Прошло много лет.

На пепелищах выросли дома. Над могилами безвестных героев взметнулись обелиски. Зажили раны солдатские. И разве только перед непогодой ныли или тупо покалывали.

Но у многих остались открытые, незаживающие, вечно кровоточащие раны. И по-разному вели себя те, у кого они остались открытыми.

Одни от боли и отчаяния пили горькую.

Другие метались по белу свету, нигде не находя себе покоя.

Третьи много, до смертельной устали работали.

Григорий Крук писал музыку. Писал дни и ночи. И когда учился в культпросветучилище, и когда начал работать художественным руководителем заводского Дворца культуры в городе. Но он не только писал. Он любил сам исполнять свои произведения и всегда играл с упоением, так, словно что-то искал, чего-то откуда-то ждал. Его манерой исполнения восхищались. Сам же он всегда оставался недовольным собою.

«Плохо! Не то!» — говорил он себе и уединялся в своей маленькой комнатенке в одном из тихих переулков Киева. И тогда Олеся, ставшая его женой и другом, приходила к нему на помощь. Всякий раз она приносила ему новую книгу о жизни какого-нибудь великого мастера искусства, талант которого расцвел в зрелые годы. И это больше, чем любые слова и заверения друзей, успокаивало Григория, утверждало веру в себя.

Перед самым отпуском Олеся принесла газету со статьей о большом строительстве в Березе Картузской.

— Поезжай в отпуск один. Посмотришь, что там теперь делается в наших родных краях, и напишешь то, о чем мечтаешь. Я уверена, что ты напишешь «Песню Морочанского бора». А по пути заедешь в Картуз-Березу, поставишь памятник на могиле отца.

* * *

И вот она, станция Береза.

Григорий вышел из вагона. Осмотрелся. И невольно подумал: «Почему назвали Березой этот небольшой железнодорожный поселочек? Ведь вокруг до самого горизонта — ни деревца, ни кустика».

Груз его, мраморная плита с выгравированными буквами, бережно уложенная в огромный ящик, уже лежал в багажном отделении. Григорий решил сначала найти могилу отца, чтобы знать, куда везти плиту. До тюрьмы было семь километров ровной, вымощенной булыжником дороги. Григорий знал, что дорогу эту построили узники Картуз-Березы. Он решил идти пешком.

Но не успел пройти и километра, как его догнала «Победа». Резко затормозив, водитель окликнул:

— Вам далеко?

— В тюрьму! — криво улыбнувшись, ответил Григорий и с любопытством посмотрел на веселого веснушчатого парня в кепчонке, чудом прицепившейся на буйных рыжих кудрях.

— На экскурсию? — уточнил парень. — Могу подвезти.

Влезая в машину, Григорий спросил водителя, здешний он или приезжий.

— Я, можно сказать, прирожденный березняк! — ответил тот с гордостью.

Григорий вздрогнул: вспомнился знакомый с детства, страшный смысл слова «березняк». И он еще внимательней посмотрел на длинное и узкое, словно сплющенное, лицо водителя.

— Родом-то я вологодский. А сюда приехал с гидрогеологами еще до начала стройки. Так что я коренной березняк, — еще раз подтвердил водитель. — А ты что, только в тюрьму, из любопытства? Там теперь скоро будет музей…

Не вдаваясь в подробности, Григорий ответил, что у него тут похоронен отец, и объяснил, зачем он приехал.

Участливо выслушав его и глядя все время только на дорогу, водитель печально сказал:

— Нелегкая у тебя задача. Кладбища-то настоящего нет возле тюрьмы. Рвы да колдобины. Расстреляно там только в войну больше десяти тысяч. А сколько до войны, при ясновельможных, никто не знает.

— А памятник есть?

Водитель молча смотрел вдоль дороги, словно впереди было какое-то препятствие, мешавшее ему говорить, потом неожиданно оживленно ответил:

— Памятник будет. Строим. Вот уже второй год строим. Хочешь, подброшу, посмотришь. А в тюрьму зайдешь на обратном пути.

