Ранним утром из Перми подъехали четыре санные упряжки и остановились в Новой Шарье. Все еще спали. И только станционный смотритель Алексей и полковник Лобанов бродили по почтовому яму. За воротами станции пылали казачьи костры, конвойные двигались подобно маятнику в часах, так же неумолимо, так же печально.

Лобанов прочистил курительную трубку, с которой не расставался, и вышел на веранду. Кивком головы указал на только что прибывших из Перми. Несколько закутанных в тулупы человек выбрались из них и принялись отряхивать снег с одежды.

– Это они?

Алексей отвесил полковнику низкий поклон.

– Так точно, ваше благородие, это оне-с. Точнехонько, как вы приказывали-с и прибыли.

Лобанов чертыхнулся себе под нос и пошел к саням. Мужички сдернули с голов мохнатые меховые треухи и прижали к груди.

– Довольно ль с собой взяли? – грубоватым тоном обратился к ним Лобанов. – На всех-то хватит?

Один мужик важно кивнул в ответ.

– Не извольте сумлеваться, ваш благородь! Хватит! У нас завсегда с запасом. Пермь-то как-никак воротами поясу Каменному служит… там этот товарец ходовым считается, – и хохотнул невесело.

Лобанов подошел к первым саням. Поколебавшись мгновение, откинул полог дерюжчатый в сторону. На утреннем солнышке блеснули кандалы.

Добротные новые оковы. Цепи, достаточно длинные для того, чтобы не мешать широкому мужскому шагу, и достаточно тяжелые для того, чтобы тащить их было трудом нелегким через тысячи верст, сквозь дождь и бурю, звенящий мороз, густыми хлопьями падающий снег и немилосердно палящее солнце. Через леса и болота, по горам и бескрайним просторам.

Сибирь приветствовала свои жертвы звоном железа.

Полковник Лобанов торопливо отвернулся от саней.

– Стража! – крикнул он на всю станционную площадь. – Будите заключенных! Алеша?

– Да, ваше благородие? – мрачный смотритель сложился почти вдвое.

– Можно на время запереть женщин?

– А чегой-то нельзя, ваше благородие? Еще как можно-с! Это мы запросто!

– Тогда поторапливайся! Запри их.

Алексей резво бросился запирать все двери станционные. Пермяки взялись за уздцы и завели сани в сарай. Холодное зимнее солнце равнодушно следило за творящимся на земле.

Лобанов поджал губы. «Скоро Рождество Христово, – подумал он. – А потом как доберемся до Урала, они к оковам уже подпривыкнут».

Ему было по-собачьи тоскливо, хоть в голос вой.

Из флигеля, где содержались осужденные, послышались громкие крики раздаваемых команд. Конвой кричал:

– Быстрее! А ну, быстрее! Пошевеливайтесь, сучий потрох!

Появились каторжане. У Лобанова на мгновение обмерло от боли за них сердце, когда он увидел их, в заношенных робах, с попонами на плечах, невыспавшихся, грубо вырванных из сострадательного забытья такой короткой ночи, гонимых, словно стадо на бойню.

Пермяки в сарае испуганно жались к саням. Пока что железа были прикрыты дерюгой, но генерал Муравьев внезапно почуял недоброе, крикнул отчаянно:

– Братцы, они еще какую-то пакость над нами удумали! Вы только гляньте на те рожи разбойные!

– Мы всего лишь честные ремесленники, свое дело знаем, – обиженно отозвался один из пермяков. – Наша ли вина, что вас в Сибирь погнали? Нам за работу платят, человеку деньги нужны, чтобы жить.

Заключенных согнали в сарай, ворота закрыли. Полковник Лобанов поставил у сарая группу вооруженных до зубов солдат.

– У меня для вас сообщение, господа! – крикнул Лобанов, устраиваясь на облучке первых саней. Нестерпимо болела нога. – Мы почти добрались до Урала. За ним начнется Сибирь.

– Урок географии тоже входит в наше наказание? – хмыкнул кто-то из декабристов.

Полковник Лобанов вздохнул. Он глянул на Трубецкого и Муравьева, стоявших в первом ряду, и внезапно почувствовал, как сжимается горло от болезненного спазма.

Полковник махнул головой пермским кузнецам, и те сдернули дерюгу со своего товара. В слабом свете блеснули новехонькие кандалы.

