Так же, как и во дворце графов Кошиных, великие сборы начались в домах Трубецких, Волконских и Муравьевых. Сорок две женщины были уж готовы последовать за своими мужьями в Сибирь. Они набирали с собой все, что смогло бы пригодиться до конца их жизни: начиная с белья постельного и посуды и заканчивая чайными чашками и подбитыми мехом одеялами. Но прежде всего собирались они везти в экипажах своих инструмент ремесленный: пилы и топоры, клещи и гвозди, молотки и зажимы.

Княгиня Трубецкая запаслась целой коллекцией всевозможного оружия из шкафов своего супруга. А Ниночка велела Мирону прикупить три хорошо пристрелянных ружья, четыре тысячи патронов и два больших дуэльных пистолета, какие раньше она видала у Бориса. В полной готовности ждали женщины отъезда осужденных.

Но никто толком не знал, когда должен отправиться в путь этап. Женщины поочередно дежурили день и ночь перед крепостными воротами. Экипажи и кареты стояли в полной боевой готовности, лошадям задавались только самые лучшие корма.

А так, в общем-то, никто в Петербурге и не замечал даже, что открыта в истории России, писанной кровью и слезами, новая глава – глава любви, какой еще никогда не бывало доныне. О декабрьских мятежниках практически никто не осмеливался заговаривать. Новый император старался показаться добрым государем всему народу. Заграница пыталась поддерживать торговые отношения с Россией. У ремесленного люда, купцов дел было хоть отбавляй, и только на земле холопьей ничего не менялось. Крестьяне батрачили на износ за жалкую полушку хлеба, стонотьем стонали под непосильным налогом да кормили утонченных своих господ, что играли, пили и познавали самое себя.

Многое случилось за прошедшее время. 14 июля повесили приговоренных к смерти заговорщиков. Затем царь официально короновался на царство и целый месяц Петербург праздновал и восхвалял нового помазанника Божьего. День за днем военные оркестры играли на улицах веселые марши, столица империи была украшена флагами и штандартами, а в газетах то и дело мелькали верноподданнические статейки о великодушии и милосердии государя. А посему пять повешенных мятежников были с легкостью позабыты. Позабыты те, что умерли на виселице перед крепостью с криком: «Боже, храни Россию!».

Отныне жизнь текла по своим прежним, устоявшимся законам. Родилась на дворе осень, исчезли рои мошкары, докучавшие петербуржцам жаркими летними месяцами, природа готовилась к зиме. Император старался договориться со всем просвещенным и не очень миром. Ибо Россия открыта всем державам, гласил его девиз.

Только об одном крае он старался не думать: об Азии. О Сибири…

Кто ж о ней подумает добровольно? Да, конечно ж, никто!

Граф Кошин не собирался сдаваться. И написал письмо к вдовствующей императрице Марии Федоровне, просил слезно принять его, просил облегчить участь жениха дочери, писал, что это честнейший человек, ныне раненый и больной.

Вечером его известили, что Мария Федоровна примет его поутру в Зимнем дворце.

Кошина провели по длинным переходам и коридорам, где было полно гвардейцев и на каждом шагу встречались солдаты и генералы в золоченых мундирах и эполетах, подвели к затянутой портьерой двери и попросили подождать…

В большой приемной зале, куда ввели графа, было мрачно и тихо. Стены, затянутые черным сукном, закрытые черной кисеей огромные окна, пышные полосы черных штор – все здесь было в трауре. Мария Федоровна, вышедшая навстречу Павлу Михайловичу, тоже была в трауре по смерти сына Александра. Черная наколка на голове отличалась кокетливостью и модой, словно на черном блюде лежала ее голова. Руки в черных перчатках держали ослепительной белизны кружевной платочек.

Она поманила графа жестом руки, и тот упал перед вдовствующей императрицей, распростерся на полу, и слезы закапали на роскошные плиты мрамора.

