Переход через Каменный Пояс к низовьям реки Тобол был просто мучителен.

Сани переворачивались, еще несколько лошадей пало от истощения, одна из дам сломала руку, а Мирон Федорович без конца ссорился с другими кучерами, страшившимися продолжать этот спуск в преисподнюю. Они боялись тайги, почти теряя рассудок от недобрых предчувствий: отсюда им уж никогда не вернуться в родные края!

Теперь оба обоза ехали вплотную друг к другу. И, казалось, что все они, даже женщины, идут по этапу. Длинная цепочка саней змеилась к Тоболу в окружении конных казаков.

Они ехали по тем землям, где здорово пошаливали разбойнички. Почти каждую неделю здесь пропадал то один, то другой купеческий обоз. Полковник Лобанов волновался: ведь он перевозил в Сибирь не одних только мятежных декабристов, но и три ящика, доверху набитые царскими червонцами, назначенными на строительство новой колонии на юге сибирских земель, нового опорного пункта империи, заселенного бывшими заключенными острогов.

– Будет лучше, если мы станем держаться друг друга, сударыни, – обратился Лобанов к женщинам, пока казаки разбивали последний перед Тобольском лагерь. – Я и так превышаю данные мне государем полномочия, мне бы следовало гнать вас как можно дальше от каторжан, да что с того проку! Царь-то далеко. Я только об одном прошу вас: никаких контактов с вашими мужьями! Никаких там сближений и разговоров. Не злоупотребляйте моей добротой, сударыни. Она тоже – увы! – не безгранична.

Оказалось, что Лобанов был куда великодушнее, чем и сам хотел казаться. После Тобольска он выделил свежих лошадей на все сани, пополнил запасы провианта, кое-что добавил лично от себя, а потом позволил, чтоб на полевой их кухоньке не только солдаты хозяйничали, но и женщины. И на больших лагерных кострах зашкворчало что-то особенно вкусное, задымились котлы с супом. И даже казаки весело причмокивали губами:

– Давно мы так славно не едали! Вот ведь как вкусно! Словно на святые праздники!

На каждой стоянке солдаты и ссыльные выстраивались в длинную очередь, держа в руках котелки, ждали своего череда около божественно пахнущего котла. Во главе этой очереди становился полковник Лобанов, с усмешкой приговаривавший каждый раз одно и то же:

– Вот сия вкуснятина может меня даже с Сибирью примирить. Ниночка Павловна, а подайте мне порцию побольше этой вашей удивительной каши. Ох, пресвятые угодники, да вы ж меня на старости лет в обжору превратите!

Ну, и как в такой обстановке не переброситься парой слов с любимыми? Вот только, что, что сказать им? Просто заглянуть в глаза и спросить вечное: «Как ты? Железа не натирают? Голову выше, дорогой! Коли мы будем вместе, нам и тайга не страшна. Терпи, путь нам долгий отмеряй. Кто знает, может, прибудем на место, а там уж курьер царский дожидается, чтоб в Петербург вернуть».

Всякий раз говорилось одно и то же, но даже самые затасканные слова вдыхали в измученных людей новые силы. Потому что за занавесом слов стояла любовь, невероятная, нерушимая любовь, преодолевшая горе и страдания и не страшившаяся самой смерти.

Почти всю первую половину дороги в Сибирь князь Трубецкой ни на что не обращал внимания. Его спутники снова и снова спорили о том, стоило ли им вообще выходить на Сенатскую площадь, обвиняли его чуть ли не в измене и предательстве, говорили, что он, согласившийся стать диктатором восставших, не выдержал своей роли, испугался…

Князю Трубецкому не было дела ни до чего. Все стояло и стояло перед ним милое Катенькино лицо, ее подернутые влагой слез глаза, нежные щеки, прихваченные сейчас морозцем, ее пухлые по-детски губы и он ругал себя за то, что не успел на воле вдосталь нацеловать эти губы и щеки. Как он жалел сейчас, что был всегда немного сдержан и холодноват, что не слишком баловал свою Катеньку. Он прекрасно понимал, что вышла она за него не по страстной любви, и только теперь увидел всю ее. Увидел, какой любовью и смирением проникнуты все ее помыслы, как любит она самое несчастье свое, как стремилась она тогда проникнуть в крепость и быть вместе в самые горькие для него минуты. Вот и сейчас она, милая, рядом. Никогда и не предполагал князь Трубецкой такой преданности и верности, никогда не понимал ее души, доступной лишь глубокому искреннему чувству преданности, верности и любви.