На мгновение в сарае воцарилась мертвая тишина. У заключенных перехватило дыхание, солдаты покрепче сжали приклады ружей.

Вот оно, сейчас раздадутся крики ужаса. Сейчас полетят в небо к Богу проклятия, стоны, плач людской.

Они даже не шелохнулись. Молча смотрели на груду цепей. А потом в полнейшей тишине Муравьев произнес очень тихо и спокойно:

– Я никогда не надену на себя эти украшения.

Полковник Лобанов глянул на Муравьева и с досады стукнул кулаком по деревянному своему протезу.

– Я тоже вот ношу это украшение во славу России…

– Вы потеряли ногу в бою!

– А вы заработали железа в революции.

– Но я – офицер! – сорвавшись, закричал Муравьев.

– Вы были офицером, граф. А теперь вы ссыльнокаторжанин, – Лобанову стало нестерпимо жарко. Он должен быть суров с ними! – Выходите по одному! Штанину задрать! Сесть на козлы.

Никто даже не шелохнулся.

– Люди, – устало произнес Лобанов. – Не вынуждайте меня поступать с вами бесчестно. Так должно быть. Идите же! Вы знаете, что такое приказ. Приказ не оспоришь ни сердцем, ни разумом. Приказы должно исполнять. Я прошу вас, я прошу вас всех…

– Он прав, – князь Трубецкой первым шагнул из толпы. – Нет смысла сопротивляться. Мы больше не вольны в себе. Мы должны повиноваться. Будем же благоразумны, господа.

Он сел на козлы, закатал брючину и закрыл глаза. Кузнец схватил цепь. Замки щелкнули. Трубецкой все сидел. Рот его чуть приоткрылся, как будто князю не хватало воздуха, ему казалось, что по ногам его бегут ледяные мураши, полностью парализуя все тело.

– Следующий, пожалте, – равнодушно произнес кузнец-пермяк. Он заковал в железа не одну сотню осужденных. Он пережил и ругань, и проклятия, и угрозы, слезы и молитвы… Для него эта работа была такой же обыденной, как и любая другая. То ли лошадь подковать, то ли человека упаковать в кандалы – да какая, в сущности, разница?

Трубецкой медленно поднялся. Запинаясь сделал пару шагов. Тяжелая цепь билась о землю. Князь с трудом поднимал ноги и вдруг покачнулся. Борис Тугай рванулся вперед, подхватил Трубецкого и отвел в сторону.

– Сколько ж они весят-то, – жалко улыбаясь, пробормотал Трубецкой. – Это ж на весь мир позор и отчаяние, к ногам привешенное.

Он оглянулся на Муравьева.

– Давайте, теперь вы, граф…

И Муравьев не стал сопротивляться. В своем новеньком фраке он подошел к козлам и осторожно присел на них. Кузнец равнодушно глянул на генерала.

– Штанину-то задери, барин, – сказал он.

Муравьев упрямо покачал головой.

– Давай на порты. Украшения, тем паче, такие, на одежде носить надобно. Кроме того, твои железа куда более проносятся, чем портки.

Раздался звон, словно по жизни их погребальный, и Муравьева охватило то же самое чувство, что и Трубецкого. Он поднялся с козел, подхватил цепи обеими руками, прижал к груди и, мелко семеня ногами, вернулся к товарищам.

Кто-то забарабанил в ворота сарая. Солдат чуть приоткрыл створки, и в щель пробрался станционный смотритель.

– Помогите! – закричал он. – Мне помощь надобна, ваше благородие! Женщины… Да какие ж то бабы, чертовки сущие! Я их, бесиц, запер, как вы приказали, и теперь они дом громят. В окнах стекла уж повыбили, и за мной с поленом по залу гонялись. Силу б применить надо. Идемте же, господин полковник, а то даже казачки ваши это бабье окаянное боятся! Кабы чего не вышло!

Лобанов оглянулся на декабристов. На четырех из них уже были надеты железа, на козлах как раз устраивался конногвардеец, лейтенант Тугай.

– К чему все это? – вымученно вздохнул Лобанов. – Вот к чему мне еще и бабий мятеж? Что с того изменится-то? Только силы потратят, а они им ой как надобны.

И вышел во двор вслед за станционным смотрителем.

Где-то через час все было кончено. Громкий, жутковатый перезвон зазвучал в сарае: каждое движение ноги – и оковы начинали свой поминальный перепев.