Машина поравнялась с двухэтажными казармами из красного кирпича, почерневшего от времени. Чувствуя, как холодеет под ложечкой, Григорий посмотрел на бывшую тюрьму, в которой побывали он сам, отец и дед. Высокой каменной ограды, на которой погибла в ту июльскую ночь тысяча пленных, пытавшихся вырваться на свободу, этой окровавленной, изрешеченной пулями, недосягаемой стены не было вовсе. Да и сами казармы словно вросли в землю.

— Что тут теперь? — с трудом ворочая языком, спросил Григорий.

— Какие-то склады. Но скоро будет музей. Вход свободный.

— Да вход сюда был и раньше, только выхода не было! — вздохнул Григорий и, заметив, что водитель притормаживает, добавил: — Так, если можно, я поеду дальше, посмотрю памятник.

— Самого-то памятника еще нет, только фундамент закладываем, — прибавив газу, ответил водитель.

Вдоль дороги мелькали кусты ольхи, кочки да заросшие лозняком болота. Лишь изредка попадались сизовато-черные пашни. Увидев аиста, Григорий, словно встретил самого задушевного друга детства, долго оглядывался. Водитель спросил:

— Что там?

— Аист.

— Вон еще один, наш собственный, — кивнул водитель вперед, — аист нового типа.

Григорий присмотрелся и вдалеке увидел подъемный кран, похожий на поднявшего голову серого аиста.

Машина выскочила на широкую и гладкую, как река в тихую погоду, асфальтированную дорогу.

— Откуда тут такое шоссе? Куда оно идет? — изумился Григорий.

— От железной дороги к Березовской ГЭС.

— Я слыхал, что здесь строится большая электростанция. Но не представлял, что уж так, на широкую ногу. Это ж было самое страшное место во всей Западной Белоруссии и Украине.

Широкий сверкающий асфальт привел к огромному котловану, в котором работали десятки кранов, экскаваторов, множество бульдозеров, самосвалов и других машин. За котлованом раскинулся рабочий городок из новеньких кирпичных домиков, крытых белым шифером. Прямые улицы с молодыми топольками вдоль тротуаров.

— Ну как, по-твоему, памятник получится достойный? — кивнул водитель на фундамент из крупных блоков. — Эту стройку и называют памятником тем, кто погиб в Картуз-Березе. Разве плохой памятник — электростанция, которая даст свет нескольким областям.

— Свет из Березы Картузской… — мечтательно прикрыв глаза, тихо произнес Григорий Крук. — Свет из Картуз-Березы! А раньше знаешь как было, до тридцать девятого?

— Кое-что слышал… А теперь вот — свет… Ну вот что, ты поброди, осмотрись и приходи ко мне ночевать. Вон в тот домик, крытый толью. Это наше холостяцкое общежитие. А мне надо поставить машину. Только приходи не позже шести, чтобы успеть в столовку.

Оставшись один, Григорий долго смотрел на стройку, и в душе его, словно какая-то новая волнующая мелодия, звучали слова:

«Свет из Березы. Свет из Березы…»

Вася Золотов, парень, который подвез его, оказался бригадиром бульдозеристов и секретарем комсомольской организации стройки. Узнав, что Григорий кончал когда-то курсы трактористов, он дал ему новенький, только что полученный бульдозер и уговорил поработать, пока вернется уехавший к больной матери хозяин машины.

Григорий так увлекся работой на бульдозере, что забыл даже о цели своего приезда. И только на пятый день спохватился, что его багаж до сих пор лежит на станции. Чтобы не терять времени, он отдал квитанцию попутному шоферу, и тот привез мраморную плиту.

Узнав, что кладка фундамента главного корпуса электростанции закончена, Григорий привез плиту на стройку и попросил каменщика положить ее в стену.

— Жалко мрамор приравнивать к кирпичу, — заметил пожилой усатый каменщик.