Теперь князю казалось, что он всегда был немного эгоистом, что женился он по страстной любви, не слишком-то обращая внимания на ответное чувство, но теперь понял, что Бог соединил его с Катенькой недаром, что в горе увидел он, каким сокровищем вознаградил его Творец.

«За что милость Твоя, Господи, мне, презренному, – думал он, стоя в очереди за хлебом. – За что эта женщина может быть так верна и преданна мне, чем заслужил я благодать эту?»

Она вложила в его загрубевшие руки краюху черного хлеба, ласково сжала на мгновение пальцы и прошептала:

– Держись, друг мой…

И он не слышал ничего, кроме звуков этого голоса, не слышал, что говорили его спутники по несчастью, ржавый стук кандалов не отвлекал его от своих дум. Тих и задумчив был князь Трубецкой во все время пути…

– Держись, друг мой…

Они добрались до Томска, миновали Вашнюянские болота, ехали по бескрайним лесам, пробирались по льду богатырши Оби и, наконец, попали в те земли, где жили киргизы, дикие, с раскосыми глазами и желтоватыми широкоскулыми лицами. Дикари оказались добродушны и на редкость гостеприимны. Они обнимали ссыльнокаторжан, называя их братьями, и воровали по ночам все, что плохо лежало и просто случайно попадало им под руку. Полковник Лобанов быстро понял, что коли дело пойдет так и дальше, очень скоро им самим придется впрягаться в сани. А потому велел прихватить с собой с десяток киргизов.

– За каждую покражу я велю расстреливать одного из них! – рявкнул он на местных жителей. – А когда пристрелим десятого, велю еще новых привести, ясно?! Воруйте вон у Строгановых, хоть колбасу с бутерброда. У них всего навалом. А нас трогать не сметь, мы – бедные солдаты.

Киргизы о чем-то посовещались друг с другом. И на следующий день привезли заключенным сухое мясо, рыбу и горшочки с засоленными овощами.

– Вот видите, сударыни, – довольным тоном заметил Лобанов, когда на ужин ему подали жаркое с тушеной капустой. – Все это – тоже Сибирь. Здесь у людей душа широкая… и на добрые дела, и на злые.

В тот вечер, на переходе между Кизой и Моховской, неподалеку от великой реки Енисея, Ниночка и Борис прихотью судьбы впервые за все это долгое время свиделись наедине друг с другом. Река замерзла не вся. Лобанов разослал казачьи патрули вдоль русла ее на поиски деревни, жители которой бы показали этапу, где можно безбоязненно переправиться через Енисей.

Почтовый двор, где они остановились, был совершенно пуст и заброшен – нечто совсем уж необычное. Станционный смотритель с тоски и отчаяния записал в конторской книге:

«Девятое февраля 1827 года. Бог с ними, кто стремится в эти края. А я уж более не выдержу этого бытия. Я рыдаю от одиночества, боюсь, что скоро потеряю рассудок мой окончательно. Простите меня все – но я иду туда, где еще есть люди. С собой забираю четырех лошадей. Последних живых существ я видел четырнадцать дней назад. Кто же выдержит такое одиночество, год за годом, год за годом? Да смилуется надо мной Господь, я – человек неплохой, я просто отчаялся…»

– Отчаялся он! И вот в результате мы здесь и даже не знаем, что делать! – Лобанов, прочитав это письмо, перешел на яростный крик. – Перед нами Енисей, и никто не сможет сказать нам, как мы переберемся на другой берег. Болван сбежавший! Кто становится почтмейстером на сибирских просторах, должен уж соображать, что его здесь ожидает!

И вот сейчас, незадолго до прихода усталой ночи, Ниночка отправилась на поиски Бориса. Она разыскала его за грузовыми санями. Тугай стоял подле небольшого деревянного чурбака и колол дрова для лагерных костров. Увидев Ниночку, Борис отбросил в сторону топор и качнулся в сторону жены.