Дамы на постоялом дворе худо-бедно успокоились не без твердого вмешательства Лобанова. Они собрались у трех разбитых окошек и замерли в ожидании появления своих супругов, высоко подняв меховые воротнички шубок. Но пока что во дворе сновали одни только казаки.

Наконец, во двор согнали возки. На другом конце почтовой станции сгрудились сани жен мятежников, закутанные в теплые тулупы возницы тоже уже были готовы к спешному отъезду. Стоял ясный морозный денек; снег скрипел под ногами, словно битое стекло.

Фельдфебель Поздняков уже битый час со страшной бранью носился по двору в поисках пропавшего бог весть где солдата Ефима. Но никто его не видел. Стоял себе подлец на часах, а назад не вернулся. Как сгинул. Впрочем, Ефим в охотку прикладывался к горячительным напиткам, так что все как один были уверены в том, что негодяй спит себе где-нибудь мертвецким сном, зарывшись в прошлогоднюю солому.

– Или же в бега подался! – прорычал Поздняков. – Дурачина, ведь поймают да вздернут без разговоров, как пить дать, вздернут!

Створки ворот сарайных медленно распахнулись. Казаки схватились за сабли.

– Выходят! – раздался восклик из женской толпы. – Наши мужья выходят!

Сначала, впрочем, показался полковник Лобанов. Прохромал по забитой санями площади. Денщик набросил на него теплую, подбитую мехом шинель и подал треуголку. Потом из сарая вышли несколько солдат и встали слева и справа от ворот.

– Что все это значит? – шепотом спросила Ниночка у княгини Трубецкой. Ее худенькое личико раскраснелось от волнения и напряжения: ведь каких-то полчаса назад она вместе с двумя женщинами пыталась выбить двери постоялого двора тяжелым обеденным столом.

– Парад в преисподней! – Трубецкая прижалась лбом к заледенелой оконной раме. – А ведь я это предчувствовала, Нина Павловна. Случайно я видела однажды, как этапируют заключенных в Сибирь. Я проезжала тогда мимо. Они шли по четверо в одной связке, бесконечный такой обоз. А на ногах у них… – У княгини вдруг сорвался голос, она махнула рукой в окно и заплакала. – Смотрите сами!

Пронзительный, за душу хватающий вой раздался из толпы.

Появились осужденные. Но еще до того, как они их увидели, они услышали ужасный звон цепей. Поддерживая друг друга, декабристы выходили из сарая, волочились по снегу цепи. Словно люди, отвыкшие от яркого света дня, они щурились, вертели головами по сторонам, глядели на жен и, казалось, не узнавали их.

Муравьев прижимал железа к груди. Он понял, что так куда лучше передвигаться, чем когда кандалы всей тяжестью тянут к земле. Но тогда уставали руки, когда же цепи обледенеют на трескучем морозце, холод будет обжигать ладони, словно огнем.

Страдальцы молча брели к широким саням, с трудом залезали в них. Несколько солдат помогали им, поддерживали цепи, подсаживали, как могли.

– О, Господи, почему ж ты дозволил такое! – простонала Ниночка. Она дрожала все телом. – Пощади их, Господи, пощади…

– Господь Бог давно позабыл о Сибири, – зло отозвалась Трубецкая. – И вообще, на помощь надейся, а сам не плошай.

Они смотрели, как их мужья забираются в сани, натягивают на себя одеяла. Борис искал глазами Ниночку. Увидев ее у окна, вскинул руку, помахал почти счастливо. Из конюшен выехали тяжело груженные сани с провиантом. Было и так уж понятно, что на почтовой станции этап оставаться не будет, да скоро и не будет их, этих самых почтовых станций. Полковник Лобанов попрощался со смотрителем Алексеем, посоветовав тому на прощанье сообщить начальству своему об уроне, что причинили женщины во время постоя. Казаки уже сидели на конях.

Увязая в снегу, Лобанов подошел к окну, у которого замерли Трубецкая и Нина.

– Не проклинайте меня, сударыни, – сказал он, криво усмехаясь. – Я лишь выполняю свой долг. Меня никто не спрашивает, что я думаю, что я чувствую. А еще мой долг сказать вам, что на четыре сотни верст с гаком почтовых станций больше не будет. Провианта у меня хватит только на этап. Даже солдатам и то придется потуже затянуть пояса. Вашего появления, милые мои дамы, никто среди нас не ожидал.

