на берег, сгребали его в большие кучи. Вот, оказывается, отчего пляж — «Ласковый». Такой младенчески чистый…

Коварные старушки подсунули нам самый тяжёлый кусок пляжа. Приказали — к следующему утру убрать! Приедут обкомовские чины, проверять песок на ощупь.

Наступила белая светлая ночь. Конь ещё и не валялся. «А, ерунда. Сейчас пойду, мужиков каких-нибудь приведу. Они нам быстро всё сделают». Пошла. Привела. Всё сделали. Оставив след на всю жизнь. Как некие слизняки оставляют неизлечимые полоски на всю длительность жизни зелёного свежего листа на кусте. Забыть можно, лишь когда лист пожухнет и отвалится.

Один был Иванов. Другой Петров. Третий — сын тогдашнего ректора университета.

Они уже выпили. Романтично, с видом на просторы майского свежего залива.

У Иванова было лицо молодого черепа. Ранняя лысина. Смуглый широковатый лоб. Золотистые глаза василиска. Длинные чёрные кудри до плеч позади лысины. Хищный благородный носик донского казака.

Второй — Петров — смесь молодого Никиты Михалкова и митька Шагина в тельняшке. А может, кота Матроскина в той же русской национальной одежде. Большелобый, картавый, омерзительно, запредельно наглый, полосатый. Было видно, что это человек, владеющий запредельной степенью свободы в человеческом стаде обывателей и быдла. Все выглядели как бы четвероногими по сравнению с ним, большим и двуногим.

Третий, Лёша, милый тонкий интеллигент, в пиджаке и чуть ли не при галстуке, но с расстёгнутыми манжетами, был уже в дугу пьян. Но держался на ногах, был романтичен и корректен.

Они терпеливо взяли в руки наши грабли, Алёше досталась лопата, и стали убирать пляж. Иванов аккуратно грёб тростник и замаскировавшиеся под него хабарики, с вкраплением пробок и огрызков. Петров отлынивал, отвлекаясь галантной беседой. Алёша вырывал ямки и закапывал кучки дерьма глубоко в песок. Делал он это, надо отдать ему должное, удивительно интеллигентно, со сметкой рационализатора и изобретателя, проявляя недюжинный глазомер. Периодически он воздевал глаза к прозрачному беззвездному небу: «Бедная мама, если бы ты видела, чем сейчас занимается твой сын!» Или это не он говорил, а Иванов — не помню, но кто-то из них произносил это.

Через пару часов пляж был убран. Мужчины достали портвейняшку и Фауста — так назывался любимая доза Петрова — красное дешёвое вино в крупной чёрной бутылке. Молодые люди зашли в нашу хибарку. Петров уложил как-то своё крупное тело молодого моржа на девичью узкую кроватку моей Руру. Иванов и Алёша присели вежливо у столика.

Наша девичья задача состояла в том, чтобы ложными посулами отвести пьяных мужчин подальше в тёмный лес от нашего светлого гнезда. Мы предложили пойти на дачу к папе Алёши, которая была где-то неподалёку. Они согласились. По дороге сильно липли, воняя портвейновым перегаром. Липли к значимым и незначимым частям тела. Мы их похлопывали, одёргивали, но завлекали дальше, в глубь леса. Вдруг из сумерек белой ночи вышел милиционер во всей амуниции. Сделал под козырёк. «Куда идёте», — спрашивает. Мы, по-девичьи измученные свалившейся на нас обузой, попросили почти по-детски: «Заберите их от нас, пожалуйста!» Призыв был понят буквально. Милиционер что-то передал по рации. На следующем повороте дорожки засверкала и заулюлюкала милицейская машина с клетчатыми окнами для перевозки опасных двуногих. Пьяный Иванов вдруг проявил удивительную прыть. Он метнулся к берёзе, спрятался за неё, стройную, но покачивание за стволом его выдавало, потом, как заяц, запрыгал бешено и скрылся во тьме. Алёша был беззащитен и доступен. Его погрузили и увезли.

Нам было немного стыдно. Было видно, что эти парни не причинят нам вреда, особенно Алёша. И ему-то досталось больше всех. В дальнейшем узнали — увезли в вытрезвитель, обдали ледяным душем, после чего он заболел воспалением лёгких, а также на работе и от папы был страшный скандал. Мы вернулись домой, в домик. Нашу безопасность сопровождал молоденький милиционер Федя.

Дома ждал сюрприз. На девичьей постельке Руру спал и храпел богатырским сапом Петров. Федя пытался его разбудить палочкой. Безрезультатно. Оставил в покое.

Светало. Захотелось, почему-то, поужинать. Федя надел передник на форму и стал чистить картошку. Фуражку не снимал.

Вдруг раздалось поскрёбывание в дверь. В болотной тине, весь грязный, в дверях стоял Иванов. Увидев милиционера, он весь как-то размягчился и стал делать что-то вроде книксена. Оказывается, тогда, во тьме, он, как змей, уполз по мелким придорожным канавам на хорошей скорости от властей, а теперь, к утру, по какому-то внутреннему компасу, как птицы летят на юг, причалил сюда, в нашу хибарку. Место встречи изменить нельзя… Оказывается, Иванову было чего бояться. Он недавно вышел из тюрьмы. Сидел три раза. За сбитую насмерть его машиной старушку-алкоголичку и два раза — за побег. По неврастении бежал два раза чуть ли не за неделю до освобождения.

Федя не был строг к Иванову. Но торжественная проверка документов всех присутствующих состоялась. Вскоре они оба чистили картошку.

Тут проснулся и Петров. Он изумлённо, как крупный кот смотрит на обнаглевшую мышь, уставился на Федю, размахивающего ножиком недалеко от него. Но взгляд его скоро смягчился. У Петрова не было конфронтации с властью. Только с засасывающей окружающей жизнью.

При более ближайшем знакомстве выяснилось, что любимое хобби Петрова — спаивать сынков высокопоставленных родителей — директоров, секретарей райкомов и т. п. Он липко вступал с ними в дружбу, а потом по-гусарски предлагал им выпить — кто кого перепьёт. Раньше у мужчин для этого были дуэли. В восьмидесятые — водка. Для могучего, чуть ли не двухметрового Петрова, хорошо упитанного сердобольной матушкой, бутылка водки была что слону дробина. Для худосочных, мелких, изящных отпрысков номенклатурной элиты — смертельная доза. Я видела одного молодого человека из хорошей семьи, который, подружившись с Петровым, допился до такого состояния, что не мог говорить — пускал пузыри, как младенец, и лежал, как полено. Таким способом, очевидно, Петров боролся с существующим строем. Губил под корень номенклатурную молодёжь. Подрывал генофонд номенклатуры. Но не всё коту масленица — несколько раз в сильном подпитии терял почти готовую кандидатскую диссертацию по химии. Вроде бы так и не стал кандидатом наук, несмотря на свои выдающиеся способности.

Среди одноклассников он слыл лидером и самой яркой, неординарной личностью. У него был злой, острый язык, быстродействующий ум, феноменальная память. Он мог наизусть бесконечно читать стихи. Из его метких фразочек я помню одну. Бригадирша над уборщицами пляжа обрадовалась бесплатной рабочей силе, которую привлекли девушки. Она воскликнула: «Физический труд украшает человека!» На что он ответил угрюмо: «А умственный — что, не украшает, что ли?» Мне это понравилось тогда.