– Ниночка… – прошептал он.

– Борюшка…

Они кинулись друг к другу в объятия, они целовались, как сумасшедшие. Вечер был пронизывающе-ледяным. С севера задувал яростный ветер, бросался в лицо снегом. Если ветер усилится, им останется лишь одно средство: съежится под одеялами и ждать, ибо природу не поторопишь, она сильнее человека.

– Как же я ждал этого мгновения! – прошептал Борис. – Видеть тебя такой близкой и такой недосягаемой… вот настоящие мучения. Ниночка… – Он вновь поцеловал ее, она обхватила одной рукой его за шею, второй расстегивая шубку и запахивая ее вокруг себя и Бориса.

– Ты не замерзнешь, дорогой? – спросила она. – Твой сюртук, этот треух, старые сапоги… ох, ты, верно, замерз!

– Не так уж это и страшно, – горько усмехнулся Тугай. – Ты Кюхлю нашего видела? Ему цепи ноги до костей уж растерли. А у Бестужева с кулак детский болячки: железа к ногам примерзли, а он их отдирать вздумал, вот и… Если так и дальше пойдет, многие из нас до Читы не доберутся.

– Не думай об этом сейчас, Борюшка. Чувствуешь, твоя жена здесь…

Ветер сделался еще злее, еще неистовее, все бросал в них пригоршнями снега со всех сторон. Лохматые лошадки жались друг к другу, свесив понуро головы. Лобанов бегал по заброшенной почтовой станции и кричал, чтоб все забирались в сани, тушили костры. Его не видели, не слышали – лишь плач ветра отчаянный, несущийся из-за реки.

– Идем, – выдохнул Борис Тугай, – здесь, в санях, теплее, здесь нам никто не помешает.

Он приподнял заснеженный полог, помог Ниночке взобраться внутрь, залез следом. Запахнул полог вновь, прикрыл их сверху одеялами.

Они лежали между ящиками и мешками с картошкой, овощами, зерном и сушеной рыбой. Здесь было тепло и даже удобно, и они перестали контролировать себя. Снаружи жутко ревела буря, сильные порывы ветра раскачивали сани, словно утлую лодчонку в яростно буйствующем море.

– Я люблю тебя, Борюшка… – Ниночка распахнула шубку. Борис прижался лицом к ее груди, жадно вдыхая запах ее тела и ласково поглаживая жену. Нежность, захлестнувшая его, не поддавалась описанию, в эти мгновения Борис сделался немым, безъязыким. Они молчали, они лишь чувствовали, сходили с ума от страсти и забывали обо всем на свете.

Буря ярилась, казалось, что вот он, пришел конец света, снег заметал сани. И только два человека не видели и не слышали, что творится вокруг. Они не слышали ни рева ветра, они не чувствовали ни холода, ничего. Они ощущали только жар пылающих от любовной горячки тел.

Это была их первая брачная ночь – в сене, между мешками с луком и мороженой картошкой, ночь любви под венчальный аккомпанемент дикой мелодии – мелодии бури.

– Я люблю тебя, Борюшка! – Ниночка ласково провела рукой по лицу мужа. – А там, где двое любят друг друга, и есть рая кусок на земле.

Буря неистовствовала еще семь часов. Когда ее истерика стихла, санный обоз исчез с лица земли, осталось только огромное количество белых холмиков. Лохматые лошадки выбирались из сугробов. Трясли гривами, фыркали, оглядывались и жалобно ржали. Жизнь продолжалась.

Поутру вернулись казачьи патрули и помогли отрыть сани. Они так и не узнали, где можно безбоязненно переправиться через Енисей. Зато привезли с собой проводника, который мог показать дорогу.

В женском лагере княгиня Трубецкая испытующе взглянула на Ниночку.

– Вы очень долго отсутствовали, Нина Павловна, – холодно заметила она. И поскольку Ниночка молчала, княгиня продолжила: – Нет особой радости разродиться ребенком по дороге в изгнание.

