Двое мужчин стояли молча, наслаждаясь возможностью просто глядеть на текущую воду и расслабиться после пережитых кошмаров, страшнее которых они еще не испытывали. Луна и звезды заливали блеском темную поверхность воды, и казалось, что это стремительно несется, мелькая как молния, длинный косяк рыбы. Слоуна поражала красота пейзажа в сравнении с безобразием, которое творят люди. За одну неделю место это запятнали два убийства.

— Он мог тебя убить, — сказал Молья. — Не слишком-то разумное поведение для человека со столь очевидным ай-кью, как у тебя.

Слоун прижал ко рту платок. Получив пулю в грудь, он прикусил язык, и тот до сих пор кровоточил.

— Он выстрелил мне прямо под дых. Сказалась выучка. Медсен и тут остался верен себе и действовал как хороший солдат.

Молья повернулся к нему и хмыкнул.

— Это утешает, правда?

Улыбнувшись, Слоун тронул платком ярко-красный ободок ранки, уже начавшей синеть.

— Прости меня за куртку, — сказал он, щупая дыру в ткани.

Молья пожал плечами.

— Все равно я ее не любил. Ее мне теща подарила. Но раз в год приходилось-таки ее надевать. Я считал, что куртка меня толстит.

Слоун засмеялся. Именно поэтому он и остановил на ней свой выбор.

— И вообще, если тебе есть о чем беспокоиться, так это о Мэгги. Она поднимет жуткий скандал — ведь это была ее любимая лампа.

— Такой же скандал, как из-за передержанного жаркого?

— Это, друг мой, все равно что сравнивать прохладный летний ветерок с ураганом.

Они повернули головы навстречу приближавшимся шагам. Чарльз Дженкинс был таким же, каким он запомнился Слоуну, — огромным и несокрушимым, как скала, хотя сейчас рука его была на перевязи, а лицо в синяках украшали бинты.

— Я буду ждать возле джипа, — сказал Молья. — На этот раз ты от меня не отделаешься, потому что уж куда-куда, а в вертолет меня больше не заманят.

— Но ты ж полетел: сумел преодолеть свой страх, — возразил Слоун.

— Ну да, — сказал Молья, поглядывая на крылатое чудовище. — Как я и говорил, не так страшен черт.

Слоун поднял глаза на Чарльза Дженкинса. Эти двое зрелых мужчин, оба с грузом прожитых лет, были навеки связаны событием, которое Слоун не желал помнить, а Дженкинс был не в силах забыть. Но, может быть, теперь все должно измениться, как для одного, так и для другого. И не так страшен черт, как выразился Том Молья.

— Это здесь его нашли? — спросил Слоун.

Дженкинс кивнул.

— Согласно следствию, здесь.

— Вы его знали?

Дженкинс кивнул:

— Да, я его знал.

— Что он был за человек?

Дженкинс оглянулся назад и, глядя на бегущий водный поток, задумчиво сказал:

— Хороший человек. Семейственный. Порядочный. Человек, который и жизни не пожалеет ради другого, если считает, что так надо поступить. Если вы, Дэвид, мучаетесь, считая себя виноватым, то не стоит: Джо не хотел бы этого. Я уверен, что он долгие годы чувствовал свою вину за то, что с вами произошло. Как и я. Но он, в отличие от меня, нашел в себе достаточно мужества, чтобы действовать. Вот почему он держал у себя папку. Я долго бился над загадкой, зачем ему это было нужно, но теперь я понял. Держать у себя вас он не мог. Это было бы слишком для вас опасно. И по этой же причине он не мог вас навещать. Но он хотел каким-то образом сохранить связь с вами, если бы когда-нибудь ему представился случай вас найти и рассказать, что с вами произошло и кто вы такой на самом деле.

Слоун почувствовал, как по щеке его скатилась слеза. Теперь он понял, что именно это и сделал Джо Браник.

Дженкинс вручил Слоуну толстую папку.

— Вначале там вложена записка. Джо предназначал ее вам. Надеюсь, она ответит на многие ваши вопросы.

Слоун взял папку.

— Вы можете мне рассказать, что произошло?

— А вы уверены, что хотите сейчас это выслушать?

Слоун повернулся и взглянул на Чарльза Дженкинса.

— Не знаю, хватит ли мне когда-либо готовности, мистер Дженкинс. Но у меня нет выбора. Я ведь понятия не имею о том, кто я такой.

Дженкинсу было знакомо это чувство.