– Я приняла вас, сударь вы мой, – медленно заговорила Мария Федоровна, – потому что мне нестерпимо видеть ваши страдания.

– Заступница, милостивая государыня, – прорыдал Кошин. – Я один, некому заступиться за меня. Помилуйте, заступитесь за дочь мою, век буду Господа за вас молить…

– Встаньте, граф, – мягко продолжила Мария Федоровна. – Вы же видите, я тоже в горе. Мой сын скончался, и я надеюсь, вы поймете всю глубину моего горя.

– Простите, государыня, – встал с колен Павел Михайлович. – Вся Россия и по сей день плачет по ушедшему государю…

Не иначе, как императрица вздрогнула как-то слишком резко? А что он такого сказал неверного, что ушел государь, отошел…

– И моего второго сына хотели убить, и в числе заговорщиков был жених вашей дочери.

– Помилуйте, ваше величество, да у Бориса и в мыслях никогда не было цареубийства…

– С чего вы решили, граф, что был он с вами искренен? – ласково прервала его вдовствующая императрица. – Но вы поймете мои чувства, вы, отец, поймете чувства матери. Наш император великодушен и добр, он дал вашему предполагаемому зятю всего лишь двадцать лет каторги. Поищите иного жениха для дочери, граф.

Она махнула рукой, и Павел Михайлович Кошин понял, что аудиенция окончена. Еще раз склонившись до земли, он вышел, и слезы затопили его глаза.

Семь недель пришлось прождать графу Кошину, когда вновь объявится Мирон Федорович и скажет:

– Ваше благородие, Ниночка хочет поговорить с вами.

Все это время граф пытался разведать, где скрывается Ниночка. Он готов был пожертвовать целым состоянием тому, кто откроет тайное убежище дочери, но все его старания были безрезультатны. Все это время Ниночка на самом деле прожила во дворце княгини Трубецкой, а там умели держать языки за зубами, и скорей уж откусили бы их себе, нежели б выдали юную графиню.

– Где? – сухо спросил Кошин. Волосы его окончательно посеребрила седина, лицо сделалось мрачным, покрылось сеткой мелких морщинок; теперь граф передвигался, опираясь на трость из слоновой кости, которой ранее – о, Господи, ведь еще совсем недавно! – пользовался только для сиятельного форса.

– Сегодня вечером, ваша светлость, – вздохнул Мирон. – На кладбище лавры.

– Где? – Кошин в ужасе взглянул на кучера. – Моя дочь ныне живет подле мертвецов?

– Мертвецы-то все тихие и безобидные. От них вреда ждать не следует…

– Я буду в восемь вечера на кладбище.

– Когда стемнеет, барин, – Мирон низко поклонился. – Вы тогда еще одно мне обещали…

– И я сдержу свое слово, Мирон Федорович. С сегодняшнего вечера ты – свободный человек, – Кошин брезгливо отдернул руку, когда Мирон склонился, чтоб поцеловать барскую длань. – Как Ниночка?

– Каждую неделю барышня Бориса Степановича в крепости навещают-с и все ждут дозволения императорского в Сибирь лейтенанта сопровождать.

– Верно ль то, что княгине Трубецкой такое дозволение уже дали?

– Верно. Того же нынче и другие дамы ожидают.

– Но Ниночка ж только обручена с Борисом!

– Об этом ей тоже пришлось сообщить в секретариат императорской канцелярии. Вот почему барышня хочет так поговорить с вашим сиятельством. Она очень торопится. Поговаривают, что в Сибири несколько сотен каторжан новые остроги возводят. Государь только того и ждет, чтоб туда загнать приговоренных.

– Чем же мне-то Ниночке помочь? – Кошин устало опустился в кресло. – Государь более меня не принимает.

– Она вам все разъяснит, барин. Так что, как стемнеет, ждем-с на кладбище. – И Мирон еще раз низко поклонился графу. – Храни вас Господь за все, барин.

