Герцогиня, само собой разумеется, была никакая не герцогиня. Родилась она в Америке, в одном из западных штатов, а первый её муж служил в армии. Второй супруг — он тоже давным-давно умер — был итальянцем. Вследствие питаемой им пылкой преданности Католической церкви, его, после уплаты пятидесяти тысяч франков, возвели в сан Папского Маркиза. Проживи он, как того можно было ожидать, несколько дольше, он вполне мог бы с течением времени стать Папским Герцогом. Однако несчастный случай, в котором он был уж никак не повинен — его задавило в Риме трамваем — лишил его жизни ещё до того, как возникли хотя бы намёки на возможность выплаты им соответственного взноса. Кабы не это, он умер бы герцогом. К настоящему времени он стал бы им непременно.

Приняв во внимание эти соображения, вдова сочла своим долгом возложить на себя наиболее звучный из двух доступных ей титулов. Никто и не подумал оспаривать её притязаний. Напротив, все её друзья уверяли, что она и говорит, и ведёт себя, как настоящая благородная дама; в мире же, где немногим из уцелевших подлинных представителей этого сословия, как правило, не даётся либо одно, либо другое, должно считать и подобающим, и уместным если хоть кто-то обладает запасом добрых качеств, достаточным для поддержания — пусть чисто внешнего и на одном лишь Непенте — традиций стремительно исчезающей расы. Разве не приятно иметь возможность в любое время дня побеседовать с Герцогиней? — а подобная беседа была более чем доступна всякому, при условии, что он достаточно пристойно одет, обладает приличным запасом тем для разговора о том, о сём и не кричит на всех углах о своей ненависти к Папе.

Кое-кто говорил, будто она и одевается, как герцогиня, однако на этот счёт полного единодушия не наблюдалось. Обладая миловидным овальным личиком и копной седых волос, она имела склонность принимать классические позы, полагая, что таковые придают ей сходство с «La Pompaduor». «La Pompaduor» — это было нечто изысканное и напудренное. Герцогиня определённо одевалась лучше и с меньшими затратами, чем госпожа Стейнлин, полная фигура, круглые загорелые щёки и порывистые манеры которой ни при каких условиях не позволили бы ей сойти за старосветскую красавицу, — госпожу Стейнлин ничуть не волновало, какое на ней платье, ей важно было, чтобы её кто-нибудь любил. Апломба у Герцогини было ровно столько же, сколько у «La Pompaduor», а вот французский язык она знала гораздо хуже. Итальянский также пребывал в зачаточном состоянии. Впрочем, всё это не имело значения. Внешнее впечатление, величавость повадки — вот что важно. Не страдая хромотой, она тем не менее вечно опиралась либо на чью-то руку, либо на трость. Красивая была трость. Герцогиня носила бы и цепочку с брелоками или ароматический шарик в волосах, если бы кто-нибудь объяснил ей, что такое ароматический шарик. Но поскольку никто из друзей не способен был её просветить, — мистер Кит намекал даже, будто это вещь, о которой в обществе воспитанных людей упоминать не принято, — она ограничилась парой мушек.

Её жилище, уже упоминавшийся заброшенный монастырь, представляло собой нескончаемую череду выстроенных без претензий, но с основательностью прямоугольных покоев, вдоль которых тянулись прямые коридоры. Глазам гостя открывались выложенные на старинный манер мозаикой плиточные полы, далеко не обильная меблировка, один-два портрета Папы и многое множество цветов и распятий. Герцогиня питала особое пристрастие к цветам и распятиям. Зная об этом, каждый, кто её посещал, приносил ей либо то, либо другое — либо и то, и другое вместе. В одной из комнат помещалось замысловатое приспособление для приготовления чая; к услугам джентльменов имелся также буфет с напитками и холодной закуской — бренди, вина, ледяная содовая, бутерброды с лангустами и тому подобное.