Несмотря на подростковую иерархию самцов в школьном стаде, где доминировал Петров, Иванов был из этой компании человеком наиболее выдающимся. Рафинированно утончённый, почти женственно утончённый, с выразительной мимикой пожилого актёра в свои 30 лет, он обладал тонким вкусом и яркими художественными способностями, которые как-то не бушевали в нём, а тихо сияли инфернальным светом. Он никак не мог поверить в себя как в художника и пьяному общению с разнообразными людьми разнообразного пола, возраста и социального положения посвящал большую часть своего времени. Творчество жизни стояло у него на первом плане. Как натура чрезвычайно одарённая, он вскоре стал другом или собутыльником (разобрать трудно) многих выдающихся людей. В его богатой биографии, кроме двух бегств из зоны, попытки стать выдающимся модельером, яхтсменом и т. д., был факт работы могильщиком на кладбище. Эта кратковременная работа нанесла на его облик какой-то лёгкий танатологический флёр. Друзья его звали Чёрт. Хотя, несмотря на черты чёрного человека, в нём имели место золотистые тона свободного, тонкого человека. Его тонкость не выдерживала грубых объятий реальности. Жизненно необходимую защитную дистанцию помогали держать водочные заливки и растушёвки. В юности яркий, античный красавец, Иванов одним из первых среди школьников начал открывать для себя материки и островки сексуальных радостей, причём любознательности его не было предела (нам нет преград — как пелось в популярной в те годы песенке). Судя по всему, даже в смысле половых признаков эротического объекта.

Сидоров, с внешностью голливудского героя, был отмечен патологической любовью к здоровому образу жизни. У него была дача в Репино. Это его и погубило. Он весь растворился в красоте дюн, сосен, шелесте волн, вскриках чаек над плоской волной. Вечно на велосипеде или на голове среди толпы пляжных зевак, он и после сорока выглядел свежим и крепким, как двадцатилетний юноша. На инаугурации президента именно его несоветская приятная внешность украшала узкий круг одноклассников, допущенных до всенародного показа. Остальные, более яркие и близкие некогда, были признаны несмотрибельными. А жаль. Ухоженное ботаническое чудо выглядит эффектнее среди зарослей дикого бурьяна. Телевизионщики упустили шанс показать весь социальный срез поколения, пришедшего к власти.

Сидоров так и не придумал, чем заниматься в жизни, кроме спортивных и йогических радостей, бега по песчаной косе и купания в осеннем ледяном заливе. Подрабатывал пением в роли седьмого козлёнка в Консерватории. Потом перешёл в серые подкулисные тени миманса в Мариинском. С одной стороны — повышение, с другой — нет. До сих пор любит оккультизм, йогу, тантру и всё экзотическое простой наивной любовью простого крепкого парня.

Тень Путина витала невдалеке в то время. Я спросила у Иванова, есть ли у него какой-нибудь хороший друг, приличный молодой человек, и не познакомит ли он с ним меня, приличную девушку, достойную лучшего, чем запах перегара. Он сказал, что есть. Очень хороший. Делающий успешно карьеру. Вроде бы не без помощи сил КГБ, узревших талант в худеньком юноше. Петров как-то пригласил зайти красавицу Руру к Путьке. Она брезгливо сморщила носик: «Наверное, какой-нибудь алкоголик вроде тебя. Не хочу».

Путин стал президентом. Петров, подшитый алкоголик, наконец совсем ушёл из жизни красавицы Руру, даже в качестве тени отца её ребёнка. Зато активизировался Сидоров. Стал позванивать. Говорит: «Лена, я знаю, ты любишь Славу (любишь Славу —??? любишь славу —…). Это такая яркая, неординарная личность. Самый крутой из наших одноклассников. Я блёклая тень рядом с ним» — и т. д.

Руру изумилась. Боже, за 17 лет ничего не изменилось! Ничего, несмотря на все надкусы судьбы. В лысых, седых мужских головах всё та же иерархия самцов, где главной яркой личностью был Петров, перепивший всех и упавший, но ещё дышащий боец на поле брани. А скромненький, положительный Путя как не был первым в их глазах тогда, так и остался на том же месте в их душе, несмотря на то, что взлетел выше некуда. Хоть президентом стань, хоть Нобелевским лауреатом, хоть кем — мужская русская голова закостеневает в 13 лет. И никакая пышущая жаром реальность не способна расплавить железобетонные балки грубого возраста.

Недавно видела Иванова. Седые распушённые волосы и такая же борода до груди, как тройное облако окружает луну, окружали его бледно-жёлтое весёлое лицо с молодыми золотистыми глазами василиска. Он шёл по Невскому, в жёлтых вельветках, которые безумно шли ему, — всё такой же признак несбывшегося хорошего художника. Он шёл, привлекая всеобщее внимание своей выдающейся внешностью, абсолютно свободный человек в своей духовной ойкумене. Из уст его лился елей, изыски ума сверкали точными блёстками. Потом, в гостях, он униженно стал выпрашивать деньги у хозяйки, у меня, нашёл мятые бумажки в кармане. Ушёл. Принёс дешёвый шкалик. Что-то вроде тройного одеколона. Жадно выпил. Глаза покрылись плёночкой, как у засыпающего цыплёнка. Забормотал что-то агрессивное, потом совсем уж невнятное. Заснул на диване в кухне у знаменитого писателя.

Я подумала, что, если бы у Путина не было такой кристально чистой воли, он мог бы тоже расслабиться, отрастить вокруг лысины длинные седые патлы и отпустить тощую бородёнку до ключиц. Выглядел бы не менее экстравагантно. И эффектно. Но он этого себе не позволяет.

О гадании по календарикам

Купила десяток календарей на Новый год.

В гостях говорю: «Давайте погадаем». Разложила веером кверху циферными попками. Приятельница-художница вытащила строгую собаку овчарку. Её друг, скромный, розовый, как девушка, молодой человек, — гордого орла. Мне досталась собачка в шляпке за компьютером. Обратный адрес — гав-гав-собачка-ру. Все остались довольны.

Ко мне пришли гости. Предложила погадать. Красавице Руру достался красный мерседес. Она взвизгнула тихо от радости. Моему К., Обезьяне по гороскопу, досталась лысая обезьяна, кусающая сук, на котором сидит. На нём было написано: «Всяк сверчок знай свой шесток». Он обиделся почему-то. «Нет, — говорит. — Я другой хотел вытащить календарик. Вон тот». Вытащил — на нём две обезьяны. Надпись: «Отвечай за свой базар». К. согласился его взять. Пришёл Гусев, муж Руру. Я ему: «Поздравляю с Новым годом! Вот тебе календарь. Один остался». Протягиваю тот, где про сверчка и шесток. «А чего, — говорит. — Давай. Спасибо!»

О гадании на святочной неделе

Подруга Руру говорит: «Надо погадать». Недавно вышла замуж за Гусева, с которым прожила 16 лет. С шестой попытки дошли до ЗАГСа оба.

Утром звоню ей. Она, расстроенная:

— Фу, какой сон приснился! Легла спать. Расчёску под подушку положила. «Суженый, ряженый, приди ко мне. К бедной невесте…»

— Ну и кто пришёл?

— Кто? Кто? Гусев! На тракторе. Как будто едем вместе по грязному полю. Трактор трясётся, брызги летят. Гусев весь залеплен солярой…

На этом Руру не успокоилась. Решила ещё раз испытать инфернальные силы. Может, что перепутали там, по ведомству раздачи судеб. Может, что не так? Опять положила расчёску и совершила все ритуалы. «Суженый, ряженый, приди к бедной девушке…»

Звоню:

— Ну как?

— Ну, опять сон. Стою у шикарного казино. Кругом все нарядные, шикарные. Подъезжают кадиллаки, лимузины. Я тоже кого-то жду, шикарно одетая, в вечернем платье. Машины подъезжают, толпа редеет. Я одна осталась. Смотрю, кто из-за угла выедет.

— Ну и кто?