– Это будет сын, – почти торжественно оповестила ее Ниночка. – Мальчик, который назовет эти земли своей родиной. Коли так скажут тысячи юношей, Россия станет великой и непобедимой державой.

– Для этого вам придется рожать ребенка в придорожной канаве, дорогая моя. Что за глупость, Господи! Неужто вы считаете, что у меня нет возможности уединиться где-нибудь в санях с мужем? Если мы все начнем валяться в соломе, вот будет красотища! Каторжники, эти мертвые души и их брюхатые бабы. Ниночка, неужели вы самоубийцей стать возжаждали?!

– Это была наша первая брачная ночь, княгиня, – прошептала Ниночка. – Теперь я и в самом деле настоящая жена Борюшке. Теперь-то я не боюсь Сибири… даже если нам придется странствовать к берегам Студеного моря.

– Не торопись, Ниночка, у нас еще все впереди, – Трубецкая сняла крышку с исходящего паром, жадно отфыркивающегося чайника.

– Чай готов, господа! – громко крикнула она на весь лагерь. – А ну, подъем, господа! У княгини Волконской получите хлеб… подъем!

Полковник Лобанов выбрался из своих саней. «С такими бабами чего ж не выжить, – подумал он. – Даже такому старому разбитому мерину, как я, которому ничего в жизни уж не осталось, кроме как перевозить заключенных в Сибирь».

Вскоре они добрались до Иркутска. Об этом городе подле озера Байкал в салонах Петербурга ходили всяческие легенды. Поговаривали, что тамошний губернатор царствует, словно какая коронованная особа. Он содержал свою собственную маленькую армию, жил в великолепном дворце, ни в чем не уступающем летним царским резиденциям, содержал любовницу-китаянку и милостиво разрешал называть себя в ближнем кругу своем «сибирским императором».

Его рапорты в Петербург были написаны сущим скупердяем. Никакой информации. Царские ревизоры рассказывали еще меньше – если, не дай-то Бог, пикнут, то и до дому не доберутся: дорога, чай, длинная…

И вот теперь декабристы и их супруги въезжали в сей овеянный очень разными легендами Иркутск, город, обнесенный крепостными стенами, город с прекрасными и просторными деревянными домами, изукрашенными резными наличниками, с расписными ставенками, город с широкими мощенными булыжником улицами и тремя соборами.

Удивительный город на Ангаре, раскинувшийся только в паре верст от славного моря, священного Байкала.

Губернатор был заранее оповещен о прибытии этапа и ожидал дам в собственной резиденции.

Это был, конечно, не царский дворец, как судачили в досужем Петербурге, но все ж таки берлога очень богатого человека, укрытая коврами, с дорогими креслами, диванчиками и кроватями, покрытыми одеялами из чернобурых лисиц и рысей.

Декабристы были прямиком свезены в острог при казармах. Для женщин же в доме губернатора отвели просторный флигель. Горничные и лакеи раскланивались с ними подобострастно, являя желание угодить, услужить, помочь… Была протоплена русская банька, вкусно пахнущая березовыми вениками и сосновыми иголками. А в столовой был накрыт стол: пищу предполагалось подавать на серебре.

– Вот и верь тому, кто говорит, что за Уралом жизнь кончается! – усмехнулась Катенька Трубецкая. Она только что вернулась из бани, усталая, но страшно довольная. – Ох, боюсь я, дорогие мои, что миляга губернатор сочтет страшным наказанием возвращение в Петербург. Здесь можно жить! Кто с этим не согласен, обманывается сам и обманывает других!

Губернатор Семен Ильич Абдюшев был человеком весьма примечательной наружности. Высокий, субтильный, почти что прозрачный, с обвисшими усами и желтоватым цветом лица. В выходце из крымских провинций России явно бурлила капля татарских кровей.

То, что он вообще дослужился до генерала и губернатора, казалось сущим чудом. Времена Петровских заигрываний с инородцами давно миновали. Русский гвардейский корпус был почти таким же эксклюзивным учреждением, как и прусский. Здесь не больно-то жаловали теперь инородцев и, прежде всего, людей невнятного, неясного происхождения. Абдюшев был почти единственным исключением из правил. Но как бы то ни было, служить ему доводилось только в самых отдаленных от обеих столиц провинциях. Он всего трижды за последние годы видел Петербург, сообщаясь с Северной Пальмирой лишь через курьеров. И все-таки именно он был некоронованным властителем Сибири.

