День клонился к вечеру, когда мистер Херд, пребывавший в безмятежном, созерцательном настроении, вновь приблизился к розовым бастионам Старого города, намереваясь пешком возвратиться домой.

Он вышел из города через те из четырёх ворот, что глядели на запад. Под ними, по обе стороны от дороги, устроены были скамьи, позволявшие путнику с удобством укрыться от солнца или дождя. И прямо под сводами ворот он повстречал любезного, по-военному подтянутого графа Каловеглиа, который сразу узнал его и приветствовал совершенно по-дружески.

— Не доставите ли вы мне удовольствие, посетив мой дом и позволив предложить вам чашку чаю? Это недалеко — вон тот округлый портал, видите, там где склоняется над улицей смоковница. Не более сотни ярдов. Или, если вам угодно, мы могли бы передохнуть и побеседовать здесь, под сводами. Всегда приятно следить за проходящими мимо селянами, да и вечерний свет таит в себе странное очарование. Ну что же, тогда давайте присядем. Я вижу, вас заинтересовали эти люди. Редкостная возникает иллюзия, не правда ли?

Сказанное относилось к компании обнажённых по пояс мальчиков и мужчин, нёсших, держа их над головами, колоссальные серебристые камни.

— Вы угадали мои мысли, — ответил епископ. — Как они ухитряются таскать подобные тяжести? Они напоминают мне Атласа, держащего мир на своих плечах.

— Это пемза — её добывают здесь издревле. Карьер расположен там, на склоне. Вулканическая порода. На острове имеются и иные свидетельства того, что в его глубинах таится подземное пламя, — горячий ключ, например, к которому здешние обитатели относятся с суеверным почтением. Ключ этот состоит под покровительством Святого Илии и, как здесь верят, находится в таинственном родстве с расположенным на материке вулканом. Кроме того, вам ещё представится рано или поздно случай заметить, что в характерах местных жителей присутствует нечто пылкое, непредсказуемое. Быть может, тут сказывается влияние винограда, растущего на этих выжженных склонах. Если геологи правы, мы с вами сидим в эту минуту на вулканическом кратере…

— Подумать только! Наверное, это опасно. Так стало быть, эта пемза очень легка?

— Как пена. И однако же, кто бы в это поверил? Носильщики проходят всего в нескольких футах от нас, и всё равно нам кажется, будто на плечах у них глыбы известняка или гранита. И невольно задаёшься вопросом: как это возможно? Будь их ноша такой, какой она представляется, их вдавило бы в землю, а они между тем гордо идут своею дорогой. Восхитительные фигуры! Вы верно сказали, это зрелище заставляет вспомнить о мифологических временах. Так и хочется назвать его шествием порождённых богами Титанов, громоздящих гору на гору перед некоей битвой, от которой содрогнётся земля. Но глаза нас обманывают. Подобно Фоме, сомневающемуся апостолу, мы всё должны потрогать руками. Впрочем, и прикосновение не вполне нас убеждает. Даже на меня, знающего, на что способны человеческие кости и мышцы, эти люди производят впечатление каждодневного чуда. Они смеются над моими представлениями о возможном. Как трудно бывает порой довериться свидетельству собственных чувств! С какой неохотой разум снисходит к реальности! Промысел этот приходит в упадок, — добавил он, — но я надеюсь, что меня он переживёт.

— Здесь всё кажется приходящим в упадок — сдержанно и грациозно. Я очарован вашим Старым городом, граф. Он словно пропитан духом осеннего увядания. Как грёза поэта. Здесь мог бы поселиться философ, мудрец, уставший от сложностей жизни.

Редко случалось мистеру Херду прибегать к оборотам, столь красочным и чувствительным. Мягкость освещения, окружение, напоённое покоем, пахнувшая на него домом вилла «Мон-Репо» — всё это, объединив усилия, привело его в непривычно идиллическое настроение. Будь его воля, он так и сидел бы здесь с дружелюбным чужеземцем, казалось, ставшим со времени театрального представления куда более приветливым и разговорчивым. Закурив сигарету, епископ некоторое время следил за течением жизни, неторопливо льющейся сквозь ворота. Узкий, точно просквозивший игольное ушко луч уходящего к западу солнца пронизывал этот проход. Висевшая в воздухе тонкая пыль одевала золотистой дымкой направлявшихся по домам крестьян.

— Да, — откликнулся граф. — Эта цитадель являет нам микрокосм того, чем мог бы стать мир, если бы люди были немного разумнее. Не все, конечно! Значительная их часть достаточно хороша для того, чтобы остаться такой, какова она есть. Да мы и не выжили бы без тех, кто должным образом оттеняет своим существованием разум немногих иных. Будь всё устроено по-другому, разум покинул бы мир, не так ли?