— Подъезжает Гусев на тракторе. Весь грязный, в соляре…

Первое публичное чтение стихов

Володя Горький пригласил меня на день рождения своей жены. Чтобы я почитала свои стихи и повеселила гостей его жены. Он пригласил меня как лакомый кусочек, облизываясь и маслянясь глазками.

За большим столом сидело много гостей. Я опоздала и, чтобы скрыть неловкость, лихо выпила рюмку водку. От неё меня неожиданно развезло. У меня самой замаслились глазки и мозги, очевидно, тоже. Как будто заржавелое смазали маслом. Горький требовал стихов немедленно. Галина сдерживала его натиск, ей хотелось накормить.

Я, в некотором тумане, осмотрела аудиторию, которую предстояло обольстить. Всё сплошь чопорные дамы, тихие мужчины. Один Горький, как и положено Владимиру, был живее всех живых. Он любил всех этих чопорных дам, подруг его жены, всех по очереди, добиваясь от них сдержанных улыбок. Все они были состоявшиеся женщины, педагоги, врачи, искусствоведы, все они были любимого размера и любимой конфигурации Горького. Тонкие, высокие, слегка восточного типа, с восточными носиками и чуть миндалевидными глазами. Принцессы Тамары. Впрочем, все они были похожи на его жену, как и подобает близким подругам, но она была лучше. Мужчины были слишком тихи, на их фоне Горький блистал и фонтанировал, как сатир. Он говорил: «Чем больше импотентов, тем меньше конкурентов».

Еда была удивительно вкусная. Чудесная жена Горького была потрясающим кулинаром. Народ молча, как бы урча и облизываясь, ел и ел, ел и ел.

— Ну почитай свои стихи, пора, — говорил мне наевшийся уже и сильно залоснившийся Горький, но я чувствовала, что народ не готов к приходу поэта.

Я выпила ещё рюмку. Мне вдруг стало ужасно весело. Я ни с того ни с сего сказала: «А хотите, я вам анекдот расскажу? Ужасно смешной», и я сама по себе захихикала, не в силах удержаться от приятных воспоминаний. Я рассказала про трёх вампиров. О том, как они посетили ресторан. Первый заказал артериальную кровь, второй — венозную, третий попросил крутого кипятка. Первые два вампира спрашивают у третьего: «Ты чего, вегетарианцем стал?» Третий отвечает: «Нет. Я заваривать люблю» — и достаёт из кармана женскую использованную прокладку.

Я рассказала и ужасно развеселилась. Вместе со мной развеселился Володя. Мы с ним хохотали до слёз, поглядывая друг на друга и опять принимаясь хохотать. Тут я оглянулась окрест. Поняла, что кроме нас двоих никто что-то не смеётся. Что все смотрят на нас настороженно, строго, недоумённо. Почти все перестали вдруг есть. Некоторые встали из-за стола… Володя опомнился, перестал хохотать, сказал: «А за что я люблю Ирочку, так это за её непосредственность…»

Я поняла, что пора отрабатывать свой кусок пирога. Пора читать стихи. Я приосанилась и прочитала:

Хурили хрюкики. Хурили хрякики. Хорили хором, Хомы холмогорные…

И т. д.

Горький подпрыгивал от удовольствия. Его полный животик колыхался. Мне тоже было приятно. Но народ безмолвствовал. Все смотрели на меня строго и укоризненно. Один из гостей, молодой курчавый человек, довольно красивый, вдруг нервно стал постукивать костяшками пальцев по столу. Кто-то из гостей смущённо выдавил: «Зато как много слов на X. Большой словарный запас. М-да…»

Горький просил: «Ещё, ещё!» Я, несмотря на полный провал, тоже хотела «ещё». Я любила свои стихи в тот момент. Я прочитала про игуану — длинное и красивое. Народ слушал напряжённо, но на лицах ничего не появилось поощрительного. Слова падали в пустоту. Горький, лоснясь от удовольствия и кивая в такт головой, вдруг рассказал о том, как Маяковский читал свои стихи в «Бродячей собаке», как его чуть не побили, а некоторые присутствовавшие мужчины даже повытаскивали из карманов пистолеты. Скандал был ужасный.

Гости строго, в гробовом молчании, выслушали рассказ Горького. Мне ужасно хотелось спасти положение, выдавить улыбку на этом общем, бледном, неулыбчивом лице. Я решила расчленить противостоявшую мне массу, начать обрабатывать толпу по частям. Лукаво улыбнулась курчавому молодому человеку, который барабанил уже ужасно громко и даже пытался дразнить меня, писклявым голоском повторяя некоторые мои стихотворные строки как бы под столом. Он был похож на внезапно начавшего сходить с ума Буратино.

— Посвящается лично вам, — обратилась я к кудрянчику.

Он распрямился, будто кол проглотил. Распахнул свои серые глаза.

Кудрянь! Кудрянь! Раскидиста. Кудрянь. Задириста, махровка. Забориста. Неловко. Зря —

и т. д.

Молодой человек вдруг скорчился, как будто от колик в животе, что-то громко заговорил. Я не слышала что, я продолжала читать про «кудрянь». Кудряшкин выскочил из-за стола и убежал в прихожую. За ним побежала Галина, пытаясь его удержать. Он нервно вырывался и натягивал, судя по возне, пальто.

— Ну останься, что случилось? — уговаривала его именинница.

Он нервно что-то отвечал ей, и в тот момент, когда я дочитала стихотворение до конца — о том, как «берёзы дикие, заржав, трясутся и… выгнув бровки… к России шёлковой щекою льнут!!!», — в этот момент хлопнула и лязгнула входная дверь. Первый клиент был готов.

Тогда, в гробовом безмолвии, я решила прочитать свое любимое, экзистенциальное, про Кафку.

Я Кафка. У меня бровка. Я — синяя морковка. Я горная орлица. Я — Максим Перепелица!

и т. д.

Тут не выдержала одна строгая дама. Она выгнула подковкой свою прекрасную восточную бровь и спросила у меня, вглядываясь в мои глаза:

— Пааазвольте, а какое у вас образование?

— Три класса церковно-приходской школы, — вдруг ответила я ей совершенно неожиданно для себя буратиньим дурашливым голосом.

Дама резко распрямилась и вышла из-за стола. Галочка побежала за ней следом.

Даже Горький тут перестал колыхаться от удовольствия. Он недоумённо посмотрел на меня и сказал:

— Ира, почитай про цветочки! Это такая, знаете ли, прелесть! Она воспела всякую дребедень, которая под ногами, — лютики там всякие, лопухи, нарциссы, ромашки… такая прелесть…

Я мило, скромно улыбнулась и промотала про одуванчика.

Всем стало смешно, когда десант парашютистов полетел по небу, гарантируя появление новых блондинов. Особенно смешно стало одной даме напротив. Она вдруг засмеялась особенно громко, так громко, неудержимо. Она вся покраснела, она хохотала истерически, до слёз, ей было не удержаться. Её муж испугался. Он стал обмахивать её платком, зло посматривать на меня, потом, под локоток, вывел свою супругу из-за стола. Так они вдвоём и ушли, дама дико ржала и никак не могла остановиться, она по пути всё оглядывалась на меня, и приступы смеха начинали вновь удушать её. Галочка вновь была вынуждена сопровождать уходящих. Уходящие, судя по всему, собирались уйти из этого дома насовсем.

Мне стало как-то стыдно. И что я такого сделала? Я оглянулась. Разошлись все. Осталось в комнате нас трое.

Я, Горький и его друг, художник Мондагалеев. «Хороший великий русский татарский художник», — как его представил Горький гостям. Мондагалеев сурово посмотрел на меня и сказал:

— Ты пишешь плохие стихи. Очень плохие. Я тоже много стихов написал. Но я их никому не читаю вслух. Я работаю над своими стихами. И вообще, надо писать коротко. Как японцы писали. Знаешь, они танки такие писали, из двух строк. Но зато какая поэзия!