Воздух наполняло приятное журчание разговоров, ведомых сразу на нескольких языках. Здесь были представлены самые разные национальности, хотя русская колония бросалась в глаза своим отсутствием. Подобно мистеру Фредди Паркеру, Герцогиня провела на русских черту. Если бы ещё они не одевались так странно — открытые воротники, кожаные пояса, алые рубахи! Судья также никогда не получал приглашения — он был слишком отъявленным вольнодумцем и слишком любил плевать на пол. Отсутствовал и мистер Эймз. Последний предпочитал не обременять себя обязанностями перед обществом: будучи стеснённым в средствах, он не имел возможности сколько-нибудь равноценно отплатить за гостеприимство. С другой стороны, духовенство было представлено образцовым образом да и иных заметных особ хватало. Мистер Херд встретил несколько уже известных ему людей и обзавёлся новыми знакомствами. Особенно привлекательной показалась ему госпожа Стейнлин — у неё было такое весёлое, живое лицо.

— А какая у вас здесь восхитительная прохлада! — обратившись к Герцогине, сказал он. — Как вам удаётся не впускать в дом сирокко?

— Держу окна закрытыми, епископ. Англичане считают, что это неправильно. Они открывают окна. И мучаются от жары.

— Если англичане закроют окна, они попросту вымрут, — сказал дон Франческо. — Половину английских домов объявили бы в нашей стране вне закона и срыли из-за их низеньких потолков. Именно низкие потолки создали у англичан культ свежего воздуха. Англичане любят уют, привычную обстановку, уединение; они не понимают, что значит жить в обществе. В каждом из них сидит нечто от пещерного человека. Англичанин может говорить всё, что угодно, но мечтой его навсегда останется скромный коттеджик. Вообще об идеалах нации можно судить по рекламе в её газетах. Мы — страна пасторальная. Поэтому наша реклама питает пристрастие к изображению всего, что связано с промышленностью — огромные фабрики, машины, трубы; нас удручает, что мы живём в государстве с экономикой, по-преимуществу сельской. Французу подавай первым делом женщину: чтобы увериться в этом, довольно бросить взгляд на любую парижскую афишную тумбу. Англия же — страна индустриальных троглодитов, в которой пещера каждого — это его крепость. В английских рекламных объявлениях изображаются либо огромные запасы пищи — естественная услада пещерного жителя, либо безмятежные сельские сцены — зелёные лужайки, закаты, мирные сельские жилища. Дом, милый дом! Коттедж! А это означает: либо открой окна, либо помирай от удушья… По-моему, там человек, с которым вы разговаривали на пароходе, — добавил он, повернувшись к мистеру Херду. — Не нравится мне его обличие. Вон он, идёт в нашу сторону.

— Это должно быть мистер Мулен, — воскликнула Герцогиня. — Говорят, он вчера вечером в отеле замечательно играл на рояле. Я хочу упросить его испытать мой «Лонгвуд». Правда, боюсь, инструмент у меня староват и к тому же расстроен.

Упомянутый джентльмен, разодетый с нарочитым щегольством, явился в сопровождении мистера Ричардса, вице-президента Клуба «Альфа и Омега», казалось, довольно твёрдо державшегося на ногах. В настоящую минуту мистер Ричардс внимательно изучал серебряные украшения, распятия, реликвии и тому подобные редкости, во множестве собранные Герцогиней. В обхождении мистера Ричардса с ними чувствовался знаток. На приём обещали прийти и другие члены Клуба, но в последнюю минуту добросовестный мистер Ричардс, освидетельствовав их, счёл для похода в гости негодными.

Герцогиня отправилась здороваться с новопришедшими. Мистер Херд, обращаясь к дону Франческо, заметил:

— Вон тот ваш немолодой коллега — у него необычное лицо.

— Наш приходской священник. Неколебимый христианин!