Странно, как мало знал свою страну император Николай. Его правительство предполагало, что в Сибири везде рудники, потому и погнало декабристов на ее территорию. Государь не знал, что здесь в основном живут люди добрые и сердобольные. И каторжная участь декабрьских мятежников будет не такой уж ужасной. К людям, суровым, но в общем-то в высшей степени справедливым, относился и губернатор иркутский Абдюшев.

В придворных этикетах он был не очень-то силен, зато умел стрелять через плечо по мишени, глядя на цель в зеркало. Он не смог бы продержаться на придворных балах и одной кадрили, зато был непревзойденным мастером «Комаринской». А еще у Абдюшева отменно получалось удерживать на коротком поводке разный мятежный люд, поддерживая в Сибири некое подобие мира и порядка.

Сегодня ж Семену Ильичу удалось доказать самому себе, что он может быть человеком по-светски галантным. Он приветствовал дам с грацией французского кавалера, с целованием ручек и комплиментами их нарядам и духам. А затем выпалил без передыха:

– Сдается мне, вы сюда на крыльях летели, сударыни! Нормальному этапу из Петербурга до Иркутска приходится добираться четыре – пять месяцев. И это еще какая зима будет. А в нынешнем году зима у нас как назло эвон какая студеная.

– Просто нам хочется как можно быстрее добраться до цели, ваше превосходительство, – с настороженной улыбкой ответила Ниночка.

– А вы хоть знаете, какова сия цель?

– Нет. А вы, ваше превосходительство?

– Очень даже хорошо знаю, – Абдюшев дождался, пока дамы рассядутся за столом и махнул изящной ладонью лакеям. Двери распахнулись, и на больших серебряных подносах внесли суп из сибирских соловьев, фаршированные оленьи потрошка с квашеной капустой, засахаренные фрукты и пироги с начинкой из нежнейшей телятины.

Женщины замерли в растерянности, а потом Трубецкая осторожно, очень осторожно положила кружевную салфеточку на стол; И все остальные дамы так же молча повторили ее жест. Лакеи растерянно-жалобно поглядывали на губернатора.

– Как, сударыни, вы не любите соловьев? – огорченно воскликнул Абдюшев. – Ах, сударыни, вы даже не представляете, от какой вкуснятины только что отказались! Это же песня песней царя Соломона да и только! Ну, попробуйте, прошу вас…

– Дозволено ли мне будет задать хоть один вопрос, ваше высокопревосходительство? – перебила его Трубецкая. – А что сейчас едят наши мужья?

Абдюшев недовольно пожал плечами, припрятанными в парадный мундир с роскошными эполетами.

– Откуда ж мне знать. Но можно спросить. Соколик мой, пес ты смердящий, что у нас едят в казармах?

Один из лакеев низко поклонился своему хозяину.

– Чаще всего-с щи, ваше высокопревосходительство, особенно-с зимой. А что дают заключенным… да Бог его знает!

– Наверное, не оленьи потрошка! – с иронией подхватила Волконская.

– Да уж наверное, сударыня…

– Тогда почему мы должны питаться как-то иначе? – вздохнула Ниночка. – Мы ведь тоже каторжницы, как и они. У нас тоже нет никаких привилегий. Ваше высокопревосходительство, мы едим только то, что едят наши мужья.

Абдюшев пристально смотрел на Ниночку и молчал. «Ох, уж эти бабы! – горестно подумал он. – Но и я не петербургский лизоблюд, я – Семен Ильич Абдюшев, и каждый в здешних краях знает, что дорогого это имя стоит».

– Ну, эту-то ошибку легко исправить, – рассмеялся вдруг губернатор. – Соколик, пошли-ка ты десять курьеров в острог казарменный. Пусть привезут для дамочек наших дорогих провиант.

Лакей восторженно поглядел на своего господина, потом развернулся и кинулся вон из столовой. За ним следовали другие лакеи с нагруженными серебряными подносами.

Абдюшев слапал Ниночкину ручку и громко поцеловал ее.