— Вы знаете, я тоже иногда пишу танки. Коротко так, в двух строках. Мне тоже очень нравится этот жанр. Хотите, прочитаю? Посвящается лично вам, — добавила я подхалимски.

Мондагалеев добродушно неожиданно согласился:

— Ну прочитай!

Я приняла красивую позу и прочитала:

О, Евфрат! О, нефрит! Не стоит! Не стоит!

Мондагалеев подпрыгнул, замахал руками, заплевался, кажется, и тоже убежал куда-то. Мы с Горьким остались вдвоём. Диспозиция была, между прочим, неплохая. Мы остались в комнате наедине со столом, ломящимся от яств. В этот день рождения что-то много еды оставалось на столе, что-то больше, чем обычно.

Горький позвал жену неожиданно жалобным голоском:

— Галочка, Галочка, тут Ирина сочинила стишок и посвятила его лично мне!

Галочка появилась в дверях, улыбаясь и проявляя искреннее любопытство.

— О, Евфрат! О, нефрит!

Не стоит! Не стоит! — вдруг повторил громко Горький мою танку.

Галочка неожиданно покраснела, вспыхнула и возмущённым голосом сказала:

— А вот это неправда! Вот это — неправда!!!

На этом день рождения жены закончился.

Я сильно страдала целую неделю. Думала: ну что такого я сделала? Я ведь просто хотела всех развеселить… Позвонить боялась. Через неделю позвонил Горький. Сказал, что всю неделю ему звонили гости его жены, расспрашивали, что это такое было? Он им отвечал, что это новая поэзия. Она вся такая.

Китс

Я смотрю на Китса. Он трахает игрушечного тигрёнка. Истерично взвизгивает. В ответ на мой взгляд произносит что-то вроде вопросительного бурного речитатива. Тигрёнок выглядит ужасно. Его шея прокусана во многих местах. Из неё лезет грязный, обслюнявленный Китсом синтепон. Тельце игрушки деформировано в боках — следы китсовских объятий. Хвост давно уже безнадёжно оторван и утерян. Вокруг хвоста следы вторжений внутрь тела — дырки с заскорузлыми, почернелыми краями. Китс любил друга многократно. У тигрёнка очаровательные яркие и горящие стеклянные глаза. Когда-то он выглядел весёлым, игривым и рычащим. Теперь вид у него охуевший. В выражении лица появилось что-то безумное, сладострастное и порочное. Как будто он — живое существо и тоже отвечает Китсу любовью.

Тигрёнка противно брать руками. Когда он попадается на пути, его пихают ногой в нужную сторону. Китс при этом жалобно громко вскрикивает, бежит к откинутому другу, хватает зубами за шкирку и переносит в угол.

Я думаю, что, когда Китс умрёт, первым делом я вынесу наконец-то тигрёнка на помойку.

О травмопункте

Травмопункт нашего района удивительно устроен. У леса. Куда транспорт не ходит. Травмированный народ сползается и прискакивает туда, кто как может. Как на фронте. Очереди бывают по два-три часа. В зависимости от каких-то особых травматических дней и погоды.

Я дважды сильно вывихивала себе ноги. Первый раз, когда поступила в Университет без блата: выхожу, довольная, падаю с четвёртого этажа — имеется в виду по лестнице со ступенек… Плохой знак… Зря поступала… Второй раз — недавно. В загаженном подъезде достала из почтового ящика открытку с изображением доброй сестры милосердия и раненого антично-телесного солдата времён Первой мировой войны. Я рассматривала красивого солдата и ангельскую медсестру, не понимая, что бы это значило. Рухнула во тьме мимо ступеньки. Нога распухла, я сама, как раненый солдат, поскакала в травмопункт. Боль была такая зверская, будто там все кости взломались в мясе ноги.

Выставив ногу вперёд, хватаясь за косяки, оббиваясь об стены, попрыгала больным заинькой в хвост очереди. Отсидела минут сорок. Передо мной старушка. Похоже, что сломала руку. Самопознание костей скелета — полезное знание у дверей гроба. Заходит. Выходит через минуту. Заставили сиять обувь. Кряхтя, охая, чуть ли не зубами вставной челюсти развязывает шнурки. Я ей помогаю, держа ногу пистолетиком. Старушка преподносит свою травму руки босая, в неприличных штопаных чулках своих, сгорая от стыда.

Моя очередь. Запрыгиваю в кабинет. Пожилая седая дама, гипсовая маска травматического случая, показывает свой пластмассовый оскал: «В куртках не обслуживаем. Сдайте одежду в гардероб». — «Доктор, но у меня — нога. При чём здесь куртка?» — «Не обслуживаем. Следующий!»

Гардероб в подвале. Лестница вниз — в конце коридора. Прыгаю с милой улыбкой, будто прыганье на одной ноге забавляет меня, прыг-прыг — в подвал. О, какой грохот! Навстречу, из гардероба, прыгает человек, которому хуже, чем мне. Ему загипсовали всю ногу от бедра до пятки, и он прыгает с такой тяжестью наперевес, цепляясь кулаками за стены. Верхнюю одежду придерживает под мышкой и подбородком. За костылём прыгает. Костыльная наверняка расположена на четвёртом этаже в противоположном крыле… Пока допрыгала до врача обратно, нога перестала болеть. Даже стыдно как-то. Неудобно.

Всё поняла про устройство травмопункта. Если не сильно травмирован — в очереди всё заживёт. И в следующий раз, прежде чем ползти по лесу до травмопункта, попробуешь зализать раны индивидуально на дому. Если сильно тебя поломало, травмопункт — место инициации. После скачек за костылём — всё вынесешь и преодолеешь. Что-то в травмопункте есть отрезвляющее. Потереться мягкой домашней шкуркой о стальные зубья чужого порядка, ужаснуться, увидеть себя со стороны — неправильного, неготового к приёму в общественные объятия… «Иванушка, ты не так на противень лёг. В печку не засунуть будет». — «А как надо, покажи, бабушка».

Травмопункт освежает. Бодрит. Заставляет по-иному взглянуть на проблемы своего жалкого тела в соотнесении с величественными сенями его починки.

Одиночество

Мой сын сказал, что в детском саду все у них ходят парами. Вова с Вовой. Оксана с Оксаной. Коля Миндров с Колей Миндровым. Петушок с петушком, курочка с курочкой, цыплёнок с цыплёнком, яичко с яичком, рука с рукой, подушка с подушкой… Ряд был бесконечен, парад зеркальных двойников, открывшийся детскому взору. Без любовного взгляда извне все мы ходим парами за ручку с самим собой, стройный рой солипсистов.

Рубашка Ф.

Ф. как-то на моих глазах утром одел чистую, глаженую рубашку. К вечеру пришёл в ней же. Она была вся жатая-пережатая, вся в волнении каком-то, будто пережила стресс и ужас. Будто Ф. весь день провёл на месте катастрофы, что-то тушил, фрагменты кого-то вытаскивал, от кого-то скрывался (от тех же оживлённых фрагментов?), полз, кричал, прыгал, долго бежал, петляя. Такая была у него рубашка.

А весь день, все 8 часов просидел в тихом спокойном месте у компьютера, не в подвале — на втором высоком этаже, высчитывая градусность водки для хозяина, но сам абсолютно трезвый. Водка в его работе присутствует чисто виртуально, он даже не видел, как она выглядит. Но, возможно, частое повторение слова «водка» что-то производит в его организме, передаётся его рубашке, и она выглядит как пьяная.