Тонкие губы «парроко», его клювоватый нос и маленькие, как бусины, глазки обличали в нём анахорета, если не маньяка. Подобно холодному сквозняку, он перепархивал из комнаты в комнату, отказываясь от каких-либо напитков и не решаясь даже цветочка понюхать, не испытать чрезмерного удовольствия. За воздержанность и суровость повадок его нередко называли Торквемадой. Называли, разумеется, разбиравшиеся в подобных вещах собратья-священники, а не простые люди, которым слово «Торквемада» внушало, да и то в самом лучшем случае, мысль о солёном пудинге. Ради защиты веры Торквемада способен был на любые жертвы, сколь угодно огромные. По-средневековому ограниченный, он был единственным на Непенте человеком, который позволил бы распилить себя на кусочки во имя Божие — никто иной не согласился бы даже на временные неудобства ради столь умозрительной причины. Он славился воздержанностью, которая отличала его от всех остальных священников и более чего бы то ни было обеспечивала ему всеобщую неприязнь. Откровенно чувственных местных жителей воздержанность «парроко» раздражала до такой степени, что они позволяли себе отпускать оскорбительные замечания насчёт его телесного здравия и рассказывать про него всякие пакостные истории, клянясь в их правдивости и приводя в подтверждения статистические данные. Среди прочего говорилось, что всякий раз, как ему удавалось выпросить у богатого иностранца деньги на предполагаемую починку приходского органа, он прикарманивал их, исходя из принципа, что воздержанности должно начинаться дома да там же и кончаться. Его преданности матери, сёстрам и даже далёким родичам никто не отрицал. Было также определённо известно, что семейство «парроко» не из богатых.

Из соседнего зальца донёсся струнный звон, как будто в нём заиграли на арфе. Общество понемногу потянулось в том направлении. Мистер Кит был уже там. Он сидел рядом с госпожой Стейнлин, которая, будучи сама неплохой музыканткой, самозабвенно вслушивалась в игру мистера Мулена. Когда наступила пауза, мистер Кит сказал:

— Как бы мне хотелось хоть что-то в этом понимать. Моя неспособность воспринимать музыку, госпожа Стейнлин, раздражает меня ужасно. Я готов отдать почти всё человеку, который сможет доказать мне, что я слышу не последовательность бессмысленных шумов, а нечто иное.

— Возможно, вы просто немузыкальны.

— Это не должно мешать мне понимать чувства таких людей, как вы. Мне не музыкальность нужна. Мне нужно понять, что тут к чему. Нужно знание. Объясните мне, почему вам это нравится, а мне нет. Объясните…

Вновь полились звуки.

— Ах! — сказала Герцогиня, — какое чудесное andante con brio!

Затем, как только музыка стала громче, она принялась шептаться с доном Франческо, обсуждая тему, всегда бывшую для неё предметом недоумения.

— Как бы мне хотелось узнать, — говорила она, — отчего это наш парламентский представитель, коммендаторе Морена, никогда не навещает Непенте. Разве он не обязан время от времени показываться своей пастве — я хотела сказать, избирателям? А праздник в честь Святого Додекануса — чем не возможность для этого? Его появление могло бы сокрушить вольнодумцев. Каждый год он обещает приехать. И каждый год нас подводит. Почему так?

— Ничего не могу сказать, — ответил священник. — Видимо, у этого животного других дел невпроворот.

— Животного? Ах, ну зачем вы! Он такой добрый католик!

— Об иностранцах, милая Герцогиня, я предоставляю судить вам. Они, так или иначе, мало что значат. Что же касается мирских достоинств местных жителей, то оценивая их, вам придётся руководствоваться моими суждениями. Иначе вам, при всём вашем уме, не избегнуть ошибок. И давайте на этом закончим.

— Но почему…

— Закончим на этом, милая леди!

— Хорошо-хорошо, дон Франческо, закончим, — ответила Герцогиня, предпочитавшая в вопросах подобного рода опираться на авторитет.

В это мгновение исполнитель неожиданно и резко поднялся из-за рояля, заметив sotto voce, что знай он об ожидающем его здесь спинете, он прихватил бы с собой ноты Люлли. Тем не менее, он весь лучился улыбками и вскоре уже договаривался то с одним, то с другим из гостей о совместных пикниках и лодочных прогулках, без каких-либо затруднений, впрочем, переключась на иную тему, когда непонятливая госпожа Стейнлин перехватила его и завела разговор о музыке. Он повторил замечание о спинете, слишком хорошее, чтобы позволить ему пропасть зазря; замечание привело к Скарлатти, Моцарту, Генделю. Он сказал, что Гендель — спаситель английской музыки. Она сказала, что Гендель — её проклятие и погибель. У каждого имелся обильный запас аргументов и спор вскоре выродился в обмен техническими терминами.

Тем временем Денис крутился вблизи булочек к чаю и прочего, имея двойную цель — принести пользу и по возможности ближе подобраться к занятой тем же самым Анджелине, пленительно прелестной брюнетке, служившей у Герцогини в горничных. Не исключено, что в существовании Анджелины и крылась причина его уважительного внимания к Герцогине и частых визитов к ней. Впервые в жизни он ощущал себя по-настоящему влюблённым.