— О, это было бы неприятно, — согласился мистер Херд. — Меня чрезвычайно заинтересовало, граф, сказанное вами вчера. Помните, вы говорили о том, что Средиземноморье станет центром человеческой активности. Для того, кто, подобно мне, вырос на классической литературе и никогда не забывал о духовных глубинах античности, в этой идее есть притягательность. Правда, я сомневаюсь в её способности вдохновить большинство моих соотечественников.

Старый граф ответил:

— Я думаю, нам не стоит беспокоиться о большинстве. Нельзя ожидать от большинства, что его приведут в движение какие-либо мотивы за исключением низменных. В частности, ваше английское большинство, не ведая о том, в каком оно долгу перед нами, вряд ли удостоит нас даже взглядом. Но что касается иных северян, людей просвещённых — я не могу не думать, что в конце концов они образумятся. О да! К ним возвратится здравость рассудка. Они поймут, в каких неестественных, унизительных условиях им приходится жить, каким ложным принципам подчиняться; им откроются преимущества климата, в котором природа как будто раскрывает перед человеком объятия. Я мало знаю Англию, но с Соединёнными Штатами знаком хорошо — полагаю, в рассуждении климата эти страны довольно схожи. И в том, что человеку там приходится из кожи вон лезть ради приобретения материальных выгод, я ничего привлекательного не вижу. Но что ещё ему остаётся делать на земле, пригодной лишь для волков и медведей? Без определённой степени комфорта, который кажется здесь чрезмерным, человек ощущает себя униженным. Если он хочет восторжествовать над враждебным ему окружением, остаётся одно — прилежно трудиться.

— Да, но мы вообще чрезвычайно ценим прилежание, — возразил епископ.

— А вы разве не замечали, что всё, навязываемое человеку силой, сколь бы фантастическим оно ни казалось, в конце концов обращается им в божество? Потому вы и обожествляете прилежание. Вы не смеете махнуть на него рукой. Я нисколько не сомневаюсь в том, что эскимос обожествляет ворвань, без неё он попросту бы не выжил. И всё же, получи он возможность жить лучше, он и минуту не остался бы эскимосом. Вы желаете относиться к жизни серьёзно? Ничего не имею против. Но давайте относиться серьёзно прежде всего к вещам существенным.

— К существенным, граф! Но неужели стремление мужчины создать для своей жены и детей наилучшие из возможных условий не является похвальным?

— Несомненно. Однако людям, духовно избранным, следует заниматься этим в таких местах, где те же самые результаты можно получить с меньшей затратой жизненных сил. Мы обладаем ограниченным запасом энергии. Так подобает ли до последней капли тратить её на борьбу с жестокой природой? Человек создан для лучшего. И всё, что не способно возвысить его душу, отнюдь не является для него полезным. Объясните мне, сэр, каким образом может возвыситься душа, если тело изнурено погоней за материальными благами? Рассудите сами, в каких тягостных условиях вынуждена жить семья северянина. Подумайте о трудах, потраченных на становящуюся день ото дня всё более ожесточённой битву с силами природы — о дополнительной одежде, обуви, шарфах и шубах, об одеялах и коврах, о дорогой и обильной пище, необходимой для поддержания тела в здоровом, пригодном для работы состоянии, о водопроводе, газе, деревянных домах, которые приходится постоянно красить и перекрашивать, о тоннах топлива, о зимнем освещении, об изобретательности, потребной, чтобы защититься от дождя и мороза, о нескончаемых починках жилища, о необходимости каждодневно чистить что-то, скрести, вытирать пыль, о тысяче других мелочей, составляющих угрозу для духовной жизни! Половины из них на наших широтах не существует, стало быть половину жизненной энергии, которая на них расходуется, можно использовать для достижения иных целей. Ваш северянин на исходе дня испытывает довольство собой. Он выжил, более того, он преуспел. У его семьи есть хороший дом и приличная одежда. Тем, кто разделяет его воззрения, он представляется «достойным», как он это называет, человеком. Он воображает, будто уяснил цель и смысл бытия. Борьба ослепляет его настолько, что он даже не способен понять, до какой степени несообразны его усилия. Что он, собственно, сделал? Он возложил себя на алтарь ложного идеала. К разумной жизни он даже близко не подошёл. Да, он исполнил определённый общественный и политический долг, но о долге перед самим собой он и понятия не имеет. Я говорю о людях, от которых можно было бы ожидать чего-то лучшего. Что до большинства, до толпы, до стада — так его попросту не существует, ни здесь, ни где бы то ни было. Оно оставляет в последующих поколениях чисто физиологический след, поддерживая существование вида и оберегая своё потомство. То же самое делают лисы. Для нас этого мало. Живи эти люди в здешних краях, у них был бы досуг, который позволил бы им развить лучшие стороны их натур. Для них открылись бы устремления более чистые и радости более достойные. Они насладились бы счастьем, доступным мудрому. А какое иное счастье заслуживает этого имени? Надежда человечества, мистер Херд, сокрыта здесь, в Средиземноморьи.