Маша высказала другую версию. «Может, у него телосложение такое. Нервная система. Он сидит спокойно и невозмутимо, а мышцы его так и бегают по поверхности тела, совершают сами по себе, без ведома хозяина, вращательные и засасывающие движения. От этого вид у его рубашки — будто в заднице побывала, а не на поверхности спины». Так сказала она.

Я думаю, у Акакия Акакиевича тоже было свойство казаться помятым и жёваным, что бы он ни надел. Свойство маленького человека — быть мятым. Свойство большого — мять. Подмять под себя. Наверное, поэтому мечтал Акакий Акакиевич о добротной шинели. Добротная, крепкая, новая шинель — единственный вид одежды, который плохо мнётся. Крепкая, как футляр, как бронежилет, как хитиновая оболочка насекомого.

Ф. полюбил пиджаки. Они не такие мнущиеся, крепкие, трудно сделать их жатыми, если из хорошей ткани. Хотя даже такие на нём они выглядят как сильно потёртые. Или неестественно выглядят, как новый костюм на трупе.

Откровенные разговоры с разными тварями

Кот смотрел, как я моюсь под душем. Молоденький кот. Подросток ещё. Глаза его дико разгорелись от изумления. Гремящий водопад воды, клубы и облака пара, экзотические ароматы мыла и шампуня — всё загипнотизировало его и доводило до состояния тихого экстаза. Я решила снизойти до него, белая голая гора, великанша с пучками и копнами волос. Спряталась за мутную жёлтую штору — выглянула. Опять спряталась. Опять выглянула. Он изумился ещё больше. Как бы приподнял брови — но бровей у него нет, и он просто увеличил глаза и сосредоточил в них вескую выразительность. Я так баловалась с ним, как бы стремясь довести до такого состояния, чтобы он от изумления поскользнулся и упал в воду.

И вдруг я услышала его голос.

— Шуткуешь всё? Шуткуй, шуткуй дальше. Я и так уже не человек. То есть не кот. От твоих сухофрутов. То есть вискасов всяких, катышков. Наркота одна. А пишут — протеин! Жиры! Витамины! К тому же без свежего воздуха. За всю жизнь — один раз на улице был. Когда от мамы-кошки забирали… Одна виртуальная реальность за окнами осталась мне. Птицы в виндаусах. Трепет крыл и щебет, доводящий до безобразия. Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Будто я скачу, как на коне…

Дворянские гены

Чудесный вечер. Тихо, как только вечером бывает. Серо-розовое атласное одеяло облаков укрывает поуютнее лазоревое небо. И ёлки, ёлки, ёлки, бесконечные острия. Какая тоска! Сердце сжимается от одиночества и дикости.

То ли дело закат над полями. Приятно. Кто-то трудится на земле. Копошится. Есть жизнь. Люди как-то работают. Скверно, неаккуратно, лениво, понукая себя водкой и крепкими словами, а всё-таки. Человек, человек всюду чуется и чудится. Тут покос, там — дорога — глинистая, шрам на траве, срам один, а не дорога — от дождя до дождя, но всё таки… Там поле. Нет, не жёлтой, приятно щекочущей стеной выше головы, со своими постукивающими сухо зёрнами и колючей щёткой усов. Жиденькая нива, по пояс, но живенькая, живая, с колокольчиками и васильками. А вон и домишки видны убогие, но в них кто-то живёт.

Чу! Да это, наверно, дворянский ген проснулся. Наверное, так радовалось сердце помещика при взгляде на следы труда на теле земли. Согнать ленивый народишко. Пусть спину погнут, нечего в безделье распаляться.

Двойной морячок

Купили с Татьяной для Ф. светлый джемпер. Сказали в секонд-хэнде — это для сиротки-юноши одного. А какой там, на хрен, юноша! Сын крупного диссидента, денег до фига. Но что-то с головой.

Первой цивильной одеждой Ф., после всего того ужаса, в который он одевался, была полосатая футболка со слишком большим вырезом на шее. Тельняшка фривольно полуобнажала то одно плечо Ф., то другое, пикантно выставляя на шее Ф. простую верёвочку и католический крест. Ф. выглядел в этой футболке вполне современно и веселее, чем был на самом деле. Чем-то неуловимо напоминал пьяненького, истерзанного штормами и портовыми шлюхами морячка средних лет. А может, интеллектуала, замученного вопросами о том, онтологично ли онтическое выделение Бытия или нет? Но таковым он также не являлся.

Ф. чего-то надо было от меня. Я пришла и чуть не рухнула наземь от изумления.

Меня ждал и трепетал посреди Невского двойной морячок. Ф. надел тельняшку, а на неё — белый вязаный джемпер, весь-весь покрытый хороводом светлых и тёмных якорей. Морячок, молящий стократно (по количеству якорей наизготове) о причале. Вопящий о том, чтобы зацепиться за сушу и перестать болтаться в океане умучившей его свободы. Абсолютный девственник и трезвенник Ф. имел вид сильно пьющего, а возможно, ширяющегося в трюме, порочного субъекта, недавно сошедшего с палубы. Мне показалось, что даже его ноги кривоваты и цепляются за асфальт, как во время качки. Ему явно не хватало бескозырки с надписью «Яростный» или «Стремительный».

— Ну что, морячок, заштормило тебя, что ли? Семь футов под килем, а?

Меня прорвало на морской юмор. Я тонула от смеха, обливаясь солёными слезами.

Ф. разглядывал меня терпеливыми своими глазами цвета зелёного гноя.

Опять о женском счастье

Подруга из породы вечных девушек. Ослепительная всё ещё блондинка в джинсах, плотно обтягивающих стройное всё ещё тело. Всё ищет идеального мужа, а он где-то ищет её. Не нашли ещё друг друга. Пока, в процессе пути к нему, желанному, будучи замужем и матерью взрослого сына, удачно подцепила старого миллионера. Настоящего, долларового, из Америки. Купается в деньгах. Миллионер любит её, предлагает свои миллионы и себя в придачу. А счастья нет. Говорю: «Ну и чего тебе от него надо? Что не так?» Она говорит: «Я не нюхала никогда могилу. Но от него воняет могилой. Вроде богатый, ухоженный, душ принимает каждый день, питается хорошо. А всё равно — ужасный запах могилы проникает сквозь дорогой одеколон. Почему так?»

Сидим на кухне, рассуждаем о том, что такое оно, простое женское счастье. Речь льётся потоком — искомый идеал описывается живописными, яркими красками.

— А вообще, женское счастье — это чтобы рядом был человек, от которого не тошнит, — неожиданно выдаёт она чеканную формулировку.

— Да, — соглашаюсь я, подумав, — именно, чтобы не тошнило. А больше ничего и не надо…

О тошнотворном

1. Когда мужик ест со сковородки. Ставит раскалённую сковороду перед собой на газетку и начинает есть, соскрёбывая жадно с железным звуком. Еда постепенно исчезает, жирное чёрное дно обнажается…

2. Подруга ела шаверму. С аппетитом поедала. Вдруг, среди кусочков овощей и мяса, в майонезном соусе, ей попался срезанный человеческий ноготь…

Недавно она прочитала мой рассказ. Говорит, ты ошиблась, неправильно написала. Там был собачий коготь. Отломанный собачий коготь. Мы с ней заспорили, что отвратительнее. Наверное, собачий — гаже.

Арабский член

С подругой оказались в гостях у каких-то арабов, учившихся в аспирантуре. То ли из Омана, то ли из Йемена, может, ещё откуда.

Мы пили настоящее амаретто, сладкое, миндальное, тающее во рту. Ели пышных румяных курочек, закусывали сочными нездешними фруктами. За мной ухаживал Аби. За моей подругой — Омар, отец-одиночка с тремя дочерьми.