– Да уж не пропадем, – гордо вскинулась Ниночка. – Я стреляю ничуть не хуже ваших солдат.

– Ну, если воздух расстреливать собрались, сыты не будете, – Лобанов отсалютовал дамам, бросил на них еще один долгий взгляд и подумал: «На сколько ж хватит их мужества? Сколько из них доберется до Читы, этой столицы каторжан в Южной Сибири?».

Он взобрался в сани, закутался в теплый меховой полог. Казаки построились, сани с солдатами уже давно ждали за воротами. К крыльцу подтянулись возки жен декабрьских мятежников.

– Колонна, марш! – крикнул Лобанов.

Сани легко заскользили по снегу. Смотритель стянул с головы треух, низко поклонился и крикнул вдогонку:

– Храни вас Господь! Возвращайтесь!

– Сколько у нас еще провианта? – спросила Трубецкая.

– Если будем экономить, то на четыре дня хватит, – вздохнула Ниночка.

– Верно ли, что вы можете стрелять?

– Я была на всех охотах вместе с моим отцом, – Ниночка, не отрываясь, смотрела на облако снега, поднятое этапом. «Борюшка, – думала она нежно. – Мы еще покорим Сибирь!»

– Мы должны помнить о том, – задумалась Трубецкая, – что в Сибирь пропустят только нас, женщин, а вот слуг вполне могут вернуть по домам.

– Ну, так сами с лошадьми управимся.

– Ни одну из нас этому не учили.

– Вот и научимся! – Ниночка запахнула шубку. – Княгиня, времени у нас много, вся земля открыта перед нами, научимся уж обращаться с поводьями да кнутом. В общем, так, садимся на облучок рядом с возницами. До Урала управлять санями как-нибудь научимся.

Пять дней пробирались они по снежным завалам на трескучем морозе. Пять ночей без передыху провели в санях, зарывшись в солому и замотавшись в одеяла. Пять одиноких дней и ночей на земле, вымершей под белой снежной периной. Ни деревни на пути, ни одинокого домишки, ни зверя, ни человека – только одичавшие дали, молчащие скорбно леса, скалы и дорога, дорога, дорога без начала и конца, ведущая в Сибирь. В девственные земли, по зиме превращающиеся в бездонную белую могилу, весной, когда Обь и Иртыш выходят из берегов – в водную пустыню, летом – в кипящую, скворчащую сковородку, а по осени же – в ночной горшок в предутренний час… Все здесь чрезмерно, все выходит за грани очевидного, все непостижимо в своей красоте и отчужденной враждебности.

Лошади, благородные животные с лучших конюшен, стали первыми, чьи силы оказались не безграничны. Они не выдерживали убийственной скорости, на которой казаки этапировали эту партию каторжан, сделались кожа да кости, словно древние одры, едва лишь тянули сани, спотыкались и жалобно ржали.

Во время остановок Мирон Федорович подсчитывал лошадей, что не смогут добраться до Уральских гор ни при каких обстоятельствах. Таких было много: четырнадцать голов, при переходе через горы они падут. Чудом было уже и то, что до сих пор им удавалось тянуть сани.

– Беда с ними, ваши сиятельства, – пожаловался кучер Ниночке. – Нам новые лошаденки надобны. Дай-то, Господи, чтоб добрались мы хоть до какой захудалой деревеньки, иначе все сгинем.

На следующий день Мирон послал нескольких кучеров на разведку. А пока сани сцепили по двое, чтоб смогли их тянуть три лошади. Тогда одна лошадка могла отдыхать. Но разве ж то было выходом из положения страшного? Лошадей они практически загнали. Безумием было эдакое путешествие. Задние сани постоянно сбивались с пути. Они теряли время и силы, пытаясь нагнать колонну этапированных.

Как и предложила тогда Ниночка, женщины теперь поочередно сидели рядом с возницами на облучке, обучаясь ремеслу править лошадьми. А Мирон начал из трех женских нарядов кроить для себя одежку и во время отдыха тайком примерял на себя всю эту «срамотишу». Случайно заставшая его за сим престранным занятием, Ниночка глянула на своего кучера, проглотив язык от удивления.

– Коли правда то, что только бабам в Сибирь дозволен проезд будет, барышня, – объяснил немного смущенный кучер, – то и я бабой стану. Я ж клятву дал с вас глаз не спускать.