— Возможно, мы оба это поймем, — сказал он и начал свой рассказ.

Он прибыл туда, когда уже смеркалось, насквозь промокнув под дождем, потея во влажной жаре в своем тяжелом шерстяном пончо. Он примкнул к группе людей, шедших в деревню с запада, а войдя, увидел там толпу, насчитывавшую, как он быстро определил, человек семьсот, гораздо больше, чем они подозревали. Он высматривал в ней людей с оружием, но если там и были солдаты, он их не видел.

Деревня была затеряна в глуши. В нее вела пешая тропа, выбитая в охристой каменистой почве предгорий. Ближайшая проезжая дорога оканчивалась в двух милях оттуда, а учитывая ее не располагающее к езде состояние — десять миль сплошных камней и колдобин, — путь этот можно было приравнять к двумстам. Маленькие, без внутренних перегородок глинобитные хижины под тростниковой крышей приютились в густых и непроходимых джунглях, обступивших их со всех сторон и грозивших поглотить. По грязным тропкам бродили свиньи, куры и тощие собаки, здесь же играли босоногие ребятишки. Ни водопровода, ни канализации. Ни одна усадьба не имела ни электричества, ни ванной, ни даже раковины. Освещения на улочках тоже не было. Как и телефона. На маленьком, в один акр, участке земли выращивали кукурузу, бобы, перец-чили и разного рода тыквы и кабачки.

Дженкинс устроился в задних рядах толпы, смущаясь своего роста, и, поджав под себя ноги, стал ждать — чего именно, он не знал. Уже через десять минут его колени, колотившиеся на ухабистой дороге о приборную доску джипа, затекли и стали болеть. Даже мысль об обратном пути вызывала тоскливую боль. Тут как назло опять полил дождь, сразу же проникнув в каждую щель и каждую дырочку, в каждый шов его одежды. Он поплотнее надвинул на лицо капюшон, оставив себе для наблюдения лишь маленькую щель. Толпу дождь, казалось, ничуть не обескуражил. По ней как будто пробегал электрический ток предвкушения — так ждут начала спортивных соревнований или разрекламированного бродвейского шоу.

Затем толпа притихла, и в наступившей тишине слышалось только, как где-то вдалеке воет собака. Все повернули голову в одну сторону и вытянули шею. Дженкинс возвышался над всеми сидящими, но вначале он не мог разглядеть, что привлекло внимание толпы. А потом он его увидел.

Его подняли на большой плоский валун, и он стоял там, словно паря в воздухе. Мальчик.

Это был просто мальчик — босоногий, с нежными, ангельскими чертами и темной копной волос.

Дженкинс смотрел, как мальчик прикрыл глаза, простер руки и запрокинул голову так, словно пил дождевые струи, лившиеся с деревьев. Белую рубашку его подхватил ветер, и она раздувалась как парус.

— Levante sus ojos у mire del lugar donde usted es.

Головы поднялись, точно повинуясь приказу.

— Да возликуют селения. Да воспоют жители Мексики, преисполнившись радости. Да разнесется клич с горных вершин. Да явится Господь в величии своем. Подобно мощному воину, тряхнет он оружием и огласит простор, призывая на битву, и сокрушит врагов своих.

Дженкинс стянул с головы капюшон. Сидящие вокруг люди закрыли глаза, застыли подобно молчаливым каменным изваяниям, и только губы их подрагивали. Молитва. Они молились. Это было поразительно.

Слова изливались из уст ребенка и текли потоком, и как ручей влечет за собой камни, так эти слова, увлекая толпу, текли туда, где сидел Чарльз Дженкинс.

— Долго молчал Я, терпел, удерживался; теперь буду кричать... Опустошу горы и холмы, и всю траву их иссушу; и реки сделаю островами, и осушу озера. И поведу слепых дорогою, которой они не знают, неизвестными путями буду вести их, мрак сделаю светом пред ними и кривые пути — прямыми: вот что Я сделаю для них и не оставлю их.

Слова были смутно знакомыми. Откуда он знает их? И, слушая мальчика, он вспомнил. То, что он, посещавший баптистскую церковь, считал давно забытым, оказывается, лишь дремало, дожидаясь своего часа. Мальчик произносил слова Священного Писания, но они казались другими, совсем другими. Мальчик произносил их словно впервые, так, словно это были его собственные слова. Прошло десять минут. Двадцать. В толпе почти не было движения; по лицам слушателей текли слезы.