Но Григорий знал, чего он хотел. Уже несколько дней его не покидала мысль: место плиты — в стене электростанции, а не на кладбище, заросшем бурьяном. Электростанция — поистине вечный памятник борцам подполья и героям Отечественной войны. И он уговорил усатого воспользоваться хорошо отполированной мраморной плитой как обычным строительным материалом.

Каменщик благоговейно положил сверкающую мраморную плиту на угол стены, поверх первого слоя кирпича. Теперь на плите можно было прочесть:

«Крук Х. И. 1901—1936. Погиб от рук пилсудчиков».

— Из таких-то камушков да все бы здание! — с восхищением сказал каменщик.

— Положите надписью внутрь, — попросил Григорий.

— Это ж зачем? Такие надписи и вдруг заляпать раствором?

— Люди назвали эту стройку памятником жертвам Картуз-Березы. Пусть памятник будет общим, без всяких привилегий.

Каменщик повернул плиту надписью внутрь, потом снял на самом углу стены слой кирпича и уложил мраморную плиту на фундамент. Теперь, когда плита лежала наружу неотполированной стороной, она не выделялась и казалась таким же строительным материалом, как и бетонные плиты, которыми был выложен фундамент.

Пролетело десять дней. Корпус электростанции рос на глазах. Григорий днем работал, а вечерами на старой, случайно найденной в общежитии скрипке играл. Однажды его уговорили выступить перед строителями.

Клуба в городке еще не было. Артисты, приезжавшие каждое воскресенье, выступали на деревянном настиле под белой стенкой конторы. На этой же стене ежедневно демонстрировались кинофильмы. Зрители размещались на «скамейках» из досок, положенных на столбики из кирпича. Все было по-походному. Но никто здесь не замечал этих неудобств.

Пока люди собирались, Григорий сидел в сторонке и почему-то волновался. Даже перед фестивалем он был спокойнее, чем сегодня. И когда вдруг погас свет, он облегченно вздохнул — выступление не состоится.

Но никто не собирался уходить.

Григорий обратил внимание, что из-за стенки дома медленно выползает луна, освещая и сцену и зрителей. И он шепнул встревоженному распорядителю, что можно и без света. Его согласие играть в темноте «зал» встретил громкими аплодисментами. Так под веселые выкрики и рукоплескания Григорий вышел на сцену.

Серебристо освещенный «зал» притих. Все напряженно смотрели на сцену, где чуть заметный стоял в темноте музыкант. Вот он поднял смычок, который попал в полосу лунного света и сверкнул, словно остро отточенный клинок.

Плавно и нежно, как лунный свет над волнами, полилась со сцены музыка.

То затихая до вздоха, то с дрожью нарастая, звуки долго не поднимались выше тревожного шепота. Но вдруг, словно где-то высоко в небе взметнулся жаворонок, скрипка счастливо запела. Потом все стихло. И через мгновение словно ветер повеял от басов. Их ропот передался всем струнам, а их, казалось, на скрипке не меньше сотни. Буря, вой ветра, гром!..

Когда музыкант клонился влево, он попадал в полосу лунного света. А когда выпрямлялся, весь уходил в тень. И лишь смычок его сверкал голубоватой молнией.

В зале послышалось покашливание и тихое всхлипывание. А потом вдруг зарыдала женщина. Кто-то начал ее успокаивать, послышались крики:

— Врача!

— Врача!

Скрипка умолкла. Словно внезапно хлынувший дождь, раздался шквал аплодисментов. Хлопали громко, дружно, исступленно. А когда успокоились, Григорий увидел до половины опустевшую скамью, на которой сидела так расстроившаяся женщина.

«Музыка должна успокаивать, исцелять», — вспомнил Григорий где-то вычитанные слова. И ему стало горько, что вместо радости его музыка ранила кого-то… Весь вечер эта мысль не давала ему покоя.

* * *

Рано утром в отдел кадров пришла крановщица Марина Басова.

— Анна Вацлавовна, вот заявление и резолюция начальника стройки, — она положила на стол заведующей отделом кадров помятый желтоватый листок и села на одиноком стуле, стоявшем у окна.