Я, грушевидно раздувшись, уже еле сидела на стуле. Когда глаза мои должным образом залоснились, Аби сделал мне предложение. Но не то, которого жаждет девичье сердце. Он сказал: «Я женат». Тут же достал фотокарточку с полки — там была роскошная арабская девушка. Я сказала: «О! Настоящая восточная принцесса!» Он самодовольно улыбнулся и продолжил: «Я богат. Я очень богат. Я сын нефтяного короля». Я удовлетворённо сделала жест бровями. «Я аспирант и буду учиться в аспирантуре три года. Три года я буду жить в вашей стране. Один. Без жены». «Наверное, намекает, что будет грустить без неё». — Что-то наивное проклюнулось в моих затуманенных пищей мозгах. «Мне нужна женщина на эти три года. Я хочу, чтобы ею была ты. Ты свободна. Ты умная и образованная. Ты нравишься мне. Тебе будет очень хорошо со мной. Я буду снимать тебе квартиру. Куплю тебе машину. Одену тебя в самую лучшую одежду. Подарю драгоценности. Я очень, очень богат… Но ты должна будешь быть мне верна все эти три года…»

Я, всё более и более изумляясь, слушала его. Нищая, облезлая вся какая-то. Недокормленная. Одетая в дрянь какую-то. Молодая, но никогда, ни разу не почувствовавшая всю телесную и социальную прелесть молодости. Никогда не было у меня шикарного платья. А тело было. Фигура. Мне всё шло.

Слова Аби остро вонзались в самые больные места мои. Хотелось. Хотелось всего этого. Квартиры. Платьев. Драгоценностей, которые подходили бы к наряду. Почему-то именно драгоценности, предлагаемые арабом, особенно задевали мои болевые социальные центры. У меня никогда, никогда не было одежды, с которой можно было бы носить золотые безделушки, колечки, цепочки, кулоны. Единственная одежда, с которой мог бы гармонировать блеск золота и драгоценных камней, была моя молодая белая кожа. Хотелось. Но хотелось не так. Хотелось по-настоящему. Если бы был свободен. Если бы полюбил, а не испытывал рационально вычисленную приятельскую расположенность. Я смотрела на него, говорящего, и отрицательно качала головой. Его разумные доводы не казались мне достаточно разумными в моём отуманенном представлениями о правильности бытия мозгу.

Аби между тем придвинулся ко мне, песня восточного гостя лилась и лилась, его руки дотрагивались до меня, возвращались к хозяину и производили некоторые манипуляции с его гардеробом. Наконец, был извлечён ещё один аргумент, который мужчины считают решающим. Арабский член.

Я такого не видела никогда. Это было размером с бутылку из-под молока, если кто помнит такую тару. Высотой и по диаметру, как современная поллитровая евробутылка из-под пива, но завершающаяся расширенным горлышком, чтобы легче молоко выливалось. Всё это предлагалось в качестве демонстрации дополнительных достоинств. Я поняла, что никакое сверхсильное желание не может меня заставить испробовать это. К чёрту классику, «Золотого осла», Екатерину Великую. Я не чувствовала себя в силах пойти на это. Взойти на это. Мне стало грустно и одиноко. Аби был интеллигентный парень в очках, умный и образованный. Мне могло бы быть с ним очень хорошо.

Аби был зол. Он долго по-арабски ругался, что-то говорил своему несчастливому другу, даже плакал под утро.

Кажется, под утро они оба всплакнули на кухне, заполненной следами неудачно закончившейся пирушки. Я как заведённая говорила «нет», «нет», «нет». Хотя оказалось, что сказать «да» было впоследствии некому. Ни разу никому сказать «да» не захотелось. Возможно, только ему.

Зима в центре

Ущелья. На дне ущелья — поток жижи и слякоти. Жизни и слякоти — того, из чего жизнь зародилась когда-то. Ощущение бурления и каменного рыка от пробегающих по дну машин. Шуршание, постукивание и бульканье трущихся частей внутри железных тел.

Пелена туманообразная из живого, копошащегося мелкого снега. Стоит почаще смотреть вверх. Белила снега тонкой беличьей кистью обвели всё, что было выступчатого. Благородный балкон с решёткой из спутавшихся овалов обрисован белым тонко. Даже не забыли поставить белые пятна — комья снега — в местах пересечений чёрных обручей. Шары на углах побелены наполовину. Их яркая облепленность белым подражает игре света и тени на шарообразном под яркой лампой. Снег упал как свет. Прорисованы линии по толще карнизов, подоконников, козырьков над окнами.

Фундаментально бел двор. Слепнет взор, бегло забежавший в прячущееся от деловой толпы снаружи нутряное. Фасады на улице прописаны тонким графиком тщательно и педантично. Петербургский стиль. Двор, на минуту попавший в поле зрения и уже спрятавшийся во мраке уличного ущелья, — по-московски весел. В нём жизнь видна и игра. Вперевалочку окна на первых этажах, даже неровные какие-то, вразброс окна на стене, без всякой логики. Мусорный бак украшен за свои заслуги перед отечеством девственной белизною первой степени, высшей степенью совершенства и противоположности. Мелкие детали быта — это из сюрреализма. Игривые загогулины для детских игр: жёлтые, красные, голубые изгибы качелей, лесенок, петушки на пружинах — всё насахарено, напудрено, приобрело свежий и строгий вид, как детский праздник, подготовленный чопорной и суровой воспитательницей, любящей порядок и знающей толк в такого рода делах.

И вдруг — дерево во дворе. Единственное на небольшом, ослепительно белом дне двора-колодца. Чудом выросшее в этих каменных джунглях. Пришлец из другого мира. Маленький горбун, скособочившийся под снежным двойником своим, прицепившимся по всей длине всех деталей. Есть ли что более петербургское, более томно-обморочное, пронзительно-сумеречное, нежели эта согбенная фигурка, это корявое, грязно-коричневое, хладно повторенное по верхним линиям белизною снега? Есть ли что печальнее, нежели это траурное двухцветие — белое и коричневое, и больше ничего, всё остальное слабее, незначительнее, незаметнее…

Есть ли где, в другом городе мира, столь меланхоличные трубы для стока вод, прилепленные вертикально к ложбинам и выемкам стен? Жестяные тела, чаще всего ущербные и порванные застылым льдом, латаные-перелатаные, трёхцветные. Триколоры, вывешенные на стены как символы города. Верх — под цвет стены, розовой, жёлтой, бежевой, середина — серая (отремонтировали поломку, но покрасить не успели, блестящая жесть уже покрылась слоем грязи и копоти, поржавела), низ — алюминиево сверкающ, вызывающе свеж, недавно приделанный. Строгие тощие змеи, окаменевшие в ожидании талых слёз, замаскировавшиеся под окружающий городской пейзаж.

Пастельная мгла, постельная мгла.

Безжалостные дворники в оранжевых куртках надоедливо борются с белоснежностью только что выпавшего. Сыплют соль на раны, нанесённые белому покрову грязными каблуками человеческой телесно-серой толпы. Серое оставляет на белом серый свой след. Почему так? Почему цвет человечества — серый, а не какой иной, ведь кожа человеческая ближе к розовому, и красен он своим материалом изнутри, и бел…

Ослепительная белизна снежного иглистого меха на спинках стоящих на обочине машин завораживает. Чистит глаз, загрязнённый серым, подобно слезе.

А самое белое — в артериях каналов. Уж такое белое, такое белое… Даже гранитные набережные, вся их червячно-розовая вертикаль, забрызганы опереточно-ватными снежками, перемежающимися зеленоватыми соплями льда. Дед Мороз, активно поработав с белой краской, высморкался? А кое-где и… Несколько жёлто-серых промоин у берега живописно оттеняют сказочную, тянущуюся до горизонтов белизну…

О чём писать?