– Но Мирон! – верность великана до слез растрогала Ниночку. – Сразу же поймут, что ты мужчина!

– Кто поймет-то, барышня? Кто ж это удумает мне под юбку заглядывать? – и он прошелся в почти готовом уж наряде, слегка раскачивая бедрами. Разочарованию его и обиде не было предела, когда Ниночка со смехом пошла к подругам. – И ничего-то смешного нет, барышня, вот ничуточки!

На десятый день вернулись разведчики. Чуть в стороне от дороги лежала маленькая деревенька, занесенная снегом почти до крыш. И только дымок из труб говорил о том, что там переживают зиму люди, уподобившись медведям в берлогах.

– Там наверняка коняжки имеются! – возликовал Мирон. – Далеко до деревни-то? Двадцать верст? Ладно, денек потратим, мы этап на свежих клячах быстро нагоним. Давайте, братцы, едем!

Женщины дали Мирону кожаный кисет, доверху забитый царскими червонцами, а Трубецкая даже стянула с пальца дорогое кольцо. А потом слуги ускакали. Сани согнали в круг, разожгли костры, впервые за десять дней пути они могли отдохнуть по-настоящему. Достали котелки, нагрели воды, почистились, а потом все-таки решились сделать то, чего до сих пор страшились ужасно, а в жизни своей прежней, петербуржской, и представить бы не смогли: пристрелили несчастную, едва передвигавшую ноги лошадь, для которой дальнейший переход был бы мукой мученической.

Катенька Трубецкая с головой зарылась в санях в солому, когда пристрелили ее коня. Когда-то этот конь, покрытый пурпурной попоной, гарцевал на императорских парадах. Теперь в самой глухой окраине Европы в снегу лежал тощий одр, для которого выстрел в голову означал долгожданный отдых. В вечности.

Вечером вернулись Мирон и другие слуги. Они привели четырнадцать маленьких степных лошадок, лохматых зверушек, довольных тем, что удалось им выбраться из стойла в тесных конюшнях.

И на следующее утро они двинулись дальше. Маленькие лошадки бежали, почти не касаясь земли копытцами, и казалось, что летят они по заснеженным полям.

– Хой! Хой! – весело кричал Мирон. – А ну, вперед, сладкие мои! Давайте, лапушки! С вами мне и Сибирь не страшна!

На перевале солдаты и каторжане разбивали лагерь. Полковник Лобанов взобрался на удобный выступ скалы, с которого была видна как на ладони вся долина. Рядом с ним стояли Трубецкой, Муравьев, Волконский, Тугай и молча смотрели вниз. Замерзшие реки щурились в лучах вечернего солнца. Если бы не леса, долина б просматривалась еще лучше. А так – леса, снег и молчание. И более уж ничего.

– Да, господа, это – Сибирь, – с удивившей его самого дрожью в голосе выдохнул Лобанов.

Ссыльнокаторжане молчали. Пошевелишься чуть, зазвенят тоскливо железа. А так, так они почти что привыкли к железной своей ноше, и, чтоб не тяжело было, брали пример с Муравьева. Подхватывали цепи в руки, и шагалось им тогда куда как легче.

– И что теперь? – спросил Борис.

– Нам – туда, дорогой вы мой, – Лобанов махнул рукой в сторону долины. – Там, внизу, вновь начнутся почтовые ямы, появятся дворы постоялые. Мы и так пять дней потеряли, – вздохнул полковник. – Все в обход, да в обход идти-то приходилось.

– Это к чему? – насмешливо спросил Волконский. – Чтобы показать нам красоты местного края?

– Те места, которые нам обходить пришлось, ныне неспокойны. Там вы могли бы найти сочувствующих вам и вашему делу. Возможны были б столкновения. Там поселения помилованных государем ссыльных. Да и владения Строгановых тоже там. Какой дурак поведет через те земли такой этап, как ваш?

В тот вечер полковник беспокойно метался по лагерю, все поглядывая на дорогу. Он уже успел как-то привыкнуть к тому, что на приличном расстоянии за этапом следуют сани с женами мятежников. Но на этот раз их не было видно. Пропали?!

Когда из долины подкралась ночь, Лобанов велел запрячь лошадей в сани и поехал на поиски. Но санного обоза так и не увидел, ни звука вообще не доносилось до него. А потом издалека ветер принес тоскливый вой одинокого волка.