Он обожал эту девушку издали. Он желал бы обожать её с несколько меньшего расстояния, но не знал, как его сократить; он боялся потревожить то, что называл её невинностью. Так что никакими успехами похвастаться он не мог. Пятнадцатилетняя Анджелина, обладавшая фигурой феи, лучезарной кожей и глубоким голосом южанки, была прекрасно осведомлена о его идеальных чувствах. Она отвечала на них тем, что время от времени бросала на юношу чрезвычайно его смущавшие взгляды. Создавалось впечатление, что идеальные чувства она ни в грош не ставит. Она не улыбалась ему. Во взгляде её не замечалось любви или презрения, холода или теплоты, взгляд нёс в себе нечто иное, для юноши совсем нежелательное, нечто заставлявшее его ощущать себя ребёнком — ощущение до крайности неуютное.

И ещё одна пара глаз, не отрываясь, следила за её сложными перемещениями — глаз, принадлежавших мистеру Эдгару Мартену. Молодой учёный также лелеял в отношении Анджелины любовные помыслы, имевшие несколько более земную и даже вулканическую природу; помыслы, связанные с некоторыми вполне определёнными планами, ради которых он по временам забывал о всецело поглощавших его доселе биотитах, перлитах, магнетитах, анортитах и пироксенах.

— Послушайте, Денис, — начал Кит в обычной его велеречивой манере. — Поставьте вы этот дурацкий поднос на место, дайте людям самим о себе позаботиться. Уделите мне минуту внимания. Как вам нравится на острове? Я спрашиваю не из вульгарного любопытства, мне хочется выяснить впечатления человека вашего возраста и происхождения. Вы не могли бы сообщить мне о них? Не сейчас. Как-нибудь после, когда оба мы будем в соответствующем настроении. Не представляется ли вам это место, так сказать, чрезвычайно земным, пронизанным трепетом жизни, особенно после монастырского сумрака университета?

— Я приехал сюда из Флоренции, — отметил Денис.

— Даже после Флоренции! И знаете почему? Потому что в Тоскане владычествует человек. Земля её, словно коростой, покрыта эфемерным человеческим чванством. Что отнюдь не идёт юноше на пользу, ибо приводит в беспорядок его разум и лишает его возможности вступить в гармонические отношения с вечностью. Послушайте меня ещё минуту. Здесь, если вам достаёт ума, вы можете найти противоядие. Чрезмерные дозы всех этих церквей, картин, книг и прочих продуктов жизнедеятельности нашего с вами вида — для юноши, подобного вам, это яд. Они фальсифицируют присущие вам космические ценности. Старайтесь быть в большей мере животным. Старайтесь извлекать наслаждение из более очевидных источников. На время оставьте себя как бы невозделанной почвой. А про все эти штуки забудьте. Отдавайтесь полдневному зною. Подольше сидите среди скал и у моря. Приглядитесь для разнообразия к солнцу и звёздам, впечатляющее зрелище, ничуть не хуже Донателло. Ищите себя! Вам знакома пещера Меркурия? Как-нибудь ночью, в полнолуние спуститесь к ней и посидите у входа. Освойтесь со стихийными началами. Земля уже вся пропахла человеком и человеческими трудами. Чтобы понять, чего они на самом деле стоят, нужно состариться и огрубеть. Пошлите к чёрту, Денис, всех, кто лезет к вам с запрестольными образами, музеями, звонницами и симпатичными маленькими картинными галереями.

Каждый непременно норовит дать мне совет, думал Денис. И что самое грустное, зачастую хороший.

Благозвучный голос добавил:

— Если после такой лекции в вас непостижимым образом уцелела хоть какая-то симпатия к творениям рук человеческих, вам, возможно, будет интересно взглянуть, когда вы в следующий раз навестите Старый город, на некоторые хранящиеся у меня бюсты и иные любопытные вещи. Среди прочего я хотел бы показать вам небольшую греческую бронзу, хотя о ней нам, быть может, не следует пока говорить открыто. Прошу вас, приходите. Эта статуэтка доставит вам наслаждение. Так же как мне — ваше общество. Очевидные источники наслаждения, не правда ли, Кит?