— Садитесь поближе, Марина, — пригласила Анна Вацлавовна. — Что случилось? Почему вдруг решили уволиться?

— Давайте трудовую книжку. Мне срочно надо на поезд, — глядя в окно, сказала грубым простуженным голосом крановщица и закурила сигарету.

Басова была лучшей крановщицей стройки. Но вела она очень странную жизнь отшельницы. Не было у нее ни подруг, ни друзей.

Вчера на вечере, когда играл скрипач, Басова разрыдалась и потеряла сознание. От помощи врачей отказалась. А теперь вот увольняется.

— Марина, почему вы вдруг решили уйти со стройки?

— Анна Вацлавовна, давайте мне трудовую книжку, да я пойду, — густо дымя сигаретой и все так же глядя в окно, ответила Басова.

Трудовая книжка Басовой была исписана до последней страницы. Анна Вацлавовна заполнила вкладыш, вложила его в старую, потертую книжку и задумалась. Больше десяти лет работает она в отделе кадров. Люди на новостройках меняются очень часто. Особенно вначале, когда нет квартир и много всяких трудностей. Но такой испещренной трудовой книжки она еще не встречала. Женщине тридцать лет, а объехала она всю страну. И нигде больше года не работала. Сменила восемь профессий. Почти каждый год кончала новые курсы. И везде работала очень хорошо, судя по записям в книжке. Но что ее бросает, как щепку по волнам?

Чего она мечется? Чего ей не хватает?

Ни мужа, ни родных… Ну, родители погибли в войне. А муж? Неужели не нашлось парня по душе? Ведь красивая. Лишь шрамы на щеках немножко портят лицо. Но не такие и то выходят замуж. Тут что-то не так…

Анна Вацлавовна тоже закурила. Подошла к Басовой и вместо расспросов начала рассказывать ей о себе.

Сначала Басова слушала, все так же отчужденно глядя в окно. А когда Анна Вацлавовна рассказала о том, что она пережила в застенках гестапо в Хелме, Басова быстро обернулась и удивленно, словно вдруг узнала родную сестру, спросила:

— Вы тоже побывали у них?

— И вы? — Анна Вацлавовна пытливо посмотрела на Басову.

— Понимаю ваше удивление… — опустила голову Марина и начала причесывать коротко стриженные ржаные с проседью волосы. — Да, в биографии об этом я не писала: на бумаге все не уместишь… только не думайте чего плохого. Просто я стараюсь все забыть. Но такого, видно, никогда не забудешь…

— Я, когда еще оформляла вас на работу, подумала: что гоняет человека с места на место? Теперь понимаю: вы убегаете от самой себя, от тени своего прошлого.

Басова молча курила.

— У вас больное сердце? — участливо спросила Анна Вацлавовна.

— Почему вы решили?

— Да вчера ж на вечере вам стало плохо.

— Нет! — отрезала Басова и долго молчала. — Просто давно не слушала скрипку. А он еще будет играть?

— Не знаю, завтра он, кажется, уезжает.

— Насовсем? — привстала Марина.

— Он ведь у нас не работает. Приезжал в отпуск и на прощание сыграл.

Басова нахмурилась и тихо промолвила:

— Если он уезжает, то я не буду увольняться, только мне нужно дня два отдохнуть. Уйду куда-нибудь в лес, подальше от людей…

— Деньги у вас есть?

— Денег у меня всегда много: тратить не на кого…

— У вас семьи еще не было?

— Семьи? — недоуменно переспросила Басова. — Какая ж у меня может быть семья?

— Но вы же еще молодая, к тому же красивая.

— Красивая! Красивая! — вдруг истерично выкрикнула девушка. — Будь она проклята, эта красота! Из-за нее-то вся жизнь поломана. Анна Вацлавовна! Неужели вы меня не узнаете? — и Марина обняла Анну Вацлавовну и зарыдала.