Задумалась, о чём писать? Вышла б я замуж в 19 лет, что бы было… Писала б я тогда… О чём? Вдруг откуда-то выплыло:

Была б я верная супруга И добродетельная мать — О чём бы стала я писать?

Наверное, писала бы детективы, с убийством через каждые десять страниц, через каждые пятьдесят — групповое убийство. Описывала бы проделки серийных убийц, живописала бы повреждения, не совместимые ни с какими нормами морали.

О припоминании

«Что-то с памятью моей стало. То, что было не со мной, помню…»

— Какой гениальный текст, — сказала Ира. — Представь, вдруг поэт, написавший эти строки, пошлый поэт, скучный, социалистический, без всяких там культурных корней, без знания тех богатств, которые нарыло до него человечество, — вдруг он внезапно ощутил что-то этакое. И отразил это в стихах. Нет, не потерю памяти — это неинтересно, банально как-то. А её метаморфозу. Вдруг понял, что в его памяти присутствует иное. Неоплатоником стал внезапно. Понял, что познание мира — это всего лишь припоминание. Припоминание о чём-то важном, о нужном, но чужом. О чужом каком-то, из чужой, другой жизни. О жизни вне себя, до себя…

Сергей заметил:

— То-то. Я всю жизнь пытаюсь припомнить что-то важное в математике. И всё никак припомнить не могу.

— Во-во. Да и я тоже. Всё что-то припоминаю. Что-то припоминаю. И тоже — никак. Без толку.

— Ну и что же ты припоминаешь?

— Пытаюсь вспомнить, какой я должна быть. Какой задумал меня Господь Бог? С трудом вспоминается.

Любовь как припоминание

Пришёл Сергей. Неулыбчивый. А чего ему улыбаться — такая жизнь у него.

— Знаешь, я из-за тебя гомосексуалистом стал…

— Как это? Только этого ещё не хватало!

— На Невском ко мне юноша подошёл. Красивый такой. Волосы, как у тебя, — золотые кудри какие-то, а не волосы. И глаза, как у тебя. И нос. И губы. Ужасно на тебя похож. Стал знакомиться. Приставать. Предложил пойти с ним. Я смотрю на него, а вижу тебя. Так мне тоскливо стало, так ужасно тоскливо без тебя. Всю-всю тебя вспомнил. И пошёл. Там, в одной тёмной парадной, он расстегнул мне ширинку и… Я гладил его золотые волосы и думал, что это ты, как будто ты…

Сидя под грибом

Сидели под потешным грибом-фонтаном в Петергофе. Вдруг вспомнила Сергея. Он так любил всё неземное. Лизал жаб, сосал кактусы, прицеплял к себе шпанских мух, ел поганки, перепробовал все виды наркотиков. И ещё страдать любил. Так любил страдать. «Мне ничего в жизни не надо — только пострадать. Я очищаюсь от страданий. Поэтому я в дурдоме. Есть ли на свете уголок тошнее? Есть ли ещё место для медитации столь полноценное?»

Снег сыпал и сыпал, таял и таял. Земля была тепла. Снег сохранялся лишь на мёртвом — на кучах палых листьев. Там уже была белая припорошенность, ожидающая своей смерти. Первый (второй) снег, падший на падшее. Падишах. Падаль на падали.

Петергофские мужики лепили камни в берег. Делали стену. Под стеной снега.

Посетителей в Петергофе было человек 7. Я с детьми. Мужчина с сыном — дурацкий рыболов, не нашедший, где поудить в стене снега. Молодая мать с маленькой, яркой, как жук, дочкой. Вот и всё. И снег. И деревья. Красивые. С ветвями, размером с молодое деревце.

Меланхолия. Остриё волшебства. Рождение зимы. Роженица — старуха осень, кряхтящая почернелым телом. Рожает, рожает белое. Никак. Тает. Тает. Кристаллы, обречённые на смерть.

Под грибом. Сидим. В шляпке, по окружности, трубочки откусанные. Трубчатый вид гриба. Из них летом — струи воды. Гриб, превращающийся в зонт с частыми стоками для воды. Хорошо под грибом, посреди снега и воды.

Залив в зиме

Справа от незамерзающего ручья, впадающего в залив, где зеленел лёд от промоин, таяло облако. Свинцовая хмарь ползла сверху, высыпая из себя одиночество пушинок.

В залив врезался мол. Он безмолвствовал. Лишь щётка кустов щекотала зимний воздух. Одно, лишь одно дерево росло посередине мола. Небольшое, не старое, но и не молодое. Просто одно. Это было красиво и соразмерно. Одно дерево на моле.

Валуны, летом облизываемые бледным языком залива, ныне были покрыты нагромождением пластов льда. Небольшие пирамиды. Ледяные противотанковые сооружения. Против ледяных танков озверевшей Снежной королевы.

Слева тарелка залива была девственно пуста. Пуста и белоснежна, выдавая тайну, что небо серое. Красивый гризайль. Гризетка, ещё не украсившая фон ничем. Стиль гранж.

Полезные советы нелюбимому мужчине

Я сказала ему:

— Как хотела бы я отправить тебя в клуб «69»!

— Зачем?

— Чтобы тебя там жестоко оттрахали. В жопу оттрахали со страшной силой. Чтобы ты стал усталым пидером. А потом в рот. А потом опять в жопу. И опять в рот…

Он тихо застонал, закатив свои глазки цвета гноя к своему обоссанному, разваливающемуся потолку, в потёках каких-то и сталактитах и сталагмитах из облупившейся штукатурки.

— Зачем? — спросил он. — Зачем тебе всё это?

— Ну… — Я задумалась… — Ну, мне незачем. Я о тебе забочусь — чтобы ты стал привлекательней. Чтобы обрёл самого себя. Почувствовал себя со всех сторон. Принёс всестороннюю пользу. Хоть кому-то доставил удовольствие. Ты же никогда и никому не доставлял удовольствия в своей жизни, не правда ли? Ты — никакой какой-то… Невзрачный. Отсутствующий… Ты не можешь выйти из своего «я» и проникнуть на территорию другого позитивно, чтобы тому радостно стало…

Ф. продолжал тихо стонать и скрежетать почернелыми от никотинового налёта зубами. Впрочем, зубы у него были неплохие — крепкие ещё.

Вечером я рассказала Маше о разговоре с Ф. Она внимательно выслушала мои рекомендации для Ф. Особенно о том, чтобы оттрахали сначала в задницу, потом в рот, потом опять в задницу и т. д. — много раз подряд…

— Ой, — сказала она, и в понизившемся голосе её послышалась скрытая дрожь. — А можно вместо него меня отправить в клуб «69»?

— Зачем? — спросила я её, не понимая, о чём она…

— Я тоже так хочу — то в задницу, то в рот, то в задницу, то в рот, много раз…

О вакууме

Ты знаешь, а главное — у меня нет, совершенно нет религиозной основы. Моё сердце пустотно. В нём нет уважения к себе. О, Бога я люблю! Я боюсь его гнева. Я лебезю перед ним. Душа чиста изначально, и всё-то правильно она знает. Что хорошо, что плохо. Я всегда мучилась от стыда и мук совести. Я сильно мучилась. Я долго, упорно говорю «нет», я преодолеваю себя, я заставляю себя преступить. Я содрогаюсь от ужаса, оглядываюсь на пустотность моей жизни, на безжизненную пустыню под названием «жизнь», на эти покрытые льдом пески, на это отсутствие фигур, на этот мрак и холод, эту страшную темень, в которой я живу. Бесы предлагают мне согреться у своего огня. Они похохатывают от удовольствия и потирают руки. Они говорят — выбирай! И я всегда делаю насилие над собой. Я делаю шаг навстречу. А душа? Что ж, душа обязана трудиться. Только от меня зависит превратить беседу с попутчиком или встречу с незнакомцем в нежное шептание двух душ. Только от меня…

Да, душа моя жаждет чистоты и правды. Но это — не от уважения к себе и любви к себе. Нет, этого во мне совсем нет. Одно самоуничижение, дико разросшееся на пустыре жуткой гордости. Я сплошная горизонталь — никакого насилия и противопоставления, никакой воли своей, своеволия. Жестокое божество опалило меня с детства моего. Я подчиняюсь ему безропотно. Вместо того чтобы абстрактно петь в пустоту, невостребованной, стиснув зубы, петь, я сникаю, вяну и не пою месяцами и годами. Где, где воля? Где упорство? Где тупое долбание в одну точку, где кропотливый, упрямый труд — несмотря ни на что? Дьявол ли искушал меня, или Господь испытывал? Я ни одного экзамена не сдала на 5.