Господи, думал Дженкинс.

Мальчик сделал паузу и устремил в толпу взгляд такой пристальный, что сидевшие впереди отпрянули, чуть не упав. Голос мальчика окреп. Слова теперь не текли потоком, а врезались в толпу, как острие ножа.

— Мы мексиканцы. Наши предки называли эту землю своей задолго до того, как пришли захватчики, отняв то, что по праву принадлежало мексиканцам. Мы потомки великой расы воинов, потомки гордого народа.

Шепот беспокойства пронесся по рядам.

— Мы ацтеки, толтеки, запотеки и михтеки. Тысячи и тысячи лет мы жили свободные и независимые. Мы создали великие цивилизации. Мы ни от кого не зависели и не искали ничьей помощи. Мы щедро дарили, но они желали все большего. Мы не искали войны, но война сама нашла нас. Слушайте меня ныне. Не может быть Мексики иной, чем свободная Мексика.

Так это была правда. Дженкинс надеялся, что это не так. Однако это была правда. Вот она, пучина мятежа.

— Истинная Мексика возродится только тогда, когда мы перестанем вручать нашу судьбу людям во власти, тем, кто хочет поработить мексиканский народ, чтобы возвыситься самим, чтобы жить в роскошных дворцах. Разрушителям Мексики, угнетателям ее народа не должно быть места на этой земле. Те, кто насилует Мексику, крадет ее земли, богатства ее недр, должны быть изгнаны отсюда навечно. Только независимая нация может процветать. И только добившись истинной независимости, с честью возродится наша гордая раса.

Толпа вдруг как один поднялась и окружила его. Камень захлестнули крики одобрения. Дженкинс потерял мальчика из виду, а потом вдруг увидел его высоко над толпой — люди несли его, а он плясал над их головами, стоя у них на плечах, плясал под рокот барабанов. Картина была фантастической, похожей на сцену из спектакля или кадры кинокартины, снимаемой на студии в Голливуде. Но это не были актеры, и это не был спектакль. Это была правда. И это происходило в действительности.

Гром ударил с разъяренного неба, громовой раскат тряханул джунгли с такой силой, что земля содрогнулась, а небеса разверзлись. Дождь полил сплошной завесой, с деревьев потекло, как из крана. Толпа быстро рассеялась, люди разбежались по хижинам или укрылись в джунглях, откуда они пришли. Чарльз Дженкинс стоял под дождем один.

— После каждой моей поездки я представлял донесение, — сказал Дженкинс. Он покачал головой. — Мне очень жаль. Я не хотел, чтобы это случилось.

Слоун видел страдание в глазах Дженкинса, целая жизнь, полная боли и вины, сейчас промелькнула перед ним. Они были так похожи, он и Дженкинс. Оба прожили много лет, не зная, кто они, и сомневаясь, что хотят это знать.

— В том, что случилось в то утро, виноваты не вы, — сказал Слоун. Он тер подбородок, вспоминая Мельду, молодого полицейского — отца новорожденного сына, дежурного охранника в своем офисе, незадолго перед тем ставшего дедом, и Питера Хо с семьей.

Он думал о Джо Бранике.

Он думал о женщинах и детях из той деревни. Он думал о матери.

Огромность его потери — вкупе с болью, которую она ему принесла, — навалились на него грузом таким тяжелым, что ему было трудно дышать.

— Я убедил их в том, что угроза реальна, что вы — это реальность, — сказал Дженкинс.

— Нет. — Слоун покачал головой. — Это я убедил вас. — Он поднял глаза на Дженкинса. — Я убедил вас, потому что меня так научили, потому что я видел в этом свое предназначение. Ни вы, ни я не были ответственны за то, что произошло. Мы оба были слишком молоды, слишком доверчивы. Одного не могу понять: почему это случилось сейчас? Почему после стольких лет Джо Браник вытащил это все на свет божий? Он хранил папку. Зачем же он ждал тридцать лет, чтобы обличить Роберта Пика?

— Потому что Джо не пытался обличить Роберта Пика, Дэвид. Он пытался его спасти.

— Не понимаю.

— Независимо от того, что он думал о Пике, когда узнал правду, когда раскрылось, что человек, служению которому он посвятил не один год, был убийцей, Джо любил свою страну и не желал, чтобы она понесла урон.

— Тогда зачем ему понадобился я?

— Потому что вы единственный из оставшихся в живых, который знает, кто такой Эль Профета.