Павел Михайлович Кошин дождался, пока кучер уйдет. А потом поднялся со вздохом и пошел, опираясь на трость, к иконам в красном углу комнаты, где всегда горела лампадка неугасимая. С трудом опустился граф на обитую красным бархатом скамеечку и прижал руку к нервно дергающимся губам, стон сдерживая.

– Не дай ей сгинуть зазря, Господи, – прошептал затем хрипло. – Боже, Господи ты Боже мой, не дай дочери моей милой загибнуть в Сибири!

В то утро Ниночка стояла перед высокой чугунной оградой на внутреннем дворе в крепости Петропавловской и вместе с другими женщинами ждала, когда выведут арестантов. Солдаты ходили по коридору меж двойной оградой, ходили молча, как бы и не слыша, что кричали им:

– Эй ты, как там дела у Михайлы Фонвизина? Ты же знаешь его – генерал Фонвизин! У него еще борода седая лохматая отросла!

А Александра Григорьевна Муравьева тянула сквозь решетку сотенную ассигнацию и шептала солдату:

– Возьми, половина – твоя. А на пятьдесят рубликов купи мужу моему пирогов, одежды, яблок побольше. Скажи, ему очень худо?

Солдат молча пошел дальше. А сотенная – Господи еси на небеси, да то ж целое состояние для бедного солдатика! – так и осталась в руках графини. Она вжалась лицом в чугунную решетку и горько заплакала.

– У вас нет сердца! – сквозь рыдания выкрикнула она. – У вас чурки деревянные вместо сердца! Души у вас нет!

Тут, наконец, открылись двери равелина, арестантов вывели наружу, и они бросились к длинному забору, выкрикивая поименно близких своих.

Борис Степанович сразу же заметил Ниночку. Бросившись к ограде, просунул руку меж прутьями решетки. С другой стороны к нему тянула тоненькие пальчики Ниночка. На краткое мгновение – и то уже победа! – их руки соприкоснулись. Нежнейшая изо всех ласк, которой были они награждены за долгие месяцы ожидания и неизвестности, счастье, превратившее их в немые существа, безъязыкие.

Первым очнулся Тугай.

– Какая ж ты красивая, – он глядел на Ниночку, словно была та обитательницей иного мира, иных звезд. – Я никогда бы и подумать не посмел, что можно любить ангела…

Ниночка вжалась лицом в решетку. Осенний ветерок играл ее длинными черными локонами.

– Какой же ты бледный сделался, Борюшка, – прошептала она едва слышно, с трудом сдерживая подступающие рыдания. – Неужто ж вас на свежий воздух не выводят?

– Каждый день по часу гуляем. Да мы и не больно-то тоскуем по солнцу. Нам его в Сибири еще достанет. Говорят, там летом жара нестерпимая просто.

И они вновь замолчали надолго, только все глядели друг на друга, не слыша вокруг себя ни плача, ни криков, ни разговоров других арестантов – их обволакивала тишина измученной тоски, и в этой тишине не было уж места ни для кого на свете.

– Это правда? – спросил Борис вдруг спустя томительные минуты, в биении которых на часах вечности он жадно вбирал в себя волшебный образ Ниночки, чтобы навсегда схоронить его в своем сердце, чтобы жить потом в одиночестве тайги воспоминаниями о ней. – Неужто правда, что княгиня Трубецкая собралась вслед за мужем на каторгу?

– Да, Борюшка. Не она одна разрешение испрашивала, многие. Я – тоже, любимый.

– Во имя милосердия Божьего, нет! – Тугай намертво стиснул прутья ограды. – Ниночка, ты жить должна, а не хоронить себя заживо!

– Я принадлежу тебе, Боря!

– Только до той поры, пока я еще человек. Все и так уж миновало, Ниночка. Завтра или – самое позднее – послезавтра, когда царь пожелает, я превращусь в одну из мертвых душ. – Тугай прикрыл глаза. Голос его предательски дрогнул. – Давай уж попрощаемся сегодня. Постарайся забыть меня. Уговори себя, что и не было-то меня никогда… Ниночка, ты не приходи ко мне больше. Ты принадлежишь жизни…

Она умоляюще вскинула на него глаза.