– Сударыни, – возвестил он своим гостьям. – Чтобы привезти вам те харчишки, время понадобится. Чем же мы займем-то себя, ума не приложу?

– Расскажите нам о вашем житье-бытье, ваше высокопревосходительство, – вежливо предложила Трубецкая.

– В самом деле? – Семен Ильич откинулся на спинку своего дорогого китайского стульчика. – Гм… Ну, да как хотите. Начнем-ка мы, пожалуй, с четырнадцатого годка моей биографии. Я тогда гонялся по степям крымским. Возвращался с наших становищ в урочьях речонки одной. Все было там в полном порядке, скотина жир нагуливала. Но когда я вернулся в долину, где жила моя семья, моим глазам открылось лишь дымное пожарище. Казачий отряд напал на наш дом, порубали казачки всех до единого. Мирных граждан, знать не знавших, что где-то там в далеком-предалеком Петербурге живет себе поживает царь-государь, задумавший очередные наказания для татарского народа… Они всех зарубили, отца, мать, моих братьев и сестер. Я остался тогда один в целом свете. Но у меня был быстрый конь и острый нож. И я уехал. Я пробирался по следам казачьего того отряда, насчитывавшего двадцать четыре человека. Через пару недель я убил двадцать одного из них. Очко-с! А другим подарил жизнь, чтобы смогли рассказать о том, что с ними произошло в действительности. Но прежде, чем отпустить, я выколол им глаза…

– Замечательная застольная история, – брезгливо поморщилась Трубецкая. – У вас еще много таких быличек в запасе, ваше высокопревосходительство?

– И все одинаковые, княгиня. Сибирские, да и не только сибирские, истории пишутся кровью, и тут уж ничего не изменится, даже когда придет время новых поколений. Эта земля подобна Молоху, способному жить, кормясь только человеческими жертвами. И вас тоже бросят в его пасть, милые мои дамы. Ваше путешествие до Иркутска лишь кратенькое предисловие к страшной истории. То, что вас ждет отныне, сравнится только с Дантовым адом.

– Куда везут наших мужей? – спросила Ниночка.

– В Нерчинск, почтеннейшая, за Читинский острог.

– Господи, это где же?

– Сейчас это маленький рудничок на реке Олекме. Рядом – поселение охотников и золотоискателей. Место встречи всех авантюристов, висельников и разбойных рож Сибири от Лены до Амура. Кто-то из ученых мужей, впрочем, верит, что Чита и все ее окрестности, а также Нерчинск, будут когда-нибудь важнейшими пунктами сибирских земель от севера до юга. С севера, дескать, повезут меха, а с юга – шелка… Наверное, в Петербурге не одни дураки сидят. Но для осуществления этих прекрасных прожектов надобны люди. Люди, которых будут гнать на работы, которые проложат новые дороги, осушат болота, подрасчистят древние леса…

Абдюшев внезапно смолк и глянул на двери. С низкими поклонами появились лакеи, доставившие еду из арестантского дома.

– Ну, вот, сударыни! – Семен Ильич с довольным видом потер руки. – Меню арестантов к вашим услугам. Вы позволите поухаживать за вами, любезнейшие?

– Пожалуйста, – натянуто улыбнулась Трубецкая. И как закаменела.

– Соколики, суп сначала подавайте!

– Суп? – растерянно переспросила Ниночка. – Вы верно шутите, сударь? Вы имеете в виду горячую воду?

– Да нет, суп, моя дорогая! – Абдюшев первым протянул лакею тарелку. – Что такое? Ах, какой замечательный супец из сибирских соловьев.

– Ваше высокопревосходительство, – прошептала Трубецкая. – Ваша шутка зашла уже слишком далеко.

– А что там у нас на второе, соколики мои? – спросил губернатор, не обращая внимания на княгиню.

– Фаршированные оленьи потрошка, ваше высокопревосходительство.

Абдюшев весело рассмеялся.