Лобанову стало страшно. Нет, волки путницам были почти не опасны – на такой крупный обоз они нападать, вряд ли, что осмелятся. Да и возницы у дамочек хорошо вооружены. Но то, что их не видно, пугало…

Полковник вернулся в лагерь и послал на поиски пропавших казачий наряд.

– Как только вы их увидите, сразу же возвращайтесь. Им вас обнаруживать вовсе даже не обязательно. Иначе еще чего доброго удумают, что мы о них беспокоимся. С дур-баб и не такое станется!

На следующий день пополудни – этап по приказу Лобанова шел в сей день на удивление неторопливо – казаки заметили санный обоз с женами осужденных. Они сразу же повернули коней и пустили их рысью. Лобанов вздохнул с видимым облегчением.

– Ладно, теперь пойдем на обычной скорости. Давай, гони! Сибирь сонным распутехам не покорится!

Над головами маленьких лошадок свистнули плети, полозья со скрипом катили по снегу. В Сибирь…

Когда женщины достигли перевала, они велели остановиться. Выбрались из саней и, как недавно их мужья, замирая сердцем, вглядывались в бескрайние леса.

– Давайте помолимся, – прошептала Мария Волконская, женщина набожная, светящаяся изнутри потаенной неугасимой силой. – До сих пор Господь помогал нам, поддерживал в трудные минуты. Да пребудет с нами милость его до конца пути…

Они зажгли свечечки, поставили в снег и опустились на колени. А слуги на облучках сдернули лохматые треухи и перекрестились истово.

Склонив головы, тихонько молились женщины.

– Дай нам силы, Господи. Видишь, мы почти уж до Сибири добрались. Помоги нам отогреть ее силой любви нашей… Помоги растопить снег ненависти и отчуждения…

… Одинокий безымянный странник остановился на краю горного выступа. Вот он каков, Пояс Каменный!

Урал! Значит, и сюда он уже добрался. Скорбный дух не давал ему покоя. Он бросался на колени, выстаивал еще в Саровской обители долгие часы перед образами, но лики молчали. Он должен был сделать что-то, что избавило бы его от тяжелых дум и размышлений, осознания своей тяжелейшей вины и осознания неугодности Провидению…

А потому он шел в Сибирь, шел по следам двух страннейших обозов. Вся эта снежная круговерть, непогода и завывания ветра напоминали одинокому путнику иную картину, иной гнев пробужденной стихии.

Он тогда в ботике прошел по черной воде Невы до маленького домика кровавого преобразователя России. Скромный маленький домик Петра притягивал его взгляд. На старой замшелой березе возле самого домика висела икона Богоматери, висела высоко, метрах в трех от земли. Поговаривали, будто сам царь Петр решил повесить икону на отметке, до которой доходила вода в сильные наводнения.

Он в задумчивости постоял перед иконой, перекрестился на темный суровый лик Богоматери и словно бы по наитию оглянулся на воду. Черная вода как будто крутилась водоворотом. Да что там, она текла вспять.

Он не испугался тогда, как не боялся и ныне снежной стихии, снежного безграничного океана одиночества. Когда прибыл он тогда к себе, вода уже растекалась по мостовым, опоздавшие экипажи проезжали, взбивая брызги воды, словно стеклянные крылья. Волны с моря шли сплошной полосой, заливая набережные, сталкивая лодочки и суда, унося с собой деревья и вырванные с корнем кустарники. Мороз тоже валит деревья. И смерть на морозе так же страшна, как и в обезумевшей воде.

Он смотрел с балкона на разбушевавшуюся черную воду, усыпанную обломками, деревьями, телами первых погибших, и со страхом думал, что лишь из-за одного него наслал Господь бедствие на столицу страны. И искал, искал в душе своей вины.

Ударила очередная волна, вышибла двери парадного входа, и он со страхом увидел вплывавший в двери большой полусгнивший деревянный крест. Стершиеся вырезанные неумелым художником надписи на кресте резко выделяли только несколько букв – А и Р, слегка покосившиеся на сторону.

Словно само Провидение посылало ему этот символ смерти.

Отречься, уйти, если Бог так рьяно указывает на его грехи, если посылает одно за другим знамения. Уйти старцем с посохом за плечами. Уйти, как покаяться, чтобы спасти свою бессмертную душу. Уйти в Сибирь…

Поправил котомку за плечами и побрел вслед за теми, для кого его уход обернулся трагедией.