– Позволь мне обвенчаться с тобой, Борюшка. Я хочу носить твое имя.

– Имя преданного анафеме! Да тебе вослед плевать все будут, кому не лень, если ты назовешься им! Перед твоим носом захлопнутся двери всех приличных домов!

– И все же я буду носить его с не меньшей гордостью, чем носила бы великокняжескую фамилию, – Ниночка в отчаянии тряхнула решетку.

И этого уж было достаточно, чтобы на стене крепостной трубач вскинул трубу и проиграл страшный сигнал. Несколько караульных офицеров выросли, словно из-под земли, за спинами женщин. И как бы ни тяготила их служба, они вынуждены были строго взять княгинь и графинь под локотки.

– Конец свидания! – пронеслось над крепостью.

– Ниночка, – даже задохнулся от боли Борис. А потом выкрикнул: – Ниночка! Прощай! Храни тебя Господи! Более уж не свидимся! Забудь меня! Прости уж мне все слезы, тобой выплаканные… Прокляни меня! Скажи, скажи же: я тебя прокляну… и тогда этап в Сибирь покажется мне легче!

– Я люблю тебя! – пронзительно вскрикнула девушка. Солдат с трудом оттащил ее от ограды. – Борюшка, я люблю тебя и буду любить, пока дышу! Боря…

Солдат грубо, за воротник отшвырнул ее в толпу других женщин.

– Ах ты, собака! – взревел Борис и в бессильной ярости тряхнул решетку. – Мерзкая собака! Не трогай ее! Не смей!

Тут к нему подошел князь Трубецкой.

– Идем, Борис Степанович, – спокойно произнёс он. В голосе князя звучала почти отеческая нежность. – Не трать понапрасну силы, друг мой. Они еще пригодятся в тайге.

В каждом кладбище есть что-то серьезное, беспокойное, даже если надгробные памятники еще не обветшали и цветы не увяли. Незримо присутствие покойников подобно беззвучному предупреждению – все проходит, ничто не вечно, помните об этом, люди! Время ничтожно, ничтожно мало дано провести человеку на земле, и как же мало ему нужно, а он, человече, все дергается, все нервничает по пустякам, отравляет себе жизнь. Но как же все ничтожно пред неумолимостью того часа, когда ляжет человек в лоно земное.

Но в кладбище ночном есть нечто еще более неприятное. Или то старое суеверие, что по ночам кружат там души ушедших?

Новый кучер доставил графа Кошина к железным кладбищенским вратам. Дальше он пошел один. Дорожки между могилками были широки – в России для умерших простора много. Ночь была по-осеннему холодна, луна, выныривая из моря облаков, освещала все слабым, трупным светом. Мраморные ангелы и скульптуры святых, железные кресты и маленькие деревянные таблички казались призраками – подобными армии замерших, скрюченных покойников. Только здесь сделалось понятным Кошину, почему Иван Грозный в последние месяцы своего безумия тайком бродил по московским погостам и испрашивал прощения у каждого креста, у каждого склепа.

Где Ниночка будет ждать его, Кошин не знал. Мирон лишь сказал: «Ступайте все прямо от главного входа, ваше благородие, а потом на четвертом перекрестке налево. Там с вами заговорят».

Кошин старательно считал. На четвертом повороте он вышел на поле древних, уже обвалившихся, поросших травой гробниц.

Никого. Кошин замер, повыше поднял воротник плаща и огляделся.

– Ниночка, – позвал негромко.