Епископ погрузился в размышления. В голову ему приходили разнообразные возражения на эту довольно причудливую аргументацию. Однако он ничего не сказал. Он от природы был скуп на слова — куда интереснее слушать других, чем говорить самому! А в эту пору его жизни он был восприимчив более обычного и более склонен к размышлениям.

Счастье — честное, не нуждающееся в оправданиях счастье — как его обрести? Никак иначе, привычно полагал он, но лишь через двойственное посредничество христианства и цивилизации. Он уверовал в них ещё с университетских времён. Но за прошедшие годы что-то неуловимо менялось в его взглядах. Что-то сдвигалось внутри, накапливались знания, обогащая его свежими воззрениями. Прежняя уверенность в правоте своих мыслей покинула епископа. Здание его разума утратило былую устойчивость, казалось, будто элементы, которых его образовывали, плавают в каком-то растворе, готовые в любую минуту вступить в новые сочетания. Китай показал ему, что люди могут быть счастливы и беспорочны, не только не обладая первой из двух благодетельных составных частей, но даже презрительно отвергая её. Потом пришёл черёд Африки, обитатели которой ещё сильнее пошатнули его представления, ибо относились с издёвкой и к Христианству, и к цивилизации и при всём том оставались такими славными, здоровыми животными! Человек душевно честный, он не мешал ни логике своей, ни прирождённой проницательности свободно распоряжаться воспоминаниями о первых переживаниях, испытанных им среди лондонской бедноты. Теперь эти переживания наполнились новым смыслом. Те важные верования, которые он проповедовал в ту пору, — такой ли уж истинной панацеей от всех горестей рода людского были они? Его не покидали мысли об измождённых телах и изголодавшихся душах, о белых лицах этих людей — и какая грязь, какая мерзость запустения! Так это и есть христианство с цивилизацией?

Граф, мысли которого текли по иному пути, разразился речью, похожей на песнь Дельфийского оракула, подавшегося в рапсоды:

— О, глупость людская! Ум народа нашего притупился, обычаи его и привычки стали достойны скотов, климат с ландшафтом — и те уничтожены. Живой гений греков скован варварской, свинцово-серой религией, плодородные равнины Малой Азии и Испании обратились в пустыни! Мы, наконец, начинаем понимать, в какую беду мы попали, мы знаем, кто виноват, мы на пути к выздоровлению. Под мягкой оболочкой творческого воображения у homo mediterranius скрыто ядро твёрдого разума. Мы добрались до этого ядра. Твёрдость северянина поверхностна, его сердцевина, его внутреннее существо вечно содрогается, пребывая в состоянии неустойчивой безответственности. И всё же разумные люди существуют повсюду: люди, не желающие расходовать свои способности в унизительных усилиях, направленных на то, чтобы ограбить ближнего, люди, уставшие от раздоров и давки. Что бы вы, сэр, могли назвать главным явлением современности? В чём состоит основная особенность современной жизни? В банкротстве, в обнаружившей себя бессмысленности всего того, что именуется Западной цивилизацией. Мне кажется, люди проникаются пониманием как низменности меркантильных и милитаристских идеалов, так и величия идеалов древности. Они ещё соединятся, избранные всех наций, в благословенных богами землях, лежащих по берегам Внутреннего моря, и заживут здесь в безмятежном покое. А тем, кто явится к ним, проповедуя неблагопристойные принципы жизненного устройства, они ответят: «К чему клонятся ваши нелепые и дикие речи насчёт усердия и прилежания? И кто вы такие, чтобы указывать нам, чему посвящать наши дни? Прочь! Ступайте в свои гиперборейские норы, чтобы там трепетать и бороться. Топчитесь в туманных, измокших под дождями полях, выкалывая друг другу допотопными штыками глаза. Или на ваших нелепых судах носитесь взад-вперёд по морским просторам, опустошая карманы тех, кто вас по всем статьям превосходит. Таков данный вам способ самовыражения. Нам он не подходит.» И первыми встанут на этот путь народы Средиземноморья. Они более прочих настрадались от тупоумия королей, священников, солдат и политиканов. Они-то и положат конец неврастеническому шатанию и приобретательству. Собрав воедино все свои силы, они вернут себе утраченное достоинство. Индивидуализм древних вновь утвердится в правах. Человек опять станет личностью…

Так он пророчествовал ещё какое-то время, а епископ в одобрительном молчании слушал его, хотя ему и захотелось в какой-то момент вставить словечко насчёт Марафона и Фермопил. У него тоже имелось что сказать о пороках северного индустриализма — о том, как он иссушает тело и сковывает разум.

«Какой очаровательный мечтатель!» — думал епископ.

Именно в эти дни граф был более чем не прочь сойти за мечтателя.

На самом-то деле он был господином донельзя практичным.