Голос Бога отсутствовал во мне. Вера слаба, или сдохла, или отсутствовала изначально, или стыдно было верить, или больна вера тяжким тифом, в бреду вера… Вынут стержень был из меня. Только внешнее, только мир извне был ориентиром моим и богом, которого я стремилась слушаться. Ничего внутри. Одна пустота и пустыня, один вакуум. Никакого перста указующего.

Ты знаешь…

Ты знаешь, секс — это хуже наркотика. Подсаживаешься на чьи-то противоположные гормоны… И… Потом очень трудно без этого, мучаешься, мучаешься, ломка такая в теле… Героин твой, герой твой — лишь тень его мелькнёт на горизонте, а тебя уже тянет мучительно, и ничто заменить не может… Это, кажется, в народе называется «любовь».

Видения наяву

У помойки страшно выла собака. Я подошла ближе. То, что я увидела, было чудовищно. Собака была как скелет. На ней был железный намордник, закреплённый толстым, жёстким кожаным ремнём. Видно было, что скоро её ждёт голодная смерть.

Увидев моё приближение, она страстно, гневно залаяла на меня. Я попыталась ухватить её за обрывок ошейника, разобраться с замком. Собака свирепо заклацала молодыми зубами, пытаясь укусить. Она люто ненавидела людей, считала их подонками, причинившими ей мучительный путь к смерти. Я протянула сардельку. Она её мгновенно высосала сквозь металлические прутья, опять злобно, негодующе залаяла. Я сказала ей: «Дура!» — и достала ещё сардельку. Она и её выпила. Завыла и скрылась во тьме, плача и проклиная всех, не давая никакого шанса помочь ей.

У начала жизней

У всех какая-то фигня в роддоме.

Толстая несовершеннолетняя девушка напротив рожает от юноши-пьяницы, который её бросил. Ещё одна девушка-бухгалтер мрачно молчит. Когда речь зашла о любви, говорит: «Любовь, любовь! Ну надо за кого-то замуж выходить. И от кого-то рожать надо. Вот и вся любовь…»

Справа женщина-коллекционер. Рожает третий раз от третьего мужчины. С мужем не расписаны, и свекровь её ненавидит. Всё время курит, за пять минут до родов пошла под лестницу покурить — и там-то её и прихватило.

Слева — милая, милая девушка, романтичная и нежная. И муж у неё романтичный, с бородкой. А ребёнок родился ужасно больной, полуживой, его забрали лечить в детскую больницу. Они грустны, подавлены, и каюк их розовой мечте о счастливой жизни — по крайней мере на ближайшую пару месяцев.

Привезли ещё роженицу. Она спит. Уникальный случай. В прошлые роды она так же заснула — и благополучно родила во сне. И сейчас — что-то типа летаргического сна. Но вот у неё как раз то всё хорошо и вышло. Опять родила во сне — хорошего толстого мальчика. Вовремя проснулась. И семья у неё хорошая — единственная нормальная семья на всю нашу палату. Бывают люди, у которых всё хорошо.

О звёздном небе

В Воронежской области потрясающее ночное небо. Когда я первый раз увидела, я была изумлена, повержена. В смысле — сначала повержена на тёплую землю, потом изумлена. Но и развеселило меня неимоверно. Боже — да там жизнь живая. Вот, ползаешь по червеобразному отростку земной жизни, без всякой надежды на счастье и красоту. И вдруг — да ты не одинок, свидетельствуют жужжащие и игручие звёздочки, подмигивающие из глубин, — и чем больше всматриваешься в их весёлые стада, тем больше их видишь, упорядоченно вращающихся. Ощущение столь сильное, какое можно сравнить лишь с ощущением беременности — жизни в до сих пор безжизненном и эгоистично неприличном животе.

В Петербурге, где небо вечно в серой хмари, словно в сером дыхании человеческого земного существования, очень редко доводится увидеть звёздное небо во всей красе. Может, от этого Петербург — самый безобразный город на свете. Город, в котором меньше всего надежды и веселья от присутствия небесных друзей. Добрые ангелы в Петербурге летают тяжко над землёй, в сырой мгле больного тумана. Их трудно рассмотреть. И их крылья пахнут мокрой курочкой.

О человеке как маленькой твари

Мы с Володей ночью пошли на залив. Белое как синее и синее как чёрное. Долго, долго шли по льду. Пока берег с огоньками совсем не стал узким, подобно нитке в лампочке. Мы шли в глубь декораций из двух плоскостей, слева разливалось северное сияние — розовато-чернильное с золотом и коричневостью, шкура осьминога, свечение большого города.

Осознание водяной бездны под ногами, отделённой от наших комочков драгоценной жизни небольшой толщиной льда, сантиметров в двадцать, придавало остроты ощущениям. Вот, ушёл туда и зришь оттуда, из той точки пространства, зришь устойчиво, не раскачиваясь и не перемещаясь, куда летом добраться можно только вплавь. А тут — чудо! Стоишь. Зришь беспрепятственно. Девственный слой снега бел, как сметана, скрипит, как творожок.

Идут двое — портят чистоту полотна. Слабая графика! Слабый ты художник. Оставь ватман в покое! Не ходи в лавку художника. Не смотри голодным взглядом. Стыд и жгучая жажда прочертить. Потоптать белое.

Стали баловаться. Я упала. Лежу на спине. О, ещё полтора метра глубины — взора снизу на небо. Хорошо глядеть в чернильно-золотое.

Подал руку, помог встать, не портя отпечаток.

Стали рассматривать мой отпечаток. Я была потрясена. Казалось, меня должно быть больше. И отпечаток — больше. А он такой, такой мелкий. Невзрачная ямка зада, как от небольшого противня. Ручки — крылышки, сходящиеся на нет, как плавники. Энергичный кругляшок кулака — не больше стакана. Самое ужасное — завершение отпечатка головой. Удивительно маленькая голова. Прямо динозавр какой-то. Много таза, мало-мало головы, как костистой конечности.

Я печально глядела на себя в виде снежного отпечатка. Володя понял мои переживания. Тоже упал, отпечатался, встал аккуратно при помощи моей руки. Наверняка ожидал другого эффекта от мужского телосложения. Увы — тот же птеродактиль. Слабое углубление, с небольшим кругляшком задницы, с мелким штрихом бильярдного шара головы. Некоторые морщины от одежды, более замечательные, чем контур тела. В общем, одна попа.

Истинная сущность следа человека на белом фоне вечности. Самый пышный след — от чресел. Голова, руки, ноги — значения много не имеют. У природы свой взгляд на сущность человека. Главный акцент проставлен на семясодержащую форму.

Мы разочарованно помолчали. Чернильная бездна над нами, чёрная бездна под нами. На тонкой белой корке снеговой пустыни — два блошиных скелетика.