Трудно человеку одному со своим горем. Не может он всю жизнь нести его один. Рано или поздно его потянет к тому, кто способен разделить его тяжкую ношу, поплакать вместе с ним.

И хотя Анна Вацлавовна давно свыклась со своим горем, сердце ее не окаменело.

— Анна Вацлавовна, все, что написано в моей анкете до конца войны — сплошная липа, — призналась Басова. Там написано, что родилась я в Грозном. Неправда, я — из Морочны.

— Из Морочны?

— Да, Зося Ткачук…

— Зося? Санитарка больницы?

— Да. Я-то сразу вас узнала и тут же хотела уехать в другое место. Но поняла, что вы меня не узнали, и осталась.

— Да я ведь видела тебя в Морочне всего несколько раз. Ты работала в районной больнице, а наш медпункт был на другом конце села.

— А до открытия больницы я жила на хуторе и в Морочне бывала только по большим праздникам.

— Почему же ты теперь так законспирировалась?

Зося жадно затянулась и начала медленно рассказывать о мучениях, что пережила в публичном доме, куда увезли ее с Олесей. После побега Олеси Ганночка стала измываться над своими затворницами. Несколько девушек покончили самоубийством. А Зося выбралась на свободу с помощью бодяги: по примеру подруги приложила на ночь к щекам распаренную бодягу. К утру лицо вздулось большими синими волдырями. Ганночка испугалась, что это заразная болезнь, и выгнала ее на улицу. Жгучий стыд не позволял Зосе возвращаться в родные места, показываться близким и знакомым. Поэтому она изменила фамилию, решила больше никогда не встречаться с теми, кто ее знал до войны.

— Так ты не хочешь, чтобы Гриша узнал тебя?

— Да.

— Ты не права, ох, как не права! — пряча в стол заявление и трудовую книжку, сказала Анна Вацлавовна. — Зря ты так. Олеся тебя так долго разыскивала!.. Ей-то надо бы дать о себе весточку.

— Нет, Анна Вацлавовна, я решила твердо: встречаться нам уже нельзя.

— Иди отдыхать, Зося, а когда Гриша уедет, мы обязательно что-нибудь придумаем. Нельзя же так всю жизнь…

* * *

Синее-синее поле. Это цветет лен звена Оляны Миссюры. На краю поля — серый валун величиной с трактор. На валуне чернеют глубоко высеченные буквы:

«К о н о н  Б а г н о»

Григорий и Оляна стоят возле камня, смотрят на цветущее поле. Дохнул ветерок — и по льну пошли синие волны. Колышется, плещется васильково-синее озеро над вечным покоем деда Сибиряка, первого осушителя Чертовой дрягвы, ее бесстрашного защитника.

По меже между льном и рожью не спеша, величаво идет аист.

— Аист! — обрадовался Григорий. — Чем же он теперь живет? Лягушек не стало, раз болото осушили…

— Теперь он мышами пробавляется, — отвечает мать. Из-за ольшаника вырвался гул мотора. Григорий оглянулся и увидел быстро приближавшуюся автомашину.

— Антон! — обрадовалась мать, но тут же на лице ее появилась тревога: — Опять тебя заберут на весь вечер!

— Мамочка, не огорчайся, после концерта я отнесу цветы на могилу Александра Федоровича — и сразу домой, — успокоил Григорий.

— Пять дней гостишь, а больше часа в день не виделись, — вздохнула мать.

— А разве плохо, что я нужен не только тебе? — гладя рукой сыпучие седые волосы матери, тихо спросил Григорий.

— Ох, сынок! Так хорошо, что сердце от счастья заходится… Только ж хотелось, чтоб рассказал побольше об Олесе, о моей внучке.

— Я же тебе обещал: Леся в отпуск обязательно приедет с Сашей к вам. Они давно рвутся. И я буду здесь, писать музыку.

Когда Григорий повернулся, аиста на прежнем месте уже не было. Он летел над бескрайним синим полем. Летел тяжело и устало, словно навсегда уносил на крыльях чью-то большую вековечную печаль.