То был граф Каловеглиа. Говорил же он о «Локрийском фавне», чудесном творении древних, не так давно обнаруженном на принадлежащей ему земле близ расположенного неподалёку, на материке, города Локри и тайком вывезенном из Италии. Говоря, граф победно улыбался. Этот приятный, обходительный старый аристократ, до мозга костей пропитанный античной мудростью, производил на Дениса, как и на многих иных, чарующее впечатление. Нечто солнечное читалось в его взгляде — лучистая грация, заставляющая вспоминать о самоцветных камнях; беседа с ним, каждое его слово, давали понять, что он отказался от излишеств мышления и посвятил свою жизнь неспешному перебору того, что очищает и возвышает дух. Ничто, чувствовал его собеседник, не способно возмутить глубокий покой этой языческой души.

— А теперь, — продолжал он, обращаясь к Денису, — скажите, как подвигается ваш итальянский?

— Спасибо, довольно прилично. Что меня смущает, так это французский. Никак не научусь правильно спрягать.

— Это и вправду изъян, — сказал, возникая на сцене, дон Франческо, и отеческим тоном прибавил: — Но не пугайтесь. Всему своё время. Вы ещё молоды. А вы, госпожа Стейнлин, вы ведь учите русский?

— Выучила несколько слов, — она приятно зарделась. — В нём есть некоторые звуки, словно воду льют в кувшин, — и не лёгкие, и малоприятные. Я не так быстро всё схватываю, как некоторые. Миссис Мидоуз постоянно говорит со своей сицилийкой на хинди. И та отлично её понимает.

— Как легко этому народу даётся чужой язык! — сказала Герцогиня.

Мартен заметил:

— А я и не собираюсь учить итальянский. Я говорю с ними на латыни. Они прекрасно всё понимают.

— Да ещё на какой латыни, Мартен! — рассмеялся Денис. — Не диво, что они понимают. Я к вам зайду утром в четверг. Не забудьте.

— У меня не было счастливой возможности учиться, подобно вам, в частной школе. Но в общем, мне удаётся вытянуть из них всё, что мне нужно, — и он метнул распалённый взгляд в сторону Анджелы, которая, нимало не смутясь, вернула ему через плечо точно такой же. Денис, по счастью, смотрел в другую сторону.

— Ах, если бы у меня были такие же возможности, как у вас, — шутливо вздохнув, произнесла Герцогиня. — А то нас так бестолково воспитывали. В школе я почти ничему и не научилась. Ужасно жаль. А, кстати, епископ! Совсем забыла вам сказать. Я получила от вашей кузины очаровательную записку. Она не может прийти. У ребёнка режутся зубки да ещё эта жара его мучает. Боюсь, придётся вам ехать к ней… Мистер Кит, я не успела поблагодарить вас за книгу и за цветы, которые вы мне прислали. Совершенно, ну совершенно восхитительные цветы. Вы только взгляните на них! Вы меня балуете, право! Хотя книга мне, пожалуй, пока не очень нравится. Эта леди Сесилия, и её горничная, и мужчина, забыла, как его, — чего они только не вытворяют! По-моему, не очень приятные люди.

— Так ведь вас окружают одни лишь приятные люди, Герцогиня. Зачем же вам про них ещё и читать? В подлинной жизни так много приятного. Давайте же изгоним его хотя бы из наших книг.

— Пугающая доктрина. По-моему, «парроко» собирается уходить. Почему все уходят так рано?

Она удалилась.

— Считается, что англичане дурные лингвисты, — сказал дон Франческо. — Это одно из любопытных наднациональных заблуждений, вот как говорят, что французы — вежливая нация…

— Или что у домашнего варенья вкус лучше, чем у купленного в магазине, — добавил Денис. — Я должен помочь Герцогине попрощаться с гостями. Она любит, чтобы в таких случаях кто-нибудь был под рукой. Ей необходимо эхо. А я понемногу становлюсь довольно приличным эхо.

— О да, — с некоторой резкостью откликнулся Кит, — вполне симпатичным эхо. А следовало бы стать голосом. Воспользуйтесь моим рецептом, Денис. Пещера Меркурия.