– А потом пироги с нежнейшей телятинкой, засахаренные фрукты и медовушечка. Что ж вы сидите ровно статуи мраморные, сударыни? Это – еда моих заключенных. Я подчеркиваю – «моих»! Я вам не царь. Я уважаю людей, имевших мужество поторопить приход новых времен. Здесь в Сибири они и так уже наступают, эти времена, потихонечку, правда, не все заметили сие обстоятельство. Русскому человеку нужно время, чтобы привыкнуть к свободе,

– Свободе в узилище? – сквозь слезы выкрикнула Ниночка.

– А вот это – наша тайна, мадам, – Абдюшев заговорщицки подмигнул ей, и лакеи начали разливать суп по тарелкам. – Все ж таки темна и неясна душа русская, но до чего добра. Нерусскому человеку не понять того…

К стене казарменного острога метнулась смутная, неясная фигура. Рослый человек в обычном кафтане внимательно вглядывался в зарешеченное окошко. Заметил кого-то, вздохнул горестно.

– Серж… – прошептал он.

На прелой прошлогодней соломе сидел Волконский, осунувшийся, усталый. Дремал после сытного обеда, посланного с кухонь губернатора иркутского.

– Серж… – вновь прошептал незнакомец и сердце его зашлось от боли.

Ему вспоминался другой Волконский. Гарцевал тогда перед бригадой на белом коне ее командир – Сергей Волконский. Пропустив мимо себя все ряды, он приостановился неподалеку от него и уже собирался повернуть лошадь, чтобы отъехать дальше, как вдруг услышал:

– Серж, поближе!

Изумленный Волконский подъехал тогда к нему поближе. Он повернул к генералу усталое лицо и негромко сказал:

– Я очень доволен вашей бригадой…

Лицо Волконского вспыхнуло от удовольствия. Но он продолжил увещевательно-охлаждающе:

– Видны, видны следы ваших трудов, Серж… По-моему, для вас гораздо выгоднее будет продолжать оные, нежели заниматься управлением империи, в чем вы, уж простите, и толку не имеете…

Он все знал, за всем следил, но как смертельно надоело ему тогда все это…

Спустя какое-то время Серж напишет ему письмо, в котором жалобно посетует, что, дескать, оклеветали его перед высокой августейшей персоной.

Он прочтет тогда письмо Волконского дважды.

Серж не понял его, а ведь он ясно давал понять, что пора остепениться, сойти с безумного пути, им прежде принятого. Он тогда все еще думал, что одних только слов его будет довольно, чтобы прекратить деятельность заговорщиков. Как же он ошибался.

– Серж, – жалостливо шептал он ныне. – Что же ты наделал, Серж… Что же мы все наделали.

Не ему было карать их. Бог карал пока только его одного, отнимая одного за другим самых дорогих ему людей. Так кто помешает ему последовать вслед за ними путем их мученическим?..

Этап простоял в Иркутске восемь дней. Восемь дней надежды, новых планов, слабенькой искры веры в лучшее. Они почти полюбили Сибирь.

Но на девятый день с этапа сняли полковника Лобанова. Командование перешло к капитану Григорию Матвеевичу Жиревскому. И каждого арестанта он приветствовал плевком в лицо и словами:

– Это – последнее человеческое тепло, кое дано тебе еще почувствовать. Так что, запоминай, собака!

Лобанов, стоявший у оконца караульной отворотился с презрением. Подлец Жиревский напомнил ему эпизод из далекой его молодости. На том роковом смотре государь Павел Петрович подскочил к нему, безусому тогда еще юнцу. Гнев до неузнаваемости искажал его и без того уродливое курносое лицо. Император всероссийский избил бы его до смерти, да наследник Александр не выдержал тогда и бросился на колени перед отцом:

– Батюшка, – закричал он, – пощадите, простите, это я виноват!

Лобанов помнит, что произошло в дальнейшем. Наследник получил в лицо сапогом. Кровь сразу же закапала из разбитой губы, но Александр твердо устоял на коленях…

Увидев кровь, Павел сразу остыл.

– Прости, сынок, – глухо пробормотал он и, не закончив развода, спешно ушел в кордегардию…

Лобанов, ныне полковник, вздохнул судорожно. Экий подлец этот Жиревский! Никогда он еще не испытывал такой глухой ненависти, ненависти за то унижение, коему подвергал ныне капитан лучших людей России.