Тишина в ответ. Граф обождал, а потом медленно двинулся дальше, крепко сжимая под плащом рукоять длинноствольного пистолета. «Все это могло быть западней, ловушкой, – мелькнуло в голове. – Но кому вздумалось убивать меня? Врагов у меня нет. Я всегда старался быть справедливым человеком; к холопьям относился как к людям, а не как к рабочей животине. У них довольно еды, они живут в чистоте. Я никого не предавал, к мятежникам не примыкал, хотя о многом догадывался наперед, политических друзей не заводил. Я любил моего государя. Я всегда был за сильную монархическую власть в России – а ничему другому и не научен.

А что если сам царь? Способен ли он на такую подлость? Убить на кладбище человека, дочь которого полюбила патриота?»

Кошин вновь настороженно замер на месте. Ему показалось, что он услышал какой-то шорох, и вытащил осторожно пистолет из-за пояса. Луна вынырнула из-под перины облаков. Внезапно стало очень светло. Словно из чрева могилы появился Мирон в кучерском армяке, глубоко надвинув на уши шапку.

– Мирон Федорович, где ж она? – дрожащим голосом спросил Кошин.

– Я за тобой, папенька!

Кошин резко развернулся. Ниночка прижималась к большому покосившемуся деревянному кресту. Ее голубой шелковый плащ слабо поблескивал в лунном свете.

– Ниночка… – прошептал Кошин. – Доченька, могу ли я обнять тебя?

Он сделал к ней шаг, незряче вытянув вперед руки. Негромко вскрикнув, словно маленькая птаха, выпавшая из гнезда, бросилась Ниночка на отцовскую грудь.

Мирон сел в сторонке на поваленную колонну, порылся в кармане своего армяка и выгреб целую пригоршню семечек. Бросил сразу несколько зернышек в рот и начал неторопливо щелкать.

Час целый провели вместе Ниночка и ее отец, сидели на старом каменном саркофаге, держась за руки, прощались друг с другом навсегда. Кошин даже не пытался убедить Ниночку в безумии совершаемой ею поездки в Сибирь. Его настолько потрясла эта любовь, что у графа не поднялась бы рука подбрасывать дочери камни на ее пути.

– Попытайся еще раз поговорить с государем, папенька, – взмолилась Ниночка. – Умоляй его, пади перед ним на колени, проси его разрешить нашу свадьбу с Борисом прежде, чем пойдет он по этапу. Папенька, только жены имеют право разделить участь своих мужей в Сибири. Я должна выйти замуж за Бориса, если хочу остаться с ним навеки.

– А если государь не дозволит?

– Тогда я в одиночку последую по следам этапа. Я не оставлю Бореньку в беде.

Кошин поднялся. Его сердце обжигала нестерпимая боль.

– Я предложу государю мою голову взамен на царское великодушие, – устало произнес он. – Я отдам в его руки мою жизнь, – граф прижал к себе Ниночку и тихо заплакал. – Неужто никогда не свидимся больше, доченька?

– Про то только Бог скажет…

– А не слишком ли часто он молчит в России…

– Может, на сей раз он и заговорит, а, папенька? – они поцеловались, обнялись, прекрасно зная, что им остаются только эти минуты, а потом судьба разделит их.

Мирон Федорович проводил Кошина до ворот кладбища. Там граф вцепился в широкие плечи кучера и отчаянно встряхнул его.

– Береги ее, Мирон, – захлебнулся он слезами. – Не оставляй ее одну. Бог проклянет тебя, если ты ее покинешь! Я дам вам с собой деньги. Заберешь их, когда точно будешь знать, позволят ли вам ехать вослед за каторжниками. Мирон, поклянись мне, что ты никогда не оставишь Ниночку!

– Клянусь, барин, – глухо прошептал Мирон.

– Ты теперь вольный человек, Мирон Федорович, и я тебе никакой не барин, – Кошин достал из кармана бумагу, которой официально давал кучеру вольную.

Мирон взял вольную дрожащими руками, поцеловал сначала письмо, а потом, изловчившись, и руку Кошина.

– Храни, Господи, весь род ваш, барин, – выдохнул он. – Барин, клянусь всем, что есть святого у меня, буду жить только ради Ниночки.